Для того, чтобы мои читатели могли полностью уразуметь размеры бедствия, нависшего в это самое мгновение над честной, ничего не подозревающей провинцией Новые Нидерланды и над ее сомневающимся губернатором, необходимо привести некоторые сведения об орде чужеземных варваров, живших за восточной границей.
Надо сказать, что за много лет до того времени, о котором мы говорим, мудрое правительство Англии установило единую веру для народа, нечто вроде большой дороги к спасению души или, скорее, религиозной заставы, где каждого верноподданного направляли на путь к Сиону, не забывая при этом брать с них мзду в пользу
Тем не менее существовала некая группа умников, склонных всегда и во всем оставаться при своем мнении (стремление чрезвычайно предосудительное в глазах правителей ваших свободных европейских государств); они весьма самонадеянно осмелились иметь собственное суждение в вопросах религии, осуществляя свое, как они считали, естественное и неотъемлемое право на свободу совести.
Однако, так как они обладали своеобразным складом ума и всегда думали вслух, отчего их языки находились в постоянном движении, а в ушах окружающих стоял вечный гул, то из этого естественно следовало, что их свобода совести предполагала также
Чтобы их образумить, были приняты обычные меры, считавшиеся в те дни столь действенными для возвращения заблудших овец в стадо; иначе говоря, их умасливали, их увещевали, им угрожали, их избивали. Слова, наставления,[215] кнут были полностью использованы без всякой пощады, но и без всякого успеха. Наконец, достопочтенные духовные пастыри, устав от их беспримерного упрямства, были вынуждены в избытке чувствительности и милосердия последовать тексту священного писания и буквально «посыпать их главы горячим пеплом».[216]
Ничто, однако, не могло подавить непобедимый дух независимости, которым всегда отличалась эта порода людей; и вот, вместо того, чтобы подчиниться столь ужасной тирании, они все, как один, сели на судно и отправились к диким просторам Америки, где могли спокойно наслаждаться неоценимым сокровищем — болтовней. Едва высадившись[217] на эту говорливую землю, они все, словно заболев от непривычного климата, сразу же стали кричать и в течение целого года у них стоял такой радостный гам, что, судя по дошедшим до нас рассказам, они напугали всех птиц и зверей по соседству и заставили онеметь от ужаса рыб, которые в изобилии водились у тех берегов и с той поры стали называться
Этому простому обстоятельству, сколь бы оно ни казалось несущественным, обязана своим возникновением знаменитая привилегия, которой так громогласно хвастаются по всей нашей стране, которую с таким красноречием используют в газетах, памфлетах, на политических собраниях, трактирных сходках и во время дебатов в конгрессе, которая дает право говорить, не имея ни собственных мыслей, ни познаний, представлять в ложном свете государственные дела, критиковать государственные меры, пятнать репутацию великих людей и губить мелких сошек; одним словом, речь идет о великой гарантии существования нашей страны, о
Простодушные аборигены некоторое время в крайнем изумлении смотрели на этих странных людей; обнаружив, однако, что оружие пришельцев безвредно, хотя и шумно, и что те были веселыми, остроумными, добродушными людьми, они стали очень дружелюбными и общительными и назвали своих новых друзей
Истины ради следует упомянуть — и как честный историк я не могу позволить себе обойти это обстоятельство молчанием, — что ревностное стремление этих добрых людей сохранить в неприкосновенности свои права и привилегии ввело их на некоторое время в заблуждение, которое легче извинить, чем оправдать. Испытав на собственной шкуре жестокие преследования, они считали своим долгом показать, что и сами стали мастерами в этом искусстве. Поэтому в свободные часы они изгоняли, наказывали кнутом и вешали всяких еретиков-папистов, квакеров и анабаптистов[219] за то, что те осмелились злоупотреблять
Я могу поручиться, что многие мои читатели готовы сразу же воздеть руки к небу и возвести очи горе в благородном негодовании, с которым мы всегда созерцаем промахи и ошибки наших ближних, и завопить на этих добронамеренных, но заблуждающихся людей, что они обрекают других на те же страдания, какие им пришлось самим претерпеть, что они допускают нелепую мысль, будто можно убедить ум, поджаривая тело, и укрепить доктрину милосердия и кротости путем беспощадных гонений. Но успокойтесь, мои слишком придирчивые господа! Ведь мы и сегодня в нашей весьма просвещенной стране действуем в политических спорах по тому же самому правилу. Разве мы всего лишь несколько лет назад не освободились от оков, надетых на нас правительством, которое жестоко отказало нам в праве самим вершить государственные дела и в полной мере пользоваться столь незаменимой частью тела, как язык? И разве в эти самые дни мы не стараемся изо всех сил преследовать инакомыслящих, затыкать им рот и разорять друг друга? Что представляют собой наши крупные политические организации, как не доподлинную политическую инквизицию? А наши трактирные сходки разве не являются маленькими трибуналами, судящими на основании доносов, и наши газеты не служат позорным столбом, где несчастных людей, осужденных на наказание кнутом, забрасывают тухлыми яйцами? А разве наш чрезвычайный суд — это не огромное аутодафе, на котором ежегодно приносят в жертву преступников, виновных в политической ереси?
В чем же различие между нашими методами и методами тех из описываемых мною людей, кого вы с такой легкостью готовы осудить? Различия нет, вернее, оно чисто условное. Так, мы
Такой удивительный рост населения может быть отчасти приписан распространенному среди коннектикутцев странному обычаю, заимствованному, возможно, из древней Спарты, где, по преданиям, молодые женщины то ли потому, что они обладали мальчишескими грубыми ухватками, то ли потому, что, подобно многим современным героиням, очень любили вмешиваться в дела, не касающиеся их пола, часто вступали в борьбу с мужчинами и занимались другими атлетическими упражнениями, принятыми в гимнастических залах. Обычай, который я имею в виду, в просторечии назывался
Итак, этому мудрому обычаю я главным образом приписываю невиданный рост племени яноки или янки; ведь следует считать бесспорным, полностью подтверждаемым судебными отчетами и метрическими книгами, то обстоятельство, что повсюду, где господствовал обычай спанья, не раздеваясь, в одной постели, ежегодно без разрешения закона и благословения церкви рождалось на свет божий множество крепких ребятишек. Поистине удивительно, что ученый Мальтус в своем трактате о населении совершенно обошел вниманием это примечательное явление. То, что дети были незаконнорожденными, ни в коей мере не вызывало презрения к ним. Напротив, из них вырастала крупная, широкая в кости, отважная порода китобоев, лесорубов, рыбаков и разносчиков и статных, откормленных маисом девушек. Объединив свои усилия, они чудесно позаботились о том, чтобы заселить такие памятные уголки нашей страны, как Нантакет, Пискатоуэй и Кейп-Код.
ГЛАВА VII
В последней главе, мой верный читатель, я дал тебе правдивую и непредвзятую историю происхождения странной породы людей, населяющих страну к востоку от Новых Нидерландов; но мне остается еще упомянуть о некоторых своеобразных свойствах, делавших их особенно ненавистными для наших глубокоуважаемых голландских предков.
Важнейшим из этих свойств была тяга к бродяжничеству, которой они, подобно детям Исмаила,[222] наделены провидением и которая постоянно побуждает их передвигаться с места на место, так что фермер-янки находится в состоянии вечного переселения; время от времени он останавливается тут или там, расчищает землю, чтобы ею пользовались другие, строит дома, чтобы в них жили другие, и в известной мере его можно считать кем-то вроде американского кочевого араба.
