Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

8 апреля

Деревенские развлечения все продолжаются, и я, вопреки желанию, вынужден принимать в них участие.

В сопровождении батюшки я осмотрел почти все наши владения. Батюшка и его друзья были поражены, что я не оказался полным невеждой в вопросах сельского хозяйства, – изучение богословия кажется им несовместимым с познанием природы; они удивились моей осведомленности, когда среди виноградных лоз, на которых едва начали распускаться листочки, я отличил лозу Педро-Хименес от Дон-Буэно. Но не менее поразило их и то, что среди зеленых побегов я смог отличить ячмень от пшеницы и анис от бобов, что знаю много фруктовых и декоративных деревьев и даже среди сорных трав угадал ряд названий и рассказал кое-что об их свойствах и особенностях.

Пепита Хименес, узнав от батюшки, что мне очень нравятся здешние сады, пригласила нас к себе на хутор, отведать ранней земляники. Это желание Пепиты угодить батюшке, который к ней сватается и которого она отвергает, часто кажется мне заслуживающим порицания кокетством, но когда я вижу, как проста, искренна и чистосердечна Пепита, все дурные мысли исчезают и я начинаю верить, что она так поступает не из расчета, а лишь стремясь сохранить верную дружбу, которая издавна связывает ее с нашей семьей.

Как бы то ни было, третьего дня под вечер мы отправились на хутор. Это очаровательное место, самое прелестное и живописное, какое только можно себе представить. Там протекает речка, орошающая почти все здешние сады и питающая множество каналов; за хутором устроена плотина, и после орошения избыток воды устремляется в глубокий овраг, окруженный серебристыми тополями, осокорями, ивами, цветущими олеандрами и другими густолиственными деревьями. Образуя чистый и прозрачный водопад, река, пенясь, течет по дну оврага, а затем вновь устремляется по извилистому руслу, вырытому природой; берега пестрят цветами и травами, а сейчас, весной, усеяны множеством фиалок. Склоны холмов на окраине хутора поросли смоковницами, ореховыми и другими плодовыми деревьями. А на равнине чередуются грядки с земляникой, помидорами, картофелем, фасолью, перцем; за ними – небольшой сад, полный цветов, которыми так изобилуют здешние края. Особенно много роз – их сотни сортов. Домик садовника красивее и чище тех, которые обычно встречаешь в этих местах, а неподалеку стоит беседка, где Пепита и угостила нас великолепным завтраком с земляникой в качестве главного блюда. Для столь ранней поры земляники было удивительно много; ее подавали с козьим молоком, – в хозяйстве Пепиты есть и козы.

В пикнике принимали участие врач, нотариус, моя тетка донья Касильда, батюшка и я, а также неизменный гость – сеньор викарий, духовный отец и восторженный почитатель Пепиты.

По утонченному, несколько сибаритскому обычаю за завтраком нам прислуживали не садовник с женой и мальчиком или местные крестьяне, а две миловидные девушки – горничные Пепиты, обе в живописных деревенских нарядах; все на них выглядело просто, но необыкновенно мило: облегающие фигуру платья из яркого ситца и шелковые косынки на плечах; ничем не покрытые блестящие черные волосы, заплетенные в тугие косы и уложенные сзади узлом в форме молоточка, а спереди – падающие на лоб завитки, которые именуются здесь «улитками»; и у всех свежие розы в волосах.

Наряд Пепиты – черное шерстяное платье – отличался только цветом и высоким качеством ткани от одежды девушек; юбка была не слишком коротка, но и не волочилась по земле. Скромная косынка черного шелка покрывала, по местной моде, ее грудь и плечи, а на голове не было иных украшений, кроме ее собственных золотистых волос, – ни замысловатой прически, ни цветка, ни драгоценностей. Но я обратил внимание, что, вопреки деревенским обычаям, она носила перчатки. Говорят, Пепита уделяет много внимания своим красивым белым рукам с блестящими розовыми ногтями; может, она и вправду грешит тщеславием, но, пожалуй, ей можно простить эту человеческую слабость: если я не ошибаюсь, святая Тереса в молодости тоже обладала подобным тщеславием, что, однако, не помешало ей стать великой святой.

Действительно, я могу понять, если не извинить, это забавное тщеславие. Так благородно, так аристократично иметь красивые руки. Мне иногда даже представляется, что в этом есть нечто символическое. Рука – это творец наших трудов, признак нашего благородства, средство, с помощью которого разум облекает в форму художественные мысли, создания воли и осуществляет власть, которую бог даровал человеку над всем, что им создано. Рука грубая, жилистая, сильная, может быть мозолистая – рука труженика, рабочего – благородно доказывает эту власть, но в той части, которая носит грубо материальный характер. Напротив, руки Пепиты – почти прозрачные, с легким розоватым оттенком; кажется, видишь, как пульсирует ясная кровь, придающая жилкам нежный голубой отблеск, – эти руки, говорю я, с точеными, безукоризненной формы пальцами, кажутся символом волшебного господства, таинственной власти, осуществляемой человеческим духом, без участия материальной силы над всеми видимыми предметами, созданными богом и совершенствуемыми и улучшаемыми им при участии человека. Невозможно поверить, чтобы человек, обладающий такими руками, мог таить нечистые помыслы и грубые, низкие расчеты.

