— Да, Хенрика. Вы не должны оставаться в этом мрачном доме. У нас найдется достаточно места. Будьте нашей гостьей до тех пор, пока ваш батюшка…
— Ах, возьмите меня к себе, — попросила выздоравливающая, и ее глаза заблестели влажным блеском, — заберите меня прочь отсюда поскорее, я до конца жизни буду вам за это благодарна!
XIV
Мария поднималась по лестнице такой веселой, какой не была уже много недель. Она запела бы, если бы это было возможно теперь, но ей было немного жутко: может быть, ее мужу не понравится, что она по собственной воле пригласила к себе совершенно чужую и притом еще больную девушку, да еще сочувствующую испанцам.
Проходя мимо столовой, она услышала голоса беседующих мужчин. Только что заговорил Питер. Ее поразил его благозвучный низкий голос, и она сказала себе, что Хенрике будет приятно услышать его. Несколько минут спустя она вошла в комнату, желая поздороваться с гостями мужа, которые были в то же время и ее гостями. Веселое оживление и быстрая ходьба при все еще не остывшем после теплого майского дня вечернем воздухе разрумянили щеки молодой женщины, и, когда она переступила через порог со скромным видом и почтительным поклоном, выражавшим удовольствие видеть у себя почетных гостей, она была так привлекательна и мила, что никто из присутствовавших не остался равнодушен. Старший господин ван дер Доес хлопнул Питера по плечу и по руке, как будто хотел сказать: «Однако недурно!»
Ян Дуза с жаром прошептал на ухо городскому секретарю, который был хорошим латинистом:
— Oculi sunt in amore duces![28]
Капитан Аллертсон вскочил и по-военному отдал ей честь, приложив руку к шляпе, ван Бронкхорст, комиссар принца, выразил свои чувства галантным поклоном, а доктор Бонтиус засмеялся довольным смехом человека, которому превосходно удалось рискованное предприятие.
Гордый и счастливый, Питер старался обратить на себя внимание жены. Но это ему не удалось; заметив, что на нее устремлено столько взоров, Мария, покраснев, опустила глаза и сказала гораздо решительнее, чем этого можно было ожидать по ее смущенному виду:
— Добро пожаловать, господа! Мне приходится приветствовать вас поздно, но поистине я с удовольствием сделала бы это раньше.
— Я готов засвидетельствовать это, — сказал доктор Бонтиус, вставая и пожимая руку Марии так крепко, как он никогда не делал раньше. Затем он кивнул головой Питеру и, обращаясь к сидящим за столом, добавил: — Извините, что я похищу у вас на одну минутку бургомистра. — Отойдя с супругами к двери, он воскликнул: — Вы пригласили в свой дом нового гостя, госпожа бургомистерша! Если я ошибаюсь, то не выпью больше ни одной капли мальвазии!
— Откуда вы знаете? — весело спросила Мария.
— Я угадал это по вашему виду.
— И я скажу Хенрике: милости просим! — прибавил Питер.
— Значит, ты знаешь? — спросила Мария.
— Доктор не скрыл от меня своей догадки.
— Ну, так да, больная с удовольствием согласилась перебраться к нам, и завтра…
— Нет, я велю перенести ее сегодня же, — прервал Питер.
— Сегодня? Но ведь уже поздно, Господи! Она, может быть, теперь уже спит, здесь господа, а наша постель для гостей!… — воскликнула Мария, взглянув нерешительно и неодобрительно сперва на врача, а потом на мужа.
— Успокойся, дитя мое! — ответил Питер. — Доктор велел прислать нам из Екатерининского госпиталя крытые носилки; Ян и один городской служитель перенесут ее, а Варваре нечего больше делать в кухне, и она готовит для нее свою собственную комнату.
— И, может быть, — вставил со своей стороны врач, — больная найдет здесь потерянный сон. Кроме того, для этой гордой и вспыльчивой девушки будет гораздо приятнее пройти эту улицу во мраке и никем не замеченной.
— Да, да, — сказала печально Мария, — может быть, это и справедливо, но я уже так все обдумала раньше… Ни с чем не надо слишком торопиться.
— Тебе будет приятно видеть у себя Хенрику? — спросил Петр.