Первая его мысль при достижении возмужалости — это, где бы ему обосноваться в мире, что означает не больше и не меньше, как не пора ли ему начать свои странствования. С этой целью он берет себе в жены какую-нибудь местную заманчивую наследницу, иначе говоря, пригожую, румяную девицу, чрезвычайно привлекательную в своих красных лентах, со стеклянными бусами и поддельными черепаховыми гребнями, в белом платье и сафьяновых сапожках по воскресеньям, весьма искусную в приготовлении яблочной пастилы, тушеных овощей и пирога из тыквы.
Итак, запасшись, как настоящий разносчик, тяжелой сумкой, чтобы было чем натрудить свои плечи во время жизненного пути, он буквально пускался в дорогу. Вся его семья, домашняя утварь и сельскохозяйственные орудия погружены в крытую повозку. Его одежда и платья жены упакованы в боченок. Покончив с этим, он взваливает на плечо свой топор, берет в руки посох, насвистывает «Янки-дудл»[223] и идет в лес, столь же уверенный в покровительстве провидения и в собственных силах, как и древние патриархи, когда они отправлялись в какую-нибудь неведомую страну язычников. Похоронив себя в дикой чаще, он строит бревенчатую хижину, расчищает поле под маис и клочок земли под картофель; и с помощью провидения, благоприятствующего его трудам, вскоре обзаводится хорошей фермой и полдюжиной белокурых мальчишек, которые, если судить по их росту, казалось, выскочили из земли все сразу, как семья мухоморов. Но не в характере этих совершенно неутомимых разведчиков удовлетворяться спокойными земными радостями;
К тому времени, когда снаружи этот могучий замок бывает завершен, или запасы материалов или рвение нашего искателя приключений оказываются исчерпанными, так что ему едва удается наполовину закончить внутреннюю отделку одной комнаты, где и теснится вся семья, между тем как остальная часть дома отводится для вяления тыкв или для хранения моркови и картофеля и украшается причудливыми гирляндами сморщенных персиков и сушеных яблок. Так как снаружи дом остается некрашенным, то со временем он приобретает почтенную черноту. На семейный гардероб накладывается контрибуция, ибо старыми шляпами, юбками и штанами затыкают разбитые окна, между тем как ветры со всех четырех сторон продолжают свистеть и задувать в воздушном дворце, совершая в нем не меньше диких прыжков, чем они это делали когда-то в пещере старого Эола.
Скромная бревенчатая хижина, в тесных, но уютных стенах которой некогда удобно ютилась эта
Можно было бы подумать, что, полностью обосновавшись и притом, пользуясь его собственными словами, «всерьез», наш янки начнет наслаждаться благами достигнутого им положения: читать газеты, говорить о политике, относиться спустя рукава к своим делам и заниматься делами всего народа, как полагается полезному патриотически настроенному гражданину. Однако теперь в нем опять просыпается дух своенравия. Вскоре ему надоедает место, где больше нечего благоустраивать, и он продает свою ферму, воздушный замок, заткнутые юбками окна и все остальное, снова нагружает свою повозку, взваливает на плечо топор, становится во главе семьи и уходит на поиски новых земель — опять валить деревья, опять расчищать землю под маисовые поля, опять строить крытый дранкой дворец и опять все продавать и двигаться дальше.
Таковы были жители Коннектикута, расположенного у восточного рубежа Новых Нидерландов, и мои читатели могут легко себе представить, какими неприятными соседями были эти веселые, но беспокойные люди для наших флегматических прародителей. Если читателям трудно это сделать, то я спрошу их, не случалось ли им водить знакомство с какой-нибудь степенной, почтенной, допотопной голландской семьей, которой небесам было угодно послать в наказание соседство французского пансионата. Честный старый бюргер не может выкурить послеобеденную трубку на скамейке перед своей дверью без того, чтобы его не терзали пиликанье скрипок, болтовня женщин и вопли детей. Ночью он не может спать из-за ужасных мелодий какого-нибудь любителя, которому взбредет на ум устроить серенаду в честь луны и который проявит свое страшное искусство на деле, исполняя трели в верхней октаве на кларнете, гобое или другом столь же нежно звучащем инструменте. Он не может также оставить входную дверь открытой без того, чтобы в его дом не ворвались отвратительные гости — стаи мосек, которые иногда простирают свою наглость до того, что вторгаются в святая святых — гостиную! Если моим читателям пришлось наблюдать мучения такой семьи, очутившейся в подобном положении, тогда они могут составить себе некоторое представление о том, какое огорчение доставляли нашим почтенным предкам их деятельные соседи из Коннектикута.
Шайки этих мародеров проникали, по рассказам, в новонидерландские поселения и приводили в изумление целые деревни своей беспримерной говорливостью и несносным любопытством — двумя дурными привычками, до тех пор либо вовсе неизвестными в этих краях, либо известными лишь как то, чем следует гнушаться. Ведь наши предки славились поистине спартанской молчаливостью и интересовались только своими делами, ничего не зная и не желая знать о чужих. Много гнусностей было совершено на больших дорогах, где, случалось, не раз останавливали мирных бюргеров и мучили их назойливыми расспросами, подобными современному обычаю дознания в открытом море.[224]
Янки возбудили также сильную ревность своим небезуспешным заигрыванием с прекрасным полом: эти бойкие, смазливые, сладкоречивые пострелы быстро пленяли ветреные сердца простодушных барышень, отбивая их у честных, но медлительных голландских кавалеров. В числе прочих отвратительных обычаев они попытались ввести среди голландских молодых девушек провинции Новые Нидерланды обычай
Но сильней всего восстановили против себя наших предков эти странные люди той недопустимой беззастенчивостью, какую они иногда проявляли, вторгаясь толпами в пределы Новых Нидерландов и, не имея на то ни разрешения, ни права, селясь там, чтобы
Все эти обиды вместе со многими другими, постоянно накоплявшимися, мало-помалу образовали ту темную и зловещую тучу, которая, как было указано мною в предыдущей главе, медленно собиралась над тихой провинцией Новые Нидерланды. Однако мирное правительство Ван-Твиллера, как мы увидим в дальнейшем, сносило все обиды с великодушием, способствовавшим его бессмертной славе, и кротким терпением приучило себя ко все возраставшему злу, как это сделала мудрая старуха из Эфеса: начав таскать теленка со дня его рождения, она продолжала без труда носить его, когда он вырос в быка.
ГЛАВА VIII
За это время мои читатели должны были полностью осознать, какую трудную задачу я поставил перед собой: со скрупулезной тщательностью собрать и сопоставить летописи давно минувших времен, события которых почти не поддаются изучению, вести раскопки в своего рода маленьком Геркулануме[225] истории, веками пролежавшем погребенным под грудой лет и почти полностью забытом, выкапывать отдельные части и куски разрозненных явлений и старательно пытаться соединить их, чтобы восстановить в первоначальной форме и в первоначальной связи, то извлекать на свет божий личность какого-нибудь почти забытого героя, словно искалеченную статую, то расшифровывать полустертую надпись, то случайно натыкаться на заплесневелую рукопись, которая после утомительного изучения оказывается едва ли стоящей затраченного на ее прочтение труда.
Как сильно зависит в таких случаях читатель от честности и добросовестности своего автора; ведь не обладая этими качествами, тот, подобно плутоватому антиквару, может либо выдать смастеренное им самим изделие за драгоценный памятник старины, либо же одеть изуродованный обломок в такие фальшивые одежды, что почти нельзя будет отличить правду от окутывающего ее вымысла. Именно на этот недостаток приходилось мне много раз сетовать во время утомительного изучения работ моих собратьев-историков, которые на редкость превратно и в ложном свете представляют события, касающиеся нашей страны, в особенности, великой провинции Новые Нидерланды. В этом убедится всякий, кто возьмет на себя труд сравнить их романтические излияния, разукрашенные лживой мишурой вымысла, с нашим превосходным кратким историческим сочинением, которое должно получить всеобщее признание за свою строгую простоту и неуклонную правдивость.
