ЭДУАРД ЛИМОНОВ
В ПЛЕНУ У МЕРТВЕЦОВ
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
…мой будущий Иуда, один из двух моих Иуд, оказался сидящим сразу за мной. Так мы с ним познакомились. Он сразу щегольнул отличным знанием моего творчества: «А почему Вы, Эдуард Вениаминович, написали стихотворение „Саратов“? Вы что бывали в Саратове?» – спросил он меня. Для того, чтобы прочесть стихотворение «Саратов» необходимо было получить в руки хотя бы единожды сборник стихов «Русское», изданный в штате Мичиган в 1979 году тиражом всего три тысячи экземпляров. Он читал, следовательно, этот редкий сборник. Тогда я не мог ответить ему ничего путного, пробормотал лишь что-то вроде… «Саратов? Ну поскольку это типично русский город…»
Теперь я могу ответить: «Из глубины времени я узрел будущее, Дима. 33 года тому назад (стихотворение написано в 1968 году) я узнал, что ты предашь меня в Саратове».
Когда за мною закрылась дверь в камеру №24 крепости Лефортово, 9 апреля, я вдруг припомнил концовку этого пророческого, как оказалось, стихотворения, и похолодел от ужаса...
БУКВА "К"
Если предположить, что я нахожусь в здравом уме, то сегодня 18 сентября 2001 года, где-то на полпути от одиннадцати до двенадцати часов дня. Зовут меня Савенко Эдуард Вениаминович. Нахожусь я в камере номер тридцать два следственного изолятора ФСБ России, в крепости Лефортово. Сижу на шконке, спиной к окну, на синем тюремном одеяле. Справа от меня лежит чеченский боевик Алхазуров Асланбек и читает книгу. Слева от меня лежит зэка Ихтиандр и спит. Прямо передо мной – дверь камеры. Над дверью висят на резинке восемь носок и одно вафельное полотенце. Вчера, раздевшись до трусов и представляя из себя неэстетичное зрелище, зэк Ихтиандр стирал, хлюпая водой, эти предметы, ныне висящие над дверью.
Меня перевели в эту грязную хату четыре дня назад, из чистенькой хаты. Чтобы было не противно моему взору, я очистил стену, в которой дверь, от трупов комаров и мух, в изобилии расплющенных на ней. Я также снял трупы и пятна со стены над умывальником, препоручив очистку оставшихся грязными стен моим сокамерникам. Но за два дня они не подвигли себя на подвиг. По-видимому им всё равно. Нижняя часть стен нашей камеры была когда-то окрашена зелёной масляной краской, краска облупилась, зэка истёрли её спинами, коленями и руками, вовсю дышали на неё и дымили, посему, пятнистая и облупленная, она имеет неприглядный вид. Верхняя часть нашей камеры была когда-то окрашена белой извёсткой, именно с извёстки я счищал трупы насекомых. Пятнистая и несвежая верхняя часть камеры, – как стены загаженного сортира также имеет неприглядный вид. В наилучшем состоянии яркий, цвета эрзац-кофе с молоком цементный пол нашей хаты. Он даже лоснится.
Зэк Ихтиандр задал тон нашей камере – грязная, захламленная пластиковыми бутылками, банками из-под майонеза, газетами, она похожа на жилище каких-нибудь сезонных рабочих мексиканцев, спящих вповалку, как придётся и где придётся. Озабоченные лишь тем, чтобы скопить немного денег и убраться в родную страну, эмигранты не следят за жилищем. Зэку Ихтиандру 31 год, он высок, дик лицом и причёской прямо стоящей надо лбом, животаст, циничен в высказываниях, и неряшлив, несмотря на то, что постоянно связан с водой, хлюпает ею и переливает. Короче, бордель в камере – его рук дело, поскольку боевик Асланбек худ, рыж, компактен, не производит никаких действий за исключением курения, подмывания и молитв. Боевик Асланбек лаконичен в своих проявлениях. Такое впечатление, что брус воздуха, имеющий платформой его шконку, подымается вверх на пару метров и твердый, хотя и прозрачный, решительно отделяет его от камеры и от нас. В этом параллелепипеде и живёт Асланбек как пчела, попавшая в далёкую прибалтийскую смолу тысячелетия назад.
Я разумно называю Лефортово Бастилией. Воздвигнутая примерно в то же время, когда Бастилия была разрушена в Париже, военная тюрьма Лефортово, тот её корпус, в котором помещается собственно тюрьма, выполнена буквой "К".
В высоком конце верхнего отростка буквы и помещается камера тридцать два. В месте, где сходятся все три части буквы "К", под атлантами, держащими на себе массивное сложное сооружение окна, находится обширный пульт. За ним и округ него сидят наши Zoldaten, как я их коротко называю, чтобы не давать себе труда разбираться в их разнокалиберных звёздочках, и управляют как дирижёры всем нашим спектаклем. Буква "К" вздымается вверх на четыре этажа. Железные мостики сопровождают очертания буквы "К", придавая нашей и без того странной тюрьме характер корабля. Мы – «Титаник», не затонувший, к сожалению, в 1991 году, когда ему следовало затонуть со всем старым советским миром. Бастилия-Титаник осталась в живых, и среди её узников сижу я – новый маркиз де Сад. Мало кому известно, что ещё одиннадцатого июля 1789 года маркиз, крича из окна Бастилии, подстрекал собравшихся внизу ремесленников и буржуа Сент-Антуанского предместья к нападению на тюрьму. «Нас убивают здесь!» – кричал де Сад. В результате его в тот же день увезли из Бастилии. Он успел лишь спрятать в стене крепости рукопись «Ста двадцати дней Содома». Рукопись была найдена только в двадцатом веке, а маркизу в его 18-ом пришлось заново переписать «120 дней». Бастилию восставший народ взял 14 июля, когда в стенах её содержались всего семь узников.