— Да, конечно!
— Так будем же заботиться о ней не наполовину, а полностью. Варвара делает знаки: носилки доставлены, доктор. Ну, с помощью Божьей, принимайтесь за дело, но только не заставляйте слишком долго ждать себя.
Бургомистр вернулся на свое место, а Бонтиус вышел из комнаты.
Мария последовала за ним. В передней он положил свою руку на ее и спросил:
— Хотите еще раз узнать, что я о вас думаю?
— Нет, — ответила бургомистерша тоном, в котором должна была звучать шутка, но легко улавливалось разочарование, которое она сейчас испытала. — Нет, но я твердо убеждена, что вы такой человек, который умеет омрачить всякому его лучшую радость.
— Зато я доставляю новые радости, — со смехом ответил врач и спустился с лестницы. Это был самый старинный друг Питера. В эти тяжелые дни он не однажды высказывался против столь неравного брака бургомистра с Марией, но сегодня, кажется, стал доволен выбором ван дер Верффа.
Мария вернулась к гостям, наполняла и подносила им бокалы, а потом ушла в комнату золовки, желая помочь ей все устроить получше для больной. Она делала это не без удовольствия, но ей все-таки как-то представлялось, что завтра рано поутру она принялась бы за эту работу с гораздо большей радостью.
Просторная комната Варвары выходила окнами во двор. Сюда не доносились голоса беседовавших в столовой гостей, хотя там царила далеко не тишина: они были воодушевлены одной мыслью, но держались совершенно различных мнений о средствах довести ее до счастливого конца.
Так сидели они, мужественные сыны маленькой страны, славные вожди этой общины, бедной числом душ и средствами защиты, которые решились столкнуться лицом к лицу с могущественнейшей державой и лучшими войсками своего времени. Они знали, что туча, грозившая им издали уже несколько недель, надвигается все быстрее и быстрее, собирается с силами и скоро разразится над Лейденом страшной грозой: ван дер Верфф накликал ее на свой дом, так как письмо принца, адресованное к комиссару ван Бронкхорсту и к нему самому, содержало в себе известие, что наместник короля Филиппа Испанского приказал маэстро дель Кампо-Вальдесу во второй раз осадить Лейден и заставить его сдаться. Лейденцам было известно, что Вильгельм Оранский только через несколько месяцев, может привести войско, способное отвлечь вражеские полчища от их цели и освободить город; они на опыте убедились, как мало можно ожидать поддержки от королевы английской и от протестантских государей Германии, и в виде угрожающего примера перед их глазами была ужасная судьба более могущественного соседа их, Гарлема. Но зато они были убеждены, что служат доброму делу, они полагались на верность, самоотверженность и государственные способности принца Оранского, они были готовы скорее умереть, чем отдать в рабство испанскому тирану тело и душу. Их вера в Небесную справедливость была глубока, и радостна была уверенность каждого в своем непоколебимом мужестве.
И, действительно, люди, сидевшие за столом, столь изящно убранным женской рукой, умевшие так хорошо опустошать тяжелые бокалы привезенного издалека римского вина (из погреба Питера то и дело появлялись на свет новые кувшины мальвазии и рейнвейна), люди, делавшие такие большие бреши в круглых паштетах и огромных кусках мяса, которые ни в одной другой стране не умеют приготовлять так сочно и питательно, — эти люди действительно вовсе не имели такого вида, будто их соединил смертельный страх.