Больше всего подобных огорчений я испытал, когда трудился над теми главами моей истории, где рассказывается о событиях на восточной границе; виной тому армия историков, облюбовавших эту эпоху и не дававших в своих трудах никакой пощады честным жителям Новых Нидерландов. В числе других мистер Бенджамин Трамбалл[226] высокомерно заявляет, что «голландцы всегда были просто захватчиками». На это я ничего не отвечу, а лишь невозмутимо продолжу свой рассказ, в котором будут приведены доказательства не только того, что голландцы обладали бесспорным правом собственности на прелестные долины Коннектикута и действительно владели ими и что они были несправедливо лишены этих владений, но также и того, что с тех пор коварные историки Новой Англии постоянно писали о голландцах оскорбительную ложь. В этом деле мною будет руководить дух истины и беспристрастия и забота о моей бессмертной славе, ибо я не стану умышленно бесчестить мой труд ни ложными утверждениями, ни искажением событий, ни предвзятым толкованием, если бы даже таким путем наши праотцы могли бы приобрести всю Новую Англию.
В раннюю эпоху истории нашей провинции, еще до прибытия знаменитого Воутера, правительство Новых Нидерландов купило земли на реке Коннектикут и построило для наблюдения за ними и их защиты укрепленный пост на ее берегу, названный форт Гуд-Хоп и находившийся вблизи от теперешнего славного города Хартфорда. Командование этим важным постом вместе с рангом, званием и жалованием комиссара было доверено доблестному Якобусу Ван-Кюрлету, или, как пишут некоторые историки, Ван-Кюрлису — храбрейшему вояке того спесивого сорта, какой в изобилии бывает представлен на парадах; такие вояки знамениты тем, что съедают все, что убивают. Ван-Кюрлет имел очень воинственную внешность и был бы чрезвычайно высок ростом, если бы ноги у него были пропорциональны туловищу; но так как последнее было длинным, а первые необыкновенно короткими, то это придавало ему причудливый вид, словно туловище исполина водрузили на ноги коротышки. Подобное строение тела, напоминавшее таксу, он возмещал тем, что при ходьбе выбрасывал свои ноги так, словно — вы могли бы в этом поклясться — на них были надеты семимильные сапоги повсеместно известного Джека-Убийцы великанов;[227] и он так изумительно высоко задирал ноги и с такой силой попирал ими землю во время церемониального марша, что его солдаты часто опасались, как бы маленький человечек не затоптал самого себя.
Но несмотря на возведение форта и на назначение его комендантом этого уродливого маленького воина, бесстрашные янки продолжали свои смелые вторжения, о которых я упоминал в предыдущей главе. Воспользовавшись склонностью к глубокому и флегматическому покою, вскоре появившейся у правительства Воутера Ван-Твиллера, они совершили отважный набег на провинцию Новые Нидерланды и поселились на новых землях (то есть стали скваттерами), находившихся в ведении форта Гуд-Хоп.
Узнав об этом наглом поступке, длиннотелый Ван-Кюрлет действовал так, как полагается расторопному и доблестному офицеру. Он немедленно заявил протест по поводу ничем не оправданного захвата и для большего устрашения написал его на нижнеголландском наречии, а копию протеста вместе с длинным и печальным сообщением о вражеских нападениях тотчас же отправил губернатору в Новый Амстердам. Сделав это, он приказал своим людям всем без исключения не унывать, запер ворота форта, выкурил три трубки, лег в постель и с решительным и бесстрашным спокойствием ждал результата, что сильно воодушевило его приверженцев и несомненно вселило большое смущение и страх в сердца врагов.
Случилось так, что к этому времени прославленный Воутер Ван-Твиллер, обремененный годами, почестями и торжественными обедами, достиг того возраста и такой силы ума, которые, по утверждению великого Гулливера, дают человеку право быть принятым в число членов древнего ордена Струльдбругов.[228] Он проводил время в том, что курил свою турецкую трубку, сидя в окружении мудрецов, столь же просвещенных и почтя столь же почтенных, как и он сам; по молчаливости, серьезности, прозорливости и благоразумному отвращению к принятию какого-либо решения в делах их можно сравнить лишь с некиими глубокомысленными членами ученых обществ, которых я знавал в наши дни. Поэтому, прочтя протест доблестного Якобуса Ван-Кюрлета, его превосходительство немедленно впал в одно из глубочайших сомнений, какие ему когда-либо приходилось испытывать; его огромная голова постепенно опускалась на грудь,[229] он закрыл глаза и приклонил свой слух в одну сторону, как бы прислушиваясь с большим вниманием к спору, происходившему в его животе. Все, кто знал Воутера, утверждали, что живот у него — это огромная зала суда или зала совещании его мыслей и служит для его головы тем же, чем палата представителей для сената. Время от времени он издавал нечленораздельные звуки, очень похожие на храп. Впрочем, сущность этих сокровенных размышлений осталась никому неведомой, так как он ни разу не обмолвился о них ни единым словом ни мужчине, ни женщине, ни ребенку. Тем временем протест Ван-Кюрлета спокойно лежал на столе и служил для разжигания трубок почтенным мудрецам, собравшимся на совет. В облаках дыма, поднятых ими, доблестный Якобус, его протест и его могучий форт Гуд-Хоп вскоре совершенно скрылись и были забыты, как это случается с неотложными вопросами, которые оказываются погребенными под грудой речей и резолюций на теперешних заседаниях конгресса.
Бывают не терпящие проволочек обстоятельства, когда наши глубокомысленные законодатели и мудрые совещательные органы становятся помехой для народа и когда одна унция легковесного решения стоит фунта мудрых сомнений и благоразумных споров. Так, по крайней мере, обстояло дело в данном случае: в то время, как прославленный Воутер Ван-Твиллер изо дня в день сражался со своими сомнениями и в этой борьбе его решимость все ослабевала и ослабевала, враг проникал все дальше и дальше в его владения и самым угрожающим образом появился по соседству с фортом Гуд-Хоп. Янки основали там большой город Пайкуэг, впоследствии названный Уэтерсфилд, который, если можно верить утверждениям почтенного историка Джона Джосселина, джентльмена, «пользовался позорной славой из-за тамошних ведьм». И жители этого Пайкуэга столь обнаглели, что развели свои луковые плантации, которыми славился их город, под самым носом гарнизона форта Гуд-Хоп, так что честные голландцы не могли смотреть в ту сторону без слез.
К этой вопиющей несправедливости доблестный Якобус Ван-Кюрлет отнесся с должным негодованием. Он буквально дрожал от чудовищного гнева и от разлития доблести; по причине длины туловища, в котором кипели гнев и доблесть, они проявляли себя самым бурным образом. Он немедленно принялся укреплять свои редуты, наращивать в высоту брустверы, углублять ров и усиливать свою позицию двойным рядом засек. Приняв эти героические меры предосторожности, он с беспримерной смелостью отправил нового гонца с отчаянным сообщением об опасном положении форта. Ни один современный герой, обессмертивший свое имя во второй сабинской войне,[230] не обнаружил больше доблести в искусстве сочинения посланий и не проявил себя с большей славой на бумаге, чем героический Ван-Кюрлет.
Гонцом, избранным для доставки этих тревожных донесений, был толстый, жирный маленький человечек, так как он лучше всех должен был перенести путешествие и меньше других подвергался риску расстаться со своей шкурой. Чтобы обеспечить быстроту передвижения, его посадили на упряжную лошадь, самую легкую на бегу во всем гарнизоне, отличавшуюся длиной ног, шириной костей и тяжестью шага, к тому же такую высокую, что маленькому гонцу, чтобы забраться ей на спину, приходилось лезть через круп, держась за хвост. Она развила столь необычайную скорость, что гонец меньше чем за месяц добрался до форта Амстердам, хотя расстояние до него было верных двести трубок, или около 120 миль.
