Итак, я вошел к начальнику прямо с дороги, и он тут же начал говорить. Оказывается, они отправились в путь без меня, поскольку надо было как можно скорее посетить станции, расположенные в верховьях реки. Поставок оттуда не было так давно, что непонятно даже, кто там жив, а кто мертв, как они перебиваются и так далее и тому подобное. На мои объяснения он внимания не обращал, а лишь вертел в руках палочку сургуча и все твердил, что «положение крайне бедственное, крайне». Ходят слухи, что одна важная станция находится под угрозой, а ее начальник – мистер Куртц – тяжело болен. Остается лишь надеяться, что это неправда. Мистер Куртц… Тут я разозлился, поскольку устал с дороги. Да к черту Куртца, подумал я, и прервал его речь: мол, слыхали мы про вашего Куртца…
– О, значит, и на побережье о нем говорят… – пробормотал он себе под нос и принялся объяснять, какой мистер Куртц исключительный агент, самый лучший, и какое огромное значение он имеет для Компании.
Тогда я понял причину его тревоги.
– Мне крайне неспокойно, крайне, – сказал он и принялся ерзать на стуле, потом воскликнул: – Ах, мистер Куртц! – и сломал сургучную палочку.
Эта неприятность почему-то его ошарашила. И тут же он захотел знать, «сколько времени потребуется на…». Я вновь его перебил, ведь я был с дороги и страшно голоден. Своей бессмысленной болтовней он довел меня до белого каления.
– Откуда мне знать? – воскликнул я. – Ведь я не видел затонувшего судна! Несколько месяцев, это точно.
– Несколько месяцев… – повторил он. – Что ж, положим, через три месяца мы сможем отправиться в путь. Хорошо. Такие сроки меня устраивают.
Я вылетел из его хижины (он жил один в мазанке с небольшой верандой), бормоча про себя все, что думал об этом человеке. Идиот и болтун! Позже я взял свои слова обратно – когда понял, с какой потрясающей точностью он определил «сроки» окончания работ над судном.
На следующий же день я приступил к работе, повернувшись, так сказать, спиной к станции. Лишь таким образом мог я сохранить свою приобщенность к фактам, к реальной жизни. Однако человеку иногда приходится смотреть по сторонам. Порой я отрывался от своего дела и видел тех же странных работников, бесцельно шатающихся туда-сюда с нелепыми длинными жердями в руках – словно пилигримы-безбожники, которых кто-то заколдовал и бросил в заточение за этот гнилой забор. В воздухе, шепотах и вздохах то и дело звенели слова «слоновая кость». Это был самый настоящий культ, и люди будто возносили молитвы драгоценному материалу. От всего происходящего, точно трупным смрадом, несло какой-то слепой и безмозглой ненасытностью. Бог ты мой, я словно угодил в чей-то сон – в жизни не видел ничего подобного! Немые дебри, раскинувшиеся за пределами нашего пятачка, представлялись мне великой неукротимой силой, подобной Злу или Истине, терпеливо дожидавшейся конца этого фантастического вторжения.
Ох, чего я только не повидал за те месяцы! Всякое бывало. Однажды загорелся соломенный сарай с хлопком, ситцем, бусами и прочими товарами – да так внезапно, словно сама земля в этом месте раскололась и выпустила столп карающего пламени, дабы оно поглотило весь этот мусор. Я в ту минуту тихо сидел возле обломков своего парохода, покуривал трубку и смотрел, как они скачут вокруг горящего сарая, воздевая руки к небу. Тут мимо меня к реке пронесся тот самый коренастый усач с ведром, проорал, что все «ведут себя отменно, отменно», набрал примерно кварту воды и помчался обратно. Ведро у него было дырявое.
Я зашагал к сараю – неспешно, поскольку спасти сарай все равно было невозможно. Он вспыхнул, как спичечный коробок. Пламя взмыло к самому небу, распугало толпу, осветило все ярким заревом – и опало. Сарай уже превратился в кучку яростно тлеющих углей. Рядом избивали негра. (Якобы он устроил пожар.) Как бы то ни было, кричал он страшно, истошно, а потом несколько дней сидел в тени и пытался прийти в себя. Вид у него был очень больной. Через некоторое время он с трудом поднялся на ноги и ушел. Лес беззвучно принял его в свое лоно.
Выходя из темноты навстречу зареву, я увидел двух беседующих людей. Я уловил имя Куртца и слова «воспользоваться этим печальным происшествием». Один из беседующих оказался начальником станции. Я поздоровался.
– Видали когда-нибудь нечто подобное, а? Поразительно! – воскликнул он и ушел.
