Меж землей и небесами.
Кто же был прав - современники Станкевича, увидевшие в нем безупречного рыцаря духа, или он сам со своим самообличением? Станкевич несомненно был таким, каким знали его друзья, - человеком великой правдивости и изящной простоты. Но Станкевич не был склонен обыгрывать своп достоинства. Он был сосредоточен на другом. Он непрестанно соизмерял себя с идеей всепроникающей любви и всеохватывающих потребностей, и находил, что не дотягивает. Он открыл в себе, придав им значение этических качеств, сухость, холод, недостаточность духовной энергии и воли. Преодоление этих качеств стало отправной точкой для той личной психологической и моральной программы, над которой Станкевич работал до последних дней своей жизни.
Душевная жизнь Станкевича и формы ее осознания явно уже тяготеют к будущему русскому психологизму с его моральной проблематикой. Еще дальше в этом направлении продвинулся Белинский. Он считал, что он бесконечно многим обязан Станкевичу, и в делах своей "внутренней жизни" постоянно на него оглядывался. Но у Белинского противоречия достигали остроты столь нестерпимой, что требовали выхода и решений, а решения всегда были крайними. Именно потому письма Белинского 30-х и начала 40-х годов - единственный в своем роде памятник становления нового исторического сознания 1.
1 Письмам Белинского специально посвящены: "Переписка Белинского (критико-библиографический обзор)" - в кн.: Литературное наследство, т. 56; статья М. Полякова "Вся жизнь моя в письмах" - в кн.: Поляков Марк. Поэзия критической мысли. М., 1968.
2
Психологические открытия, которые на данном этапе в законченной форме еще невозможны в устоявшихся, канонических жанрах, которые в них только пробиваются к свету, возможны уже в пограничных видах литературы - в письмах, дневниках, мемуарах, автобиографиях. Об этом свидетельствуют многие памятники культуры - в том числе письма Белинского.
Белинский создал новый тип критических статей, но и он, по многим причинам, не мог в них внести все сложнейшее содержание своего душевного опыта. Он был связан жанром и его задачами, - прежде всего невозможностью говорить в статьях о себе (это как раз широко практиковал молодой Герцен в автобиографических набросках 30-х годов). Он был связан и цензурой, и журнальными требованиями, и установкой - особенно с конца 30-х годов - на восприятие широкого читательского круга. "...Пишу не для вас и не для себя, а для публики", - сообщает Белинский московским друзьям вскоре после переезда в Петербург (XI, 438).
Работа в "Отечественных записках" уже с самого начала отмечена этим сознательным просветительством. Между тем в эти годы и в предшествующие Белинский прошел через психологические коллизии, необычайные по своей напряженности и осознанности. И вся эта огромная работа души ушла в его письма.
Как критик и историк литературы Белинский - основоположник русского реализма. Его теория реализма (этим термином в применении к искусству Белинский, впрочем, еще не пользовался) соответствовала той стадии, которой при жизни Белинского достигла русская литература, то есть стадии гоголевской школы. Белинский одновременно отражал и формировал это направление, "Детством" и "Отрочеством" и "Севастопольскими рассказами" Толстого, "Рудиным" Тургенева русский реализм вскоре решительно вступил в новый, психологический период своего развития. Но это уже после смерти Белинского. Белинский остался теоретиком литературы социальной типичности и характерности. В его статьях, даже в статьях о "Кто виноват?" Герцена или "Обыкновенной истории" Гончарова, психологический анализ еще не стал особой, самодовлеющей темой; это особенно ясно, если сравнить их хотя бы со знаменитой статьей Чернышевского 1856 года о ранних произведениях Толстого. А в то же время ранние письма Белинского являются замечательным документом своеобразной психологической интроспекции, как бы материалом, непосредственно подготовляющим русский психологический роман.
От книги Пыпина ("Белинский, его жизнь и переписка") и до наших дней письма Белинского являются первостепенной ценности материалом для построения его биографии, для изучения его идей в их сложной периодизации. Этим вопросам у нас посвящена обширная литература. В интересующей меня связи важно, что каждый из этапов развития философских и общественно-политических воззрений Белинского имеет и свой психологический аспект. Каждый из них момент становления нового действительного человека; в этом их объективное историческое значение. Субъективно для Белинского психологический самоанализ, интерес к собственной личности был как бы производным от запросов всегда встревоженной совести. Именно это включает его письма в художественное и этическое поле русского проблемного романа.
Отличительная черта эволюции Белинского - все возрастающая жажда реальности. Каждый предыдущий момент, даже в пределах одного периода развития, последовательно отвергается как недостаточно конкретный и действительный. И это всегда по сравнению с достигнутой новой конкретностью. Но в дальнейшем и она в свою очередь оказывается недостаточной. Фихтеанская "идеальность" разрешается кризисом 1838 года. Абстрактно понятая гегельянская действительность вскоре перерастает и примирение с действительностью существующей, но уже в 1840 году Белинский объявил ее "гнусной" и отрекся от своего с ней примирения. Но еще до этого политического отречения, еще в пределах той же гегельянской фазы, Белинский признал уже недействительность недавно обретенной действительности. Ему нужно все дальше ц дальше проникать в область реального. В письме-исповеди 1839 года, обращенном к Станкевичу, Белинский писал: "Мы очень плохо поняли "действительность", а думали, что очень хорошо ее поняли... Мы рассуждали о ней для начала очень недурно, даже изрядненько, и пописывали, но ужасно недействительно осуществляли ее в действительности" (XI, 388). За этим вскоре последует политический переворот в воззрениях Белинского, и с ним вместе признание гегельянского Общего - очередным призраком по сравнению с конкретностью личности, взятой теперь в ее социальном бытии.
Процесс этот протекает одновременно в двух планах. Один из них - это статьи Белинского, его публичная журнальная деятельность. Другой план - это кружковое общение, вражда и дружба, исповеди и конфликты; письма являются как бы материальным субстратом всей этой умственной жизни. Эта не предназначенная для печати деятельность имела своей прямой задачей формирование нового человека, нового эпохального характера. Материалом Белинскому служили его друзья и он сам, его собственная личность, тем самым приобретавшая общее, объективное значение. Именно всеобщность, объективность значения требовала осознанной автоконцепции, отчетливой структуры личности.
Образ этот строится на диалектике двух элементов - самоутверждения и самоосуждения. Оба элемента необходимы для решения задачи. Самоутверждение это признание ценности, достоинства и значения личности, носительницы философских и нравственных проблем своего времени. Таков смысл самоутверждения. Смысл же самоосуждения в том, что с подобной личности спрашивается много и она за многое отвечает. Ей все кажется, что она отстает от потребностей собственной совести.
Дошедшая до нас дружеская переписка Белинского начинается уже с 1837 года, то есть с фихтеанского периода. Станкевич и его друзья первоначально исходили из романтических предпосылок, притом из позднего романтизма, крайне заострившего романтический дуализм и все вытекающие из него противопоставления: небо и земля, мечта и низкая действительность, дух и плоть, чувство и рассудок и т. д. Это мышление антитезами остается в силе на протяжении всего кризисного для Белинского периода конца 1830-х - начала 1840-х годов. В дальнейшем я и рассматриваю сменяющиеся фазы этого периода и соответствующие им формы представления о человеке.