Необыкновенный вид этого зловещего незнакомца поверг бы весь город Новый Амстердам в недоумение, если бы его славные жители заботились о чем-нибудь еще, кроме своих домашних дел. Храня на лице выражение страшной спешки и деловитости и попыхивая короткой дорожной трубкой, посланец Ван-Кюрлета проследовал длинной размеренной рысью по топким переулкам столицы, уничтожая целые ряды пирожков из грязи, которые были сделаны посреди дороги голландскими ребятишками и которыми всегда славились дети этого города. Подъехав к губернаторскому дому, он с величайшей поспешностью слез с коня, разбудил седоголового привратника, старого Скатса, который, подобно своему прямому потомку и достойному наследнику, почтенному глашатаю наших судов, клевал носом на своем посту, и, забарабанив изо всех сил в дверь залы совещаний, испугал всех членов совета, дремавших над планом создания городского рынка.
В это самое мгновение в стороне кресла губернатора послышалось тихое хрюканье или, вернее, глубокий храп; одновременно увидели, как из его рта вырвался клуб дыма, и небольшое облако вознеслось над его трубкой. Совет, разумеется, предположил, что он погрузился в глубокий сон на благо общества, и в соответствии с обычаем, соблюдаемым в подобных случаях, все стали громко призывать к молчанию, чтобы не нарушить тишины. Вдруг дверь распахнулась настежь, и маленький гонец, до половины засунутый в пару гессенских сапог,[231] в которые он влез по случаю своей поездки, вошел раскорякой в залу. В простертой правой руке он держал зловещее донесение, а в левой крепко зажал пояс своих широких штанов, лопнувший на беду от тех усилий, которые ему пришлось сделать, чтобы спешиться. Он решительно доковылял до губернатора и не столь вразумительно, сколь торопливо выполнил свое поручение. Но, к счастью, его дурные известия пришли слишком поздно, чтобы нарушить покой самого спокойного из правителей. Его почтенное превосходительство только что затянулся и вздохнул в последний раз, так как его легкие и его трубка одновременно исчерпали себя и его мирная душа, как сказал бы господин Гомер, отлетела с последним клубом дыма, поднявшимся из его трубки. Короче говоря, прославленный Воутер Ван-Твиллер, он же Вальтер Сомневающийся, который так часто дремал в обществе своих современников, теперь опочил с праотцами, а вместо него стал править Вильгельмус Кифт.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Содержащая летопись правления Вильяма Упрямого
ГЛАВА I
Теперь-то мне представился случай хорошенько испытать терпение моих читателей. Вот грозная крепость, доведенная до последней крайности, доблестный комендант, которому угрожает неминуемая опасность, и легион неумолимых врагов, стекающихся со всех сторон. Сентиментальный читатель готовится проявить свои симпатии и оплакать страдания храбрецов. Философический читатель — применить свои основные положения и хладнокровно определить масштабы и установить соотносительность великих деяний, подобно любителю древностей, измеряющему пирамиду двухфутовой линейкой. А простой читатель, ищущий развлечения, льстит себя надеждой, преодолев однообразные страницы, над которыми он дремал, насладиться убийствами, насилиями, разрушениями, пожарами и всеми другими замечательными событиями, придающими блеск победе и украшающими триумф завоевателя.
Итак, каждый читатель должен стремиться вперед; если в нем есть хоть малейшая искра любопытства, он не может удержаться от того, чтобы не перевернуть следующую страницу. И так как он теперь полностью в моих руках, то почему бы мне не позволить себе небольшой отдых и не внести разнообразие в скучный труд повествования, начав задуривать голову моему читателю кучей здравых рассуждений о том, о сем и о всякой всячине, высказав некоторые из моих заветных убеждений или поговорив немного о самом себе. Все это читателю надлежит прочесть или навсегда отложить книгу в сторону и остаться в полном неведении относительно доблестных деяний и великих событий, описанных в дальнейшем.
Раскрою читателям одну великую литературную тайну. Опытный писатель, желая внушить какие-нибудь особые догмы, религиозные, политические или нравственные, часто прибегает к следующему способу: он поясняет свои излюбленные доктрины занимательными выдумками по поводу общеизвестных событий и так ловко сочетает историческую правду с хитроумным вымыслом, что миллионы наивных людей этого не замечают. В то время, как они с открытым ртом следят за интересным рассказом, их часто можно заставить проглотить самые нелепые мнения, смехотворные теории и чудовищные ереси. Так, в частности, обстоит дело с ревностными проповедниками современной философии, и ни один честный, доверчивый читатель, который поглощает их сочинения, думая, будто приобретает твердые знания, не должен удивляться, если обнаружит, что, пользуясь благочестивой цитатой, «чрево его наполнилось ветром палящим».[232]
К числу таких же способов относится и литературная уловка, с помощью которой трезвую истину, как терпеливую и работящую вьючную лошадь, заставляют тащить на своей спине две корзины подлых предположеньиц. Таким путем увеличивается число книг, перо работает без устали и торговля процветает. Ведь если бы каждый писатель должен был рассказывать только о том, что он знает, тогда толстым книгам скоро наступил бы конец и фолиант Мальчика-с-пальчик считался бы гигантским томом. Тогда человек мог бы носить свою библиотеку в кармане, и вся армия писак, типографщиков, переплетчиков и книгопродавцев могла бы умереть с голоду. Но так как писателю не возбраняется говорить все, что он думает, и все, чего он не думает, рассказывать обо всем, что он знает и чего не знает, высказывать догадки, сомневаться, убеждать самого себя, смеяться вместе с читателем и над ним (последнее мы, писатели, делаем исподтишка — в девяти случаях из десяти), заниматься гипотезами, ставить тире — и звездочки **** и прибегать к тысяче других невинных ухищрений, то все это, говорю я, прекраснейшим образом содействует заполнению страниц книг, карманов книгопродавцев и голодных желудков авторов, способствует развлечению и просвещению читателя и споспешествует славе, преуспеянию и пользе нашего ремесла!
После того, как я рассказал моим читателям о всех приемах и тайнах создания книг, им остается только взять перо в руку, сесть за стол и написать для себя книгу, а я тем временем продолжу мою историю, не прибегая ни к одному из перечисленных выше ухищрений.
ВИЛЬГЕЛЬМУС КИФТ, который в 1634 году взошел на губернаторское кресло (пользуясь излюбленным, хотя и неуклюжим выражением современных стилистов), был по фигуре, чертам лица и характеру полной противоположностью Воутеру Ван-Твиллеру, своему прославленному предшественнику. Он происходил из очень почтенной семьи; его отец был инспектором ветряных мельниц в древнем городе Саардаме; про нашего героя рассказывают, что еще мальчиком он производил очень занимательные исследования свойств и работы названных механизмов; и это является одной из причин, почему впоследствии он стал таким способным губернатором. Его фамилия, согласно утверждениям самых остроумных филологов, — это испорченное Кивер, то есть
Это был проворный, раздражительный, маленький старый джентльмен, высохший и увянувший отчасти в результате естественного течения лет, а отчасти из-за того, что его поджаривала и иссушала огненная душа, которая подобно лучине пылала ярким пламенем в его груди, постоянно побуждая к самым доблестным ссорам, спорам и злосчастным приключениям. Мне пришлось слышать, как один глубокомысленный и философический знаток человеческой природы заметил, что если женщина к старости толстеет, то дальнейшее ее существование становится ненадежным, но если на свое счастье, она увядает, то живет вечно. Так же обстояло дело с Вильямом Упрямым, становившимся все более крепким, по мере того, как он высыхал. То был один из тех маленьких голландцев, каких мы иногда видим проворно шагающими по улицам нашего города, в кафтане с широкими полами и огромными пуговицами, почти не уступающими по величине щиту Аякса, играющему столь видную роль у господина Гомера, в старомодной треуголке, торчащей на затылке, и с тростью, доходящей ему до подбородка. Лицо у него было широкое, но с резкими чертами, нос задран кверху самым дерзким образом; его щеки, как почва Огненной Земли, были опалены до темно-красного цвета — без сомнения, вследствие соседства двух свирепых маленьких серых глаз, сквозь которые его пламенная душа сверкала таким же огнем, как тропическое солнце, сияющее сквозь два зажигательных стекла. Вокруг его рта залегали забавные складки, делавшие его лицо очень похожим на сморщенную морду раздражительной моськи. Короче говоря, он был одним из самых упрямых, беспокойных, уродливых человечков, которые постоянно злятся из-за пустяков.