Сколько узников в букве "К"? Лучший тюремный архитектор своего времени немка Катерина соорудила для нас эту букву "К", будь она проклята. Сколько нас тут?
Лефортово – молчаливая, тихая тюрьма. В ней, невидимые для глаз заключённого Савенко передвигаются в баню, на прогулки, к адвокатам, к следователям и в суд – другие заключённые. Сколько нас здесь на четырёх этажах, мы не знаем. Нас усиленно прячут друг от друга. Сидим мы по двое, по трое в каменных мешках-пеналах, соседей нам меняют раз в несколько месяцев. Когда выводят, то наши стражники издают трескающие звуки, сжимая в руке металлический кругляш с мембраной, – предупреждают «ведём государственного преступника!» Вторым способом оповещения служит стучание по полым трубам – обрезки их прикреплены к стенам у каждой двери и вдоль коридоров. По пути следования есть деревянные чуланы – мешки, в которые в случае появления встречного зека нас прячут. Но подсчитать нас нам всё-таки можно. Нас нам. На крыше крепости имеются прогулочные камеры, покрытые сверху решёткой и сеткой – этакие зинданы, числом пятнадцать. Если предположить, что 15 прогулочных двориков заключают в себе за каждый час прогулки, предположим, каждый по два заключённых, то в пятнадцати находятся 30 заключённых. Прогулки начинаются около восьми и никогда не длятся дольше 12 часов. За это время (так как, чтобы привести и отвести пятнадцать контингентов зека, требуется время, нас поднимают на двух лифтах) через прогулочные дворики проходят три смены заключённых. Следовательно 30 х 3 = 90 зека. Из опыта проживания последовательно с пятью сокамерниками могу свидетельствовать: на прогулки ходит едва ли один из трёх заключённых. Из пяти моих сокамерников только один, первый, подсаженный ко мне информатор сука Лёха, постоянно ходил на прогулку, остальные предпочитали спать.
Таким образом, путём несложной тюремной арифметики получаем: если одна треть целого – это 90 человек, то три третьих есть 3 х 90 = 270 человек.
Эта цифра населения тюрьмы выглядит вполне достоверной ещё и потому, что её возможно проверить другим приблизительным подсчётом. На каждом этаже расположены 50 камер, а обитаемы лишь два этажа. Почему мы знаем об этом? Дело в том, что в следовательский корпус нас водят по лестницам через третий этаж, и таким образом визуально видно, что третий и четвёртый этажи необитаемы. По пятьдесят камер на двух этажах, все трёхместные, дают население в 150 х 2 = 300 зека. На самом деле некоторые камеры на первых двух этажах также необитаемы: 24, 41, 22, я видел много раз, проходя мимо в изолятор или по пути к адвокату, поэтому количество заключённых в отечественной Бастилии не может быть более чем 200 человек. Скорее даже менее. От 150 до 200 представляется реальной цифрой. Полторы или две сотни голов, мы живём в беззвучном полумраке тюремного мира. В темпе подъёмов и отбоев, о них сообщают в кормушку Zoldaten злорадными голосами: «Добрый день! Подъём!» Какой на хуй добрый! Будучи осужден по всем статьям, по которым меня обвиняют, я получу 23,7 года! – думаю я из-под одеяла. В темпе видимой в квадрат кормушки физиономии баландёрши (страшны как прабабушки!) «Завтракать будем?!» «Обедать будем?!» В темпе радио, программы меняют каждые два или четыре часа, в темпе телевизора, в темпе индивидуальных для каждого кошмаров.
В Лефортово содержатся федеральные, т.е. государственные преступники. Здесь хозяин один – Федеральная Служба Безопасности. Современная инквизиция. Существование своей тюрьмы у службы безопасности противоречит всем возможным правам человека. Ни в одной стране мира ни у одной службы своих собственных тюрем нет. CIA не имеет своей тюрьмы, нет своих тюрем и у самых реакционных режимов Азии. Есть только в России. Революционерам будущего времени могу завещать следующее: не успокаивайтесь, пока этот символ абсолютистского государства, тюрьма в виде буквы "К" не будет разрушена. Сломайте её и на развалинах установите подмостки. И напишите: «Здесь танцуют!»
Центральный пульт, там всегда отирается пять, шесть, десять наших тюремщиков, выглядит именно как дирижёрский. Там стоят несколько экранов компьютеров, на них нас просматривают, там есть микрофоны прослушки. Там помещается вся тяжёлая советская машинерия тюремного спектакля, доставшаяся наследием в третье тысячелетие от КГБ. Спектакль, – вот что просится быть совершенным здесь, вот какое действо. Должны выйти из камер и стать в коридорах и на лестницах узники Лефортовской крепости. Из 101-й должен выйти Салман Радуев – чеченский генерал с бородой и в тёмных очках, из 96-й «корейский шпион» Валентин Моисеев, должен выйти хозяин КРАЗа Анатолий Быков, выйдет толстый Титов – коммерческий директор НТВ, должен выйти я, САВЕНКО, он же писатель Лимонов, должен выйти сука Лёха, молодой бандит Мишка, наши ребята: Серёга Аксёнов, Пентелюк, маленькая Нина Силина, революционные комсомольцы и комсомолки, израильский гражданин Давид, арестованный якобы за кражу алмазов. Все мы должны выйти и сказать свои монологи, потом вступить в диалоги, в полемику между собой и нашими тюремщиками. Радуев скажет, что Чечня заслужила свою независимость, что жить с Россией она всё равно не станет, хоть закатай её в асфальт, нечего Чечне с Россией делать. Должен выйти подельник Радуева, его солдат Аслан Алхазуров, и сообщить, что семь членов его семьи были расстреляны из танков, подчинённых генералу Шаманову, его отец, жена, две дочери, семи с половиной лет и двухнедельная девочка, его сестра и её сын и дочь. Показать, пользуясь детскими манекенами, что старшей дочери осколки снаряда попали в голову – мозги повылетали, а младшей снесло головку вообще. Аслан должен говорить спокойно и показывать указкой на манекен. Вот здесь. Жене тоже поразило голову. И указкой показать где. Вот здесь. Одет Аслан должен быть в костюм и галстук. За банку варенья солдаты федеральных войск, будет спокойно говорить Аслан, за банку варенья показали место, где захоронили двух женщин, жену Аслана и сестру, и двух девочек. Для остальных, а всего было сто машин, из пассажиров спаслись 25 человек, для остальных выкопали две огромные ямы и, забросав трупы землёй, поставили на них палатки и жили. У отца Аслана, когда его эксгумировали, отрыли, под ногтями была земля. Тут Аслан скажет, что отец его, брошенный в яму, по его мнению, был ещё жив, когда его погребли, и отойдёт в сторону, предоставив сцену Быкову Анатолию.