Нечего и говорить, что, как и всегда, батюшка был поглощен Пепитой, а она обходилась с ним весьма любезно и ласково, хотя ее приветливость была более дочерней, нежели того желал бы отец. Действительно, батюшка, несмотря на репутацию человека довольно фамильярного и даже развязного с женщинами, относится к Пепите с таким почтением и уважением, какого и сам Амадис не оказывал сеньоре Ориане [7] в те времена, когда он смиренно за ней ухаживал, – ни одного слова, сказанного невпопад, ни одного грубого и назойливого комплимента, ни даже легкого, шутливого намека на любовь, – из тех, что так часто позволяют себе андалусцы. Он не осмеливается сказать Пепите: «У тебя изумительные глаза», хотя, сказав это, не солгал бы, потому что у нее глаза и в самом деле прекрасные – большие, миндалевидные в зеленые, как у Цирцеи [8]; особенную прелесть придает им то, что она как будто и сама не знает, что у нее за глаза, – в ней не чувствуется никакого намерения привлекать и очаровывать мужчин нежными взорами. Кажется, она считает, будто глаза служат лишь для того, чтобы смотреть, и ни для чего больше. А между тем я слышал, что большинство молодых красивых женщин действуют глазами, как боевым оружием, как электрическим прибором, рождающим искру, которая, подобно молнии, воспламеняет сердца. Несомненно, глаза Пепиты с их небесной ясностью и спокойствием совсем иные. Нельзя, однако, утверждать, будто они взирают с холодным равнодушием: они полны кротости и нежности, они с любовью останавливаются на луче света, на цветке, на любом неодушевленном предмете, – но с еще более мягким, человечным и ласковым чувством они взирают на ближнего. Однако никто, как бы молод и самонадеян он ни был, не осмелится предположить в этом спокойном и мирном взгляде что-нибудь большее, чем простое человеколюбие, христианскую любовь к ближнему и – в крайнем случае – дружеское расположение.

Неужели все это искусственно? Неужели Пепита только талантливая комедиантка? Но мне кажется невозможным такое совершенное притворство, такая тонкая игра. Значит, сама природа руководит и служит направляющим началом для этого взгляда и этих глаз. Безусловно, сперва Пепита любила свою мать; затем в силу обстоятельств, из чувства долга, полюбила дона Гумерсиндо, как спутника жизни; а когда все земные влечения в ней угасли, она, полюбив бога и все живое из любви к нему, приобрела безмятежное и даже завидное состояние духа. Достойным порицания тут может быть лишь ее безотчетный эгоизм: ведь так удобно любить без страданий, без борьбы со страстью, превращая привязанность к другим в нежность, дополняющую любовь к самому себе.

Иногда на меня находит сомнение: осуждая Пепиту, не порицаю ли я себя? Достаточно ли я знаю душу этой женщины, чтобы ее судить? Быть может, полагая, что вижу ее душу, я вижу свою? У меня не было и нет страсти, с которой приходилось бы бороться; все мои склонности и стремления, добрые и дурные, благодаря вашим мудрым советам без препятствий и затруднений достигнут желанной цели; при этом будут удовлетворены не только мои благородные и бескорыстные, но также и эгоистические желания: любовь к почету и к знаниям, интерес к далеким странам, жажда приобрести имя и славу. Все мои помыслы связаны с избранною мной дорогой. Вот почему мне порой кажется, что я заслуживаю порицания больше, чем Пепита, – если предположить, что она его заслуживает.

Я получил уже младший сан, в душе отказался от мирских сует, принял тонзуру, посвятил себя алтарю, – и однако мне мерещится честолюбивое будущее: с удовлетворением я считаю, что могу его достичь, что у меня есть необходимые для этого положительные качества, хотя иногда, борясь против чрезмерной самоуверенности, я призываю в помощь себе скромность. Ну, а эта женщина? К чему она стремится, чего она хочет? Я порицаю ее за то, что она заботится о своей красоте, за то, что она, быть может, радуется ей, за чистоту и изысканность ее наряда, за кокетство, таящееся в самой ее скромности и простоте. Ну и что же? Разве добродетель должна быть неряшливой? Разве святость должна быть грязной? Разве чистая и ясная душа не смеет радоваться красоте тела? Странно, что я так неблагожелательно смотрю на стремление Пепиты к чистоте и изяществу. Быть может, это происходит потому, что она должна стать моею мачехой? Но ведь она этого не желает! Она не любит батюшку! Впрочем, женщины – удивительные создания! Как знать, не склонна ли она уже в глубине души полюбить батюшку и выйти за него замуж? Быть может, понимая, как высоко ценится то, что дорого обошлось, она намерена сперва измучить его пренебрежением, подчинить своей власти, проверить постоянство его чувств – и наконец спокойно сказать ему «да»? Поживем – увидим!

Во всяком случае, настроение в саду было безмятежным и радостным. Мы говорили о цветах, фруктах, прививках, посадках и множестве других вещей, относящихся к земледелию, причем Пепита превосходила своими агрономическими познаниями и моего батюшку, и меня, и сеньора викария, который слушает ее раскрыв рот и клянется, что за свои семьдесят с лишним лет, проведенных почти целиком в разъездах по Андалусии, он никогда не встречал более умной и рассудительной женщины.

Возвращаясь домой после таких прогулок, я все настоятельнее прошу батюшку отпустить меня к вам, чтобы приблизить желанный момент рукоположения в священники, но батюшка так доволен, что я возле него, он так привык к родным краям, где он управляет своими владениями, пользуется неограниченной властью касика, поклоняется Пените и во всем советуется с ней, точно с нимфой Эгерией [9], что он всегда находит – и, возможно, еще несколько месяцев будет находить – основания и предлоги, чтобы удержать меня здесь. То ему нужно очистить или перелить вино, – а бочонков в подвале немало; то вторично окопать виноград, то окучить молодые оливковые деревья, – словом, он против моей воли удерживает меня; хотя мне бы не следовало говорить: «против моей воли», так как я с великим удовольствием живу в доме батюшки, который так добр ко мне.

