Явилась Ольга с подносом традиционных бесплатных салатов «от дома», принялась расставлять керамические мисочки с зеленью, лобио, баклажанами с чесноком… Положила на угол стола деревянную доску с лавашем.
– Осторожно, только из печки! – предупредила она. Но мы обе немедленно потянулись к источнику благоуханного горячего воздуха и, обжигаясь и дуя на пальцы, оторвали по хорошему куску… Несколько мгновений моя гостья только охала, широко раскрывая рот и ладонью загоняя туда воздух.
– Не увлекайтесь, – предупредила я. – Помните о главном!.. Минут через двадцать грядет божественный суп в окружении грибных ангелов…
– У нас под Гродно были роскошные грибные леса… А что это они поют все время одну и ту же песню?
– Ну что вы… Это уже другая, «Гапринди, шаво мерцхало»… Слышите? Они замирают, сходят на
– Вот и Адам всегда называл меня глухарем и не понимал, как это можно одну мелодию спутать с другой…
– Вы бежали вместе с ним через подкоп, – сказала я утвердительно.
Она покачала головой, опять таинственно усмехнулась, погрозила мне пальцем:
– Вы хотите пролистнуть половину моей жизни и заглянуть в конец… Нет. Я не бежала с ним… Да, Адам пришел за мной ночью и просил, чтобы я ничего не брала с собой, ничего, шла так, как стояла, – в одной рубашке. Там, на другой стороне, нас должен был ждать с какими-то вещами Федя, сын кузнеца, дружок Адама… Но… мама сказала папе: как так, он еще не просил ее руки, не сватался, не говорил с нами! Нет, Мирьям – девушка из хорошей семьи, а не шлюха какая-нибудь! Она не побежит за ним в одной рубашке!.. Мама всегда была у нас очень… как это сейчас говорят… авторитарной. Это она настояла, чтобы папа согласился войти в юденрат… ей казалось, что так она спасет всю семью… Я видела по папиному лицу, что он не прочь меня отпустить, и я рыдала и билась, как связанная овца… Но ничего мне не помогло… Сейчас даже странно – как это я не убежала с ним… Так просто: повернуться, схватить его за руку и убежать… Иногда просыпаюсь ночами и представляю, как отворачиваюсь от мамы, хватаю Адама за руку и мы бежим, бежим, бежим!.. Я отворачиваюсь, и мы бежим!.. Отворачиваюсь… и – бежим!.. Но тогда я и вправду была хорошей дочерью. Я только плакала, горько плакала… И Адам стоял бледный как смерть и смотрел на меня такими глазами, будто хотел этими глазами унести меня с собой. А мама была – кремень. К тому же она боялась, что мой плач разбудит всех вокруг, и велела Адаму убираться… Он повернулся, ударил кулаком по двери и ушел… И все… И больше я не видела его… До самой смерти.
Из кухни показалась Ольга с подносом, на котором курились две маленькие Фудзиямы…
Я обескураженно глядела в рассеянное лицо старой, явно безумной женщины, перепутавшей все нити своей судьбы: гетто, смерть мальчика, которого она упорно называла мужем, но никогда не была на его могиле, их, очевидно, загробную жизнь в Иерусалиме и даже этот полуподвал со старым музыкальным мастером, возможно, придуманным ею по ходу дела…
Полная чехарда в ее голове с ежиком серебристых волос и меня привела в смятение. Сейчас я уже не знала, как пристойней завершить это случайное знакомство. Да и смирная ли она? А вдруг она подвержена приступам?
Мирьям блаженно склонилась над горшочком, окунула лицо в жемчужный пар, замерла с прикрытыми глазами…
– Боже… – проговорила она. – Что за упоительный запах… Настоящий грибной суп!
Вздохнула и взялась за ложку…
Вновь с крутых беленых небес грянул хорал запредельной любовью, тенор вился, ласкался к басам – то ли прощение вымаливал, то ли пытался удержать ускользающую радость: «Добрый, прекрасный, юный… Благоуханный плод, взращенный в раю…»
– И больше я его не видела до самой своей могилы, – проговорила она вполне деловым тоном.