В 1836-1837 годах в кружке Станкевича романтизму дана была фихтеанская интерпретация. В центре внимания оказалось учение Фихте о любви как источнике и главном двигателе жизни. Философские положения, как всегда в этом кругу, были тотчас же применены к занимавшим умы задачам самоусовершенствования и назначения человека. Совершался как бы их перевод в психологические категории, прилагаемые к собственной душевной жизни и к душевной жизни друзей. Психологическое значение приобретали в обиходе кружка понятия блаженства, жизни в духе, идеальной любви и проч. В силу дуализма романтического мышления тут же возникали полярные или отрицательные качества. Так, идеальная любовь к женщине имела свою противоположность в виде чувственности, блаженство - в виде низшего по сравнению с ним существования по законам долга и рассудочной нравственности, "истинная жизнь в духе" противостояла призрачной внешней жизни и т. д. Полярные качества складывались, с одной стороны, в идеал избранной, шиллеровски героической личности, с другой - в образ пошляка, или, по выражению Белинского, бездушника. На материале этих противопоставлений самоутверждение-самоотрицание работало вполне отчетливо. Человек утверждал себя как наделенного чувством любви и стремящегося к идеалу, человек осуждал в себе все препятствующее этому стремлению и все не соответствующее этому идеалу. По сравнению с идеалом он непрерывно обнаруживал в себе недостоинство - это тоже формула Белинского.
На основе этой исходной романтической диалектики складывается самосознание молодого Белинского. "Существует только одно бесконечное, а все конечное - призрак..." - утверждает он в письме к Н. Сатину в октябре 1837 года. Но в этой же самой точке начинаются и отклонения Белинского от романтического шаблона.
Согласно романтическим нормам конечный человек должен был вечно стремиться к бесконечному, но никогда не мог его достигнуть. Его поджидали падения, одолевали пороки и страсти. Эстетический взгляд на эту порочность, ее сублимация породили демоническую разновидность романтического сознания.
У Белинского все иначе. Все перестроено его органическим неотвратимым стремлением к единичному и конкретному. Схему романтических противопоставлений он наложил на собственную личность, уже в тот ранний период подвергнутую пристальному и очень конкретному наблюдению. А в то же время он пока еще не может уйти от дуалистической схемы, от мышления парными, положительными и отрицательными элементами. Возникает своеобразное сочетание идеальной схемы с неожиданно реальным ее наполнением.
У нас много писали о полемике Белинского с Бакуниным 1 (письма от 16 августа и от 1 ноября 1837 года) по поводу гривенников и их значения в жизни человека. За этими символическими гривенниками стоит важный философский вопрос о правах внешней жизни.
1 О письмах Белинского к Бакунину в связи с историей их взаимоотношений см.: Березина В. Г. Белинский и Бакунин в 1830-е годы, - "Учен. зап. Ленингр. ун-та", 1952, № 158, вып. 17.
"Жизнь идеальная и жизнь действительная всегда двоились в моих понятиях: премухинская гармония и знакомство с идеями Фихте в первый раз убедили меня, что идеальная-то жизнь есть именно жизнь действительная, положительная, конкретная, а так называемая действительная жизнь есть отрицание, призрак, ничтожество, пустота", - это Белинский заявляет в качестве романтика (XI, 175). Но, в отличие от чистого романтика Бакунина, он тут же возвращает права этой "так называемой действительной жизни", то есть жизни внешней.
Внешняя жизнь - низшая жизнь. Но, оказывается, она требует самого пристального внимания. Обузданная волей человека, организованная его разумом, она становится возможностью высшей жизни, иначе она источник зла и падения. "Прикованный железными цепями к внешней жизни, мог ли я возвыситься до абсолютной! Я увидел себя бесчестным, подлым, ленивым, ни к чему не способным, каким-то жалким недоноском, и только в моей внешней жизни видел причину всего этого... Едва родится во мне сознание силы, едва почувствую я теплоту веры, как квартира, авошная лавочка, сертуки, штаны, долги и вся эта мерзость жизни тотчас убивают силу и веру, и тогда я мог только играть в своп козыри или в шашки" (XI, 177, 178). Психологизм Белинского охватывает уже не только избранные факты душевной жизни, но потенциально любые факты, в том числе те, которые дворянские интеллигенты, воспитанные на культуре романтизма, привыкли оставлять за порогом сознания. В письмах Белинского совершаются те самые сдвиги, что и в литературе, когда она овладевает реалистическим методом. Обыденность ("авошная лавочка, сертуки, штаны, долги") освобождается от обязательной для романтического сознания связи с комическим. Теперь это драма жизни, открытая взгляду мыслителя и художника, питающая самые интимные и глубинные состояния души.
Но Белинский 1837 года отнюдь еще не достиг полноты реалистического жизнепонимания. Можно только упростить и обеднить процесс развития, перескакивая через его последовательные ступени. Для Белинского этой поры еще существует двойственность двух миров, романтическая иерархия высокого и низкого. Конкретное, индивидуально-психологическое наполнение зажато этой философской схемой. Область обыденного, область господства рассудочной нравственности и долга все еще является низшей по сравнению с идеалом блаженной жизни, управляемой любовью. Но внешняя и внутренняя жизнь взаимосвязаны, а блаженство в абсолютном невозможно без выполнения требований долга и здравого смысла. "Да, брат Мишель, что ни говори, а аккуратность и самое скрупулезное внимание к гривенникам как средство, а не цель жизни, соединенные с стремлением к абсолютной жизни - есть истинное совершенство человека. Абсолютная жизнь есть безграничная свобода духа, а свободен ли тот, чьи человеческие минуты зависят от влияния внешних обстоятельств?" (XI, 180).
Так по-новому формулируется идеал ("истинное совершенство человека"). Уже не просто шиллеровски возвышенная личность, но личность, живущая "в духе" и в то же время обуздывающая стихию своей внешней жизни. Отсюда возникает и ряд новых этических полярностей: порядок и беспорядок (или безалаберность), воля и безволие, способность к труду и леность.
Безволие, леность, безалаберность - это грехи против духа. Они препятствуют его "безграничной свободе", тем самым блаженству, и приводят к состоянию падения. Эти новые противопоставления втягивают в себя наблюдение над конкретным единичным человеком. Поэтому они перестраивают в корне прежние предпосылки романтического характера.
Страстность, перенапряженность импульсов и реакций, необычность требований - Белинский называл своей неистовостью, всю жизнь остро ее осознавая. В 1837 году этот максимализм оформляется еще с оглядкой на "Разбойников" Шиллера. "Я презираю и ненавижу добродетель без любви, я скорее решусь стремглав броситься в бездну порока и разврата, с ножом в руках на больших дорогах добывать свой насущный кусок хлеба, нежели, затоптав свое чувство и разум ногами в грязь, быть добрым квакером, пошлым резонером, пуританином, раскольником, добрым по расчету, честным по эгоизму... лучше быть падшим ангелом, т. е. дьяволом, нежели невинною, безгрешною, но холодною и слизистою лягушкою" (XI, 167, 168). Человеку, о котором идет речь, даны от природы неистовая жажда любви и неистовое стремление к истине; таковы основные моменты его самоутверждения. Но это самоутверждение осуществляется в формах, всячески противостоящих принятым нормам поведения. Отсюда чудачество, дикость, нелепость. "Или вы еще не догадались, что (я) не совсем похож на всех людей и принадлежу к числу чудаков?" (XI, 119) - пишет Белинский еще в 1835 году своим родственникам Ивановым 1.
1 О своей "дикой и нелепой натуре" Белинский говорит, например, в письме к Боткину 1840 года (XI, 573).