Таковы были душевные качества Вильяма Упрямого, но к высокому званию и власти его привел бесспорно выдающийся ум. В юности он весьма успешно прошел курс наук в знаменитой Гаагской академии, известной тем, что она выпускала законченных буквоедов с небывалой быстротой; в этом отношении с ней могут сравниться только некоторые наши американские колледжи, производящие бакалавров искусств как бы с помощью патентованной машины. Там он очень ловко сражался на границах нескольких наук и совершил столь отважный набег в область мертвых языков, что захватил в плен кучу греческих существительных и латинских глаголов вместе с различными выразительными поговорками и апофегмами,[233] которыми постоянно щеголял в разговоре и в письмах, проявляя при этом такое же тщеславие, с каким победоносный генерал в древности выставлял напоказ трофеи из разграбленных им стран. Кроме того, он сам себя здорово запутал логикой, в которой зашел так далеко, что свел самое тесное знакомство, по крайней мере по имени, со всем семейством силлогизмов и дилемм. Но что больше всего ценил он в себе, это познания в метафизике; осмелившись однажды погрузиться в нее слишком глубоко, он чуть было в ней не задохнулся, окунувшись в трясину невразумительных учений и тем подвергнув себя страшной опасности; от последствий этих испытаний он никогда не мог полностью оправиться. Откровенно говоря, подобно многим другим глубокомысленным любителям совать нос в эту темную, сбивающую с толку науку, он, занимаясь отвлеченными рассуждениями, которых не мог постичь, и искусственной классификацией, в которой сам не мог разобраться, привел свои мозги в такое расстройство, что никогда уже на протяжении всей своей дальнейшей жизни не был в состоянии ясно мыслить ни о чем, даже о самых простых вещах. Должен признаться, что это было до некоторой степени несчастьем, ибо он, вступая в споры, которые очень любил, всегда прибегал к логическим дедукциям и метафизическому жаргону и быстро начинал блуждать в тумане противоречий, а затем распалялся сильнейшим гневом на противника за то, что тот не дал себя сразу убедить.
В науке, как и в плавании, тот, кто хвастливо резвится и барахтается на поверхности, подымает больше шума и брызг и привлекает больше внимания, чем трудолюбивый ловец жемчуга, погружающийся в поисках сокровищ на самое дно. «Всеобъемлющие таланты» Вильяма Кифта были предметом изумления и восторга его земляков; он держал себя в Гааге с таким же тщеславием, как глубокомысленный бонза в Пекине, овладевший половиной букв китайского алфавита, и был единодушно провозглашен
Итак, сколь бы странным это ни могло показаться,
Как только этот суматошный человечек дуновением судьбы был занесен в губернаторское кресло, он сразу же созвал совет и произнес с большим воодушевлением речь о делах провинции. Всем известно, какую блестящую возможность имеют губернатор, президент и даже император разгромить своих врагов в речах, посланиях и бюллетенях, которые никто не в состоянии опровергнуть, а потому не приходится сомневаться, что ретивый Вильям Кифт не упустил столь благоприятного случая проявить доблесть на словах, как это свойственно всем рьяным законодателям. Сохранились сведения, что перед началом речи он вытащил из кармана красный носовой платок из бумажной ткани и по принятому среди великих ораторов обыкновению очень звучно прочистил нос. По моему мнению, это делается преимущественно для того, чтобы, как сигнальной трубой, привлечь внимание слушателей; однако Вильям Упрямый утверждал, будто этот обычай мог похвалиться более классическим происхождением, ибо ему довелось прочесть о замечательном приеме известного демагога Гая Гракха,[238] который, обращаясь с речью к римскому народу, модулировал звук своего голоса с помощью ораторской флейты, или камертона; «это, — говорил проницательный Вильгельмус, — я считаю не чем иным, как изящным и иносказательным способом выразить, что он предварительно прочищал свой нос».
После того, как вступительная симфония была исполнена, Вильям Кифт начал со смиренных сетований на отсутствие у него талантов, на то, что он совершенно недостоин оказанной ему чести и самым жалким образом неспособен выполнять важные обязанности, связанные с его новым положением. Одним словом, он высказал о себе чрезвычайно низкое мнение, и многие из простодушных деревенских членов совета, не ведая, что это были, разумеется, только слова, всегда произносимые в таких случаях, почувствовали большое беспокойство и даже обозлились из-за того, что он согласился занять пост, для которого сам считал себя явно не подходящим.
Затем в безукоризненно классической манере, проявляя глубокую ученость, он ни к селу, ни к городу перешел к напыщенному описанию всех форм правления в древней Греции и войн между Римом и Карфагеном, а также к истории возвышения и падения различных чужеземных империй, о которых собравшиеся знали не больше, чем их еще неродившиеся правнуки. Итак, убедив, по примеру наших ученых ораторов, слушателей в том, что за словом в карман не полезет и обладает большими познаниями, он, наконец, приступил к менее важному разделу своей речи — положению провинции; тут он вскоре довел себя до полного неистовства, ругая янки, которых сравнил с галлами, разрушившими Рим, с готами и вандалами, опустошившими плодороднейшие равнины Европы. Он не забыл упомянуть, притом в надлежащих оскорбительных выражениях, о той дерзости, с какой янки захватили земли Новых Нидерландов, и о беспримерном нахальстве, с которым они начали строительства города Нью-Плимут и развели уэтерсфилдские луковые плантации под самыми стенами, или вернее земляными батареями форта Гуд-Хоп.
Искусно доведя слушателей своим страшным рассказом до наивысшего напряжения, Вильям Кифт напустил на себя самодовольный вид и заявил, многозначительно кивнув, что он принял меры к тому, чтобы положить конец этим захватам, что он был вынужден прибегнуть к недавно изобретенной ужасной военной машине, применение которой приводит к страшным последствиям, но оправдано злой необходимостью. Короче говоря, он решил победить янки — посредством послания!
С этой целью он изготовил соответствующий грозный документ, в котором упомянутым выше захватчикам приказывалось, повелевалось и предписывалось немедленно уйти, удалиться и ретироваться из упомянутых выше округов, районов и областей под страхом подвергнуться всем установленным для подобных случаев карам, штрафам и наказаниям, и т. д. Это послание, уверял он собрание, сразу же сотрет врага с лица их земли, и он поручился честью губернатора, что через два месяца после обнародования послания ни в одном из построенных янки городов не останется камня на камне.