Его собеседник остался. То был агент первого класса, обходительный, немного чопорный молодой человек с раздвоенной бородкой и крючковатым носом. С остальными агентами он вел себя сдержанно, и те думали, что начальник подослал его шпионить за ними. Что же до меня, то я еще не успел сложить о нем какого-либо мнения. Мы впервые разговорились и постепенно отошли от шипящих руин. Он пригласил меня в свою комнату, располагавшуюся в главном здании. Там он чиркнул спичкой, и я заметил, что в распоряжении молодого аристократа есть не только отделанный серебром дорожный несессер, но и целая свеча. В ту пору пользоваться свечами имел право лишь начальник станции. На глиняных стенах висели плетеные коврики, а также целая коллекция военных трофеев: копий, дротиков, щитов и кинжалов. Этому малому, как я слышал, поручено было наладить производство кирпичей, однако на станции я не заметил ни единого кирпичного осколка, хотя он провел здесь целый год – чего-то ждал. Вроде бы не мог начать производство без какого-то материала: соломы, что ли, – точно не знаю. Найти этот материал на месте не представлялось возможным, и его вряд ли стали бы возить из Европы, так что мне было совершенно неясно, чего он ждал. Видимо, некоего акта творения. Но там все чего-то ждали – все шестнадцать или двадцать пилигримов. Причем, судя по лицам и поведению людей, ожидание было не таким уж тягостным, хотя, кроме болезней, они пока ничего не дождались. Время коротали за склоками, кознями и глупыми интригами. Вообще на станции царила атмосфера некоего заговора, только, разумеется, ничего из этого не вышло. Все казалось нереальным, абсурдным: филантропические цели правительства, беседы о высоком, показной труд. Приезжих одолевало единственное подлинное чувство: желание устроиться на работу в какое-нибудь торговое поселение, где есть слоновая кость, и получать проценты с добытого. Они строили козни, клеветали, ненавидели друг друга, но чтобы при этом сделать что-то полезное, хоть пальцем о палец ударить… Нет, что вы! Все-таки странно устроен наш мир, где одному человеку можно украсть лошадь, а другому нельзя даже взглянуть на узду. Положим, он украл лошадь. Молодец. Быть может, он даже умеет ездить верхом. Но ведь и на узду некоторые взглянут так, что самый добродетельный святой захочет дать пинка.
Поначалу я не мог взять в толк, с чего он вдруг захотел моего общества, но в ходе беседы стал понимать: он преследует некую цель, надеется что-то из меня вытянуть. То и дело он заговаривал о Европе, будто невзначай ронял имена людей, которых я должен был там знать, задавал наводящие вопросы о моих знакомствах в повапленном городе и тому подобное. Как ни пытался он напустить на себя важный вид, в его маленьких глазках слюдой блестело любопытство. Сперва я очень удивился, а потом мне стало интересно, чего же он добивается. Ради чего тратит столько времени и сил, что во мне нашел? Приятно было взглянуть на его недоумение, когда он всякий раз натыкался на глухую стену, ведь в моем теле не было ничего, кроме лихорадки, а в голове бродили мысли об одном лишь затонувшем корыте. Судя по всему, он принял меня за отъявленного плута. В конце концов он разозлился и, чтобы скрыть яростную гримасу, зевнул. Я встал и вдруг заметил небольшой этюд маслом, портрет: женщина в длинном одеянии и с завязанными глазами несет горящий факел. Фон был темный, почти черный. Женщина двигалась грациозно и царственно, а на лице ее горело зловещее огненное зарево.
Я невольно замер перед картиной, и молодой человек почтительно остановился, держа в одной руке свечу в бутылке из-под шампанского (принимаемого в медицинских целях, конечно же). На мой вопрос о картине он рассказал, что примерно год назад на этой самой станции ее написал мистер Куртц – пока ждал парохода, который должен был отвезти его на торговый пост.
– Объясните же толком, умоляю! – воскликнул я. – Кто такой этот мистер Куртц?
– Начальник Внутренней станции, – буркнул мой собеседник. – Посланец науки, прогресса, милосердия и черт знает чего еще. Ведь для успеха великого предприятия, – вдруг принялся декламировать он, – доверенного нам Европой, требуется колоссальный ум, высокие устремления, единая цель.
– Кто это говорит?
– Да многие. А некоторые даже пишут. И вот к нам прибывает он – высшее существо! Ну да вы сами знаете…
– Откуда мне знать? – в искреннем удивлении перебил его я, но он как будто и не заметил моего вопроса.
– Да. Сегодня он распоряжается лучшей станцией, завтра поднимется еще выше, а года через два… Впрочем, смею полагать, вы и сами знаете, кем он станет через два года. Вы ведь представитель новой шайки, шайки добродетели. Люди, приславшие Куртца, рекомендовали вас. О, не оправдывайтесь, я же все вижу. И склонен доверять собственным глазам.
Наконец меня осенило. Влиятельные знакомые моей драгоценной тетушки имели влияние и на этого молодого человека. Я едва не расхохотался.
– Так вы читаете конфиденциальную корреспонденцию Компании? – спросил я.
Он потерял дар речи. Это было очень смешно.
– Когда начальником станции станет мистер Куртц, – сурово произнес я, – такой возможности у вас не будет.
Он вдруг задул свечу, и мы вышли на улицу. Луна уже взошла. Вокруг бесшумно двигались черные тени: носили ведра и поливали водой тлеющие угли. Те шипели, в лунном свете белели клубы пара; где-то стонал избитый негр.
– Ну и свинью нам подложил этот дикарь! – сказал неутомимый усач, внезапно выскочивший нам навстречу из темноты. – Поделом ему. Проступок – бах, и наказание! Действовать надо жестоко и беспощадно. Так и только так можно чего-то добиться от этих бестий. Так мы обезопасим себя от любых конфликтов в будущем. Я сейчас говорил начальнику… – Тут он заметил моего спутника, сразу оробел и залепетал угодливо и подобострастно: – О, еще не спите!.. Конечно, конечно, это и понятно. Ха! Опасности, волнения… – С этими словами он исчез.
Я направился к реке, и мой спутник пошел следом.
– Болваны и неумехи… Проваливайте! – раздался рядом яростный шепот.
Вокруг группами стояли пилигримы и что-то обсуждали, оживленно жестикулируя. У некоторых в руках до сих пор были длинные шесты. Честное слово, мне кажется, они и во сне не расставались с этими палками! За забором темнел призрачный в лунном свете лес; пробиваясь сквозь шорохи и жалкую людскую суету во дворе, всепоглощающее безмолвие этого края разило в самое сердце – его загадка, его величие, удивительная подлинность его затаенной жизни. Избитый негр, мычавший неподалеку, вдруг издал столь глубокий и тяжелый стон, что я поспешил убраться оттуда. Кто-то взял меня под локоть.