Это самосознание в какой-то мере ориентируется, конечно, на увековеченных Гофманом романтических чудаков (для пестрого романтизма 30-х годов характерна сама возможность скрещения Гофмана с Шиллером). Их гротескный облик, их нелепое поведение выражали вечную несоизмеримость высокого духа с пошлыми формами обыденности. Но, как всегда у Белинского, есть здесь и другой, реальный аспект. Нелепость - не только принадлежность высокого духа в его разладе с действительностью, но и духа неорганизованного и не приученного к труду. Так тема чудачества, перестроенная психологической конкретностью, одновременно несла в себе самоутверждение и самоосуждение.
Жажде любви и стремлению к истине противостоят безволие, леность, порождающие беспорядок. Беспорядок же оказывается питательной средой природных недостатков человека. Эта совсем уже не романтическая концепция подробно разработана в упомянутых письмах к Бакунину 1837 года. "Что же, спрашиваю я тебя, что же причиною бесплодности моих порывов, моего душевного жару и многих прекрасных даров, в которых не отказала мне природа?" (XI, 169-170). Причиною - "беспорядок жизни". И даже "чувственность" оказывается не источником, а следствием беспорядка. Нищета, долги, невозможность выполнить свои материальные и нравственные обязательства ввергают человека в отчаяние. "И что всему этому причиною? Неаккуратность, беспорядок жизни, неосновательные надежды на будущее. И вот я бросился в разврат и искал в нем забвения, как пьяница ищет его в вине, - и вот причина моей чувственности опять та же беспорядочная жизнь, та же неаккуратность, то же презрение не только к гривенникам, но к ассигнациям и золоту... Что я должен делать? Вот что: уничтожить причину зла, а все мое зло в неаккуратности, в беспорядке жизни, в презренных гривенниках" (XI, 172).
Механизм самоутверждения и самоосуждения работает парными, положительными и отрицательными качествами. Они твердо расставлены по своим местам; они строят образ человека, мучительно переживающего свое недостоинство, но только в соизмерении с открывшимся ему высоким идеалом.
Без внешней жизни вопрос о достоинстве и недостоинстве решен быть не может. В дальнейшем обусловленность внешней жизни принимает у Белинского характер все более социальный. Его психологизм становится все более детерминированным, все более аналитическим. Но было бы крайним упрощением рассматривать дальнейшее развитие представлений Белинского о психической жизни в виде прямолинейного наращивания идеи обусловленности человека социальной средой. Все это протекало в более сложных формах. Белинский был не только основоположником позднейшего русского реализма, но и характернейшим выразителем умственной жизни людей 1830-1840 годов. Это значит, что не только его философские и политические представления, но также его психологический анализ и самоанализ должны были пройти полосой самобытного русского гегельянства.
Для русских интеллигентов этой поры вся совокупность жизни подлежала философскому толкованию, и потому, в принципе, любой жизненный факт мог быть теоретически осмыслен, превращен в проблему. Анненков в своей биографии Станкевича говорит о его склонности анализировать свой "домашний душевный быт" (выражение самого Станкевича) и там же характеризует атмосферу, господствовавшую в доме Бакуниных: "Иные члены этого семейства предавались делу мистического и полуфилософского изъяснения жизненных явлений с неутомимою энергией, с изумительной деятельностию... Жажда открыть духовное начало всего сущего и погрузиться в него была истинно неутолимая" 1. С особой энергией предавался делу философского "изъяснения жизненных явлений" Михаил Бакунин, которому, по словам Анненкова, "вся жизнь являлась... сквозь призму отвлечения, и только тогда говорил он о ней с поразительным увлечением, когда она была переведена в идею" 2.
1 Анненков П. В. Воспоминания и критические очерки, т. 3, с. 327, 339, 340.
2 Там же, с. 334.
Это же направление умов описал Герцен в двадцать пятой главе "Былого и дум": "Все в самом деле непосредственное, всякое простое чувство было возводимо в отвлеченные категории и возвращалось оттуда без капли живой крови, бледной алгебраической тенью... Самая слеза, навертывавшаяся на веках, была строго отнесена к своему порядку: к "гемюту" или к "трагическому в сердце". Суждения Герцена жестки и ироничны. Это понятно со стороны человека, который сам с усилием должен был побеждать в себе навыки возведения жизненных явлений "в отвлеченные категории". Но следует помнить, что эти навыки подробного и вместе с тем обобщенного рассмотрения психической жизни прокладывали пути психологическому роману. Ведь для русского социально-психологического романа характерно именно то, что идеология пронизывает жизненный, бытовой материал, а факты частной жизни возводятся к философскому обобщению.
Романтизм породил свои шаблоны, свои устоявшиеся образы. Они проникли и в русский романтизм. Философские интересы молодой России 1830-х годов резко их видоизменяют. В начале этого десятилетия социально-утопические идеи, облеченные в сенсимонистскую фразеологию, проникают в демонический образ и создают своеобразную его разновидность - демона с оттенком оптимизма и верой в социальный прогресс. К концу 1830-х годов средством анализа душевной жизни становится гегельянская терминология. Это резко преобразовало облик романтических личностей.
К этому времени относятся несколько философских статей и набросков Бакунина (в том числе его предисловие к "Гимназическим речам" Гегеля, в котором впервые было провозглашено "примирение с действительностью"). Эти статьи Бакунина густо насыщены той самой терминологией, над которой в "Былом и думах" иронизировал Герцен и которая в кружковом общении служила для характеристики людей и выяснения отношений.
В этом плане особенно любопытен набросок "Мои записки" (1837) вариации на темы Гегелевой "Феноменологии духа", которую тогда изучал Бакунин. В наброске отразилось также знакомство Бакунина с незадолго перед тем появившейся книгой ученика Гегеля Карла Розенкранца "Психология, или наука о субъективном духе" 1. Термины, которые Бакунин предложил русскому читателю, в значительной части являются кальками терминологии гегельянского учения о субъективном духе.
1 См.: Rosenkranz K. Psychologie, oder die Wissenschaft vom subjektiven Geist. Konigsberg, 1837. - В предисловии Розенкранц писал, что его книга является разработкой кратких положений Гегелевой "Психологии" (так называется третья часть первого отдела "Философии духа" Гегеля).
"Конечный человек, - пишет Бакунин, - тот, который не весь еще проникнут самосознательным духом, в котором есть еще стороны непосредственные, еще не просветленные духом... Непросветленные стороны человека оковывают его, мешают ему слиться с богом, делают его рабом случайности. Случай есть ложь, призрак; в истинной и действительной жизни нет случая - там все - святая необходимость, благодать божья. Случай бессилен против истинной действительности; и только призраки, только призрачные интересы и желания человека подлежат случаю... Случай есть темная, непросветленная сторона... жизни. Сознание есть освобождение от непосредственности, просветление природы человека духом... Только призрачное погибает от случая, а призрачное должно погибать. Призрак уничтожается призраком - в этом заключается освобождение человека" (II, 71).
Мною подчеркнуты термины, ставшие в обиходе кружка средством анализа интимных душевных переживаний, хотя предназначались они Гегелем совсем для других целей. Более того, во "Введении" к "Философии духа" Гегель осудил бытовую психологию и подчеркнул, что его учение о познании духом самого себя следует понимать отнюдь не в конкретно психологическом смысле: "Самосознание в обычном, тривиальном смысле исследования собственных слабостей и погрешностей индивидуума представляет интерес и имеет важность только для отдельного человека, а не для философии: но даже и в отношении к отдельному человеку оно имеет тем меньшую ценность, чем менее вдается в познание всеобщей интеллектуальной и моральной природы человека и чем более оно, отвлекая свое внимание от обязанностей человека, т. е. подлинного содержания его воли, вырождается в самодовольное нянчанье индивидуума со своими, ему одному дорогими особенностями, - то же самое справедливо и относительно так называемого знания людей, направленного равным образом на своеобразие отдельных духов" 1. Всем тем, против чего предостерегает здесь Гегель, как раз и занимались (и плодотворно занимались) его русские последователи, с их страстным интересом к этическим вопросам и самоанализу. К решению психологических задач сразу же были применены термины; момент, определение, непосредственность, непросветленный, субъективность, случайность, призрачность, истинная жизнь, свобода, необходимость, конкретность и им подобные. Часто встречается и очень важен термин прекраснодушие, клеймо, которым Белинский с ожесточением метит остатки шиллеровской идеальности 2.