Бизнесмен скажет, что два года уже его таскают по тюрьмам, что Павел Струганов во всём этом деле (тут уместно будет воспроизвести на экране, раскрученном над окнами, спавшем вдруг вниз одним нажатием кнопки, фотографию Павла Струганова), лишь провокатор, что важен другой человек, а именно – Олег Дерипаска, промышленник, желающий получить принадлежащие ему, Быкову, акции завода Красноярский алюминий. ( На экране появляется фотография Дерипаски). А Дерипаска имеет, увы, могущественных покровителей, потому он, Быков, и сидит в Лефортово уже целый год.
Постановку спектакля следует поручить по моему мнению модному режиссёру Серебрянникову. Он сумеет выявить интересные побочные линии спектакля, обнажить то, что скрыто в персонажах глубоко. Проходя мимо телеящика Радуев будет всякий раз отклонять и смещать изображение титановой пластиной, вживлённой в его голову временно немецкими хирургами.
После Радуева должна выехать с тележками: стапятидесятикилограммовая баландёрша в белом халате. Обедать будем? Самое гадкое блюдо в меню военной тюрьмы Лефортово: это варёная селёдка с перловкой. Варёная селёдка подаётся в Лефортово ежедневно, ни разу за шесть месяцев не было случая, чтобы нас не кормили варёной селёдкой. Но вместе с перловкой они создают особо гадкое сочетание. Когда я выйду на свободу, я открою ресторан под названием «На нарах», или он будет называться «З/К». Посетители в моём ресторане будут сидеть на одеялах, на шконках, по стенам будут висеть носки. На дубках – синих тумбочках, – будут подавать в мисках варёную селёдку с перловкой. Будет один общий зал – копия общей камеры в Бутырке или Матроске – и будут отдельные кабинеты – «спецы» – в точности как моя хата 32 в Лефортово. Для большего удовольствия посетителей будут водить на прогулку, одев их в вонючие бушлаты, в прогулочный дворик, забранный сверху решёткой. Полагаю, что в такой изысканный ресторан станут приходить депутаты и члены Правительства.
После баландёрши, она свистя колёсами (вторую тележку покатит юный лысый Zoldaten) удалится вдаль ножки буквы "К", на мостках второго этажа появится доктор Зигмунд Фрейд. Доктор Фрейд возьмётся обеими руками за поручни и обратится к присутствующим с лекцией под названием «Введение в психоанализ». Он объяснит присутствующим, что такое «подсознание», что такое «либидо», что такое «оральный», «анальный» и «генитальный» периоды в развитии человека. Доктор Фрейд будет кашлять, он будет в белом халате, время от времени он станет нюхать кокаин, потреблением которого доктор злоупотреблял вплоть до 1895 года. «Вы, находящиеся в стенах Лефортовской крепости по полгода, по году, даже по три года и более, как никто в мире страдаете от неудовлетворения Вашего неумирающего „либидо“. Кошмарные видения Ваших недавних подруг, совершающих половой акт с чужими самцами, пронзают Ваши одинокие ночи. Лишенные шелковистой плоти Ваших подруг Вы непрестанно грезите о них, и невозможность совокупления содрогает Ваши умы и сердца. Ледяной холод многометровых стен этой немецкой крепости хватает Вас за Ваши поросшие шерстью шары между ног и сдавливает их смертной болью». Так будет говорить доктор Фрейд.
Потом все мы сгруппируемся в хор и станем петь песни из репертуара «Русского радио». В частности, группы «Руки вверх»: "Ты сегодня взрослее стала!/ И учёбу ты прогуляла!/ Собрала всех подружек/ Я хочу чтоб ты сказала:/ «Собирай меня скорей!/ Увози за сто морей/ И целуй меня везде/ Восемнадцать мне уже!»
Мы пропоём эту песню группы «Руки вверх»! Всю, и затем заплачем. И будем рыдать долго, тяжело, и надрывно…
Пленный боевик Аслан захлопнул книгу, встал, прошёл к дубкам у двери (их у нас три, один стоит между кроватями моей и з/к Витмана, на нём книги и газеты, это наш офис, а два других у двери, и на них в беспорядке разбросаны кипятильники, ложки, кружки, куски хлеба). Боевик Аслан включил мой крошечный телевизор. Первое, что мы услышали, что в вертолёте, сбитом вчера в Чечне погибли два генерала генштаба, восемь полковников и три члена экипажа. Рыжий, с серыми глазами, очень скуластый боевик Аслан загорелся изнутри и стал ещё рыжее. А когда корреспондент НТВ в Грозном, глупый малец в рубашке, сообщил, что сегодня утром стрельба во втором по значению городе Чечни Гудермесе продолжалась, Аслан совсем зарделся. Он стал похож на уголья, которые обнажаются на дне хорошо отпылавшего костра. Аслан умел топить такие костры, у его семьи была кошара, он занимался овцами долгие годы.