Шляпа — знак свободы, и свободный человек не снимает шляпы с головы. Так и некоторые гости бургомистра сидели за столом с покрытыми головами. И как шли к вдохновенному лицу старого господина фон Нордвика и к умному, задумчивому лицу его племянника, Яна Дузы, высокие со складками береты из темно-красного бархата со множеством прекрасных красиво выгнутых перьев; как картинно сидела на локонах молодого господина фон Вармонда, Яна ван Дуивенворде широкополая шляпа, на которой красовались страусовые перья цветов принца Оранского, голубого и оранжевого! А как оригинальны были головы других собравшихся здесь мужчин; каким здоровьем веяло от них! Только на некоторых лицах не было свежего румянца, но непоколебимая жизнерадостность, ясный рассудок, непреклонная сила воли и решительность сияли во многих голубых глазах за этим столом. Что касается одетых в черное платье членов ратуши, к которым очень шли гофрированные брыжи или гладкие белые воротники, то и по их виду можно было судить, что архивная пыль не повредила их здоровью. Усы над губою у каждого из них, баки или борода придавали им мужественный вид. Все они были совершенно готовы отдать и себя, и все свое достояние за праведное дело, и, несмотря на это, по виду их казалось, что они наслаждаются полной безопасностью; на их цветущих здоровьем лицах не было ни малейшего следа мечтательности; только в глазах молодого фон Вармонда светилось что-то похожее на нее, да взор Яна Дузы как бы блуждал, словно отыскивая скрытое в душе; в такие минуты неправильные, слишком тонкие черты его лица приобретали редкую привлекательность.
Много места занимала широкая и слишком плотная фигура комиссара и советника ван Бронкхорста. Это тело было тяжело на подъем, с круглой, коротко подстриженной головой; но он оглядывал присутствующих своими слегка выпуклыми глазами, в которых светилась непреклонная твердость.
Ярко освещенный стол, за которым сидели собравшиеся, представлял собой пестрое и красивое зрелище. Какой приятный контраст с черным цветом одежд проповедника Верстрота, бургомистра, городского секретаря и их товарищей представляла желтая кожа на воротниках у молодого фон Вармонда, полковника Мульдера и капитана Аллертсона, а также цветной шелк на украшавших их шарфах и светло-красный кафтан честного Дирка Смалинга. Фиолетовый цвет одежды комиссара и темноватые цвета обшитых мехами плащей старшего ван дер Доеса и ван Монфота приятно гармонировали с другими светлыми и совершенно темными цветами. Все, что можно назвать жалким, по-видимому, было очень далеко от этого пестрого и жизнерадостного общества, поэтому и разговор велся самый горячий, и голоса звучали сильно и полно.
Опасность стояла у самых ворот. Каждый новый день мог привести к Лейдену первых испанцев. Некоторые приготовления были уже окончены. Английские вспомогательные войска должны были занять Альфенские шанцы и защищать Гудаские шлюзы; Валькенбургские укрепления были исправлены и доверены другим британским солдатам; городские солдаты, национальная гвардия и добровольцы были отлично обучены. Принимать иностранные войска не хотели, так как во время первой осады они оказались гораздо более в тягость, чем полезными, а вряд ли следовало опасаться разрушения города, отлично защищенного водой, башнями и стенами.
Что всего более волновало господ, так это известие, принесенное городским секретарем. Богатый Барсдорп, один из четырех бургомистров, ведший в Лейдене большую хлебную торговлю, взялся скупить от имени города значительное количество хлеба. Несколько кораблей пшеницы и ржи было им доставлено вчера, но остальных трех четвертей заказанного он не выслал. Он открыто говорил, что еще не заключил никаких определенных контрактов относительно этого, так как на роттердамской и амстердамской биржах можно ожидать вследствие надежд на хороший урожай понижения цен, а до начала новой осады города еще остается несколько недель.
Ван Гоут этим заявлением был совершенно возмущен, тем более что из четырех бургомистров двое были вполне согласны со своим коллегой Барсдорпом. Старший господин фон Нордвик соглашался с ним, утверждая:
— Я очень уважаю ваше звание, мейстер Питер, но ваши три товарища принадлежат к плохим друзьям, которых очень легко смешать с открытыми врагами.
— Господин фон Нойэль, — перебил его полковник Мульдер, — в свое время писал о них принцу очень верно, что всех их нужно отправить на виселицу.
— И нужно, нужно, — вставил со своей стороны капитан Аллертсон, — ведь именно друг для друга предназначены виселичная петля и шея изменника!
— Изменников нет! — решительно сказал ван дер Верфф. — Называйте их трусами, зовите их корыстолюбцами и людьми недостойного образа мыслей, но ни один из них не Иуда.