1 Гегель. Энциклопедия философских наук, ч. 3. Философия духа. - Соч., т. 3, с. 26. В 1837 году Бакунин не мог знать эти строки. Они относятся к тем дополнениям, которые были включены только в издание "Философии духа" 1845 года.
2 Впоследствии, в рецензии 1843 года на сочинения Н. Полевого, Белинский писал о тщетных попытках ввести в употребление слово "прекраснодушие", "неловкое в русском переводе" (VI, 671-672).
Прекраснодушие - ироническое производное от немецкого Schone Seele, но в кружковом обиходе у термина появляется двойник, странное словечко самоосклабление. В письмах конца 1830-х годов этим словом часто пользуется Белинский. Не легко было бы установить его точный смысл, если бы его не расшифровал Бакунин в предисловии к "Гимназическим речам" Гегеля. Самоосклабление оказывается синонимом прекраснодушия. "Результатом системы Якоби было то, что Гегель называет прекраснодушием (Schonseeligkeit) и что бы можно было также назвать самоосклаблением. Это - прекрасная, но бедная, бессильная душа, погруженная в созерцание своих прекрасных и вместе бесплодных качеств и говорящая фразы не потому, чтобы она хотела говорить фразы, а потому, что живое слово есть выражение живой действительности, и выражение пустоты необходимо должно быть также пусто и мертво" (II, 171). Итак, прекрасная душа, осклабясь, любуется сама собою.
Все биографы Бакунина и издатели его писем - от Анненкова до Корнилова и Ю. Стеклова - отмечали единодушно: Бакунин 1830-х годов рассматривал жизнь свою и своих близких как непосредственное проявление абсолютного духа. В качестве таковой она представляла всеобщий интерес и подлежала коллективному философическому обсуждению. И Бакунин, нимало не церемонясь, обратил в предмет философских прений не только личные свойства и частные дела своих товарищей, но и интимнейшие переживания собственных сестер. К тем и другим гегельянские категории прилагались без всякой трансформации. Бакунин нисколько не боится комического эффекта от непосредственного применения Гегеля к барышням. "Положите руку на сердце, - пишет он Наталии Беер, - и скажите откровенно, в таком ли настроении вы пускаетесь в абсолютное. Нет, решительно нет... Вы говорите: раз у меня нет того, что я хочу, стану жить в абсолюте. А это кощунство в полном смысле этого слова. Абсолют, дорогие друзья, есть живое целое, все заключается в нем, а все, что находится вне него, не имеет жизни в себе" (II, 68-69).
А вот строки из письма 1838 года к сестрам: "Помните, что в вас живут два я, одно бессознательно истинное, бесконечное - это ваша субстанция, и другое ваше сознательное, конечное я - это ваше субъективное определение. Вся жизнь состоит в том, чтобы сделать субъективным то, что в вас субстанционально, то есть возвысить свою субъективность до своей субстанциональности и сделать ее бесконечною. Вы - славные девочки, в вас лежит бесконечность, потому не бойтесь за себя, а верьте, любите, мыслите и идите смело вперед" (II, 142).
Так посредством гегельянской терминологии Бакунин анализирует поведение своих прозелитов и одновременно пытается им управлять. Требуя, чтобы сестра Варвара разошлась с мужем, Бакунин заклинает ее истинной жизнью и абсолютом. "Хочешь ли ты жить с ним в абсолютной любви? Это тоже интересно. Скажи же мне, ты нашла, что твой муж живет в абсолюте, но чем же он связан с ним картошкою или изрекаемыми им глупостями? Нет, Варенька, он стоит вне абсолюта, он и абсолют это - две крайности, которые никогда не соприкоснутся" (I, 396-397).
В семейном кругу Бакунина новые понятия быстро входят в обиход. Прозелиты подхватывают и примеривают к себе соответствующую фразеологию. В архиве Бакуниных сохранилось неотосланное письмо Александры Александровны к Белинскому, который в течение нескольких лет был в нее безнадежно влюблен. "Вы меня видели это лето в болезненном состоянии, я вся предана была темному, непросветленному чувству... Передо мной возвышается белая церковь, возле нее могила сестры... смерть ее как будто оторвала что-то от сердца, но более чем когда-нибудь соединила с нею, соединила с жизнию не в призраках, мечтах и фантазиях, но с святой, действительной жизнью. Вы правы, я еще не достигла истинного осуществления внутренней жизни моей, часто увлекаюсь призраками, но вера и любовь не тщетны..." 1
Если даже девушки бакунинского круга пытались осознать свое душевное состояние в категориях Гегелевой философии (воспринятой урывками и понаслышке), то тем более это относится к товарищам Бакунина, испытавшим сильнейшее его влияние. Так, например, двадцатилетний Михаил Катков пишет Бакунину в 1839 году: "Не может быть ничего выше и сладостнее того чувства, когда начинаешь себя сознавать законным гражданином в царстве духа, когда начинаешь глубоко уважать свое я, не прежнее, непосредственное, естественное, которое побеждено... но просветленное, духовное, конкретную форму общей жизни... Главная ошибка всех нас состояла в том, что мы слишком много заботились об отношениях: они должны свободно выходить из личности человека и почитаться действительными по мере действительности этой личности" 2.
1 Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина, с. 467-468. В цитате кружковые термины подчеркнуты мною.
2 Там же, с. 491.
Характернейшие образцы психологических применений философской терминологии дают письма Боткина конца 1830-х годов. "Я, Миша, понял и сознал в тебе то, что составляет связую сущность твоей жизни, вне всех твоих наростов и дурных субъективностей. И я люблю тебя в этой таинственной сущности твоего бытия, и с нею, с этою сущностью, составляющею твое истинное я, навсегда я чувствую себя соединенным... Не говорю уже о том, что с тобою слито мое перерождение, что через тебя первого узнал я те идеи, от которых спала повязка с моих глаз и я вошел в свободную сферу бытия, где в первый раз свободно и легко вздохнул мой дух, утомленный скитаниями по темным излучинам рассудка и всяческими сомнениями... Не упоминаю о тех минутах, в которые мы вполне принимали в себя друг друга, когда моему погружению в тебя не было ни конца, ни предела, и чем глубже погружался я в тебя, тем величественнее и роскошнее открывалась мне организация твоего духа... Вот сущность моих отношений к тебе. В них нет ни лжи, ни двуличия, ни призрачности. Но далеко, далеко отбросили нас друг от друга наши субъективности, наши обоюдные наросты, наше мелкое самолюбие и самоосклабление... Да, Миша, мы далеко отброшены один от другого, и только разумный опыт жизни может соединить нас конкретно. Но повторяю опять: в этом главную роль играют твое невыносимое самолюбие, мелкий взгляд на близких к тебе людей и ребяческая опрометчивость. Ты до сих пор не любил примирять, а только мастер был разрывать..." 1 Боткин - один из убедительных примеров того, как эпохальные умственные движения втягивают в себя и на свой лад формируют людей даже самых неподходящих психологических данных. Дальнейшая эволюция Боткина обнаружила его подлинные, органические тенденции характерное сочетание позитивизма, артистизма, сибаритства самого изощренного 2. Своей страсти к музыке и к гастрономии Боткин не изменил и на смертном одре. Он умирал (в 1869 году) почти ослепший, парализованный, но устраивал у своей постели великолепные концерты и великолепные обеды и утверждал: "Райские птицы поют у меня на душе" 3.