– Дорогой сэр, – сказал молодой человек, – надеюсь, вы меня поняли правильно… Тем более вы увидите мистера Куртца гораздо раньше, чем такая честь выпадет мне самому. Я бы не хотел, чтобы у него сложилось превратное впечатление о моем настрое…
Я дал выговориться этому Мефистофелю из папье-маше; казалось, его легко можно проткнуть пальцем, и внутри будет лишь пустота да немного пыли. Поймите, он собирался в скором времени стать помощником нынешнего начальника станции, и прибытие Куртца подпортило планы им обоим. Он взбудораженно о чем-то рассуждал, а я молча слушал, прислонившись спиной к разбитому судну, лежавшему на склоне холма, словно остов огромного речного зверя. Запах грязи, первобытной грязи – силы небесные! – стоял у меня в носу, а перед глазами раскинулся неподвижный первобытный лес; на поверхности черной протоки тут и там мерцали лунные блики. Луна покрыла тонким слоем серебра все вокруг – вонючий тростник, грязь, спутанные зеленые стены джунглей, что взмывали выше храмовых к самому небу. Серебро окутало и могучую реку, которую я видел в унылом проломе изгороди: неслышно и широко катила она свои воды и мерцала, мерцала… Величественный и безмолвный мир словно замер в ожидании, а этот глупец все никак не мог угомониться, болтал о себе без умолку. Я гадал: эта колоссальная неподвижность и безбрежность, что смотрит на нас двоих, для чего она? Каково ее предназначение – очаровать нас или напугать? Кто мы, путники, забредшие в эти края? Удастся ли нам обуздать эту громадину, или она обуздает нас? Огромны, дьявольски огромны были эти немые – и, вероятно, глухие – дебри. Что они таили? Я видел, как оттуда приносят слоновую кость, и знал, что где-то там живет мистер Куртц. Слыхал я тоже немало – Бог свидетель! – однако никакого ясного образа, никакой четкой картинки у меня не сложилось: с тем же успехом мне могли сказать, что там обретаются ангелы или черти. Я верил в это так же, как кто-то из вас, возможно, верит в жизнь на Марсе. Знавал я одного шотландца, парусного мастера, который был абсолютно убежден в существовании жизни на этой планете. Когда его спрашивали, как выглядят и ведут себя марсиане, он терялся и начинал бормотать что-то про «четвероногих», но стоило вам хотя бы улыбнуться, этот человек – шестидесяти лет от роду! – кидался на вас с кулаками. Разумеется, я не стал бы драться ради Куртца, но я практически позволил себе солгать. Вы знаете, как я всей душой ненавижу, презираю ложь, – не потому, что я такой благородный и честный, а потому, что она наводит на меня ужас. От вранья несет смертным духом, а именно смерть я ненавижу, презираю и хочу забыть больше всего на свете. При мысли о ней меня одолевают мерзость и тошнота – будто надкусил что-то протухшее. Таков уж мой нрав. И этот идиот, представьте себе, едва не вынудил меня солгать – очень мне захотелось подтвердить его опасения касательно моей влиятельности в Европе. На миг я стал таким же притворщиком, как все здешние заколдованные пилигримы. Случилось это потому, что я думал таким образом помочь таинственному Куртцу, которого никогда даже не видел, понимаете? Он был для меня лишь именем, и за этим именем стоял некий человек – такой, каким сейчас видите его вы. Видите вы человека? Видите его историю? Можете хоть что-нибудь разглядеть? Меня не покидает чувство, что я рассказываю сон – вернее, тщетно пытаюсь это сделать, – ведь никакой рассказ не передаст странных чувств, рождаемых сном: смеси абсурда, изумления, бессильного возмущения перед неправдоподобием, которое захватывает нас в плен и составляет самую сущность снов…
Марлоу на минуту умолк.
– Нет, это невозможно. Нельзя передать чувства человека, рождаемые жизнью в ту или иную пору его существования, – чувства, в которых сокрыта истина, смысл, неуловимая и всепроникающая суть. Этого не передать. Мы живем – и видим сны – в одиночестве…
Он вновь задумался, потом добавил:
– Конечно, вы теперь видите во всем этом куда больше, чем тогда видел я. Вы видите меня – человека, которого хорошо знаете…
В кромешной тьме мы – слушатели – почти не могли разглядеть друг друга. Марлоу, сидевший поодаль, уже давно превратился для нас в один лишь голос. Никто не проронил ни слова. Быть может, остальные задремали, но я не спал. Я слушал. Все ждал, когда же проскользнет в его речи фраза или одно-единственное слово, которое позволит мне разгадать природу едва уловимой тревоги, вызванной его рассказом. Рассказ этот словно бы рождался в тяжелом ночном воздухе сам собой, без участия человеческих губ.
– …Итак, я дал ему выговориться, – продолжил Марлоу. – Пусть думает что хочет о моих «знакомых» в высших кругах, решил я. Да-да, я ввел его в заблуждение! Никаких знакомых у меня не было. А был лишь старый, разбитый пароход-калека, к которому я прислонялся, пока мой собеседник без умолку болтал что-то про «потребность каждого человека в достойной жизни». «И вы же понимаете, сюда приезжают не луной любоваться». Мистер Куртц, по его словам, был «несомненный гений», но даже гению проще работать при наличии «правильных инструментов – умных людей». Производство кирпичей он не наладил, поскольку это было «физически невозможно», а секретарскую работу для начальника станции выполнял лишь потому, что «разумный человек никогда не пренебрегает доверием начальства».