Но вот что плохо: я опасаюсь, как бы эта жизнь не засосала меня; мне кажется, что во время молитвы я ощущаю какую-то сухость души, мой религиозный экстаз слабеет, повседневная жизнь вытесняет духовную, молитве и беседе со своей совестью я больше не уделяю того глубокого внимания, какое уделял им раньше. Нежность моего сердца уже не изливается на предметы, достойные внимания, она расходуется на пустяки, бьет через край, часто проявляясь в таких ребячествах, которые кажутся смешными и даже постыдными. Если я просыпаюсь глубокой ночью в тишине и слышу вдруг, как влюбленный поселянин, наигрывая на плохонькой гитаре, поет куплеты фанданго или ронденьяс – не очень остроумные, не очень поэтичные, и не очень изящные, – я умиляюсь, словно слушаю небесную мелодию. Иногда меня охватывает порыв мучительного сострадания. Как-то раз дети управляющего разорили воробьиное гнездо; при виде неоперившихся птенцов, жестоко разлученных с матерью, я испытал такое волнение, что, признаюсь, у меня брызнули слезы. А на днях крестьянин привез с поля теленка, сломавшего ногу; он собрался отвезти его на бойню и пришел спросить у батюшки, какую часть туши он пожелает для своего стола. Батюшка попросил несколько фунтов мяса, голову и ноги. Увидев теленка, я растрогался и хотел купить его у крестьянина: может быть, мне удастся его вылечить и сохранить ему жизнь. Но стыд удержал меня от этого поступка. Словом, дорогой дядя, нужно так доверять вам, как доверяю я, чтобы рассказывать о всех проявлениях неясного чувства, в которых я и сам не разберусь; по ним вы можете судить, как необходимо мне вернуться к прежней жизни, к занятиям, к моим возвышенным мыслям и принять наконец сан, чтобы дать огню, пожирающему мою душу, здоровую и благую пищу.

14 апреля

Задержавшись здесь по просьбе батюшки, я продолжаю жить обычной жизнью. Наибольшее удовольствие – не говоря о счастье жить с отцом – мне доставляют дружеские беседы с сеньором викарием, о которым мы часто и подолгу гуляем. Трудно представить себе, чтобы человек в его возрасте, – а ему около восьмидесяти лет, – мог быть таким крепким, подвижным, таким неутомимым ходоком, – я устаю скорее, чем он; в окрестностях не осталось ни одной крутой тропинки, ни одного уединенного уголка, ни одного холма, где бы мы не побывали.

Узнав ближе нашего викария, я готов изменить мнение об испанском духовенстве, которое я иногда в беседе с вами называл малообразованным. Я часто говорю себе, что этот человек, преисполненный искренности, такой доброжелательный, сердечный и прямодушный, намного лучше любого более начитанного священника, в душе которого не пылает так ярко, как в его душе, пламя божественной любви, соединенное с самой искренней и чистой верой. Не подумайте, что сеньор викарий ограниченный человек; правда, он не получил образования, но душа его открыта и светла. Иногда я думаю, что мое доброе мнение о нем проистекает от внимания, с которым он меня слушает; но если судить беспристрастно, то можно сказать, что он очень тонко во всем разбирается и удачно сочетает с сердечной любовью к святой религии уважение к тем полезным вещам, что принесла нам современная цивилизация. Меня особенно восхищает его простое, естественное отношение к моей преувеличенной сентиментальности, наконец – милосердие, с которым сеньор викарий осуществляет добрые дела. Нет такого бедствия, которого он не облегчил бы, нет несчастья, для которого он не нашел бы ласкового слова, нет унижения, которое он не стремился бы смягчить, нет нужды, которой он не предложил бы заботливую помощь.

Необходимо признать, что во всем этом он имеет прекрасную помощницу в лице Пепиты Хименес; он превозносит до небес ее сострадательность и благочестие, он восхищается ее бесчисленными благодеяниями. Пепита постоянно заботится о нуждающихся, жертвует на бедных, не жалеет средств на молебны и мессы, на новены [10], проповеди и церковные праздники. Если алтари приходской церкви украшены прекраснейшими цветами – знайте, что эти цветы доставлены из ее сада. Если сегодня на статуе скорбящей богоматери вместо потертой ветхой мантии блистает новая, из черного бархата, шитого серебром, – то это дар Пепиты.

Отец викарий постоянно восхваляет и превозносит все эти благодеяния. Итак, когда я не говорю о своих стремлениях, своем призвании и занятиях, которыми сеньор викарий так интересуется, что ловит каждое мое слово, а слушаю его, то разговор после различных поворотов и околичностей всегда сводится к Пепите Хименес. Да в конце концов о ком еще может говорить сеньор викарий? Его общение с врачом, аптекарем, местными богатыми крестьянами едва ли дает основание для краткой беседы. Так как сеньор викарий обладает редчайшим качеством для провинциала, а именно: не любит судачить о жизни соседей, о скандальных происшествиях, – то ему не о ком и говорить больше, как о молодой женщине, которую он часто навещает и с которой ведет задушевные беседы.

Не знаю, что читала Пепита, какое получила образование, но из рассказов сеньора викария можно заключить, что она наделена беспокойным, пытливым умом: вместе с викарием она стремится понять и разрешить все вопросы и загадки, встающие перед ней в жизни, и повергает в смущение доброго сеньора. Разум этого человека, который получил деревенское воспитание и умеет, как говорится, только служить обедню да есть похлебку, открыт для ясного света истины, – но ему не хватает живости ума, и, по-видимому, задачи и вопросы, поставленные Пепитой, открывают пред ним новые дали и новые пути, еще туманные и неопределенные, о которых он раньше и не подозревал; своей неясностью, новизной и таинственностью они его влекут и восхищают.