Что же представлял собой Боткин в качестве романтика 1830-х годов? Он усердно и искренне проделывал все, к чему обязывала принятая в кружке модель романтического поведения. Его письма этих лет отразили страстные дружеские сближения и разрывы, устремленность в потустороннее и "демонизм", идеальную любовь и рефлексию. Обостренная восприимчивость, гибкий ум заменяли ему ту подлинность духовного опыта, которой - каждый по-своему - в высшей степени обладали Бакунин, Станкевич, Белинский. Отсюда у Боткина эклектичность - не только взглядов, но и психологическая эклектичность. Он с легкостью совмещал несовместимое. Б. Егоров пишет: "...Любопытно, что даже в самый "романтический" период жизни он не забывал о промышленности и торговле". Корнилов, цитируя письма Боткина к Александре Бакуниной, полные жалоб на свои душевные муки, отмечал, что эти мучения "отнюдь не мешали ему принимать деятельное участие" в концертах, любительских спектаклях, дружеских ужинах и прочих увеселениях своего кружка 4.
1 Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина, с. 515-516. Гегельянскую фразеологию находим и в любовных письмах Боткина к А. А. Бакуниной (1339): "Мне кажется, этому бесконечному содержанию, которое наполняет меня, никогда не буду в состоянии дать определенную, действительную форму. Надобно, чтобы действительность, которая вас должна окружить, была отражением воздушной поэзии вашего внутреннего мира..." (Там же, с. 527).
2 Характеристику общественно-политических и эстетических взглядов Боткина и его личности см. в статьях Б. Ф. Егорова: "В. П. Боткин литератор и критик". Статьи 1-3 ("Учен. зап. Тартуск. ун-та. Труды по рус. и слав. филологии", т. 6, 8, 9, 1963, 1965, 1966).
3 См.: В. Ф. Егоров. В. П. Боткин - литератор и критик. Статья 3, с. 42-43.
4 Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина, с. 555.
Из этого вовсе не следует, что от романтических переживаний и философских конфликтов молодого Боткина надо отмахнуться. Мода тоже бывает явлением серьезным, симптомом совершающихся в культуре процессов. Но дело не только в моде. В данном случае мы отчетливо видим, как порожденный ею исторический характер эпоха накладывает на эмпирические характеры, подходящие и неподходящие. Молодые умы неудержимо тянутся к возможности подобного воплощения, потому что для них это возможность выйти из частного и как бы случайного существования в историческое. Выразить собственной личностью движущие идеи своего времени - соблазн непреодолимый. Жизнь проверяет потом действительность этих символических воплощений. Одни платили за них полной мерой; другие, поиграв в эту захватывающую игру, остепенились с годами. Так было и с Боткиным.
Воздействие мощного бакунинского ума несомненно испытал и Белинский. Но здесь сила нашла на силу. В конце 1830-х - начале 1840-х годов Белинский также проходит через период применения гегельянских категорий к анализу своей и чужой душевной жизни. Но у него этот процесс привел к иным выводам и открыл перед ним иные возможности.
Бакунинское гегельянство 1830-х годов в его психологическом повороте оказалось еще одним вариантом романтического сознания. Новыми средствами Бакунин снова воспроизводит образ человека великой судьбы и провиденциального назначения. Правда, основными признаками этой личности являются теперь действительность и конкретность. Но ведь эта гегельянская конкретность есть единство в многообразии, а эта действительность познаваемая духом сущность вещей. Они могут быть атрибутами романтического человека, по-прежнему противостоящего низкой эмпирической реальности. Именно поэтому гегельянский психологизм Бакунина мог без всякой дополнительной обработки переносить философские понятия в семейный и дружеский обиход.
На первом этапе своих гегельянских увлечений (весна и лето 1838 года) Белинский в теории еще разделяет абстрактное понимание действительности и конкретности. Но его уже неодолимо влекло к другой действительности и другой конкретности. Применяя философские понятия к анализу душевной жизни, Белинский в отличие от Бакунина их перерабатывает. Он видит подробности, он соизмеряет понятия с единичным объектом.
Белинский и теперь еще не ушел от дуализма, от мышления антитезами, но оценочные акценты сместились, положительное стало отрицательным. Прежняя шиллеровская идеальность объявлена пустым, мечтательным призраком. Мечта и действительность поменялись местами; это исходная предпосылка, из которой по законам романтической полярности развертывается ряд противопоставлений, облеченных в новую терминологию.
Гегелевское понятие субстанции переводится в психологический план. В словоупотреблении кружка оно означает истинную сущность человека. Ей противостоят явления духовной жизни, ее внешние, частные определения, моменты ее развития, нередко искажающие истинную субстанцию (сущность).
Для первого периода развития Белинского характерен культ чувства, которому противостоит низменный рассудок. Сейчас объективное выше субъективного, и полярным рассудку оказывается разум. Чувство не утратило своих прав, но чтобы закрепиться на положительном полюсе, оно должно быть просветлено разумом. В противном случае возникает отрицательное явление непросветленная непосредственность. Вместо фихтеанской любви высшим этическим состоянием является теперь гармония - органическая духовная жизнь. Ее антиподы - распадение, рефлексия - основные препятствия на пути к идеалу. В пределах этой философско-психологической схемы безостановочно разыгрывается драма нравственных восстаний и падений. Схема нашла свое выражение во множестве писем Белинского конца 1830-х годов. Остановлюсь на одном из них, особенно замечательном.
Это письмо от июня 1838 года к Бакунину - важное звено в сложнейшей истории отношений двух друзей-противников. Белинский в нем пересматривает историю их отношений, а заодно пересматривает и переоценивает такие коренные для умственной и нравственной жизни кружка понятия, как любовь, дружба, личность и т. д. Кружковая фразеология сгущена в письме до предела.
"Мишель, мы оба были неправы друг к другу. Мы нападали друг в друге не на определение, не на те недостатки и пошлости, которые сбрасываются и стряхиваются, как пыль, но на наши субстанции... Взаимные наши призрачности производили ревущие, болезненные диссонансы в прекрасной гармонии, которую мы образовали взаимным влечением друг к другу... Кроме любви, все призрак и ложь, а любовь страдает за недостоинство своего предмета... Да, Мишель, я чувствую, что я глубоко оскорбил тебя... Но я не раскаиваюсь в прошедшем: оно было выражением момента моего духа... Меня оскорбляло твое безграничное самолюбие, а теперь оно для меня - залог твоего высокого назначения, доказательство глубокости твоей субстанции. Ты никогда не был доволен своим настоящим определением, ты всегда его ненавидел и в себе и в других. Переходя в новый момент, ты требовал, чтобы и мы переходили в него, и ненавидел нас, видя, что мы в своем моменте, а не в твоем. Это субъективность, ограниченность с твоей стороны, но сколько прекрасного, святого, великого в этой субъективности, в этой ограниченности. В моих глазах ты теперь есть не что иное, как выражение хаотического брожения элементов. Твое я силится выработаться, но как ему суждено выработаться в огромных формах, то естественно, что эта разработка для тебя болезненна: в ней разрушение делается для создания, гниение для новой производительности". Психологическое применение философских понятий представлено в этом письме с необыкновенной наглядностью. Притом у Белинского этот набор гегельянских категорий не абстрактен; он ориентирован на реальные отношения реальных людей. Далее он служит анализу личности Бакунина, в котором перемежается философское с бытовым, взаимно преображая друг друга.