– Понимаете ли вы меня? – вопросил он.
– Понимаю.
– Чего же вам тогда еще?
Чего мне еще?.. По правде сказать, больше всего я нуждался в заклепках. В заклепках, боже ты мой! Чтобы продолжить работу и залатать брешь, мне нужны были заклепки. Ниже по реке, на побережье, во дворе той первой станции стояли целые горы ящиков, и все они буквально ломились от заклепок! Заклепки валялись на дорожках и тропинках, я то и дело раскидывал их носком сапога, чтобы пройти. Скатывались они и в рощу смерти. Хочешь – набивай заклепками полные карманы, никто тебе слова не скажет. А здесь, где они пригодились бы для дела, не было ни одной. Подходящие заплатки я нашел, но закрепить их оказалось нечем. Каждую неделю с нашей станции на побережье отправлялся посыльный – высокий худощавый негр с посохом и портфелем через плечо. Несколько раз в неделю оттуда прибывали караваны c товарами: омерзительным набивным ситцем, от одного вида которого меня передергивало, дешевыми стеклянными бусинами по цене одно пенни за кварту и какими-то хлопчатобумажными носовыми платками (зачем, зачем?), – но заклепок все не привозили. Трех носильщиков хватило бы, чтобы доставить на станцию все необходимое для судна.
Юный аристократ начал откровенничать, но моя сдержанность и нежелание вести беседу в конце концов его утомили. Он счел нужным сообщить мне, что никого не боится – ни Бога, ни дьявола, ни тем более человека. Я ответил, что прекрасно это вижу, но все-таки мне необходимо некоторое количество заклепок – а значит, они необходимы и мистеру Куртцу, только он об этом пока не знает. Письма на побережье относят раз в неделю…
– Уважаемый сэр! – вскричал он. – Я пишу лишь то, что мне диктуют!
Я потребовал заклепок. Ведь должен быть способ их получить – столь умный человек наверняка может что-то придумать. Мой собеседник вдруг переменился, стал очень холоден и заговорил о гиппопотамах. Спросил, не беспокойно ли спать на борту парохода (я не покидал своего спасенного судна ни днем, ни ночью). Один старый гиппопотам, живший в тех краях, завел дурную привычку выбираться по ночам на берег и бродить по станции. Пилигримы выскакивали из хижин и палили по бедному зверю из всех ружей, некоторые нарочно караулили его по ночам, но все было впустую.
– На этом звере, видно, лежит какое-то защитное заклятье. Но так можно сказать лишь о дикарях и животных этой страны. Никакие заклятья – зарубите себе на носу, никакие! – не спасут здесь обыкновенного человека.
Он постоял с минуту в лунном свете, немного скривив свой изящный крючковатый нос и сверля меня немигающим взором слюдяных глазок, а затем, сухо пожелав спокойной ночи, удалился. Я видел, что он искренне обеспокоен и озадачен, и впервые за долгое время почувствовал надежду. А как приятно было вернуться от этого типа к моему влиятельному другу – помятому, изувеченному жестяному корыту! Я вскарабкался на борт. Пароход звенел у меня под ногами, как жестянка из-под печенья «Хантли и Палмер», которую пинают по дороге. Сбит он был отнюдь не на совесть, а выглядел и того хуже, но я вложил в это суденышко столько тяжелого труда, что успел полюбить его всем сердцем. Никакой влиятельный друг не сослужил бы мне такой доброй службы. Пароход подарил мне возможность повидать мир и узнать, на что я способен. Нет, я не люблю трудиться. Будь моя воля, я сидел бы без дела и рассуждал о добрых делах, которые можно совершить. Я не люблю работать, да и никто не любит, но я ценю то, что дает труд: возможность найти себя, свою действительность – свою собственную, а не чью-то еще, – которую, кроме меня, никто не сможет познать. Люди видят лишь оболочку, то, что выставляется напоказ, но подлинной сути не понимают.
Я ничуть не удивился, обнаружив на корме гостя: он сидел, свесив ноги за борт и болтая ими над грязной жижей. Видите ли, мне куда приятнее было иметь дело с механиками и рабочими станции, которых пилигримы, естественно, презирали – за небезупречность манер, насколько я понимаю. Моим гостем оказался прораб, котельный мастер по профессии – славный работник. Он был худощав, костляв, с желтоватой кожей и большими проницательными глазами. Лысая его голова блестела, как моя коленка. По-видимому, волосы, падая с его макушки, застряли на подбородке и прекрасно зажили на новом месте: окладистая борода доходила ему почти до живота. Он был вдовец с шестью детьми, которых, уезжая на заработки, оставил на попечение родной сестры. Больше всего на свете прораб любил голубей – по части голубеводства он был большой знаток и энтузиаст, мог рассказывать об этом часами напролет. После работы прораб иногда забредал ко мне в гости – поболтать о своих детях и птицах. В рабочие часы, когда приходилось ползать в грязи под пароходом, он заворачивал бороду в эдакую белую салфетку, специально привезенную из дома для этой цели. У салфетки были длинные петли по бокам, которые надевались на уши. Каждый вечер он старательно и бережно полоскал ее в протоке, после чего с важным видом вешал на куст сушиться.
Я хлопнул его по плечу и воскликнул:
– Нам привезут заклепки!
Прораб вскочил на ноги и закричал, не веря своим ушам:
– Да вы что! Заклепки?!. – Тут он понизил голос и многозначительно произнес: – Так вы… это самое?
Не знаю, почему мы вели себя как сумасшедшие. Я поднес палец к носу и загадочно кивнул.
– Вот это я понимаю! – тут же вскричал он, щелкнул пальцами у себя над головой и поднял одну ногу.