Я окоченела. Подумала, не попросить ли Ольгу сменить хорал на что-нибудь легкое, из европейской эстрады… Мягко и сочувственно проговорила:
– Понимаю вас…
– Ни черта вы не понимаете, конечно, – спокойно отозвалась она, прихлебывая с ложки с таким аппетитом, таким здоровым удовольствием на морщинистом лице, что вся эта картина показалась мне ошибкой звукооператора, записавшего на бытовой зрительный ряд текст из совсем другой, трагической и безумной киноленты…
– Главное, я сама не понимаю, к чему вам вся эта история. – Она подняла брови, когда-то наверняка длинные и густые, ныне тщательно реставрированные черным карандашом. – И с чего это меня сегодня так развезло… Не с бокала же вина… Если б вы знали, сколько я могу выпить без всякого ущерба госдепартаменту! – И постучала согнутым пальцем по собственному черепу. Ее морщинистая щека смешно, по-детски оттопыривалась справа непрожеванным куском лаваша. – Видели бы вы, сколько выпивали мы с Адамом за вечер в одном ресторанчике в Бергамо… Мы любили там бывать, у синьора Марчелло… Раз восемь приезжали. Если уж есть рай на земле, доложу я вам, то он расположен как раз в Бергамо, на вершине холма, в Старом городе… Здесь можно курить, как вы думаете?
Вот этого еще моей астме не хватало – чтобы меня обкурила до приступа старая сумасшедшая приблуда… Я выразительно замялась, как делаю всегда – чуткий курильщик понимает и смущается, – но она уже достала пачку сигарет, зажигалку… Закурила…
– Ладно. – Она длинно выдохнула, разгоняя ладонью дым. – Вот вам история Адама… Он не любил ее рассказывать, о многом, как понимаю сейчас, умолчал. Никогда не отвечал на мои прямые вопросы, а я сразу умолкала, когда видела на его лице это выражение… знаете, бесконечной усталости… безысходности… не знаю, как сказать точнее, но чувствовала этот миг печенками! А потом… после… ну, когда он исчез окончательно, я обнаружила, что его история похожа на брюссельские кружева – дырки, дырки и сплетения множества нитей… Так вот, он ушел через подкоп и с Федей бежал к партизанам. Но сначала его не принимали в отряд, прогоняли – на черта ты нам, говорили, сопля жидовская, даже оружия у тебя нет… И вот дальше – дырка, очередной узор в кружеве… Как он добыл оружие – не знаю. Вроде бы выследил немца… С полгода сражался в отряде и никогда не знал, с какой стороны следует больше бояться пули…
Потом пробрался в Польшу, оттуда – во Францию… Там несколько месяцев воевал в одном из отрядов Сопротивления и… ну, это опять некая дырка в кружевах, только с тех пор он не любил французов и называл их говнюками… А, вспомнила: однажды, говорит, я оглянулся вокруг и удивился – почему в нашем отряде есть кто угодно – поляки, армяне, евреи, украинцы, чехи… и так мало французов? И с чего это, подумал, я голову кладу за то, чтоб одних говнюков избавить от других говнюков?.. Потом он рассказывал еще кое-что: вроде, спустя много лет те, кто выжили после расстрелов, свидетельствовали о случаях, когда команда «пли!» раздавалась по-французски… Говорил, что была такая дивизия в СС под названием «Викинг», формировалась она в Норвегии, но входили в нее добровольцы из разных стран, то ли покоренные мечтой фюрера, то ли в стремлении к наживе… Эта вечная грязная накипь народов, знаете… жажда крестовых походов, не важно в каком направлении… Так вот, в составе этой дивизии, говорил он, было много французов… Лично я считаю, что подонков хватает у кого угодно, только Адам к этому относился иначе. В этом он был непримирим! Говорил – они своим женщинам головы, головы за связь с немцами брили, вместо того, чтоб у них прощения просить, вояки херовы! Знаете, он потом и в Париже – в Париже! – не любил бывать… А я так люблю Париж… это были вечные семейные скандалы…