"Твои странности, детство, легкомыслие, пошлость - все это теперь для меня понятно. Ты был во многом неправ ко мне, но не по личности, как я думал прежде, а вследствие моментального состояния твоего духа. Теперь я глубоко понимаю тебя и потому глубоко люблю тебя: любовь есть понимание, то святое и органическое понимание, где одно чувство без выговаривания, а если выговаривание, то уже не отвлеченное, а такое, которое есть в то же время и ощущение. Да, я теперь люблю тебя таким, каков ты есть, люблю тебя с твоими недостатками, с твоею ограниченностью, люблю тебя с твоими длинными руками, которыми ты так грациозно загребаешь в минуты восторга и из которых одною (не помню - правою или левою) ты так картинно, так образно, сложивши два длиннейших перста, показываешь и доказываешь мне, что во мне спекулятивности нет "вот на эстолько"; люблю тебя с твоею кудрявою головою, этим кладезем мудрости, и дымящимся чубуком у рта. Мишель, люби и ты меня таким, как я есть. Желай мне бесконечного совершенствования, помогай мне идти к моей высокой цели, но не наказывай меня гордым презрением за отступления от нее, уважай мою индивидуальность, мою субъективность, будь снисходителен к самой моей непросветленности... Мишель, любить можно только субстанцию - я понимаю это; но ведь субстанция сама по себе - призрак: она узнается чрез определение. В человеке можно любить только его определение, как выражение субстанции ".
Для Белинского заявление в высшей степени принципиальное. Определение это материальное и конкретно-психологическое проявление человеческой сущности. И не случайно философские термины расступаются вдруг, чтобы дать дорогу портретному изображению Бакунина с его трубкой и длинными руками (ничего подобного нельзя найти в письмах Бакунина этих лет).
Но дело не только в портретности. Существеннее, что о помощью философских терминов Белинский фиксирует процессы, совершающиеся в единичном сознании, прослеживает своего рода диалектику души. "У меня всегда была потребность выговаривания и бешенство на эту потребность. Результатом этой борьбы должно было быть отчаяние, оскудение жизни, судорожное проявление жизни в проблесках, восторгах мгновенных и днях, неделях апатии смертельной. Так и было со мною в Премухине. Там я лицом к лицу в первый раз столкнулся с мыслию - и ужаснулся своей пустоте. Это был ужасный период моей жизни, но я теперь понимаю его необходимость... Я страдал, потому что был благороден, я принес в жертву моим конечным определениям все мои чувства, верования, надежды, свое самолюбие, свою личность" (XI, 240-242, 245, 243).
В переписке Белинского и его друзей наряду со своеобразным применением гегельянских терминов находим фразеологию совсем другого происхождения. Это слова, заимствованные из разных языковых слоев, но в обиходе кружка ставшие терминами - знаками для определенных, идеологически и психологически существенных понятий, - такие, например, слова (постоянно встречающиеся в переписке молодого Белинского), как апатия, выговаривание, вникание. Понятие апатии, очень важное в системе понятий, господствовавших в кружке Станкевича, связано со всем комплексом лени, безволия как признаков состояния падения. Точно так же выговаривание, вникание связаны с самоуглублением, самоанализом, с не ведающей границ откровенностью, с теми формами дружбы, через которые Белинский прошел и от которых он впоследствии так страстно отрекался.
Так терминами, формулами для посвященных становятся обыкновенные слова, хотя и книжные по своей природе. То же назначение получают иногда слова или фразы - цитаты, и притом совсем не философского происхождения. Во второй половине 1830-х годов Станкевич и его друзья увлечены Гоголем. Осенью 1835 года появляется в "Телескопе" блистательная статья Белинского "О русской повести и повестях г. Гоголя". Гоголевские образы и выражения прочно входят в умственный обиход кружка, в переписку его участников. Белинский превращает гоголевские выражения в своего рода термины, включая их в цепь своих философских антиномий. Еще на исходе фихтеанского периода понятия Хлестаков, хлестаковщина противополагаются долгу, нравственной ответственности. Позднее они станут антитезами простоты или конкретного действия. Хлестаковщина одно из важных понятий в этической системе раннего Белинского.
Гоголевские обороты - обычно в несколько измененном виде - проникают в эпистолярную речь Белинского: "Хочется быть генералом, повесят тебе кавалерию через плечо" (XI, 348); "душа моя Тряпичкин..." (XI, 428); "Хочешь заняться чем-нибудь высоким, а светская чернь не понимает..." (XI, 525) и т. п. Встречаются и неожиданные сочетания Гоголя с Гегелем, образующие новые в своем роде термины. В июле 1838 года Белинский пишет Бакунину: "Боткин рассказал мне сцену, которою начинается "Вильгельм Мейстер", - и у меня душа содрогнулась от дикого восторга. Надо же узнать, что оно там такое и как т. е. больше сущность и поступки, а я ничего" (XI, 254). Речь в письме идет о переходе от призрачной, идеальной любви к земной и реальной. Это и есть поступки. Но происхождение этого слова здесь иронически цитатное. Бобчинский в первом действии "Ревизора" (явление третье) говорит про Хлестакова: "Ходит по комнате, и в лице такое рассуждение и физиономия... такие важные поступки..." 1 Эта формула, соединившая словечко Бобчинского с гегелевской сущностью, несколько раз повторяется в письмах Белинского. Это шутка, но шутка, выражающая очень важную для Белинского мысль о сочетании идеи и действия, идеи и явления.
1 Цитирую первую редакцию "Ревизора", в 1841 году переделанную.
Выражение не вытанцовывается или вытанцовывается (в смысле: не удается - удается), восходящее к повести "Заколдованное место" ("Нет! не вытанцовывается, да и полно!"), встречается в письмах довольно часто. В 1839 году, в разгаре борьбы за конкретную действительность, Белинский пишет Станкевичу: "Время есть поверка всех склонностей, всех чувств, всех связей действительность стала вытанцовываться..." (XI, 366). Это опять сочетание философского понятия с гоголевским оборотом, превращающее его в термин для посвященных.
Столь смелые языковые опыты соответствуют всей стилистике писем Белинского, пестрой, неровной (в отлитие от бакунинской). Наряду с аналитическим стилем - дружеская болтовня, шутка, резкое просторечие. А сквозь философический или разговорный тон прорывается вдруг язык романтической идеальности. Так, в письме 1838 года Белинский говорит об Александре Александровне Бакуниной: "Нет, никакую женщину в мире не страшно любить, кроме ее. Всякая женщина, как бы ни была она высока, есть женщина: в ней и небеса, и земля, и ад, а эта - чистый, светлый херувим бога живого, это небо, далекое, глубокое, беспредельное небо, без малейшего облачка, одна лазурь, осиянная солнцем!" (XI, 241). Но этот язык - еще остатки прежнего идеального направления, и он становится для Белинского все менее и менее возможным.
Романтическая личность, от которой отправлялись молодые русские философы 30-х годов, имела свой трафарет; не разрушая его, философские идеи вносили в него изменения. Но личность, соответствующую новой философской фазе, нужно было создавать заново. В письмах Белинского 1838 года возникает образ, имеющий общее, эпохальное значение, - образ человека, еще не оторвавшегося от романтического корня, но который влечется уже к действительности так же страстно и порой так же тщетно, как он недавно еще влекся к мечте. В структуре этой личности гармония противостоит распадению и рефлексии, чувство, просветленное разумом, - "непросветленной непосредственности".