Когда он кончил, члены совета некоторое время хранили молчание; то ли они онемели от восхищения, пораженные его блестящим проектом, или же были усыплены длинной речью, об этом история тех времен умалчивает. Достаточно будет сказать, что в конце концов они единодушно проворчали свое согласие, и послание было немедленно отправлено с соблюдением всех необходимых формальностей, то есть с привязанной к нему широкой красной лентой большой правительственной печатью, по величине не уступавшей гречишному блину. Губернатор Кифт, дав таким образом выход своему негодованию, почувствовал огромное удовлетворение, распустил совет sine die,[239] надел треуголку и штаны из полосатого бумажного бархата и, взобравшись на высокого, тощего строевого коня,[240] пустился рысью к своему загородному дому, который был расположен на прелестном уединенном болоте, ныне называемом Датч-стрит,[241] но более известном как Догс-мизери.[242]
Теперь, подобно доброму Нуме Помпилию[243] и, он предался отдыху от законодательных трудов, беря уроки управления не у нимфы Эгерии, а у своей почтенной супруги, принадлежавшей к числу тех особых женщин, что были посланы на землю вскоре после потопа в наказание за грехи человечества и обычно назывались осведомленными женщинами. Мой долг историка обязывает меня довести до сведения читателей обстоятельство, которое оставалось в свое время большой тайной и, следовательно, было предметом застольных сплетен не более, как в половине домов Нового Амстердама, но подобно многим другим великим тайнам с течением лет выплыло наружу. Я имею в виду то, что великий Вильгельмус Упрямый, хотя он и был самым могущественным из всех маленьких человечков, появлявшихся на свет божий, у себя дома подчинялся тому виду власти, о котором не упоминают ни Аристотель, ни Платон. Коротко говоря, эта власть носила характер чистейшей тирании и в просторечии называлась
Впрочем, великий Кифт парировал все насмешки и сарказмы своих близких друзей, всегда готовых посмеяться над человеком по такому щекотливому поводу, парировал ссылкой на то, что он сам выбрал эту власть и подчинялся ей по собственной воле; одновременно он добавлял, что у одного древнего автора нашел глубокомысленное изречение: «Кто стремится
ГЛАВА II
Придуманный новым губернатором способ нанести поражение янки с помощью послания был самым действенным, самым быстрым и, что еще лучше, самым дешевым и в то же время таким человеколюбивым, мягким и мирным. Десять шансов против одного было за то, что он будет иметь успех; но был все же один шанс из десяти за то, что он окажется безуспешным. И злокозненные Парки[245] пожелали, чтобы именно этот единственный шанс взял верх! Послание было во всех отношениях превосходным: хорошо составлено, хорошо написано, хорошо скреплено печатью и хорошо обнародовано; для обеспечения его действия не хватало одного, а именно, чтобы янки испугались. Однако, как это ни досадно, они отнеслись к нему с полным презрением, использовали его для непристойной цели, которой я не стану называть, и таким образом первое послание, призванное заменить военные действия, постиг бесславный конец — судьба, выпавшая, как мне достоверно известно, на долю слишком многих последующих попыток такого же рода.
Прошло много времени, прежде чем соединенными усилиями всех советников удалось убедить Вильгельмуса Кифта в том, что его военная мера не дала никаких результатов. Он впадал в ярость, когда кто-нибудь осмеливался усомниться в действенности его послания; он клялся, что оно, хотя его влияние сказывается не сразу, все же сделает свое дело, и страна вскоре будет очищена от хищных захватчиков. Однако время, этот пробный камень для всех опытов как в области философии, так и политики, в конце концов убедило великого Кифта в том, что его послание не имело успеха; хотя он, пребывая в состоянии непрерывного раздражения, прождал почти четыре года, все же от цели своих стремлений он находился ныне еще дальше, чем когда бы то ни было. Его непримиримые враги на востоке все сильней и сильней докучали своими вторжениями и основали преуспевающую колонию Хартфорд у самого форта Гуд-Хоп. Больше того, они приступили к постройке славного поселка Нью-Хейвен (иначе Ред-Хиллс) во владениях Высокомощных Господ, а луковые плантации Пайкуэга были по-прежнему бельмом на глазу для гарнизона Ван-Кюрлета. Итак, поняв бесполезность предпринятого им шага, мудрый Кифт, подобно многим почтенным врачам, обвинил не лекарство, а введенную больному дозу, и смело решил ее удвоить.
Итак, в 1638 году, на четвертом году своего правления, он обнародовал против янки второе послание, более крупного калибра, чем первое, написанное громоносными длинными фразами, каждое слово в которых имело не меньше пяти слогов. В сущности, это было нечто вроде закона о прекращении сношений: он, запрещая и возбраняя всякую торговлю и всякие связи между всеми упомянутыми захватчиками-янки и упомянутым укрепленным постом — фортом Гуд-Хоп, предписывал, приказывал и советовал всем верным, честным и возлюбленным подданным не снабжать янки джином, коврижками и кислой капустой, не покупать у них иноходцев, трихинозной свинины, яблочной водки, рома, сидра, яблочной пастилы, уэтерсфилдского лука и деревянной посуды, а морить их голодом и стереть с лица земли.
Прошло еще двенадцать месяцев, в течение которых второе послание[246] привлекло такое же внимание и испытало такую же участь, как и первое. К концу этого срока доблестный Якобус Ван-Кюрлет отправил своего ежегодного гонца с обычной сумкой жалоб и просьб. Объяснялся ли регулярный годичный промежуток, протекавший между прибытиями посланца Ван-Кюрлета, той методической правильностью, с какой он передвигался, или огромностью расстояния между фортом и резиденцией правительства, — сказать трудно. Некоторые приписывали это явление медлительности гонцов, которых, как я упоминал выше, выбирали из числа самых низкорослых и самых жирных воинов гарнизона, полагая, что у них меньше всего шансов умереть в пути от истощения; страдая одышкой, они обычно проезжали за день пятнадцать миль, а затем делали остановку на целую неделю, чтобы отдохнуть. Впрочем, все это одни предположения, и я думаю, что указанное обстоятельство может быть приписано бессмертному правилу нашей достойной страны, всегда оказывавшему влияние на ход государственных дел, — ничего не делать в спешке.
Доблестный Якобус Ван-Кюрлет в своем донесении почтительно указывал, что прошло уже несколько лет с тех пор, как он впервые обратился к покойному его превосходительству, прославленному Воутеру Ван-Твиллеру; за это время его гарнизон уменьшился почти на одну восьмую вследствие смерти двух из самых храбрых и дородных солдат, которые случайно объелись жирным лососем, выловленным в реке Варсхе. Далее он сообщал, что враги продолжают свои набеги, не обращая внимания на форт и на его жителей; они селятся на захваченных землях и повсюду вокруг него создают поселения, так что в скором времени он, Ван-Кюрлет, окажется окруженным и осажденным врагами и всецело в их власти.
К числу самых горьких жалоб на нанесенные ему обиды можно отнести следующее, обнаруженное мною в архиве послание, которое показывает кровожадную гнусность этих свирепых захватчиков: «Тем временем люди из Хартфорда не только заняли и присвоили земли Коннектикота, противно закону и международному праву, но и воспрепятствовали нашему народу засеять его собственную, купленную и вспаханную землю и сами ночью засеяли маисом те земли, которые жители Новых Нидерландов вспахали и намеревались засеять; они палками и рукоятками плугов избили слуг высокочтимой почтенной компании, трудившихся на хозяйской земле, искалечили их зверским образом и прогнали с полей; среди всего прочего они палкой пробили Эверу Докингсу[247] дыру в голове, так что кровь очень сильно текла и стекала по его телу!».
А вот еще более горестная жалоба:
«Люди из Хартфорда продали принадлежавшую почтенной компании свинью под тем предлогом, что она паслась на их земле, тогда как у них нет ни фута наследственных владений. Они предлагали вернуть свинью за 5 шилл. — чтобы представители компании уплатили 5 шилл. за потраву; но представители компании это отклонили, ибо ни одна свинья (как принято говорить) не может совершить потравы на участке собственного хозяина[248]».