Аслан, я счастлив, что я встретил тебя. Теперь я знаю, какие Вы, чечены. А ты знаешь что такие бывают как я.
Тюрьма учит меня именно тогда, когда я уже думал, что всему научен в мои 58 лет. Первый мой сокамерник был стукач и сверхчеловек. Звали его Лёха. Это персонаж маркиза де Сада.
ОДИНОКИЙ КАИН
Я сидел уже пятый день. Один. Под карантином. Тогда ко мне кинули Лёху. Он вошёл в камеру двадцать четыре вечером. Со свёрнутой постелью под рукой, низкорослым кабаном протиснулся в дверь. Низкий лоб, круглые глазки, жёсткое лицо. За ним вошли Zoldaten и поставили на пол его два пакета. Я встал со шконки и протянул ему руку: «Эдуард Савенко». Он поглядел на меня, раздумывая. Руку дал: «Алексей».
Он сразу приступил к делу, согласно инструкции. Расстелил матрац на шконке под окном, сел на него и приступил: «Что-то твоя физиономия мне знакома», – сказал он. «Где-то я тебя видел».
Ему не могла быть знакома моя физиономия. Бороду и усы я отпустил недавно. На телепередачи меня приглашали плохо. Телепередач лёгкого содержания я сторонился, на политические шоу меня не приглашали. Посему не могла быть ему знакома моя физиономия. Он вытащил свои туалетные принадлежности. Бывалый зек, разместил их на полке, под зеркалом. Узнав, что у меня нет ещё ни зубной щётки, ни мыла, навязал мне и щётку и мыло. Продолжая оглядываться на меня. «Где я мог тебя видеть?»
Нигде ни хера он не мог меня видеть. Разве что мой следователь показал ему мою фотографию, хотя мог обойтись и без этого. «Может по телевидению?» – подсказал я.
«Должно быть – обрадовался он подсказке, – вот-вот, по телевидению, да…», и наконец отринул всю свою осторожность, ему не терпелось выполнить задание: «Ты не Лимонов ли будешь?»
«Лимонов» – сознался я.
«А зачем скрывал, думал я не узнаю, да?» – он спрыгнул со шконки и встал у двери.
«Разве я скрывал?»
«А чего сразу не признался?» – низкорослый кабан азартно склонился надо мной.
«Я тебе назвал своё имя и фамилию».
«Ну да, но ты же Лимонов».
«И что, – сказал я. – Я человек скромный и не хочу хватать первого встречного за пуговицу и орать: „Я Лимонов, известный писатель!“ Я хочу быть как все».
«Как все не удастся, – сказал он. – Я читал твою книгу, вместе с ребятами на Бутырке в… – Он сделал вид, что задумался, – в 93 году. Да, круто!» И он улыбнулся улыбкой стриженого кабана. «Но ты не волнуйся. Я ничего против такого рода произведений не имею. Я – широкий. Но немногие это, я имею в виду негров в твоей книге, поймут. Тяжело тебе придётся в Бутырке»,
«Я уже на Бутырку не попаду, – сказал я. – Я уже тут сижу, в Лефортово. И маловероятно, что они меня из своих лап в Бутырку выпустят, чекисты. Очень маловероятно».
На этом его первая атака на меня кончилась. Он стал размещать свои немногочисленные пожитки в голой хате № 24. Голой, потому что у меня никаких ещё вещей не было. Меня бросили в хату прямо с самолёта, привезли, взяв на лётном поле, в гнусном «стакане», это одноместный такой железный ящик внутри автомобиля «Газель». В другом ящике находился где-то мой подельник Сергей Аксёнов. Нас доставили авиарейсом из Барнаула как высоких государственных преступников. «Газель» въехала во двор Лефортовской крепости, и я вошёл. Самое противное, что именно так легли карты судьбы: вечером, 6 апреля, накануне ареста я обнаружил в избушке на столе затрёпанную книгу Алексея Толстого «Пётр I», и пока радостные ребята готовили маралье мясо, я успел прочесть сцену смерти Франца Лефорта и его похорон. Бля. А до этого, в сентябре 2000 года, в той же избушке, я брезгливо перелистал гороскоп Рыбы родившейся в 1943 году и узнал из него, что самый тяжёлый и опасный год моей жизни будет 58-й год. Вот так.
Лёха разделся до пояса. У него был каменный торс коротконогого Минотавра, спина изъедена пятнами прыщей и пятнами послепрыщевого состояния. Этакие тёмные кружки величиной с однокопеечную монету покрывали его спину. Лишь некоторые пламенели. Он покрутился передо мной и подпрыгнул, стараясь увидеть себя в жалкое тюремное зеркальце, глубоко вделанное в стену на высоте, превышающей возможности его ног.
«Как у меня мускулатура, не стыдно будет выйти на волю?»
«Мощная. Как у Минотавра, – сказал я. – Стыдно не будет. А ты что, уже судился?»
«Нет, дело на доследование отсылали. Меня сюда с Бутырки перевели. У меня в деле есть подельник, эренешник, бывший полковник ГРУ, Николай Николаевич. А все дела, связанные с такими людьми, расследует ФСБ. Ты с эренешниками знаком, не знаешь такого?»
«Не знаю. Он тоже в Лефортово сидит, твой подельник?»
«На Матроске. Там такая же эфесбешная тюрьма внутри есть, четвёрка. Там наш Коля Коля сидит».
«За что Вас, если не секрет, всех?»