Так вот, он решил пробираться в Эрец-Исраэль. Уж погибнуть, говорил, так за своих… Но еще на несколько лет застрял в Европе: в составе этих секретных групп разыскивал и собирал тех, кто спасся из нацистских лагерей, и переправлял их в Эрец-Исраэль на латаных суденышках… Кстати, многие пробирались пешим ходом – через Румынию, Польшу… Вам известно, что с сорок четвертого по сорок восьмой год «Бриха» переправила порядка двухсот пятидесяти тысяч евреев в Палестину? Тебя я даже не высматривал, говорит Адам, знал, что погибла вся семья… И это было правдой… Ну, а потом, когда в сорок восьмом Израиль был провозглашен и сюда хлынули со всех границ сразу пять армий, он воевал здесь… Вы видели, конечно, останки грузовиков, что выставлены вдоль шоссе на Тель-Авив? Их называли «сэндвичи», потому что фанеру обшивали на живульку листами железа… Вот в таком «сэндвиче» Адам возил продовольствие в осажденный Иерусалим… И в Шестидневную воевал, конечно, тоже… Раза три был ранен… А в перерыве успел закончить университет, потом аспирантуру… Адам был выдающимся биологом, это между прочим, профессором в институте Вайцмана, заведующим лабораторией… Ну, а в Войну Судного дня воевал уже его сын Гидеон. Гиди хороший мальчик, сейчас ему пятьдесят пять, у нас вполне приятельские отношения… Вот как раз он и должен был сегодня меня встретить и доказать, что Адам не бросил меня, не смылся к какой-нибудь курве, а лежит как приличный человек в приличном месте… Но Гиди приболел… Сердце у него пошаливает… Надо делать «центур», я уговариваю, а он все тянет…
Из кухни выглянула Ольга – проверяла, не забрать ли пустую посуду, но я взглядом остановила ее, чуть качнув головой. Она молча показала руками – ничего, мол, больше? И так же молча я кивнула на опустевший чайник.
За окном, вровень с нашим столом, возникла кошка. Уселась, уставилась на нас не мигая…
– Мирьям… – проговорила я… – можно я задам вопрос наконец?
– Не надо. – Она загасила сигарету в пепельнице. – Понимаю, о чем вы хотите спросить. Я все расскажу… Знаете, впервые я рассказывала эту историю спустя тридцать лет после расстрела сотруднику музея «Яд ва-Шем». Он был наш хороший приятель и настоял… Тогда у них только закладывали Аллею Праведников, где сажали деревья в честь людей, которые не боялись спасать евреев в том аду… И он уговорил меня, что я должна совершить этот шаг… преодолеть себя… оставить память, сви-де-тель-ство!.. Потому что я свидетель. Я говорила ему: я не свидетель, нет, я покойник… я – дохлятина… Вот тогда мне было худо, в первый раз… Я выталкивала слова из самого нутра, а они не поддавались… Это было похоже на то, как долбят каменистую почву, или песчаную, лесную, всю прошитую корнями деревьев… Да-да… я выталкивала из себя слова, и перед глазами у меня был папа, как он хекал и всаживал лопату в лесную песчаную почву, а она не поддавалась, и он все хекал и бил по корням, и копал, копал нашу могилу… Вот тогда было страшно говорить, вытаскивать это из себя, из земли – на свет божий… Я стала задыхаться, и Адам оборвал интервью, прижал меня к себе и велел нашему приятелю уходить, катиться куда подальше со своей Аллеей Праведников… Но прошли годы… и с тех пор я уже столько раз повторяла этот рассказ самым разным людям, журналистам, ученым, даже на каких-то симпозиумах, где регулярно пытаются осмыслить этот непроизносимый кошмар, который они называют Катастрофой… У меня уже давно это выстроилось в такой, знаете, фильм… тяжелый, ужасный, но сто раз виданный… И не про меня. Я привыкла. Уже не чувствую, что рассказываю о себе… – Она судорожно затянулась последним дымом, со странной гримасой раздавила в пепельнице червячок сигареты и оживленно предложила: – Давайте-ка я так и стану говорить:
Ольга, улыбаясь, вынесла новый чайник с ягодным отваром.