Получение этого печального известия вызвало гнев всей общины; в нем было что-то, что взывало ко всем умам и затрагивало даже притупившиеся чувства могущественной черни, которой обычно требуется пинок в зад, чтобы в ней пробудилось дремлющее сознание собственного достоинства. Я был свидетелем того, как мои глубокомысленные сограждане безропотно переносили тысячу существенных нарушений их прав только потому, что эти нарушения не были для них сразу же очевидными; но как только несчастный Пирс был убит на наших берегах, все государство пришло в движение. Так просвещенные нидерландцы, почти не обращавшие внимания на вторжения восточных соседей и предоставившие своему отважному писаке-губернатору одному нести все тяготы войны, пуская в ход только свое перо, теперь все без исключения почувствовали, что и их голова разбита, коль скоро разбита голова Докингса, а злосчастная судьба их согражданки-свиньи, которая была схвачена силой, уведена и продана в рабство, исторгала сочувственное хрюканье из каждой груди.
Губернатор и совет, подстрекаемые криками толпы, принялись всерьез обсуждать, что следует предпринять. Послания были, наконец, временно забракованы. Некоторые стояли за то, чтобы отправить янки подарки, как это мы делаем, предлагая мир мелким варварским государствам, или, подобно тому, как индейцы приносят жертву дьяволу. Другие стояли за то, чтобы откупиться от них, но это встретило возражения, так как означало бы признание за ними прав на захваченную землю. Как всегда в таких случаях, было предложено, обсуждено и отвергнуто множество мер. И совету в конце концов пришлось принять решения, которыми, хотя они «были самые обычные и очевидные, прежде сознательно пренебрегли, ибо наши изумительно проницательные политики всегда смотрят в телескопы, что дает им возможность видеть только далекие и недостижимые предметы, но препятствует видеть то, что находится в пределах досягаемости «является очевидным для всех простых людей, довольствующихся тем, что смотрят невооруженным глазом, данным им небесами. Глубокомысленный синклит, как я уже сказал, в своей погоне за блуждающими огоньками случайно наткнулся на то самое решение, которое было необходимо: собрать воинский отряд и отправить его на выручку и усиление гарнизона. Эту меру осуществили так быстро, что меньше чем через год экспедиционный корпус, состоявший из сержанта и двенадцати солдат, был готов выступить в поход, и ему устроили смотр на городской площади, ныне известной под названием Боулинг-Грин. Как раз в эту последнюю минуту вся община была повергнута в изумление неожиданным прибытием доблестного Якобуса Ван-Кюрлета, вступившего в город во главе беспорядочной толпы оборванцев и принесшего печальное известие о своем поражении и захвате свирепыми янки грозного форта Гуд-Хоп.
Судьба этой важной крепости может служить поучительным предупреждением для всех военачальников. Она была взята не штурмом и не измором; пушки и мины не сделали бреши в стенах, через которую могли бы ворваться осаждающие; пороховые склады не были взорваны калеными ядрами, казармы не были разрушены и гарнизон не был уничтожен разрывами бомб. На самом деле крепость пала в результате столь же странной, сколь и действенной военной хитрости, всегда приносящей успех, если только представляется случай ее применить. Я счастлив, имея возможность добавить, к чести наших знаменитых предков, что это была такая военная хитрость, которая, хотя и ставит под сомнение бдительность бесстрашного Ван-Кюрлета и его гарнизона, все же ни в коей мере не дает оснований заподозрить их в недостатке храбрости.
По-видимому, коварные янки, изучив неизменные привычки гарнизона, дождались благоприятного случая и в середине знойного дня потихоньку вошли в форт; его бдительные защитники, по горло насытившись плотным обедом и выкурив трубку, все до единого громко храпели на своих постах, и никому из них даже во сне не привиделась столь страшная возможность. Враги самым бесчеловечным образом схватили Якобуса Ван-Кюрлета и его отважных мирмидонян за шиворот, любезно проводил их до ворот форта и отпустили, угостив каждого пинком в мягкую часть, как отпустил Карл XII после битвы при Нарве[249] толстозадых русских. Только Ван-Кюрлет, в знак особого отличия, получил два пинка.
Форт немедленно был занят сильным гарнизоном, состоявшим из двадцати долговязых янки с крепкими кулаками; на их шляпах, вместо кокард и перьев, торчал уэтерсфилдский лук, длинные ржавые охотничьи ружья заменяли им мушкеты, их запасы продовольствия состояли из кукурузного пуддинга, рыбы, свинины и патоки. Огромная тыква была водружена на длинный шест в качестве флага, так как колпак свободы тогда еще не вошел в моду.
ГЛАВА III
Человеческая речь не в силах передать неистовую ярость, в которую впал упрямый Вильгельмус Кифт, узнав эту оскорбительную новость. Добрых три часа бешенство маленького человечка было слишком велико, чтобы он мог вымолвить хоть слово, или, вернее, слова были слишком велики для него, и он чуть не задохнулся от дюжины ужасных, безобразных, девятиэтажных голландских ругательств, которые все сразу столпились в его глотке. К счастью, несколько крепких ударов кулаком по спине спасли его от удушья и выпихнули из него два-три бушеля чудовищных проклятий, самым мягким из которых было «Разрази их всех господь!» Все присутствовавшие удивлялись, как такое маленькое тело могло вместить такую огромную массу слов, не лопнув. Сверкнув первым залпом, он продолжал без перерыва палить целых три дня, предавая анафеме янки — мужчин, женщин и детей со всеми их потрохами, обозвав их шайкой dieven, schobbejaken deugenieten, twist-zoekeren, loozen-schalken blaes-kaeken, kakken-bedden[250] и еще тысячью других бранных слов, о которых, к несчастью для потомства, в истории не сохранилось особых упоминаний.
Наконец он поклялся, что больше не будет иметь дела с этой бандой проходимцев: пусть себе захватывают чужую землю, спят, не раздеваясь, в одной постели, обо всем назойливо расспрашивают, дерутся, питаются тыквами, пачкаются патокой, колют дранку, разбавляют водой сидр, барышничают, торгуют вразнос всякой мелочью, пусть остаются в форте Гуд-Хоп и гниют там, а он не станет марать руки и пытаться выгнать их оттуда. В подтверждение этого он приказал новобранцам немедленно двинуться на зимние квартиры, хотя было еще только начало лета. Губернатор Кифт честно сдержал свое слово, а его противники столь же честно удержали захваченный ими пост. Таким образом, славная река Коннектикут и все веселые долины, по которым она протекает, вместе с лососями, сельдями и прочими рыбами, водящимися в ее водах, очутилась в руках победоносных янки, владеющих ими и по сей день — да пойдет это им на пользу.
В результате столь печальных событий великое уныние охватило Новый Амстердам. Слово «янки» стало для наших славных предков таким же страшным, как слово «галл» для древних римлян; и все мудрые старухи провинции Новые Нидерланды, не читавшие книги мисс Гамильтон[251] о воспитании, пользовались им как пугалом, чтобы стращать и принуждать к повиновению своих непослушных сорванцов.
Взоры всей провинции были теперь обращены на губернатора; все хотели знать, что он собирается предпринять для защиты государства в эти печальные и тревожные дни. Рассудительных людей в общине, в особенности старух, одолевали великие опасения, как бы эти ужасные молодчики из Коннектикута, не удовлетворившись завоеванием форта Гуд-Хоп, не двинулись сразу в поход на Новый Амстердам и не взяли его штурмом. И так как эти старые леди при посредстве супруги губернатора, которая, как мы уже намекали, была в доме «первой скрипкой», приобрели значительное влияние в общественных делах, превратив всю провинцию в своего рода бабье царство, то было решено, что следует принять действенные меры к укреплению города.