«Какой секрет, нас даже по „Времечку“ пидор Новожёнов показывал, наркобаронами назвал, мы торговлю наркотиками контролировали. У нас дополнительно ещё два мента по делу проходят. Мы отслеживали продавцов, вламывались к ним и облагали каждого данью, столько-то граммов в месяц, или бабками дань взымали. Мы и африканцев пасли, негров». Он осклабился. «С ними хорошо дело иметь, они всех боятся, платят не торгуясь, сколько скажешь… Да, тяжело тебе придётся в тюремном мире с неграми из твоей книги…»
«Статья у меня достойная. 222-я, часть третья…» – возразил я. Тогда мне ещё предъявляли обвинение только по одной статье.
«Статья значения не имеет. Если менты захотят тебя сломать, они твою книжонку в кормушку как бы невзначай опустят, и пиздец тебе, старый…»
«Сам старый, – сказал я, – смотри лысеть начал».
«Мне двадцать восемь. Из них восемь за решёткой провёл. Вторая ходка. Облысеешь тут».
«А первую за что ходил?»
«Квартирная кража». Его плоская кабанья физия оживилась. Круглые глазки сентиментально заморгали. «Я вначале с пацанами начинал. Малолетка был. У приятеля ключи от квартиры спиздили, сделали копию. Пришли, когда родители его в Польшу уехали, с сумками и баулами, и барахла набрали тонны. Один кожаный плащ, помню, был, навороченный весь, за неимоверные бабки ушёл. Так мы этого богатенького приятеля пригласили, коньяка купили, шампанского. То, что он за свои бабки гулял, он никогда не догадался». Лёха выглядел очень довольным, между тем похваляясь явно подлым поступком. Я, конечно, тюремных законов ещё не знал, но догадывался, что подлость она и в Африке таковой остаётся. Не может быть, чтобы по воровским законам поощрялось ограбление квартиры товарища.
Мы стали жить. В тюрьме ты не выбираешь. Кого посадят тебе в сокамерники, с тем и живёшь. У него с собой было с полбатона сухой колбасы, сыр какой-то и яблоки. Как я теперь вычисляю, ему выдали продукты с ларька, на проведение операции, казённые. Потому что днём раньше мне завезли дачку, под 30 кг, одного чая пять огромных кульков. Чтобы Лёха не выглядел обездоленным сирым стукачом, каковым он на самом деле был, его и снабдили. Никогда впоследствии ему не приходили никакие продукты. «А что здесь у нас! – восклицал он, заглядывая в мои кульки, – А тут что?!» В первую дачку, я помню, мне закинули несколько сортов колбасы. Я с ним широко делился всем.
К вечеру второго дня он тщательно вымыл пол, наорал на меня за то, что я по этому полу дошёл до раковины, то есть сделал два шага. Он одел особые трусы, остался босиком и с голым торсом. Босиком он долго ходил по длине камеры. Долго примеривался к полу, целился, шумно дышал, пробовал, нависал над полом. Опустился на четыре точки ног и рук. Сделал несколько отжиманий. Встал. Долго ходил от двери камеры к окну. Присел, опустился вновь на четыре точки. Шумно вдохнул, и тяжёлой мясной машиной стал двигаться над тюремным полом. Прижиматься к нему и отжиматься. Сделав какое-то количество прижиманий-отжиманий он встал. Заходил как маятник от двери к окну. Опустился вновь на четыре точки…
Оказалось, что у него свой метод. И что даже Быков, а он с ним, выяснилось, сидел некоторое время, признал, что Лёхин метод лучший из возможных для быстрого увеличения мощи тела. «Я понаблюдал, как он качается, и показал ему свой метод», – презрительно сказал Лёха. «Он вынужден был признать, что мой эффективнее». «Ну и как он, Быков?» – поинтересовался я. "Да ну, за зверя вступился, зверя ему жалко стало, я зверю по рогам дал, а он, видите ли, интернационалист, «зачем, – говорит, – таджика обижаешь…»
Эта часть Лёхиной истории впоследствии была подтверждена самим «зверем» – 22-хлетним таджиком Шамсутдином Ибрагимовым, по-тюремному Шамс(ом). Лёха умолчал только о том, что Быков приложился-таки сверху в Лёхино переносье тогда.
Я попросил Лёху, чтоб он приобщил меня к методу. Я собирался серьёзно заниматься спортом. Иначе я боялся, что атрофируюсь в тюрьме на хер. А я не хотел атрофироваться. Я хотел пережить тюрьму, сколько бы мне не суждено было в ней находиться. Пережить, жить дальше, быть учителем жизни и умереть после девяноста. Нужно было осатанеть, стать фанатиком. Его кабанья свирепая настойчивость в спорте меня заинтересовала. Лёха повыпендривался, но посвятил меня в тайны своей системы.
«Начинай с пятнадцати отжиманий. Сделал пятнадцать, встань. Походи, считая до тридцати. Опять на четыре точки, отжался ещё пятнадцать раз. Встал, походил, досчитал до тридцати. Вновь на пол, отжался пятнадцать раз. И так сколько вытянешь. Если ты серьёзный тип, то можешь повторить ещё вечером такой же набор упражнений. Когда дойдёшь до 15 раз по пятнадцать отжиманий, то можешь перейти к большему количеству отжиманий за раз, к двадцати пяти. Работай с тем же интервалом в 30 счетов. Когда будешь делать десять, а лучше пятнадцать сетов по 25 раз, переходи к 50 отжиманиям за раз, не подымаясь.»