Но Белинский на этом не остановился. Жажда реального увлекала его все дальше и на некоторое время привела к пресловутому "примирению с действительностью", то есть с политической практикой самодержавного государства. Образ личности неизбежно должен был отразить этот новый образ действительности.
Белинский попытался принять существующее, но побудившее его к этому чувство реальности в то же время предохранило его от идиллических представлений о существующем. В сентябре 1838 года Белинский пишет Бакунину: "Действительность есть чудовище, вооруженное железными когтями и огромною пастью с железными челюстями. Рано или поздно, пожрет она всякого, кто живет с ней в разладе и идет ей наперекор. Чтобы освободиться от нее и вместо ужасного чудовища увидеть в ней источник блаженства, для этого одно средство - сознать ее" (XI, 288). Здесь, в сущности, определена личная, психологическая сторона философского и политического примирения. Высшее достоинство человека не в шиллеровской героике (она и прежде уже была объявлена прекраснодушием, призрачной мечтой), а в том, чтобы вынести все бремена, налагаемые столь страшной действительностью, да еще претворить ее в блаженство. Подобная резиньяция возможна в силу безусловного господства разумного общего над случайным и частным, практических требований государства и общества над вожделениями человека и его субъективной мыслью. Еще раньше провозглашенный примат объективного над субъективным определяется теперь как примат общего (в гегельянском смысле) над частным, индивидуально-человеческим. Соответственно располагаются и все прочие противопоставления положительных и отрицательных качеств личности.
К неудовольствию своих философских друзей Белинский понимает теперь действительность не только как осознанное духом единство сущности и явлений и не только как политическую практику, но также как эмпирический быт, как законы и требования общежития и общения, равно обязательные для всех - для наделенных талантами и дарами и для ненаделенных. Это антиромантическое положение - исходное при создании новой модели человека и его поведения. Высшим этическим состоянием недавно считалась гармония, теперь ее место занимает простота.
В письме 1838 года к Бакунину Белинский признает, что от него впервые услышал слово действительность, - "но у меня есть еще слово, которое я твержу беспрестанно, и это слово мое собственное, и притом великое слово. Оно - простота". Боже мой, как глубок его таинственный и простой смысл!" (XI, 293). В письмах Белинского ближайших лет слово простота повторяется часто, в разных контекстах, становится ключевым ко всему построению личности. К нему присоединяются слова нормальность, непосредственность. У простоты и нормальности есть свои антитезы - ходульность, фраза, хлестаковщина, рефлексия, искаженность. Значение этих соотношений в становлении Белинского двойственное. В атмосфере "примирения с действительностью" они отразили недоверие к протестующей мысли, сказавшееся в статье Белинского о "Горе от ума", в статье "Менцель, критик Гете" и других статьях этого периода. А в то же время этими антиномиями отмечено у него непрестанное и плодотворное развитие идеи действительности.
В аспекте простоты и нормальности пересматриваются душевные состояния и отношения, прежде всего любовь и дружба, столь решающие для романтического сознания. Теперь осуждена господствовавшая в кружке экстатическая дружба, порожденная "вниканием" и "выговариванием", в свою очередь возникшими из острой потребности личности в самоосознании. Небесная любовь к идеальной женщине, включавшая недостижимость, безнадежность в качестве обязательного элемента, передвинута в разряд отрицательных явлений, как призрачная фантазия, которую человек натаскивает на себя. Положительный полюс антитезы занимает теперь любовь действительная, осуществленная. Возникает даже новая теория любви, согласно которой взаимность, разделенность есть необходимое условие истинной любви, все же прочее - удел ложной мечтательности. Как всегда у Белинского, весь этот ход размышлений питается жизненным материалом и получает поэтому конкретный психологический поворот. В письмах 1839-1840 годов Белинский пересматривает историю своей любви к Александре Александровне - для него это теперь пример прекраснодушия, натянутой и ложной мечтательности. Переоценке подлежат ц самые образы сестер Бакуниных, недавно еще созидавшиеся по подобию романтической Вечной Женственности. Они по-прежнему высоки и "святы", но искажены по вине Мишеля, который внес распадение и рефлексию в их "божественную непосредственность" (Белинский периода "примирения" принимает гегелевскую концепцию невозможности для женщины отвлеченного мышления). Жестче же всего переоценивает Белинский свои отношения с Михаилом Бакуниным: "Мне уже надоело прекраснодушное кружение в пустых кругах ложных отношений, ложной дружбы, ложной любви и ложной ненависти" (XI, 368).
Переоценка этических ценностей не означала, однако, благополучного овладения ценностями. Белинский свою автоконцепцию строит не как идеал, по как обобщение существующей психологической реальности, - она складывается в борьбе между силой и слабостью человека. Теперь его сила в том, что, смирив романтическую гордыню, он подчинил себя всеобщим законам - от государственных до житейских. Соответственно его идеалом стали простота и нормальность. Но сам он совсем не идеальный герой, он человек, который постиг ценность действительности, конкретности, простоты, но одолеваем еще ходульностью, рефлексией, хлестаковщиной, бессилием в любви, требующей теперь осуществления. В своей совокупности эти отрицательные моменты образуют антитезис действительности. Но само понимание действительности опять вступало в новую фазу.
Считается - и справедливо, - что переезд в Петербург и впечатления от столицы российской империи сильнейшим образом повлияли на новый перелом в мировоззрении Белинского. Но еще до отъезда в Петербург, в сентябре октябре 1839 года, Белинский пишет Станкевичу огромное письмо-исповедь. Оно подводит итоги гегельянским увлечениям кружка, отношениям с Бакуниным и многому другому. Оно свидетельствует о том, насколько Белинский в этот момент уже готов к новой постановке вопроса о действительном и недействительном.
Культ общего, проповедь примирения с существующим достигли апогея в статьях Белинского о Бородинской годовщине. Вторая из них - отклик на "Очерки Бородинского сражения" Ф. Глинки - появилась в декабрьском номере "Отечественных записок", а уже в феврале 1840 года Белинский говорит: "О, пропадай это ненавистное общее, этот молох, пожирающий жизнь, эта гремушка эгоизма, самоосклабляющегося в нем!" (XI, 467). В том же феврале 1840 года Грановский писал Станкевичу о Белинском: "Бешеное уважение действительности проходит. Пишет, что он бог знает что отдал бы, чтобы "воротить статью о..."" 1 (имеется в виду статья о Бородинском сражении). Молох "российской действительности" уже безвозвратно осужден, растоптанной им частной личности возвращены ее права, ее нравственное достоинство, но мучительное переходное состояние будет длиться до тех пор, пока Белинский найдет для этой частной личности новые формы общего, решит для себя вопрос ее социального бытия. Политическое значение переходного периода очевидно - Белинский освобождался от органически враждебной ему идеи примирения с насилием над человеком. Период этот чрезвычайно важен и для самоосознания личности. В развитии Белинского кризис гегельянства отличается особой психологической напряженностью. Определяющие его противоречия прямо ведут к проблематике русского психологического романа второй половины века.
1 Т. Н. Грановский и его переписка, т. 2, с. 383.
До сих пор возникавшие в обиходе кружка философско-психологические антиномии подчинялись довольно отчетливому порядку. Сначала положительный полюс - идеальность, отрицательный - низкая эмпирия; потом напротив того: действительность - положительное начало, пошлая идеальность - отрицательное. Исходные предпосылки, по законам романтического мышления, порождают соответствующие ряды контрастных качеств.