— Это правда, мейстер Питер, разумеется, они не изменники, но, может быть, точно так же ничего общего с их поступками не имеет и робость, — прибавил старший господин фон Нордвик. — Кто имеет глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать, знает, каков может быть образ мыслей у господ из старых городских родов, которые уже с самого крещения предназначены в будущие ратманы[29]. Я говорю не только о лейденцах, но и о жителях Гуды и Дельфта, Роттердама и Дортрехта. Из каждой сотни шестьдесят с удовольствием согласятся терпеть испанское иго и даже притеснение совести, если только им будут обеспечены их привилегии и права. Города должны иметь самоуправление, а управляют в них именно они сами; вот все, чего они желают. Говорят ли в церквах проповеди, или читают мессу, господствуют ли голландцы, или испанцы, — этот вопрос стоит у них уже на втором плане. О присутствующих я не говорю, господа, их не было бы здесь, если бы они держались такого же образа мыслей, как те, о которых я упомянул.
— Спасибо на добром слове, — сказал Дирк Смалинг. — Я очень ценю ваше суждение, но вы рисуете слишком мрачными красками. Позвольте мне спросить вас, разве дворянство не держится точно так же за свои права и привилегии.
— Разумеется, господин Дирк, но их привилегии гораздо древнее, чем ваши, — был ответ. — Взгляните-ка, дворянин всегда нуждается в повелителе. Это померкшее светило, если нет солнечного света, который его озаряет. Я и со мной все дворяне, присягавшие ему в верности, думаем, что нашим солнцем должен и может быть принц Оранский, который сам один из наших, который нас знает, любит и понимает, а не Филипп, который совершенно не понимает, что совершается в нас и среди нас, который чужд нам и гнушается нами. Всей своей жизнью и достоянием мы стоим за Вильгельма, потому что, как я уже сказал, нам необходимо солнце, то есть монарх. Города же мнят о себе, что они могут светить собственным светом и даже сверкать, как яркие созвездия. Конечно, они чувствуют, что в эти тяжелые дни борьбы стране необходим вождь и что им не найти никого лучше, мудрее и искреннее, чем принц Оранский. Если же случится — и дай-то Господь! — что испанское иго разобьется вдребезги, то поверьте, что им скоро покажется невыносимым и господство благородного Вильгельма, потому что им самим слишком хочется играть роль государей. Коротко и просто: города не выносят повелителя, тогда как дворянство собирается вокруг него и нуждается в нем. Поэтому до тех пор не выйдет ничего хорошего, пока дворянин, горожанин и крестьянин не примкнут к нему добровольно и не объединятся для борьбы под его предводительством за высшие блага жизни!
— Совершенно верно, — сказал ван Гоут. — Благомыслящее дворянство может служить примером для истинных сынов своей страны и здесь, и в других городах; но народ — бедный, трудящийся народ во всяком случае также знает, для чего он приходит; народ еще, слава Богу, не потерял живого ощущения того, что вы назвали высшими благами жизни. Он хочет и быть, и оставаться голландским, с искренней ненавистью он проклинает испанского палача, он хочет служить своему Богу по требованию своей души и верит в то, к чему лежит его сердце; народ называет принца своим отцом Вильгельмом. Подождите немножко! Когда придет настоящая нужда, то маленькие и бедные будут держаться стойко и тогда, когда великие и богатые впадут в нерешительность и станут отрекаться от правого дела!
— На народ можно положиться, — сказал ван дер Верфф, — можно твердо надеяться!
— А так как я знаю его, — воскликнул ван Гоут, — то будь, что будет, а мы победим с Божьей помощью!
Ян Дуза смотрел в свой бокал, но тут он поднял голову и, сделав рукой быстрое движение, произнес:
— Удивительно, что именно те, которые борются изо всех сил за существование и шевелят своим грубым умом только тогда, когда этого требуют повседневные нужды, именно они-то всего более готовы пожертвовать за духовные блага тем немногим, что у них есть.
— Да, — поддержал Дузу проповедник, — простым-то и открыто Царствие Небесное. Любопытно именно то, что бедные и неученые умеют ценить веру, свободу, отечество более, нежели суетные блага мира сего, — золотой телец, около которого теснятся племена.
— Ну, не повезло сегодня моим, — возразил ему Дирк Смалинг, — но будьте любезны принять во внимание и то, что мы играем в крупную и опасную игру, а имеющие много ставят на карту львиную долю.