Я попытался станцевать джигу. Мы плясали прямо на железной палубе, поднимая жуткий грохот: он отдавался эхом в девственном лесу на другом берегу протоки и прокатывался по спящей станции. Той ночью мы разбудили парочку пилигримов, это как пить дать. На секунду в освещенном дверном проеме начальниковой хижины возник темный силуэт, затем он исчез, а следом исчез и сам проем. Мы прекратили пляску, и тишина, которую мы распугали своим топотом, вновь потекла на станцию со всех уголков джунглей. Огромная, неподвижная в лунном свете зеленая стена – буйная спутанная масса стволов, ветвей, листьев, сучьев и лиан – была подобна замершему на миг восстанию безмолвной жизни, могучему растительному валу, что вскинулся над станцией и готов был в любую секунду обрушиться на нее и стереть с лица земли всех ее жалких обитателей. Однако волна не двигалась. Издалека донеслось громкое фырканье и плеск воды: как будто в великой реке принимал мерцающую ванну ихтиозавр.
– В конце концов, – рассудительно произнес котельник, – почему бы им и впрямь не выслать нам заклепки?
Действительно, почему? Я не смог придумать ни одной причины.
– Вышлют, вышлют. Через три недели, – заверил его я.
Но заклепок мы не дождались. Вместо поставки случилось вторжение, визит непрошеных гостей, кара небесная – не знаю, как и назвать. Гости прибывали понемногу в течение трех недель. Каждую группу возглавлял белый человек в новом костюме и блестящих ботинках. Он ехал верхом на осле и отвешивал поклоны восхищенным пилигримам. Вслед за ослом плелись злые хмурые негры со стертыми в кровь ногами. Своими палатками, складными табуретами, тюками, ящиками, сундуками и прочей поклажей они занимали весь двор, и над захламленной станцией воцарялась атмосфера загадочности. Всего прибыло пять таких нелепых караванов: казалось, эти люди разграбили бесчисленное множество магазинов экспедиционного снаряжения и продуктовых лавок, а теперь скрываются бегством и хотят разделить добычу где-нибудь в лесной глуши. Нашим взорам предстало удивительное нагромождение вещей, которые сами по себе были нужны и хороши, однако из-за глупости человеческой походили на награбленное добро.
Эта честна`я компания называлась исследовательской экспедицией «Эльдорадо», и, полагаю, все ее участники когда-то обязались не разглашать секретов предприятия. Однако своей болтовней и поведением они напоминали отъявленных бандитов: безрассудность без отваги, жадность без дерзновенности, жестокость без доблести. Ни толики предусмотрительности или хотя бы серьезности намерений не было у представителей этой банды, и они явно не считали сии качества необходимыми для своего ремесла. Ими двигала одна лишь алчность, желание поскорей выдрать сокровища из недр этой земли и утащить их домой – при этом морали в их помыслах было не больше, чем у грабителей, взламывающих сейф. Кто оплачивал расходы сей благородной экспедиции, я не знаю, но вожаком шайки был дядя нашего начальника.
Внешне он напоминал мясника из бедного квартала, а взгляд у него был сонный и коварный. Гордо нес он на коротких ножках свое толстое брюхо и за все время пребывания гнусной шайки на станции не перекинулся словечком ни с кем, кроме племянника. Эти двое целыми днями прогуливались по двору, склонив головы друг к другу в нескончаемой дружеской болтовне.
Я принял решение не волноваться больше по поводу заклепок. Человек гораздо быстрее остывает к подобным пустым занятиям, чем может показаться. Я сказал себе: «К черту!» – и плюнул на все. У меня было предостаточно времени на размышления, и я иногда думал о Куртце. Он не слишком меня интересовал, нет, но все же мне было любопытно взглянуть, как человек, имеющий какие-никакие моральные принципы, сумеет в конечном итоге покорить эту гору и к каким делам приступит, оказавшись на вершине.
Глава 2
Однажды вечером, полеживая на палубе своего парохода, я услышал приближающиеся голоса: по берегу гуляли дядя и племянник. Я практически задремал, как вдруг кто-то сказал мне прямо в ухо:
– Я безобиден, как малое дитя, но не люблю, когда мною помыкают. Начальник я или нет? Мне было приказано отправить его туда. Подумать только…
Я сообразил, что беседующие стоят на берегу, у носа моего парохода, то есть прямо под моей головой. Я не шевелился – очень уж меня разморило.
– Да, и впрямь неприятно, – буркнул дядя. – Он просил начальство отправить его в самую дремучую глушь – задумал проявить себя. И мне дали соответствующее распоряжение. Ты только подумай, какое влияние он может иметь… Ужасно.
Оба согласились, что это ужасно, затем обменялись еще несколькими странными фразами: «…вызывает дождь и управляет погодой… один человек… вся верхушка… пляшет под его дудку…» Этот нелепый сумбур окончательно разогнал мой сон, так что уже в полном сознании и ясном рассудке я услышал следующее высказывание дяди:
– Здешний климат, вероятно, сделает работу за тебя. Он там один?
– Да, – отвечал начальник станции. – Год назад, даже больше, он прислал мне своего помощника с запиской такого содержания: «Вышли этого несчастного идиота из страны и больше таких не присылай. Я лучше буду один, чем стану довольствоваться твоим сбродом». Ну и наглец!..
– Больше от него ничего не приходило? – просипел дядя.
– Слоновая кость! – рявкнул племянник. – Да так много… высшего сорта… Что самое досадное – вся от него.
– А помимо кости?..
– Накладные! – последовал бурный ответ.
Наступила тишина. Речь явно шла о Куртце.