Я начал заниматься по его методу. В первый день я сделал 15 х 7 отжиманий, т.е. 85 раз. Вечером я сделал 91 отжимание. На следующий день я улучшил результат. И пошел, пыхтя и упрямо, совершать ежедневные два раза в день подвиги. Он ревниво наблюдал за мной со своей шконки и давал советы. После меня вечером занимался он. И просил меня наблюдать, чётко ли он делает упражнения. Когда я сделал мои 375 днём и ещё 375 вечером, он зауважал меня. Он как-то даже подавленно глухо пробормотал: «молодец». Его подготовили, чтоб он меня презирал. Кто-то из двенадцати моих следователей, скорее всего старшие, или Шишкин, или Баранов. А презирать не удавалось: перед ним был упрямый живой дух «Ну маньяк! Ну маньячище!» – такие его возгласы выражали скорее одобрение. Но так как у него было задание, то он всё равно должен был отрабатывать свои 30 серебрянников, в его случае серебрянниками служили месяцы или годы, которые ему обещали скинуть за меня, если он добьётся от меня «чистухи» – чистосердечного признания, или я проболтаюсь ему о том, чего не хочу говорить. УДО – условно досрочное освобождение. Вот что светит сукам впереди голубым небом, когда они сделают свою сучью работу.
Когда я понял, что он – засланная следствием сука? Ну я и на воле знал, что в камеры подсаживают стукачей, что есть специальные «пресс-хаты», где зека прессуют – душат, избивают сокамерники, зарабатывая УДО. Я знал, что меня, очень известного человека, в пресс-хату вероятнее всего не кинут. Но то, что будут подсаживать, знал. Ведь у нас с 99 года сидели в тюрьмах партийцы, и мы писали в «Лимонке» о тюрьмах, о тюремных нравах, о методах следствия. И адвокат Сергей Беляк мне советовал держать язык за зубами в моей камере. Так что я предполагал, что Лёха может оказаться подсадным.
Но я стал его только подозревать, когда он проявил подозрительно подробное знание не только моего первого романа, потому что он мог и вправду читать его в Бутырке, Анатолий Лукъянов читал же этот роман на Матроске, книга была издана общим тиражом в пару миллионов. Но Лёха, оказалось, знал на уровне литературоведа, причём высоко осведомлённого, текстуально знал отдельные куски «Дневник Неудачника» и основные положения «Анатомии Героя». Следователи если и не заставили его прочесть эти три моих книги, то уже точно составили для него развёрнутое резюме их содержания и как в хрестоматию включили в резюме отдельные сцены, которыми он оперировал. Так он хорошо знал и почти цитировал те куски из «Дневника Неудачника», которые касались детей, их там всего две или три, для эфесбешного рассудка сцены наверняка представлялись гнусным развратом, педофилией какой-нибудь, хотя это просто искусство. И Лёха зарубил себе на носу, что у меня пагубная страсть к Наталье Медведевой. Правда следователи не сказали ему, что страсть давно устарела и выдохлась, что глава «Предательство женщины» была написана в 1995 году. Потому он вытаращил-таки круглые кабаньи глаза, когда я в ответ на его садистское предположение, что Наталья Медведева сейчас лежит в постели с самцом, в то время как я парюсь на нарах, я в ответ на его предположение спокойно сказал, что, «да, кому-то досталось обгладывать старые кости Натальи Медведевой». Прости меня, о несравненная Наташа, что я утрировал в ответе этому стукачу состояние твоего тела, я уверен, что ты по-прежнему соблазнительна, но, увы, надо было так ответить. Чего я не утрировал, так это своего сексуального равнодушия к тебе. Меня всё ещё заставляла вздрагивать Лиза, а терзала меня и терзает мои ночи в тюрьме крошка Настенька.
Основываясь на устарелых агентурных данных Лёха некоторое время доставал меня Наташей. Увидев, что я проснулся, он начинал с закрытыми глазами якобы разговаривать во сне: «Ой, Наташа, нет, не надо, не уходи!» Он спутал две моих книги и произносил сентенции вроде «Зачем, Лимонов, ты душил Наташу, зачем?» Ему дали задание ранить меня, он и ранил, не вдаваясь в детали. В «Эдичке» герой душил Елену. Следователь Шишкин, лицемер, много раз подчёркнуто заявлял, что он не читал моих книг. Всё они отлично прочли! «Анатомия героя» была настольной книгой толстого оперативника капитана Эдуарда Вадимовича, он сам признался ещё при аресте на Алтае. В значительной степени они и арестовывали меня за мои книги. «Сегодня счастливейший день моей жизни, – сказал мне в самолёте Эдуард Вадимович, – я Вас арестовал!» Апофеоз жизни – арестовать любимого писателя! Прекрасный момент счастья и удовлетворения. И вот теперь Лёха нависал надо мной, вглядываясь в моё лицо. Больно ли мне? У меня исчезли все сомнения в том, что он «сука», когда мы разговорились с ним о ФСБ, и я сказал, что никакие они не наследники «ВЧК», как они любят думать, а вульгарная охранка. «Ну да, они для тебя „черви“, ты их не любишь!» – брякнул Лёха. Лёха как раз уверял меня, что ФСБ, в отличии от ментов, можно верить, что с ними можно идти на компромисс, что они, эфесбешники – серьёзные люди и слова свои сдержат. Я чутко зафиксировал, поймал «червей». «Черви» тотчас поставили всё на места. Их лучший ударник труда проговорился. В январе на одном из собраний в штабе мы негодовали по поводу того, что ФСБ выдало наших ребят латвийским спецслужбам, и когда я вопросил зал, как же их после этого называть, кто-то из ребят сказал: «Черви они». «Во, червями и будем называть; черви» – сказал я.
Лёхе могли сообщить о «червях» только мои следователи. После «червей» я его понял. Он выдал себя, и после червей жить мне с ним стало легче. Доселе я думал, что мне не повезло с сокамерником, вот достался психопат. Выяснилось что невезуху организовали.