Отцу викарию известно, что подобные мудрствования рискованны и что он и Пепита подвергаются опасности невольно впасть в ересь; но он успокаивает себя тем, что, хотя он и не великий богослов, но катехизис выучил назубок, и надеется, что бог просветит его и укажет верный путь, а Пепита, следуя его советам, тоже не собьется с дороги.

И вот оба создают целые поэмы о таинствах нашей религии и веры. Их преданность владычице нашей пресвятой Марии безмерна, и я восхищен тем, как они умеют связать доступный всем образ девы с возвышенными богословскими рассуждениями.

Из рассказов сеньора викария можно заключить, что, несмотря на внешнее спокойствие и ясность, душа Пепиты Хименес изнемогает от невыносимой боли. Прошлое встает преградой на ее пути к совершенству. Пепита любила дона Гумерсиндо как своего спутника и благодетеля, как человека, которому обязана всем; но ее мучит, у нее вызывает стыд воспоминание о том, что дон Гумерсиндо был ее мужем.

В ее преданности деве Марии чувствуется болезненное унижение, печаль и горечь воспоминаний о ее недостойном бесплодном браке.

К ее поклонению младенцу Иисусу в маленькой домашней молельне примешивается материнская любовь, которая ищет выхода и, не найдя его, изливается на существо, рожденное в чистоте и непорочности.

Отец викарий говорит, что Пепита поклоняется младенцу Иисусу как богу, но любит его по-матерински, как любила бы своего ребенка, если бы могла не стыдиться его зачатия. Молясь пресвятой деве, добавляет наш викарий, и украшая прелестную статую младенца Иисуса, Пепита мечтает о непорочном материнстве и идеальном ребенке.

Право, не знаю, что и думать обо всех этих странностях. Я так мало знаю женщин! Рассказы отца викария о Пепите меня удивляют, и хотя Пепита мне кажется хорошей, а не дурной, на меня иногда нападает страх за батюшку. Правда, ему уже пятьдесят пять лет, но он ведь влюблен, а Пепита, добрая по натуре, может невольно стать орудием злого духа; ее необдуманное, врожденное кокетство способно оказать на человека более сильное и пагубное действие, чем обдуманный расчет ловкой обольстительницы.

«Как знать, – размышляю я иногда, – может быть, несмотря на все то, на чем зиждется привязанность отца викария к Пепите, несмотря на все ее добрые дела, набожность, подаяния и пожертвования для церкви, на ее уединенную благочестивую жизнь, – в том ореоле, которым она окружена в глазах неискушенного деревенского священника, в его восхищении перед этой женщиной, ошеломляющей его вплоть до того, что он думает и говорит только о ней, – может быть, во всем этом таятся какие-то мирские чары, какое-то дьявольское волшебство?»

А власть Пепиты над отцом, человеком сильной воли и далеко не сентиментальным, тоже загадочна.

И едва ли можно объяснить благотворительностью ту любовь, которую Пепита внушает почти всем местным жителям.

Стоит ей выйти на улицу, как со всех сторон сбегаются дети, чтобы поцеловать у нее руку; девочки постарше ласково улыбаются, приветствуя ее, а мужчины почтительно снимают шляпу и с искренним чувством уважения отвешивают ей низкий поклон.

Многие знали Пепиту ребенком, все видели, как она жила с матерью в бедности, а затем вышла замуж за дряхлого и скупого дона Гумерсиндо, – но теперь прошлое забыто, теперь она кажется каким-то необыкновенным существом, чистым и лучезарным, пришедшим из далекой неведомой страны, и вызывает восторженное обожание у местных жителей.

Я вижу, что незаметно для самого себя впадаю в тот же грех, что и отец викарий, – пишу вам только о Пепите Хименес. Но это естественно. Здесь ни о чем другом и не говорят, словно весь городок насыщен духом, мыслью, образом этой необычайной женщины, которую я еще не способен разгадать: ангел ли она, или утонченная кокетка, исполненная естественного лукавства, хотя эти понятия и кажутся противоречивыми. Говоря по совести, я убежден, что она все же не кокетка и не жаждет покорять сердца ради удовлетворения своего тщеславия.

В Пепите Хименес есть откровенность и искренность. Стоит только взглянуть на нее: спокойная и плавная походка, стройный стан, высокий и чистый лоб, мягкий и ясный взгляд – все соразмерно и созвучно, все слито в совершенной гармонии, без единой фальшивой ноты.

Как я жалею, что приехал сюда, да еще так надолго. Живя у вас в доме и в семинарии, я никого не видел, ни с кем не общался, кроме моих товарищей и учителей; я ничего не знал о мире, кроме того, что познавал путем умозрения и теории; и вдруг, очутившись в провинции, я окунулся в иную жизнь, я брошен в мир с его земными страстями и отвлечен от занятий, размышлений и молитв.

20 апреля

Ваши последние письма, горячо любимый дядюшка, явились приятным утешением для моей души. Как всегда доброжелательный, вы наставляете и просвещаете меня полезными и разумными замечаниями.

Это верно: моя горячность достойна порицания. Я хочу разом, без усилий достигнуть конца тернистого пути, не проходя его шаг за шагом. Я жалуюсь на сухость души во время молитвы, на рассеянность, на приливы ребяческой нежности, я страстно желаю взлететь ввысь, чтобы ближе познать бога, созерцать его сущность и пренебрегаю мысленной молитвой и рассудочным логическим размышлением. Каким образом, не познав чистоты, не увидев света, можно обрести божественную любовь?