— Я с вами совершенно не согласен! — возразил ван Гоут. — Заметьте, что самый больший выигрыш, из-за которого бросаются кости, все-таки жизнь, а она имеет одинаковое значение и для бедных, и для богатых. Но тех, что скрывают это, кажется, я знаю их. У них нет ни одного истинного убеждения или твердой точки зрения, но зато есть над воротами гордые гербы. Дождемся мы от них!
— Дождемся, — повторил ван дер Верфф. — Но теперь нужно подумать о более важных вещах! Послезавтра Вознесение Христово, а в этот день у нас открывается большая ярмарка. Вчера и третьего дня уже проехало через ворота несколько чужих купцов и странствующих людей. Приказать ли открыть лавки, или же отложить ярмарку до другого времени? Если неприятель поспешит, то произойдет большая паника, и мы, может быть, дадим ему в руки хорошую добычу. Я прошу вас, господа, высказать ваше мнение!
— Следовало бы охранить торговцев от убытков и отложить ярмарку, — сказал ван Монфор.
— Нет, господин, — ответил городской секретарь, — если выйдет запрещение, то мы лишим мелких людей хорошего заработка и преждевременно испортим им хорошее настроение.
— Оставьте им их праздник, — воскликнул Ян Дуза, — не нужно в угоду предстоящему несчастью отравлять себе и настоящую жизнь. Если вы хотите поступить мудро, то послушайтесь моего Горация.
— Да и само Писание учит, что довлеет дневи злоба его, — прибавил проповедник, а капитан Аллертсон воскликнул:
— Ради Бога, да! Мои солдаты, национальная гвардия и добровольцы должны начать свое выступление именно в это время. Только в полном параде, под ружьем и с оружием, когда ему улыбаются хорошенькие глазки, кивают головой старики и, ликуя, бегут перед ним ребятишки, только тогда солдат и учится ценить себя по-настоящему!
Таким образом, было решено, что ярмарку следует открыть. В то время как в оживленной беседе разбирались эти и другие вопросы, больная Хенрика встретила в уютной комнате Варвары самый любезный и теплый прием. Когда девушка заснула, Мария еще раз взглянула на своих гостей. Однако она не подошла к столу, так как щеки у гостей разгорелись, и они вели уже не степенный и спокойный разговор, но всякий говорил то, что ему приходило в голову. Бургомистр беседовал с ван Гоутом и комиссаром о необходимости доставки в город зернового хлеба, Ян Дуза и господин фон Вармонд толковали о поэме, которую городской секретарь прочел на последнем заседании поэтического союза редериков[30], старший господин ван дер Доес и проповедник спорили о новых обрядах, а высокий капитан Аллертсон, перед которым лежал большой рог, выпитый до последней капли, прижался лбом к плечу полковника Мульдера и проливал горькие слезы, как всегда, когда, изрядно выпив, впадал в меланхолию.
XV
На следующий день после заседания в ратуше бургомистр ван дер Верфф, городской секретарь ван Гоут и нотариус с двумя судейскими отправились на Дворянскую улицу, чтобы сделать распоряжения относительно наследства старой баронессы фон Гогстратен. Отцы города решили наложить запрещение на покинутые жилища глипперов и все имущество, оставшееся после них, обратить на пользу общего дела.
Крамольный образ мыслей старой дамы был всем известен, а так как ее ближайшим родственникам, Гогстратенам и Матенессе ван Вибисма, въезд в Лейден был запрещен, то городу предстояла задача вступить в права наследства. Можно было ожидать, что в завещании покойной будут упомянуты только открытые глипперы, а в этом случае город имел право пользования оставшимися капиталами и имениями до тех пор, пока переметчики не изменят свой образ мыслей и своим поведением не дадут права городскому начальству снова открыть им ворота города. Но если бы кто-либо из них продолжал оставаться верным испанцам и противодействовать делу свободы, то его часть наследства должна бы перейти во владение города. Такой образ действий вовсе не был внове. Король Филипп сам ввел его в практику, конфискуя в свою пользу не только имения бесчисленного множества невинно казненных, изгнанных или добровольно удалившихся в ссылку приверженцев новой религии, но и собственность патриотов, даже убежденных католиков. После того, как столько лет приходится изображать из себя наковальню, очень приятно исполнить роль молота; если при этом не всегда поступали умеренным и достойным образом, то оправдывали себя тем, что сами они испытали на себе в сто раз худшее и более жестокое поведение испанцев. Разумеется, отплачивать равным за равное было не по-христиански, но они возвращали только грубые нидерландские удары в ответ на смертельные раны и не покушались на жизнь глипперов.