Он был неглуп от природы. Но как большинство русских людей не сумел себя реализовать. А возможно в этом и было его предназначение – стать Иудой, и как Эдуард Вадимович был счастлив арестом любимого писателя, так и Лёха был счастлив своими достижениями – смотря телевизор или слушая радио возможно чувствовал себя Великим Человеком – «этого я довёл до чистухи, я его свалил!» – очевидно злобно переживал он, глядя на «процессы». Я думаю, этот кабан с каменной, изъеденной прыщами спиной был их лучшая сука из целой стаи сук, прописанных в крепости Лефортово. Он был просвещённой сукой, «прочитал все книги», в библиотеке КГБ, так он по крайней мере говорил, при мне за полтора месяца он не прочёл ни единой. Он знал русскую историю, правда знал её скорее по историческим романам. Он любил поговорить о Дмитрии Донском или Иване Грозном. Но никогда не слышал имён шлиссельбуржца Морозова., Льва Гумилёва или Фоменко и Носовского. Он был недоделанный кусок, чуть-чуть обтесался самообразованием, но до крайности ограничен и реакционен, как многие в тюрьме. И в то же время упрям. И психопат.
Однажды утром он наехал на меня за то, что я, по его мнению, недостаточно тщательно мою руки. Он ещё лежал в постели, один только глаз открыт, но какая же сука, он подглядывал, как я мою руки. Он сказал, что немытыми руками я хватаюсь потом за его миску, а у него слабый желудок, и он может заболеть дизентерией. Я ничего ему не ответил, только посмотрел на него выразительно. Когда через час нас вывели на прогулку, он всё ещё продолжал бубнить о дизентерии и о том, как взрослый мужик не умеет умываться и после жопы лезет руками в его миску. Я остановился и сказал ему: «Алексей, у тебя просто херовое настроение и ты срываешь его на мне». Его всего перекосило. «Ты хочешь сказать, что я говорю неправду?»
«Ну да» – сказал я. «Я мыл сегодня руки так же и столько же времени, что и в обычные дни. Но сегодня у тебя херовое настроение. Сегодня тебе, может быть тоскливо, может быть, у тебя приступ депрессии, в тюрьме это частое дело…»
«Да ты знаешь, что с тобой будет, если ты попадёшь на Бутырку?» – губы у него дрожали. Я подумал, что он меня сейчас ударит. Но надо было дать ему отпор. У меня некрепко держатся два передних зуба, надо будет выставить на него голову. Правда у меня были четыре сотрясения мозга.
«Знаю, – сказал я, – Ты меня просветил. Меня опустят на дальняке, засунув голову в дальняк, я буду орать при этом, но никто не придёт мне на помощь» – сказал я с вызовом. Я хотел было добавить, что ему, суке, на Бутырке или на зоне пустят заточку под рёбра, но не сказал, побоялся скандала. Я, надо сказать, всё время думал, что подумают обо мне Zoldaten, я хотел выглядеть железным революционером. Мы стояли друг против друга в узенькой клетке прогулочного дворика, сверху над нами решётка и весеннее слезоточивое небо. Он, рано полысевший, в тапочках, в синих тренировочных штанах и в фуфайке, я в фуфайке, в синих лефортовских штанах и в турецких туфлях. Я был выше его, а каменные мышцы Минотавра у него были скрыты фуфайкой. В нормальной жизни я бы прошёл мимо такого, не остановив на нём взгляда, решив бы, что передо мной лох. Но тут он стоял – моя основная проблема, моя вынужденная семья, мой партнёр, мой сокамерник, возможно я видел часть его снов, моя голова упиралась в его ноги. Основная моя проблема, стоял, и не обойти его было, не объехать.
«Ты боишься меня» – сказал он.
«Ты истерик», – сказал я.
«Я могу отправить маляву, и когда ты приедешь на зону, тебя уже будут ждать…»
«И опустят на дальняке за то, что я написал мой первый роман», – закончил я. «Я давно ни хера не боюсь, Алексей. Я видел смерть много раз, ты забываешь, что я был на фронте, по мне стреляли, однажды поразили машину, шедшую впереди, я три раза ходил в атаку, Алексей! Пойми, кто перед тобой. Я не бюджетник, очнись!»
«Хуйня», – сказал он. «Тюрьма – особый мир. Здесь вольных заслуг не признают. На Бутырке Беслану Гантемирову ебало набили. Я видел афганца, которого руками заставили дальняк чистить, и чистил, старательно…»
Прапорщик настороженно смотрел на нас сверху.
«Всё в порядке старшой !» – сказал ему Лёха. И мы молча стали ходить по клетке в разные стороны. Когда в десятый раз он проходил мимо, лицо у него было стиснуто в камень. Мне также было не по себе. Тяжело и противно.
«Я могу тебя убить ручкой в ухо, ночью, когда ты спишь», – прошипел он. «Маньяк, проповедник гомосексуализма и растлитель малолетних девочек…»
«Больной», – сказал я. – Тебе кто – нибудь сообщил, что твой диагноз – психопатия?"
Нас вернули в камеру и там мы оба заткнулись. И двое суток не разговаривали. Мне было даже хорошо. Я целыми днями писал в блокноте о священных монстрах, великих людях моего Пантеона. Но даже в тех ролях, которые нам дала судьба, мы не могли идти против натуры человеческой. С кем-то нужно было разговаривать. Иначе сойдёшь с ума, а «Русское радио» со своими песенками про девочек поможет сойти.
Потому я – «объект разработки» и он – «информатор» – помирились. Поводом послужил проект нового закона о наркотиках, поданный в ГосДуму Президентом. В законе за содержание наркопритона сулили до 20 лет тюремного заключения. Мы оба ахнули и заговорили. Что было делать. И ему очень хотелось получить УДО. Если бы я во время ссоры нажал на выключатель, и над дверью нашей камеры загорелась бы лампа «вызова», пришли бы Zoldaten, и я попросил бы убрать его, потому что он меня терроризирует, так сказал бы я, он лишился бы бесповоротно своего УДО. А так у него оставалась надежда. Что касается меня, то я не хотел чтобы Zoldaten, а за ними и начальство изолятора, решили, что я слаб. Потому я вытерпел его и научился им манипулировать.