Случилось так, что в ту пору в Новом Амстердаме проживал некий Антони Ван-Корлеар,[252] бравый и широколицый, веселый, толстый трубач-голландец, знаменитый своими могучими легкими и густыми бакенбардами. Он, как утверждает история, извлекал из своего инструмента пронзительные звуки такой мощи, что всем, до чьего слуха они доходили, казалось, будто десять тысяч волынок зараз гнусавили изо всей силы. Его-то и избрал знаменитый Кифт, как самого подходящего во всем мире человека, для того, чтобы быть защитником Нового Амстердама и нести гарнизонную службу на его укреплениях; он нисколько не сомневался, что музыкальный инструмент Ван-Корлеара сыграет столь же действенную роль в войне, призывая к наступлению, как и труба паладина Астольфо[253] или более классический рог Алекто.[254] Любо было смотреть, как губернатор в восхищении щелкал пальцами и суетился, когда его смелый трубач расхаживал по крепостному валу, бесстрашно бросая звуки своей трубы в лицо всему свету, подобно тому, как доблестный издатель отважно поносит все власти предержащие, — находясь по другую сторону Атлантического океана.
Но Вильям Кифт не довольствовался таким усилением гарнизона своей крепости, он существенно укрепил ее также тем, что воздвиг грозную батарею деревянных пушек, установил в центре высоченный флагшток, возвышавшийся над всем городом, и, кроме того, построил огромную ветряную мельницу[255] на одном из бастионов.[256] Конечно, последняя была до некоторой степени новинкой в фортификационном искусстве, но, как я уже упоминал, Кифт славился своими нововведениями и опытами; предания утверждают, что он очень любил заниматься изобретениями в области механики, создавал патентованные вертелы, приводимые в движение дымом, и телеги, шедшие впереди лошадей; больше всего нравилось ему строить ветряные мельницы, к которым он приобрел особое пристрастие в своем родном городе Саардаме.
Эти научные причуды маленького губернатора с восторгом превозносились его приспешниками как доказательство его всеобъемлющей гениальности. Однако не было недостатка и в злобных ворчунах, бранивших Кифта за то, что он тратит свои умственные способности на всякие пустяки и посвящает вертелам и ветряным мельницам то время, которое следовало бы использовать для более важных забот о делах провинции. Больше того, они зашли даже так далеко, что несколько раз намекали, будто у него вскружилась голова, и он на самом деле решил управлять страной как своими мельницами — просто с помощью ветра![257] Таковы неблагодарность и злословие, всегда выпадающие на долю наших просвещенных правителей.
Несмотря на все меры, принятые Вильямом Упрямым для приведения города в такое состояние, чтобы он мог защищаться, жители продолжали пребывать в большой тревоге и унынии. Но рок, который, по-видимому, всегда успевает в самый последний момент бросить кость надежде, чтобы поддержать в живых ее умирающий с голоду дух, в это время увенчал славой оружие Новых Нидерландов в другом конце страны и таким образом укрепил поколебавшееся мужество несчастных жителей. Если бы не это, трудно сказать, до чего дошли бы они в своей безмерной скорби, «ибо печаль, — говорит глубокомысленный автор жизнеописания семи защитников христианства, — подруга отчаяния, а отчаяние пособник позорной смерти!»
Среди многочисленных поселений, захваченных коннектикутскими разбойниками, причинившими за последнее время столько великих бед, следует, в частности, упомянуть то, которое было основано на восточном берегу Лонг-Айленда, в месте, названном из-за своих превосходных моллюсков Устричной бухтой. Это вторжение нанесло удар в самое чувствительное место провинции и вызвало сильное волнение в Новом Амстердаме.
Дорога к сердцу лежит через желудок — таков бесспорный закон, хорошо известный нашим опытным физиологам. Это обстоятельство может быть объяснено теми же причинами, о которых я уже упоминал в рассуждениях о тучных олдерменах. Впрочем, оно широко известно, и из него мы видим, что самый верный способ завоевать сердца миллионов людей — это кормить их как следует, и что человек всегда бывает расположен льстить, угождать и служить другому, если тот кормит его за свои счет. Такова одна из причин, почему у наших богачей, часто устраивающих званые обеды, такое обилие искренних и преданных друзей. Основываясь на том же положении, ловкие вожаки наших политических партий обеспечивают себе любовь своих сторонников, щедро вознаграждая их земными благами, и ловят на выборах голоса грубой черни, угощая ее боем быков и бифштексами. В этом самом городе я знавал много людей, которые приобрели значительный вес в обществе и пользовались большой благосклонностью сограждан, хотя единственное, что могли сказать им в похвалу, было: «Они давали хорошие обеды и держали прекрасные вина».
Если же сердце и желудок столь тесно связаны, то из этого с несомненностью следует, что все, что затрагивает одно, должно, в силу симпатической связи, затронуть и другое. В равной мере бесспорно и то обстоятельство, что из всех приношений желудку с наибольшей благодарностью принимается черепокожное морское животное, именуемое натуралистами ostea, но в просторечии известное под названием устрицы. И мои прожорливые сограждане питали к ним такое большое почтение, что испокон веков посвящали им храмы на каждой улице и в каждом переулке по всему нашему сытому городу. Поэтому нельзя было ожидать, чтобы жители Нового Амстердама стерпели захват Устричной бухты, изобиловавшей их любимым лакомством. Они могли извинить оскорбление, нанесенное их чести, могли обойти молчанием даже убийство нескольких граждан, но посягательство на кладовые великого города Нового Амстердама и угроза желудкам его дородных бургомистров были слишком серьезны, чтобы остаться неотомщенными. Весь совет единодушно сошелся на том, что захватчики должны быть немедленно изгнаны силой оружия из Устричной бухты и соседних с ней мест; с этой целью был отправлен отряд под командованием некоего Стоффеля Бринкерхофа или Бринкерхоофда (то есть Стоффеля, разбивающего головы), названного так потому, что он был человеком великих подвигов, прославившимся по всей провинции Новые Нидерланды своим искусством в обращении с дубиной, а ростом мог бы потягаться с Колбрандом, знаменитым датским богатырем, убитым маленьким Гаем из Варвика.[258]
Стоффель Бринкерхоф был человеком немногословным, но расторопным — одним из тех бесхитростных офицеров, которые идут прямо вперед и выполняют приказания, не кичась этим. Он не проявил особой быстроты в своем движении, но упорно шагал через Ниневию и Вавилон, Иерихон и Патчог и через большой город Куэг и различные другие некогда знаменитые города, которые с помощью какого-то непостижимого волшебства, примененного янки, были странным образом перенесены на Лонг-Айленд, пока, наконец, не прибыл к окрестностям Устричной бухты.
Там он был встречен шумной толпой доблестных воинов во главе с Вяленой Рыбой, Хэббакаком Сборщиком орехов, Дай Сдачи, Зираббебелем Казной, Джонатаном Бездельником и Решительным Петухом! Услышав их имена, храбрый Стоффель и в самом деле подумал, что весь Тощий парламент[259] был выпущен на свободу, чтобы разбить его отряд. Обнаружив, однако, что это грозное войско состояло просто из «лучших людей» поселения, вооруженных всего лишь своими языками, и что они выступили навстречу ему с единственным намерением вступить в словесную битву, он без особого труда сумел обратить их в бегство и совершенно разрушил их поселение. Не тратя времени на то, чтобы тут же на месте написать победную реляцию и таким образом дать врагу ускользнуть, пока он будет обеспечивать себе лавры, как поступил бы более опытный генерал, честный Стоффель думал только о том, чтобы поскорей завершить свое предприятие и полностью изгнать янки с острова. Это трудное предприятие он выполнил почти таким же образом, каким он привык гнать своих быков: когда янки пустились наутек от него, он подтянул свои штаны и упорно зашагал за ними; он непременно загнал бы их в море, если бы они не запросили пощады и не согласились платить дань.