– Как сегодня наш супчик? – спросила она, собирая посуду. – Понравился?
Ей никто не ответил.
Кошка за стеклом заметалась, пытаясь открыть лапой створку окна. Не могла смириться с зимой…
Мирьям закурила очередную сигарету, я же молча и тяжело смотрела на нее, вдыхая отравный дым и зная, что ночью буду задыхаться так же, как она, впервые рассказывая свою историю…
– Так вот, когда
Все тонуло в душераздирающем вопле, небо, деревья, поляна с глубокими ямами… И этот вопль стихал и стихал под ударами прикладов, под хруст костей… Видно, сначала был приказ беречь патроны… Потом это стало невозможно, они бы просто
Отец, вероятно, сошел с ума и все поддевал на лопату землю и засыпал яму, поддевал и сбрасывал, весело так, споро… пока солдат не шибанул его прикладом в затылок и он не полетел с края ямы вниз… И тогда
Внезапно оборвались все звуки: умолк хорал, прекратился ливень снаружи… даже из кухни не доносилось звяканье посуды… Несколько мгновений тишина висела под сводами полуподвала, как бы раздумывая, во что перелиться; так струя вина пробирается по узкому горлу кувшина, чтобы хлынуть в бокал.
И через минуту с улицы хлынули чьи-то голоса, вкатились в калитку, заполонили двор грузинской речью… Им сверху торопливо и радостно отвечала Манана, голосом будто поднимая гостей, зазывая на террасу и в большой светлый зал наверху…
И там уже, внутри, голоса зазвучали раскатисто, звонко, с трехголосным смехом… И сразу же у нас, внизу, мечтательно и тревожно отозвался трехголосием хорал…
Везло нам сегодня – вернее, мне. Очень мне сегодня везло. Я не могла взять в толк – как это никто, кроме нас, не заглянет в это уютное логово, в мягкую полутьму полуподвала, где ласково белеют грубые деревенские скатерти на столах и вновь расцвел виноградник в Эдеме… Наткнулась взглядом на свой бокал с вином и разом все выпила.
– …Вот о том, как
Наконец, они выбежали из сарая, решив, что
– Поразительно! – вскричала я, смахнув нож со стола. Испуганная моим выкриком или резким движением, кошка метнулась вдоль окна во двор.
– Это был мой личный Праведник Мира, – сказала Мирьям. – И с тех пор я никогда не ем свинины. Где бы ни оказалась, чем бы меня ни потчевали – я не притронусь к свинине. Обычно люди понятливо кивают – да-да, традиции, кашрут… Я отвечаю им: плевала я на ваш кашрут!.. Я давно уже не хорошая девочка, я плюю на кашрут, на традиции и любые идиотские приличия! Просто не ем свинины. Точка.
Снова послышались во дворе оживленные голоса, мелькнул в проеме двери бежевый плащ, и вошла пара, он лет пятидесяти, она – гораздо моложе, я узнала в них актеров театра «Гешер». Они остановились на пороге, вглядываясь в полумрак, и актриса проговорила:
– Вон туда, в уголок!
Но тут за их спинами возникла Манана, как всегда, гостеприимная и сердечная.
– Может, хотите в верхний зал? – предложила она. – Мы там недавно ремонт закончили, кондиционер поставили… Здесь сыровато в дождь…
И гости переглянулись и поднялись в верхний зал…
– Опять пронесло, – сказала Мирьям. – Кондиционер в такой холодный день – действительно, великое благо…
Мы замолчали.
Во дворе, как это бывает в горах, стремительно угасал скудный свет февральского дня, буквально за пять минут процедив стадии сиреневого, лилового, чернильного; наконец, завис над единственным фонарем дымчатым ореолом, повторив тот же электрический круг на мокром камне двора…
Виноградник с единственной изюмной кистью, терраса, мелькающая там и тут кошка освещены были только этим фонарем и светом из окон верхнего отремонтированного зала…
– Раньше я лишь читала о подобных историях счастливого избавления, – пробормотала я, – и всегда думала, что во многом это – литература…
– История…
– Есть коньяк… – с готовностью отозвалась та, но как-то опасливо на меня покосилась. – Сколько принести?