Типичное утро выглядело так. Я просыпался и в ногах моей же кровати писал на тюремной тумбочке, называемой в тюрьме «дубок». Лёха спал чутко, я был уже весь в работе, когда слышал его голос: «Донос на меня пишешь начальнику изолятора?» Я молчал. «Сидит как мышка, а пишет донос», – продолжал он.
«Ты эгоист и тиран, – отвечал я, не отрываясь, – думаешь, что все только тобой и заняты».
«Если не донос, зачем другой рукой прикрываешь?»
«Да не прикрываю, а держу тетрадку, одной рукой кто же пишет, Алексей? Ты давно сам ручку в руке держал?»
«Дай почитать, чего пишешь».
«Алексей. Это мои записи».
«В тюрьме ни у кого нет ничего своего. Только общее. Дай почитать. Я только хочу посмотреть, чтоб ты обо мне ничего не писал».
Неожиданно для себя я даю ему тетрадь. Так проще. Начинается она с критики Булгакова. Я пишу, что роман «Мастер и Маргарита» нравится обывателю, потому что возвышает его и его бутылку с подсолнечным маслом до Христа и прокуратора Иудеи. Булгаков льстит обывателю.
"А чего, правильно ты его, – одобряет мой личный стукач. «Правильно». Он втягивается в чтение содержимого моего блокнота и умолкает. Так как я пишу во втором блокноте, то получаю желаемую тишину и углубляюсь в работу.
«Ну маньяк! Ну ты маньяк, ну маньячище!, – восклицает он восхищённо. -Ну маньяк, Гитлера он восхваляет!»
«Не восхваляю, а понимаю, и объясняю».
Он сам маньяк. Вкратце его история, во всяком случае те её детали, в пересказе которых он проявляет страстность, позволяющую думать, что это подлинные детали подлинной жизни, а не выдуманные детали жизни информатора, его история такова. Его мать работала уборщицей у некоего военачальника, пожилого пенсионера, и от него забеременела. Родился Лёха. Одновременно у неё уже были старшие мальчики от другого отца. Лёху записали на ту же фамилию, что и старших детей. В доме он не приживался, и мать отдала его в детский дом. Он рождения 1973 года. Первый раз его посадили в 1991 году. На зону он не попал. Отсидел в Бутырке. О тюрьме он отзывается с величайшим восхищением, с нежностью вспоминает о проведённых там в семейке спортсменов днях. Семейка молодых спортсменов-братанов, живущая братской жизнью в хате Бутырской тюрьмы была самым дорогим воспоминанием для Лёхи. Это я вывел из его задумчиво-нежного тона, из эпитетов, которыми он награждал своих давних братанов, из того как он старался обелить их в моих глазах – все, или почти все упоминаемые им лица были по меньшей мере убийцы. И все с огромными сроками. Лёха – ходячая энциклопедия Бутырки.
Родных братьев своих он презирает, потому что в его глазах они жалкие алкаши. Он не раз бил их. Бил просто так, даже только за то, что они расхаживают пьяные по двору и позорят его имя. Живёт он якобы вблизи Крылатского, только не наверху, где высотные дома, в них обитают богатые, а внизу рядом – где пятиэтажки и живут бедняки.
Он переживал (и стесняясь спрашивал моего совета, как ему быть, отвечать ей или нет на письмо. Единственный случай, когда он стеснялся) по поводу своей бывшей девки, здоровой толстушки, недавней школьницы. Толстушка обыкновенно разрезает целый батон вдоль, намазывает его маслом, укладывает колбасой поверх. Такую особь женского рода Лёха бил так, что она улетала в кусты. Он целомудренно сообщил мне, что у толстушки брюхо нависает над пиздой. По описаниям Лёхи, он в кровь избивал свою толстушку не раз, завидя её рядом с мужчинами, даже если расстояние до мужчины превышало метр. Год назад толстушка вышла замуж за некоего еврея – маменькина сынка. Но она его не любит, просто ей нужно было где-то жить. Еврей пьёт, а толстушка пишет, что ни с кем ей не было так хорошо, как с Лёхой. И что теперь делать, потому что он, Лёха, её уже послал. А теперь вот она пишет. Я дал совет моему Минотавру возобновить его отношения с толстушкой. Одновременно восхитившись ситуацией. Лёха рассчитывает расколоть меня и получить за это УДО, но не гнушается пользоваться моим советом в своих сердечных делах. Впрочем, вопрос, есть ли у него сердце.
Многие его истории: о побоях. О битье кулаками, и ещё клюшками для травяного хоккея. Он сообщил, что всегда ездил и ходил с клюшками в спортивной сумке. Что для достоверности вступил в клуб травяного хоккея. Что клюшками удобно ломать руки: наказывать. Нанесение тяжёлых телесных повреждений стало любимым занятием Лёхи ещё в школе. Вместе с подлыми налётами на квартиры друзей и знакомых. Метод всё тот же: делаются слепки с ключей.
Признаюсь, я думал, что он преувеличивает телесные повреждения. Но впоследствии узнал от новых и новых сокамерников, что Лёха избивал-таки свои объекты в Лефортово. Маленький Шамсутдин Ибрагимов был посажен им писать «чистуху». Шамс говорил мне (мы просидели с ним всего три дня, но успел), что в то время, как он писал под диктовку Лёхи, тот бил ему по рёбрам. «Пиши!» За Шамса, я уже упоминал этот эпизод, вступился бизнесмен Анатолий Быков, его посадили третьим в камеру.