У дверей дома покойной господа из ратуши увидели музыканта Вильгельма Корнелиуссона с матерью. Они пришли для того чтобы еще раз предложить Хенрике приют под их гостеприимным кровом. Жена сборщика податей, которая сначала колебалась перенести свою любовь к ближним и на фрейлейн из глипперов, принудила себя прийти, потому что тут нужно было совершить доброе дело, и выражала эти ощущения в свойственной ей грубой форме.
В передней стоял Белотти, но не в шелковых чулках и отороченной атласом одежде дворецкого, а в простом темном платье горожанина. Он сообщил музыканту и Питеру, что остается в Лейдене прежде всего потому, что бросать на произвол судьбы заболевшую Денизу совершенно против его убеждений; но его удерживало и еще кое-что другое, особенно то, в чем ему было неприятно сознаться даже самому себе, именно укрепившееся долгими годами службы чувство своей связи с домом Гогстратенов. Его счетные книги были в полном порядке; управитель баронессы признал это и охотно выплатил ему его жалованье. Сбережения Белотти были помещены в надежное место, и так как, будучи человеком экономным, он никогда не трогал процентов, а лишь прибавлял их к капиталу, то они обратились в порядочную сумму. В Лейдене итальянца ничто не удерживало, и тем не менее он не мог покинуть его до тех пор, пока не будет все закончено в доме, которым он так долго управлял.
Каждый день он осведомлялся о состоянии здоровья больных дам; а после смерти ее сиятельства он все-таки оставался в Лейдене, хотя Денизе становилось лучше; он считал необходимым отдать покойной последний долг, присутствуя при ее погребении.
Городским господам было приятно найти Белотти в доме. Нотариус заведовал его маленьким состоянием и высоко ценил как порядочного человека. Он попросил старика служить проводником ему и его спутникам. Прежде всего было необходимо отыскать завещание покойной. Таковое должно было существовать, поскольку до самого того дня, когда заболела Хенрика, оно сохранялось у нотариуса, а потом было вытребовано назад старой госпожой, которая решила сделать в нем некоторые изменения. Нотариус не мог дать никакого заключения о содержании его, так как руководил составлением его не он, а его покойный товарищ, клиентура которого и перешла к нему.
Прежде всего дворецкий провел господ в будуар и маленький кабинет баронессы, но, хотя они обыскали все письменные столы, ларцы и шкафы и в некоторых ящиках и ящичках натолкнулись на письма, деньги и драгоценные украшения, однако документа не обнаружили.
Господа сделали предположение, что он лежит в каком-нибудь потайном ящике, и велели служителю привести слесаря. Белотти не препятствовал этому, но при этом с особенным вниманием прислушивался к тихому пению, доносившемуся из спальни, в которой лежало тело покойной. Он знал, что скорее всего можно найти завещание именно там, но ему ни за что не хотелось помешать священнику совершить панихиду по его покойной хозяйке. Когда пение в спальне замолкло, он попросил господ следовать за собой.
Высокую комнату с плоским потолком, в которую он их привел, наполнял запах ладана. На заднем плане комнаты стояла большая постель, над которой возвышался почти до потолка остроконечный балдахин из тяжелого шелка. Посреди комнаты стоял гроб, в котором лежала покойная. Лицо ее было покрыто полотняным платком с кружевами. Изящные, еще не тронутые тлением руки покойницы были сложены вместе и придерживали старые четки. Тело усопшей было закрыто дорогим покровом, а посередине лежало распятие из прекрасно выточенной слоновой кости.
Господа молча склонили головы перед телом. Белотти подошел ближе; судорожные рыдания вырвались из груди старика, когда он увидел так хорошо знакомые ему руки баронессы. Потом он встал на колени около гроба, прижался губами к нежным окоченевшим пальцам, и теплая слеза, единственная, пролитая за умершую, упала из его глаз на сложенные навсегда руки.