К тому времени я уже не спал, но лежал совершенно спокойно. Ни малейшего желания двигаться у меня не было.
– Как же он эту кость сюда доставил? – не без раздражения поинтересовался глава экспедиции.
Племянник пояснил, что слоновую кость привезли на каноэ – целая флотилия пришла по реке, а руководил ею мулат-англичанин, подручный Куртца. Куртц, по всей видимости, и сам надумал вернуться: на его станции к тому времени не осталось ни провианта, ни товаров, но, пройдя по реке триста миль, он вдруг передумал. Взяв с собой четырех гребцов, он сел в каноэ и поплыл назад, а метиса со слоновой костью отправил дальше. Дядя и племянник были потрясены этой выходкой Куртца и никак не могли разгадать его мотивы. Зато я подумал, что впервые вижу его как есть. Картинка была отчетливая: долбленое каноэ, четыре негра и один белый, внезапно отринувший безопасность, блага цивилизации и мечты о родине. Он вернулся в глушь, на свою опустевшую и заброшенную станцию – ей-богу, я тоже не знал, что им двигало. Быть может, он просто привык трудиться ради самого труда. Как вы понимаете, те двое ни разу не произнесли вслух его имени, а всякий раз называли его «этот человек». Мулата, сумевшего ловко и без потерь спустить по реке множество каноэ со слоновой костью, они окрестили подлецом. Подлец доложил, что этот человек тяжело заболел, потом пошел было на поправку, но полностью не восстановился… Тут дядя и племянник двинулись дальше и в некотором отдалении от парохода принялись мерить шагами берег. До меня долетали лишь обрывки фраз: «Военный пост… врач… двести миль… совсем один… неизбежная задержка… девять месяцев… никаких вестей… странные слухи…» Они вновь пошли в мою сторону. Начальник станции говорил:
– Да почти никого, если не считать одного странствующего торговца… Гнусный человечишка, надо сказать! Уводил кость прямо у нас из-под носа!
О ком же они теперь говорили? Я послушал еще и понял: речь шла о человеке, который добывал кость в той же местности, что и Куртц (и которого начальник не одобрял).
– Мы не избавимся от недобросовестной конкуренции, покуда не повесим хотя бы одного из них, чтоб остальным неповадно было, – сказал он.
– Конечно, конечно, – проворчал его дядя. – Надо это устроить. Пусть вешают! А что? В этой стране все можно, я считаю. Здесь – именно
Они отошли и стали переговариваться шепотом, потом начальник вновь заголосил:
– Эти недоразумения и задержки не моя вина! Я сделал все, что мог.
– Досадно, досадно…
– И как он мне докучал своей нелепой болтовней! – продолжил начальник станции. – Наслушался я будь здоров… «Каждая наша станция должна быть подобна маяку, освещающему путь к новому миру – славному миру! Безусловно, в первую очередь это место для торговли, но также и для просвещения, наставления и распространения гуманистических взглядов». Представляешь, какой осел! И еще метит в начальники! Нет, это…
Он едва не подавился от ярости, и тут я чуть-чуть приподнял голову. Оказалось, они стояли прямо подо мной – я мог бы при желании плюнуть им на головы. Оба, погрузившись в неприятные мысли, смотрели в землю. Начальник станции похлопывал себя по ноге тонким прутиком. Тут его дальновидный родственник поднял голову.
– Как твое здоровье? По-прежнему ни разу не болел?
– Кто? Я?! Что ты, я прекрасно себя чувствую, прекрасно. А вот остальные… мрут как мухи, ей-богу! Я не успеваю даже отправлять больных домой – просто удивительно!
– Хм-м, вот как, – проворчал дядя. – Что ж, на это и будем надеяться, мой мальчик, на это и будем надеяться.
Своей пухлой ручкой, похожей на тюленью ласту, он обвел все кругом: лес, протоку, грязь, реку, – словно призывая на службу зло, дьявола, кромешную тьму, что таилась в сердце этого осиянного солнцем края. Мне стало так жутко, что я невольно вскочил на ноги и посмотрел на лес – должен же последовать какой-то ответ на эдакую демонстрацию черной силы? Вы лучше меня знаете, какие глупости порой лезут в голову. Высокий зеленый вал по-прежнему зловеще и неподвижно возвышался над двумя человеческими силуэтами, терпеливо дожидаясь конца фантастического вторжения.
Они хором выругались – исключительно от страха, полагаю, – затем сделали вид, что меня вовсе не существует, и зашагали обратно к станции. Солнце почти село; дядя и племянник, низкий и высокий, плечом к плечу взбирались на холм. Казалось, они с огромным усилием втаскивают наверх собственные нелепые, разновеликие тени, что плелись за ними по высокой траве, не сминая ни единой былинки.
Через несколько дней экспедиция «Эльдорадо» ушла в безмолвную глушь, и та сомкнулась над ними, как волны смыкаются над головой ныряльщика. Много дней спустя от них пришла весть, что все ослы издохли. О судьбе менее ценных животных ничего не известно. По-видимому, им, как и всем нам, воздалось по заслугам. Я не спрашивал. В ту пору я с нетерпением ждал скорой встречи с Куртцем – относительно скорой, конечно. Путь до станции мистера Куртца занял у нас два месяца.