Теперь четкость оценочных противопоставлений утрачена. Действительность ужасна. Действительность с железными когтями превратилась в "гнусную действительность)). "В жизни только и есть хорошего, что мечта; если ты этого еще не знаешь, так скоро узнаешь" (письмо к Боткину 1840 года. - XI, 563).
Что же это - возвращение к прежней романтической антитезе мечты и низкой действительности? Нет, это другое. Тогда мечта была высшей метафизической реальностью, теперь это только иллюзия. Противопоставление осталось, но теперь неизвестно - где его положительный и где отрицательный элемент. Оно стало противоречием заведомо неразрешимым и порождающим дальнейшие противоречия. С одной стороны, молох ужасной действительности и бесчеловечно абстрактного общего. С другой - личность. Но Белинский понял призрачность личности, не включенной в систему общих ценностей и связей, а эти новые связи он еще не может твердо определить. "...Живет одно общее, а мы - китайские тени, волны океана, - океан один, а волн много было, много есть и много будет, и кому дело до той или другой?" (XI, 444).
Общее бесчеловечно, ценность личности иллюзорна. Оценочные акценты сместились, и вся антитеза оказывается зыбкой. Есть и соотношения совсем неожиданные, а в то же время логически предрешенные исходными предпосылками. Так, на положительном полюсе заняла место апатия. Апатия была противовесом любви, признаком состояния падения. Теперь ее функция другая. "...Слава богу, кажется, я потерял навсегда способность к детским увлечениям. Я решил, что самая мертвая, самая животная апатия лучше, выше, благороднее мечтаний и ложных чувств" (XI, 534). Апатия - как в свое время простота - заменила теперь гармонию, противополагаясь ходульности, фразерству, хлестаковщине. Разумеется, Белинский понимает апатию только как момент в процессе развития, как симптом отрезвления.
В первом же дошедшем до нас письме Белинского из Петербурга (к Боткину) читаем: "Мне теперь ни до кого нет дела, я никого не люблю, ни в ком не принимаю участия, - потому что для меня настало такое время, когда я увидел ясно, что или мне надо стать тем, чем я должен быть, или отказаться от претензии на всякую жизнь, на всякое счастье. Для меня один выход - ты знаешь какой; для меня нет выхода в Jenseits 1, Б мистицизме и во всем том, что составляет выход для полубогатых натур и полупавших душ... Мне остается одно: или сделаться действительным, или до тех пор, пока жизнь не погаснет в теле, петь вот эту песенку - "Я увял и увял Навсегда, навсегда..." (XI, 416).
1 Потустороннее (нем.).
Дух, абсолют, истинная субстанция - в период кризиса и пересмотра всех позиций эти понятия уже не могут служить источником и оправданием жизненных ценностей. Остается одна несомненная ценность - трезвая истина. "Лучше хочу, чтобы сердце мое разорвалось в куски от истины, нежели блаженствовало ложью", - пишет Белинский в феврале 1840 года (XI, 438). И характерно, что в том же письме к Боткину отрезвление опять связано с апатией как симптомом. Через несколько строк читаем: "Много ты сделал для меня - я это видел; но до всего этого мне не было никакого дела, как будто и не относилось ко мне. Для меня было все равно - ехать и не ехать, умереть и жить, похоронить тебя или видеть живым". Идея трезвой истины была идеей времени, порожденной движением русской мысли к реализму. Несколько позднее, в начале 1840-х годов, она становится решающей в мировоззрении Герцена - о чем свидетельствуют его письма, дневники, статьи, - особенно "Дилетантизм в науке", где Герцен писал, что человек должен науке "все отдать и в награду получить тяжелый крест трезвого знания" (III, 66).
Суровый пафос трезвого знания становится для Белинского, как позднее для Герцена, основой самоутверждения. Человек не мирится больше с ужасной действительностью, не уходит от нее в иллюзорную мечту, но овладевает ею путем бесстрашного познания истины - таков новый обобщенный образ самого себя, который Белинский строит на рубеже 30-х и 40-х годов. "Я хочу прямо смотреть в глаза всякому страху и ничего не гнать от себя, но ко всему подходить" (XI, 553).
Но автоконцепция Белинского, как всегда, слагается из самоосуждения столько же, сколько из самоутверждения. Бесстрашный искатель истины, он в то же время поражен жизненным бессилием, пороками и слабостями характера и воли, присущими рефлектирующему поколению. Автоконцепция Белинского сейчас уже осознанно исторический факт - концепция поколения.
О рефлектирующем поколении Белинский говорит в своих статьях о Лермонтове 1840-1841 годов. В гораздо более обнаженной и беспощадной форме эта тема присутствует в его письмах того же времени. "Судьба сделала меня мокрою курицею - я принадлежу к несчастному поколению, на котором отяжелело проклятие времени, дурного времени! Жалки все переходные поколения - они отдуваются не за себя, а за общество... меня радует новое поколение - в нем полнота жизни и отсутствие гнилой рефлексии" (XI, 521).
Белинский постулирует теперь некий идеал человека, наделенный свойствами, противоположными слабостям рефлектирующего поколения (из "молодых" к идеалу приближается брат Мишеля Николай Бакунин, которым Белинский тогда увлекался). В идеальном человеке рефлексии противостоит здоровая непосредственность (некогда, в форме непросветленной непосредственности она была пороком), разорванности противостоит полнота, цельность, жизненному бессилию "мокрой курицы" - умение овладевать конкретными благами жизни. Еще в пору "примирения" Белинский на место идеальной и бесплотной любви поставил любовь осуществленную. Теперь он идет еще дальше, признавая право на наслаждение, оправдывая чувственность - как порождение непосредственности и полноты 1.
1 Эти вопросы еще в начале 30-х годов были поставлены в кружке Герцена-Огарева под влиянием идеи "оправдания плоти", присущей сенсимонизму и вообще раннему утопическому социализму.
На положительном полюсе оказались одновременно - дерзость познания и апатия, апатия и чувственность, безлюбовность и полнота непосредственного восприятия жизни. Усложненность соотношений, отход от романтических полярностей и прямолинейных контрастов сопровождается нарастанием психологизма (его поддерживает пристальное внимание к частной личности), психологизма все более реалистического, поскольку с ослаблением метафизических антитез все усиливается понимание социальной обусловленности душевной жизни. Разрешение кризиса назревало именно потому, что противоречия становились все нестерпимее.
Мечта прекрасна, но она иллюзия, уступка слабости человеческой. Действительность ужасна, но от нее нельзя оторваться. Человека, неспособного "выйти из себя", ждет пустота и отчаяние. "Если бы не журнал, я бы с ума сошел. Если бы гнусная действительность не высасывала из меня капля по капле кровь, - я бы помешался" (XI, 563). В этом письме 1840 года общественное деяние предстает еще в качестве средства самоутверждения, борьбы с пустотой. Структура романтических и гегельянских полярностей окончательно разрушена. С той и с другой стороны человека рефлектирующего поколения обступают иллюзии. Решение для Белинского придет, когда им будет найдена объективная ценность и обязательность общественного деяния; оно станет тем самым высшим этическим актом.
К июню и к сентябрю 1841 года относятся знаменитые письма Белинского к Боткину о социальности ("Социальность, социальность - или смерть!") и о маратовской любви к человечеству. Идея социализма, которая стала для Белинского "идеею идей, бытием бытия, вопросом вопросов, альфою и омегою веры и знания" (XII, 66), не вступает в противоречие с идеей личности, спасаемой от поглощения молохом всеобщего. Ведь теперь речь идет о новом, социальном понимании личности, - не о личности избранной или уединенной, но о каждой личности и обо всех личностях вместе взятых.