Во мне много гордыни, я должен сам унизить себя, чтобы в наказание за самонадеянность и гордость меня, с соизволенья божьего, не унизил дух зла.

И все же я не думаю, что так легко, неожиданно и непоправимо могу пасть, как вы того опасаетесь. Я верю не в себя – я верю в милосердие и благость божию и надеюсь, что этого не случится.

Тем не менее вы тысячу раз правы, предостерегая меня от тесной дружбы с Пепитой Хименес; но я далек от того, чтобы сближаться с ней.

Я знаю, что люди, посвятившие себя религии, и святые, которые должны служить нам образцом и примером, допускали привязанность к женщине и известную близость с ней лишь в глубокой старости, после того, как они прошли великие испытания и измождены постом, или при значительной разнице лет между ними и их благочестивыми подругами, как повествует история святого Иеронима [11] и святой Павлины или святого Хуана де ла Крус [12] и святой Тересы. И даже в том случае, если любовь духовна, она может грешить излишеством. Ибо только богу надлежит царить в нашей душе, как ее господину и супругу, а всякое другое существо, находящее в ней приют, может считаться лишь другом или слугой и должно быть угодно богу – как его создание.

Итак, не думайте, что я считаю себя непобедимым, презираю опасности, бросаю им вызов и ищу их. Кто любит их, тот от них погибает. И если царственный пророк [13], столь угодный сердцу господа и столь любимый им, или великий и мудрый Соломон были соблазнены и согрешили, ибо бог отвратил от них лик свой, не должен ли этого опасаться и я, ничтожный грешник, молодой и не скушенный в кознях дьявола, не успевший закалиться в борьбе против страстей.

Преисполненный спасительного страха перед богом и не доверяя, как и подобает, своей слабости, я не забуду ваших советов и благоразумных наставлений и стану с жаром произносить молитвы и размышлять о божественном, чтобы возненавидеть в мирском то, что заслуживает ненависти; но уверяю вас, до сих пор, как я ни вопрошаю свою совесть, как пристально ни изучаю ее тайники, я не нахожу того, чего опасаетесь вы, и чего мне также следует опасаться.

Если в предыдущих письмах я хвалил душу Пепиты. Хименес, то в этом виновны батюшка и сеньор викарий, а не я; ведь сперва я был даже несправедливо предубежден против этой женщины и далек от благожелательного к ней отношения.

Что касается телесной красоты и изящества Пепиты, поверьте мне, я взирал на них со всей чистотой мысли. И хотя мне тяжело говорить, да к тому же это может огорчить вас, признаюсь, что если какое-либо пятно и омрачило ясное зеркало моей души, в котором отразилась Пепита, так это ваше суровое подозрение, чуть было не заставившее меня самого на мгновение усомниться в себе.

Но нет: разве можно из того, что я с похвалой отзывался о Пепите, вывести заключение, будто я склонен испытывать к ней нечто большее, чем невинное чувство восторга, которое внушает нам произведение искусства, особенно если это произведение высшего мастера, если оно – храм?

С другой стороны, дорогой дядя, мне приходится жить с людьми, общаться с ними, бывать у них, и я не могу лишить себя глаз. Вы сотни раз повторяли, что мне следует вести жизнь деятельную, проповедовать и распространять в мире закон божий, а не предаваться созерцательной жизни в уединении. И вот, оказавшись в таком положении, – как мне следовало себя вести, чтобы не замечать Пепиты Хименес? Если только я не желал быть смешным, стараясь не смотреть на нее, – я не мог не заметить ее красоты; я поневоле видел ее нежную белую кожу, розовые щеки, улыбку, открывающую ровный ряд перламутровых зубов, свежий пурпур губ, ясный и чистый лоб – все очарование, которым наградил ее бог. Конечно, для того, в чьей душе бродят легкомысленные, порочные мысли, впечатление, производимое Пепитой, равносильно удару огнива о кремень, высекающему искру, из которой возникает всепожирающее пламя; но я предупрежден об опасности; вооруженный и прикрытый надежным шитом христианской добродетели, я, право, не вижу, чего мне следует бояться. Кроме того, хотя и безрассудно искать опасности, но какое малодушие бежать от нее, вместо того чтобы смело взглянуть ей в лицо…

Не сомневайтесь: я вижу в Пепите лишь прекрасное создание бога и во имя бога люблю ее, как сестру. Если я и питаю к ней некоторое пристрастие, то лишь благодаря похвалам, которые слышу от батюшки, сеньора викария и почти всех жителей городка.

Любя батюшку, я хотел бы, чтобы Пепита отказалась от своих намерений и планов затворницы и вышла за него замуж; но, если увижу, что у батюшки не подлинная страсть, а лишь каприз, я предпочту, чтобы Пепита сохранила непорочное вдовство; я же, находясь далеко отсюда, где-нибудь в Индии, Японии или еще более опасных странствованиях, с отрадным чувством сообщал бы ей о своих паломничествах и трудах. Возвратившись сюда стариком, я был бы счастлив находиться близ нее, тоже состарившейся; вдвоем мы стали бы вести духовные беседы вроде тех, что она теперь ведет с отцом викарием. Но пока я молод, я не ищу дружбы с Пепитой и редко вступаю в разговор с ней. Я предпочитаю прослыть недалеким, дурно воспитанным и нелюдимым, чем уступить тому чувству, на которое я не имею права, чем дать повод к подозрению и злословию.