Подъем по великой реке был подобен возвращению к самой заре мира, когда на Земле буйствовала растительная жизнь, а в мире царили исполинские деревья. Безлюдье, всепоглощающая тишина, непроходимый лес. Воздух был знойный, густой, тяжелый, вязкий. Блеск солнца не приносил никакой радости. Длинные отрезы водяной глади простирались во все стороны, скрываясь во мгле далеких заросших берегов. На серебристых песчаных косах, греясь на солнышке, лежали бок о бок гиппопотамы и аллигаторы. Порой река становилась шире и текла меж поросших лесом островков; заблудиться на ней было так же легко, как в пустыне. Со всех сторон подстерегали отмели, и иногда мы по целым дням бодались с ними в поисках фарватера. Я начинал думать, что на нас легло колдовское заклятье и мы навек отрезаны от всего, что знали когда-то… давным-давно… вероятно, в другой жизни. Порой перед глазами вставали картины из прошлого (такое иногда случается в самый неподходящий момент, когда тебе и не до воспоминаний вовсе), но прошлое являлось подобием тревожного шумного сна, который ты с удивлением вспоминал средь ошеломительной яви этого странного мира растений, воды и тишины. Однако в его безмолвии не было даже намека на покой. То было безмолвие неумолимой стихии, размышляющей о чем-то непостижимом. Она глядела на тебя мстительно и злобно. Впоследствии я к этому привык, перестал замечать – других забот хватало. Мне приходилось ежесекундно следить за фарватером, различать впереди – в основном по наитию – невидимые отмели, выискивать подводные камни. Я учился предусмотрительно стискивать зубы, чтобы сердце не выскочило наружу, когда мы проходили в считаных дюймах от какой-нибудь коварной коряги, которая могла запросто выдрать жизнь из нашего корыта и потопить его вместе со всеми пилигримами. Я высматривал впереди сухостой, чтобы вечером порубить его на дрова для парохода. Когда ты ежечасно занят подобными делами, барахтаешься где-то на поверхности, действительность – действительность, говорю вам! – меркнет. Истина сокрыта на глубине – оно и к лучшему. Но все же я ее чувствовал, чувствовал, как это таинственное безмолвие наблюдает за моими обезьяньими трюками. Наблюдает оно и за вами – как вы скачете и кувыркаетесь на своих натянутых канатах, и все ради чего? Ради гроша, который вам заплатят за падение…
– Полегче, Марлоу, – пророкотал чей-то голос, и я понял, что на палубе, кроме меня, бодрствует по меньшей мере еще один человек.
– Простите. Я забыл о сердечной боли, что с лихвой искупает скудное вознаграждение. И впрямь исполненный с блеском трюк дороже денег! Вы все отменные трюкачи. Мой фокус тоже удался – каким-то чудом я сумел не загубить судно в первом же плавании по великой реке. До сих пор этому дивлюсь. Представьте себе человека, которому велели провезти карету по разбитой дороге да еще с завязанными глазами. Вот и с меня сто потов сошло, ей-богу. В конце концов, это непростительный грех для моряка – оцарапать дно судна, отданного ему в распоряжение. Может, никто и не узнает, но вы-то ни с чем не перепутаете этот глухой удар, а? И никогда его не забудете. Удар в самое сердце. Он вам снится, еще долгие годы вы в ужасе просыпаетесь среди ночи и слышите этот скрежет, вас бросает то в жар, то в холод. Не стану врать: мой пароход не всегда шел по реке без заминок. Иногда ему приходилось буквально ползти на брюхе, пока штук двадцать каннибалов толкали его вперед. Этих ребят мы взяли на борт по дороге, предложили им поработать матросами. Отличные парни каннибалы – работать умеют! Я им очень благодарен. У меня на глазах они друг друга не ели, поскольку запаслись провиантом – мясом гиппопотама. Вскоре оно протухло, и вонь этого таинственного безмолвия до сих пор стоит у меня в носу. Фу! На борту со мной был сам начальник станции и три-четыре пилигрима с длинными шестами – полный комплект. Порой мы натыкались на какую-нибудь прибрежную станцию, зависшую на самом краю неизвестности. Из разбитых лачуг к нам выбегали белые люди, сами не свои от радости, удивления и радушия. Вид и поведение их казались очень странными – словно на станциях их удерживала некая колдовская сила. Некоторое время в воздухе звенели слова «слоновая кость», а потом мы отправлялись дальше, в безмолвие, вдоль пустынных берегов, по спокойным изгибам реки, меж высоких зеленых стен, в которых отдавались эхом тяжелые удары нашего гребного колеса. Деревья, деревья, миллионы деревьев, массивных, высоченных, взмывающих под самое небо; у их подножия жался к берегу – в попытке справиться с течением – крошечный закопченный пароходик, словно жук, неторопливо ползущий по полу высокого портика. Я чувствовал себя ничтожно маленьким, одиноким, потерянным, но чувство это не было гнетущим или тягостным, нет. В конце концов, даже если ты мал, чумазый жук знай ползет себе вперед – а больше ничего и не надо. Не знаю, куда он полз, по мнению пилигримов: видимо, туда, где они смогут что-то получить или раздобыть. Я же думал, что он ползет навстречу Куртцу. Однако, когда паровые трубы прохудились, поползли мы очень медленно. Берега раскрывались перед нами и смыкались за нашими спинами, словно лес неторопливо выходил на воду и преграждал нам пути к отступлению. Мы проникали все глубже и глубже в сердце тьмы. Там было очень тихо. По вечерам из-за зеленых стен иногда доносился барабанный бой: летел над рекой и как будто замирал в воздухе над нашими головами – до самого рассвета. О чем гремели те барабаны – о войне, мире или Боге, – мы не знали. Вестником рассвета было пугающее затишье, спускавшееся на реку; лесорубы спали, их костры едва теплились; я испуганно подскакивал на месте от любого шороха и хруста ветки. Мы были странниками в доисторическом лесу незнакомой планеты. Мы могли бы вообразить себя людьми, на которых свалилось проклятое наследство и которое еще причинит нам немало страданий и потребует от нас тяжелого труда. Но вдруг, еле-еле одолев какой-нибудь поворот, мы различали на берегу тростниковые стены и остроконечные соломенные крыши, слышали дикие вопли; под тяжелым навесом неподвижной листвы мелькали черные ноги, хлопали руки, раскачивались тела, сверкали белки глаз. Наш пароход медленно шел мимо необъяснимой черной вакханалии. Первобытный человек… проклинал нас? Приветствовал? Возносил нам молитвы? Разве тут скажешь… Мы ничего не понимали в происходящем вокруг, мы просто скользили по реке подобно призракам, гадая и втайне ужасаясь, как душевно здоровый человек ужаснется, став свидетелем бунта в сумасшедшем доме. Да мы и не могли понять, ибо были слишком далеко, и вспомнить тоже не могли, ибо очутились во мраке первых, давно минувших веков, которые не оставили в разуме современного человека ни следов, ни воспоминаний.