– Грамм по пятьдесят? – спросила я Мирьям, и та без улыбки ответила:
– Для начала…
Через минуту нам принесли две рюмки на подносе. Я-то помнила, что я за рулем, но подумала – пусть на столе стоит, для симметрии…
– Вот вы сказали, – вдруг заговорила она возбужденно, – «история
И подалась ко мне через стол, тюкнула своей рюмкой об мою:
– Тогда выпьем – черт с ним, за это тоже, разумеется, надо выпить… – Опрокинула махом в рот все, что было в рюмке. – Но я в могиле не два часа… – проговорила она, глядя блестящими глазами, – я в могиле два года провела!
Ну-у, поехали, подумала я… Как-то непохоже, чтоб пила она, бедняга, без особого ущерба «госдепартаменту».
– Мирьям… – проговорила я осторожно…
– Ладно! – воскликнула она. – Мы отвлеклись! Крутим дальше это кино! – И ударила ладонью по столу. – Это всего лишь кино, как мы и договорились… Рассказчик должен быть отчужден… На чем я остановилась?… Да! Она,
Раза два в сарай кто-то заходил, и всякий раз за минуту до того, как раздавался скрип двери, боров поднимался и, тяжело вздыхая, словно исполнял какую-то принудительную обязанность, направлялся к вороху соломы и прятал
Ночью
Я даже не заметила, когда выпила свою порцию коньяка. Должно быть, машинально. У меня тяжело и медленно стучал в висках пульс, и замирало сердце.
К тому же я начала покашливать от ее беспрерывного курения.
А она как назло опять потянулась к пачке, достала и закурила новую сигарету, последнюю… Повертела пустую пачку и отбросила на стол…
– А теперь пусть та милая девушка принесет еще выпить!
– Не надо! – сказала я. – Послушайте… Не стоит…
Она удивленно взглянула на меня, сощурилась, на лице ее переплелись морщины.
– Вы, кажется, решили, что я алкоголичка? – спросила она приветливым тоном. Улыбнулась. – Ну хорошо… Так и быть, едем дальше без горючего и без смазки мотора…
И замолчала, как будто забыла, про что рассказывала, забыла, где она, каким путем сюда попала… Несколько мгновений, подняв голову седого стриженого мальчика, озиралась в полутьме, будто проверяла – не сидит ли там, в углу, воскресший Пабло… А иначе – откуда идут эти звуки…
– Да, – наконец проговорила она, – вы правы, конечно… Счастливое избавление, именно так. Ведь они могли меня сдать, но не сдали. В тот раз не сдали. Страшно рисковали, между прочим… У них было трое малолетних детей, старик-отец, лежачий, парализованный… Да… Не сдали в тот раз. Промыли рану, перевязали – у хозяина, по счастью, были какие-то навыки, он помогал ветеринару… даже накормили, чем было… и Семен – так хозяина звали – пошел в сарай и вернулся с лопатой… И… стал копать. Новую могилу. Для меня.
– Как?! – тупо спросила я.
– А вот так, – просто и спокойно ответила она. – Некуда было меня девать, понимаете? В любой момент кто угодно мог войти – соседи, родные. У них свояк в полицаях служил! Да и от детей надо было скрыть, чтобы не проболтались… Так что Семен выкопал яму рядом с печью. В ней можно было сидеть, согнувшись. Поверху клали доски, на них – цветастый половичок, а на него – ведерко с углем. Я, к счастью, маленькая была, хрупкая, как ребенок. Много места не занимала… – Мирьям тряхнула головой, странная гримаса – от боли или от смеха – снова съежила ее лицо. – Так что… как у нас там обстоит дело с эпическим зачином? – и сидела
Я рывком поднялась, вышла во двор, и некоторое время стояла под сплетением истощенных виноградных ветвей в круге желтого света, шумно вдыхая и выдыхая иерусалимский воздух с холодным дождем вперемешку – бурно, до слез выкашливая дым…
«Ты виноградник, – доносился из полутьмы звенящий голос Васо, – ты виноградник, что вновь расцвел… Благоуханный плод, взращенный в Эдеме…»
Сверху, облокотясь на перила террасы, за мной наблюдала смутная Манана.