Что же касается Пепиты, я ни в малейшей степени не согласен с теми туманными опасениями, которые проскальзывают в ваших письмах. Может ли она составлять планы в отношении человека, который через два-три месяца станет священником? Как, отвергнув стольких женихов, влюбиться в меня? Я хорошо знаю, что, к счастью, не могу внушить страсть. Говорят, я не урод, но ведь я неловок, неуклюж, робок, неостроумен; по мне сразу видно, кто я: скромный семинарист. Чего я стою рядом с бойкими, хотя и немного мужиковатыми парнями, которые сватались к Пепите: ловкими всадниками, умными и забавными собеседниками, смелыми, как Нимврод [14], охотниками, искусными игроками в мяч, замечательными певцами, прославившимися на всех ярмарках Андалусии, стройными, изящными танцорами? Если Пепита пренебрегла ими, как может она обратить внимание на меня и возыметь дьявольское желание и еще более дьявольскую мысль смутить покой моей души, отвлечь от призвания, возможно погубить меня? Нет, этого не может быть. Я считаю Пепиту доброй, а себя, говорю это без ложной скромности, – ничтожеством. Конечно, я считаю себя ничтожным в том смысле, что она не может полюбить меня, но я могу стать другом, достойным ее уважения, и в один прекрасный день, если святой и трудолюбивой жизнью я заслужу это счастье, она почувствует ко мне некоторую склонность.

Простите меня, если я с излишним жаром защищаюсь от намеков в вашем письме, звучащих как обвинение и зловещее предсказание.

Я не жалуюсь на ваши упреки; вы даете мне разумные советы, По большей части я с ними согласен и хочу им следовать. Если вы в своих опасениях идете дальше того, что есть на самом деле, несомненно исходит из вашей привязанности ко мне, за которую я от всего сердца вас благодарю.

4 мая

Как это ни странно, но такова истина – за столько дней я не смог выбрать время, чтобы написать вам. Отец не оставляет меня в одиночестве, и со всех сторон нас осаждают знакомые и друзья.

В больших городах можно не принимать, удалиться от людей, создать себе уединение, Фиваиду [15] среди всеобщей суеты. А в андалусском городке, и особенно в семье касика, приходится жить на людях. Викарий, нотариус, мой двоюродный брат Куррито – сын доньи Касильды, все проходят – и никто не додумается их остановить – не только в комнату, где я пишу, но даже в спальню, будят меня, если я сплю, и уводят куда им вздумается.

Казино здесь не только место для вечерних развлечений; оно открыто в любое время дня. С одиннадцати утра там уже полно народу; одни болтают, другие просматривают газеты в поисках новостей или играют в ломбер. Иные по десять – двадцать часов в день проводят за картами, – словом, здесь царит такая очаровательная праздность, что и представить себе трудно. Досуг заполняется множеством развлечений: кроме ломбера, часто составляется компания для игры в фараон, шашки, шахматы; в почете и домино. И, наконец, здесь страстно увлекаются петушиными боями.

Эти развлечения, наряду с приемом гостей, осмотром владений и наблюдением за полевыми работами, вместе с ежевечерней проверкой отчетов управляющего, посещением винных погребов и бочарных складов, очисткой, переливанием и улучшением вин, разговорами с цыганами и барышниками о покупке, продаже или обмене лошадей, мулов и ослов, или продажей нашего вина виноторговцам, которые превращают его в херес, – все это каждодневно занимает местных идальго, сеньорито или как их там называют. Случаются и другие дела и события, вносящие оживление в жизнь городка, – сенокос, сбор винограда и маслин; а то ярмарка или бой быков у нас или в ближайшем селе, иной раз паломничество в часовню с чудотворной статуей пресвятой Марии, – для некоторых это просто повод поглазеть на людей, повеселиться и раздобыть для друзей образки и ладанки, но большинство совершает паломничество из благочестия, по обету. Одна из таких часовен стоит на высокой горе, но даже слабые женщины иной раз поднимаются туда босиком по крутой, едва заметной тропинке, раня ноги о кустарники, колючки и камни.

Жизнь здесь имеет свою прелесть. Для тех, кто не мечтает о славе и не одержим честолюбием, она весьма спокойна и приятна. Даже уединение можно здесь найти – надо лишь приложить усилие. Так как я здесь живу временно, то мне нельзя – да и не нужно – его искать. Но если бы я обосновался здесь прочно, мне нетрудно было бы, никого не обижая, запереться хоть на целый день, чтобы в одиночестве предаться занятиям и размышлениям.

Ваше последнее письмо несколько опечалило меня. Я вижу, вы остаетесь при своих подозрениях, и я не знаю, что сказать еще в свое оправдание, кроме того, что уже написал.

Вы говорите, что есть сражения, в которых великая победа достигается бегством: бежать – значит победить. Как могу я опровергать то, что изрек апостол, а вслед за ним столько святых отцов и богословов? Однако вы хорошо знаете, что бежать не в моей воле. Батюшка не хочет, чтобы я уезжал. Он держит меня здесь вопреки моему желанию, я вынужден ему подчиниться. Поэтому мне следует одержать победу другим путем, а не бегством.

Я успокою вас: борьба еще только началась, а вам кажется, что дело зашло уже очень далеко.

Нет никаких оснований полагать, что Пепита Хименес меня полюбила. Но если даже она любит меня, ее чувство никак нельзя сравнить со страстью тех женщин, чей пример вы приводите мне в назидание. В наши дни воспитанная порядочная женщина не так легко воспламеняется, как те, не знавшие удержу матроны, о которых сообщают древние легенды.