Бургомистр и его спутники не мешали ему; они оставили его в покое и тогда, когда старик, прислонившись лбом к деревянной обшивке гроба, произнес короткую тихую молитву. Когда дворецкий встал, и старший священник в полном облачении вышел из комнаты, патер Дамиан сделал знак мальчику певчему, с которым отошел в глубину комнаты, с помощью его и Белотти священник закрыл гроб покровом и сказал, обращаясь к ван дер Верффу:
— В полночь мы думаем похоронить госпожу, дабы не возникло никаких неприятностей.
— Хорошо, патер! — отвечал бургомистр. — Да если что и случится, мы не вышлем вас из города. Если только вы не предпочтете сами перейти к испанцам.
Патер Дамиан покачал головой и прервал бургомистра, сказав решительно:
— Нет, господин бургомистр, я родился в Утрехте и всегда молюсь за свободную Голландию.
— Послушайте-ка, послушайте! — воскликнул городской секретарь. — Как это было сказано, превосходно сказано! Вашу руку, господин патер!
— Вот она, и до тех пор, пока вы не перемените на ваших монетах «haec libertates ergo» на «haec religionis ergo», не нужно ничего менять в изречении.
— Свободная страна, и в ней свобода вероисповедания для каждого, и значит, для вас и всех ваших, — сказал бургомистр. — Это именно то, чего мы хотим. Доктор Бонтиус говорил мне о вас, достойный отец, вы честно заботились об этой умершей. Похороните ее по обряду вашей церкви; мы пришли, чтобы привести в порядок земное богатство, оставленное ею. Может быть, в этом ящичке лежит завещание?
— Нет, господа, — покачал головой священник. — Как только она заболела, она вскрыла при мне запечатанный пакет и, когда чувствовала себя сильнее, приписывала еще по нескольку слов. За час до своей смерти она приказала мне позвать господина нотариуса, но, когда он пришел, она была уже мертва. Я не мог оставаться все время при покойной и положил завещание в шкаф с бельем. Вот вам ключ!
Завещание вскоре нашлось. Бургомистр спокойно развернул бумагу, и пока он громко читал ее, нотариус и городской секретарь смотрели ему через плечо.
Различные церкви и монастыри, в которых должны будут читаться мессы за упокой души баронессы, и ее ближайшие родственники должны поделить между собой ее имущество. Белотти и Дениза были награждены небольшими подарками.
— Счастье еще, — воскликнул городской секретарь, — что это завещание только клочок бумаги и больше ничего!
— Акт не имеет юридической силы, — прибавил нотариус, — потому что он был извлечен до меня из пакета и распечатан с точным объяснением, что его надо изменить. Переверните документ, мейстер Питер. Здесь внизу есть еще кое-что, что необходимо прочитать.
Труд, которым занялись теперь господа, был не легок, потому что больная нацарапала на пустой оборотной стороне бумаги там и сям, внизу и вверху, короткие примечания, очевидно, как отдельные пункты для уточнения ее последней воли.
На самом верху был нарисован неверной рукой крест и под ним:
«Молись за нас! Все предоставляется святой церкви».
Дальше внизу можно было прочесть:
«Ника. Мальчик нравится мне. Замок на дюнах. Десять тысяч золотых гульденов деньгами. Передать ему вернее. Отец не смеет трогать этих денег. Точно выяснить, почему он лишается наследства. Ван Флиет из Гарлема был тот господин, с дочерью которого двоюродный брат был тайно обвенчан. Он оставил ее под самым пустячным предлогом, чтобы заключить новый брак. Если он забыл это, то у меня все сохранилось в памяти, и я плачу ему за это. Ника должен заметить себе это: неверная любовь — это яд. Мне она испортила жизнь… испортила».
За этим вторым «испортила» следовало это же слово, много раз повторенное. Самое последнее, стоявшее в конце предложения, больная окружила спиралями и завитками, нарисованными карандашом.
В правом углу листа стоял целый ряд коротких примечаний:
«Анна — десять тысяч гульденов. Задержать. Иначе они попадут в когти к этому разбойнику д'Авила!»