Я улыбнулась ей в темноте.
…По пути назад заглянула в кухню. Ближе к вечеру, к урожайному времени, явилась еще одна официантка, Наташа. Странно, что все посетители шли прямиком наверх, во второй зал, а у нас внизу так никто и не появился… Я постояла в дверях, дожидаясь, пока Ольга поднимет на меня глаза, и сказала:
– Еще два по пятьдесят принеси, ладно? Та кивнула. Мирьям безучастно слушала грузинский хорал.
– Хорошая это штука… – проговорила она, когда я рухнула на стул. – На меня, глухаря, действует, как наркоз…
Появилась Ольга с двумя новыми рюмками коньяка.
– Вы хотите споить меня? – улыбнулась Мирьям. – Или сами хотите наклюкаться?
– Так они вас все-таки сдали? – отрывисто спросила я. Она улыбнулась, покачала головой.
– Не надо так… – проговорила мягко. – Они не виноваты… Ну, посудите сами: сколько можно было меня держать? Я никак не умирала, выпустить меня в таком виде – лысый скелет – натурально, было опасно… Они пригласили свояка, поставили ему угощение, повинились… Обсудили – как лучше это дело
Опустив голову, Мирьям переставляла на скатерти несколько предметов: зажигалку, пустую пачку из-под сигарет и пудреницу, в которую, видимо, смотрелась, пока меня не было… Выстраивала их в ряд, потом меняла местами… словно пасьянс раскладывала…
– Вот вы удивились, что люди, которые два года, страшно рискуя, прятали полумертвую девочку, в конце концов выкинули ее на улицу… Да, признаться, и меня это мучило много лет. Возможно, чтобы разобраться во всем этом, я пошла учить психологию в Беркли… В конце концов поняла… Видите ли, милосердие и страх, добро и жестокость не распределены между разными людьми, а соседствуют в каждом человеке. И всякое чувство не бесконечно… Они устали от своего милосердия, эти обычные люди, которые все-таки спасли же меня, спасли! Довольно того, что за меня они не получили вознаграждения, а наоборот, только кормили – пусть скудно, ужасно, но – кормили! Могли убить, закопать где-нибудь ночью… но не сделали этого… Знаете, человека надо жалеть и никогда не взваливать на него непосильную нравственную ношу…
– Постойте! – оборвала я. – Мне плевать на причины, по которым выбрасывают человека на явную гибель…
Дальше, что было дальше – он оставил вас у ворот лагеря… и?..
– Он торопясь, пока не засек патруль, вывалил меня с телеги в траву. Я ж доходила от истощения… И вот это было счастьем – просто лежать в траве, не скрюченной, а вытянувши ноги. Счастье, потому что скоро наступило утро. Впервые за два года наступило утро… Понимаете?
– Но ведь вас могли убить! – крикнула я.
– Могли… – согласилась она. – Ну, так убили бы… Подумаешь! Вы представить себе не можете, сколько раз за те два могильных года я жалела, что выползла из ямы! Дура, дура проклятая, говорила я себе, давно бы
– Почему же вы его не искали?
– Где? Кто мог представить себе его путь – все поиски мне представлялись бессмысленными. Просто я знала, что он где-то жив. Хотя сто, двести, тысячу раз мог погибнуть… Но почему-то я была уверена, что он жив, и с этим жила сама…
Она подняла голову и посмотрела в окно, откуда просматривался двор и фонарь со светящимся ореолом… Я видела, что она сильно устала, измучена своим рассказом… Что жестоко ее спрашивать о чем-то еще… И надо наконец оставить ее в покое… Довольно! Сейчас рассчитаюсь и провожу ее до отеля.