Место, которое вы приводите из трудов святого Иоанна Златоуста [16], достойно величайшего уважения, но оно не совсем подходит к данному случаю. Жена царедворца, влюбившаяся – в Офе, Фивах или Диосполисе Магне – в любимого сына Иакова, очевидно была необыкновенно красива. Только тогда понятно утверждение святого, будто равнодушие Иосифа – чудо, которое по беспримерности своей превосходит историю необыкновенного спасения трех юношей, брошенных Навуходоносором в огненную печь.

Если говорить о красоте, едва ли жена того египетского князя или старшего управителя во дворце фараонов была прекраснее Пепиты Хименес; но я не похож на Иосифа, человека великих дарований и замечательных достоинств, а Пепиту нельзя сравнить с женщиной, которая не знала ни скромности, ни истинной веры. И если бы даже все было так – хотя подобное предположение ужасно, – я объясняю преувеличение, допущенное святым Иоанном Златоустом, лишь тем, что он жил в развращенной, полуязыческой столице Восточно-Римской империи, при дворе, пороки которого он столь резко порицал и где сама императрица Евдоксия давала пример похотливой распущенности. Но в наши дни евангельское учение так глубоко проникло в христианское общество, что мне кажется необоснованным считать скромность целомудренного Иосифа более чудесной, чем нетленность трех вавилонских юношей.

В своем письме вы затрагиваете еще один вопрос, и ваше суждение о нем меня поддерживает и воодушевляет: вы справедливо порицаете излишнюю чувствительность и способность проливать слезы из-за пустяков, чем, как вам известно, я иногда страдаю; но вы рады, что эта душевная слабость, к сожалению свойственная мне, не посещает меня в часы молитв и размышлений. Вы признаете достойной похвалы ту истинно мужскую энергию, которая присутствует в моих помыслах, стремящихся к богу, – и вы приветствуете ее. Ум, жаждущий понять бога, должен быть бодрым; воля может целиком подчиниться уму лишь в том случае, если она прежде одержит победу над собой, мужественно ведя борьбу со всеми желаниями, торжествуя над всеми искушениями; чистое горячее чувство, которое может посетить даже простые и робкие сердца, чтобы в минуту чудесного прозрения открыть им доступ к познанию бога, порождается, помимо божественной милости, твердым и цельным характером. А вялость, слабость воли, болезненная нежность ничего общего не имеют с милосердием, набожностью и любовью к богу. Первые свойства присущи мужчинам, которые слабы как женщины, вторые же – страсти, – если только их можно назвать страстями, – присущи больше ангелам, нежели мужчинам. Да, вы правы, веря в меня и надеясь, что я не погибну, что расслабляющее, размягчающее сострадание не откроет пороку врата моего сердца и не примирится с ним. Бог спасет меня, я буду бороться, чтобы спастись с его помощью, по если мне суждено погибнуть, всепожирающие смертные грехи проникнут в крепость моего сознания лишь после упорнейшего сражения и войдут открыто, с развевающимися знаменами, сметая все огнем и мечом.

В последние дни мне представился случай подвергнуть великому испытанию терпение и жестоко уязвить свое самолюбие.

Батюшка решил устроить обед в честь Пепиты, в ответ на угощение, которое она устроила в саду, и пригласил ее на свой хутор в Посо де ла Солана. Выезд состоялся двадцать второго апреля. Я никогда не забуду этого дня.

Посо де ла Солана находится на расстоянии более двух лиг от городка, и туда можно проехать только верхом. Все сели на лошадей. Мне же пришлось сесть на мула, – ведь я никогда не учился верховой езде и обычно сопровождал батюшку на смирном муле; по выражению погонщика Дьентеса, это животное благороднее золота и покойнее кареты.

Батюшка, нотариус, аптекарь и мой двоюродный брат Куррито гарцевали на отличных скакунах. Тетя Касильда, весом более семи пудов, ехала в дамском седле на огромной ослице. Сеньор викарий восседал на муле, не менее послушном и смирном, чем мой.

Я думал, что Пепита Хименес поедет также на муле, не зная, что она умеет ездить верхом. Но каково же было мое удивление, когда она появилась в амазонке на горячем, сером в яблоках, коне, которым она правила с изумительной ловкостью и изяществом!

Я несказанно обрадовался, увидев, как хорошо сидит в седле Пепита Хименес, но почувствовал, что мне выпала неприглядная роль; я был уязвлен: мне пришлось вместе с увесистой доньей Касильдой и сеньором викарием тихо и покойно, как в коляске, плестись позади, в то время как блестящая кавалькада гарцевала, переходя с рыси на галоп, делая различные маневры и вольты.

Вдруг мне показалось, что Пепита смотрит на меня с состраданием: жалкий вид, должно быть, имел я, восседая на муле. Двоюродный братец Куррито, посмотрев на меня с лукавой улыбкой, принялся отпускать разные шуточки.

Похвалите же мое смиренное и мужественное терпение! Безропотно переносил я все испытания; и, убедившись в моей неуязвимости, Куррито перестал подшучивать надо мной. Но сколько я выстрадал! Они скакали, пускались в галоп, то обгоняя нас, то возвращаясь назад. Мы с викарием сохраняли безмятежность, как наши мулы, и ехали, не меняя шага, рядом с доньей Касильдой.

Мне не осталось в утешение даже возможности поговорить с отцом викарием, с которым так приятно беседовать; я не мог ни уйти в себя, чтобы помечтать, ни спокойно восхищаться красотой окружающей местности. Донья Касильда невероятно болтлива, – поневоле приходилось ее слушать. Она поведала нам все сплетни городка, похвасталась всеми своими талантами, объяснила, как делать сосиски, мозговую колбасу, как печь слоеное тесто и тысячи других кушаний и блюд. По ее словам, никто не превзошел ее в кулинарном искусстве и в уменье разделывать свиней, кроме Антоньоны, кормилицы Пепиты Хименес, а сейчас ключницы и экономки. Я уже знаю эту Антоньону; она то и дело приходит к нам с поручениями и кажется весьма толковой женщиной. Она так же говорлива, как и тетя Касильда, но только намного умнее ее.

Дорога в Посо де ла Солана восхитительна; но мне было не по себе, я не мог ею любоваться. Когда мы достигли хутора и спешились, у меня словно камень с души свалился, точно не я ехал на муле, а мул на мне.

Мы обошли пешком все уголки великолепного обширного владения. Там более ста двадцати фанег [17], сплошь засаженных старым и молодым виноградом; столько же, если не больше, занято оливковой рощей; и, наконец, дубрава, – ну, таких дубов, пожалуй, по всей Андалусии не сыщешь! В Посо де ла Солана протекает чистый полноводный ручей, к нему слетаются все окрестные птицы; их сотнями ловят здесь в силки с клеем или в сети с приданной птицей и кормом. Тут я вспомнил свои детские развлечения, вспомнил, как часто я таким же способом ловил птиц.

На берегу ручья и особенно в котловинах много тополей и других деревьев; вместе с подлеском и высокой травой они образуют запутанные лабиринты и дают густую тень. Душистые лесные цветы растут здесь на полной свободе; кругом все дышит уединением, тишиной, покоем, все так естественно среди этой дикой природы. В полуденный зной, когда солнце потоками льет свои лучи с безоблачного неба, в тихую горячую пору сьесты здесь ощущаешь тот же таинственный трепет, что и в ночные часы. И невольно представляешь себе, как жили древние патриархи, первобытные герои и пастухи и как им в ясный полдень являлись образы и видения – нимфы, божества и ангелы.

Когда мы пробирались сквозь чащу, я, сам не знаю как, оказался вдруг наедине с Пепитой, совсем рядом с ней. Вокруг никого не было.

Я почувствовал дрожь во всем теле. Впервые я остался наедине с этой женщиной, вдали от всех, и как раз в ту минуту, когда мне вспомнились те чудесные видения, порой зловещие, порой пленительные, которые посещали людей в далекие времена. Пепита сменила длинную юбку амазонки на короткое платье, не стеснявшее чарующей легкости ее движений. Красивая андалусская шляпа не скрывала ее липа. В руке она держала хлыст, показавшийся мне волшебной палочкой, которой фея могла околдовать меня.

Я не боюсь еще раз воздать хвалу ее красоте. В этих диких местах она показалась мне необыкновенно прекрасной. Вопреки желанию, я вспомнил, что аскеты в подобных случаях советуют представить себе красавицу обезображенной старостью и болезнями или даже мертвой, издающей зловоние, гниющей и поедаемой червями; я говорю: «вопреки желанию», – потому что не считаю необходимой эту страшную меру предосторожности. Ни одна дурная мысль не шевельнулась у меня в голове; злому духу не удалось смутить мой разум и чувства или поколебать мою волю.

Зато мне пришел в голову довод, уничтожающий, по крайней мере для меня, смысл этой предосторожности. Красота, создание высшего, божественного искусства, может быть непрочной, эфемерной, может исчезнуть в один миг, но ее идея вечна: в разуме человека, воспринявшего ее, она живет бессмертной жизнью. Красота этой женщины в том виде, в каком она сейчас проявляется, быстро исчезнет: прекрасное тело, грациозные формы, благородная голова, так восхитительно венчающая плечи, – все станет нищей отвратительных червей, материя недолговечна; но кто разрушит форму, художественную мысль, красоту? Разве красота не живет в божественном разуме? Воспринятая и познанная мною – разве не будет она жить в моей душе, победив старость и даже смерть?

Так размышлял я, когда мы с Пепитой остались вдвоем. Так успокаивал я свой дух и умерял подозрения, которые вы вселили в меня. Я и желал и не желал, чтобы подошли остальные участники прогулки. Мне было отрадно и в то же время страшно находиться наедине с этой женщиной.

Серебристый голос Пепиты нарушил тишину. Она вывела меня из раздумья, обратившись ко мне:

– Как вы молчаливы и печальны, сеньор дон Луис! Мне тяжело думать, что, может быть, по моей вине, по крайней мере отчасти, ваш отец сегодня доставил вам неприятность – привез к эти уединенные места и нарушил ваше еще более строгое уединение, в которое вы погружаетесь дома, где ничто не отвлекает вас от молитв и благочестивого чтения.

Не помню, что я ей ответил. Наверное, сказал какую-нибудь глупость, потому что я был смущен. Мне не хотелось говорить Пепите комплименты и светские любезности, – но не мог же я грубо ее оборвать.

Она продолжала:

– Простите, я не хочу показаться вам злой, но мне кажется, вы недовольны не только тем, что вас оторвали сегодня от любимых занятий, – вашему плохому настроению способствует нечто другое.

– Что же именно? – спросил я. – Скажите мне, раз вы все видите или считаете, что вы так проницательны.

– Вы чувствуете себя, – ответила она, – не как человек, которому скоро предстоит стать священником, а как юноша в двадцать два года.

Когда я услышал это, кровь прихлынула к моему лицу, оно запылало. Самые нелепые чудовищные мысли пришли мне в голову: эти слова, решил я, вызов со стороны Пепиты, намеревающейся показать мне, что она знает, как она мне нравится. Теперь моя робость превратилась в гордость, в дерзость, и я взглянул на Пепиту в упор. В моем взгляде, наверное, было что-то странное, но она или не заметила этого, или – благоразумно и доброжелательно – сделала вид, что не заметила.



Поделиться книгой:



Регистрация