Земля казалась неземной. Мы уже привыкли к виду закованного в кандалы и укрощенного чудища, но там… там это чудище вырвалось на волю. Неземные картины предстали нашему взору, а люди… нет, я не скажу, что они были бесчеловечны. Это и было хуже всего – подозрение, что они тоже люди. Оно приходило медленно. Дикари выли и скакали, крутились на месте и корчили страшные рожи, но душу леденила мысль об их человечности, о своем отдаленном родстве с этими дикими и страстными тварями. Безобразие? Да, это было безобразно, страшно, но честный человек не стал бы отрицать, что чудовищная искренность тех звуков рождала едва ощутимый отклик в его душе, смутный намек на смысл, понятный даже ему – ему, такому цивилизованному и далекому от тьмы первобытной эпохи. А почему бы и нет? Разум человеческий способен на все, ибо в нем заключено все – и прошлое, и будущее. Что крылось в этих плясках? Радость, страх, горе, преданность, отвага, гнев – да мало ли, но главное – истина, истина, лишенная покровов времени. Пусть дурак таращит глаза и содрогается, а нормальный человек все поймет и бровью не поведет. Но для этого в нем должно быть не меньше человечности, чем в этих дикарях на берегу. Тогда ему будет что противопоставить их истине – свою собственную суть, свою врожденную силу. Одних принципов мало. Приобретения, одежда, красивые тряпки – все это вмиг слетит, стоит только встряхнуть как следует. Нет, здесь нужна сознательная вера, ведь в диких плясках есть особый магнетизм, призыв… Да, я его слышу и признаю. Но ведь и я не обделен голосом, и мою глотку, к счастью или несчастью, так просто не заткнуть. Конечно, дураку, вооруженному страхом и сантиментами, ничего не грозит. Кто сейчас хмыкнул?.. Вас интересует, не сошел ли я на берег – поплясать да повыть с дикарями? Нет, не сошел. Из-за сантиментов? Да к черту сантименты! У меня попросту не было времени. Мне пришлось изрядно повозиться со свинцовой замазкой и искромсанным на полоски шерстяным одеялом, дабы соорудить повязки для моих раненых паровых труб. Одновременно я не сводил глаз с реки и пытался обходить коряги – словом, всеми правдами и неправдами поддерживал жизнь в пароходике и вел его вперед. В подобных занятиях достаточно поверхностной правды, чтобы спасти неглупого человека. Еще я время от времени приглядывал за дикарем, который работал у нас кочегаром. То была усовершенствованная особь, обученная топить вертикальные котлы. Он сидел прямо подо мной, и наблюдать за ним было столь же поучительным занятием, как смотреть на собаку в брюках и шляпе с пером, танцующую на задних лапках. Несколько месяцев тренировки не прошли даром для этого славного парня. На манометры он поглядывал с явно напускным бесстрашием; еще у бедняги были сточенные зубы, странно выстриженная шевелюра и по три шрама на каждой щеке. Ему следовало бы топать ногами и хлопать в ладоши на берегу, а вместо этого он – пленник неведомого колдовства, наделенный душеспасительными знаниями, – был занят тяжким трудом. Работать его научили: он знал, что, если вода в прозрачной штуке исчезнет, злой дух котла, разъяренный великой жаждой, обрушит на нас страшную кару. Поэтому негр потел, работал и испуганно косился на стекло (на руке у него висел самодельный амулет из каких-то тряпок, а из нижней губы торчала полированная кость размером с карманные часы). За бортом медленно проплывали лесистые берега, островки шума оставались позади, а впереди ждали бесконечные мили безмолвия – мы ползли к Куртцу. Однако коряги были толсты, воды мелки и коварны, в котле как будто и впрямь завелся упрямый дух, поэтому ни у меня, ни у кочегара не было времени предаваться нехорошим мыслям.
Примерно в пятидесяти милях от Внутренней станции мы наткнулись на тростниковую хижину с печальным флагштоком, на верхушке которого болтались вместо флага какие-то лохмотья. Рядом стояла аккуратная поленница. Неожиданная находка! Мы сошли на берег и обнаружили на поленнице дощечку с выцветшей карандашной запиской, которую мы разобрали с большим трудом: «Подготовил для вас дрова. Спешите! Но приближайтесь с осторожностью». Была там и подпись, какая-то длинная фамилия – явно не Куртц. «Спешите». Куда? Дальше, вверх по реке? «Приближайтесь с осторожностью». Осторожность мы не соблюдали – да и не могли бы соблюдать при всем желании, ведь записку с предупреждением нашли только здесь, на берегу. Значит, что-то стряслось в верховьях реки. Но что? И насколько серьезно обстоят дела? Вот в чем вопрос. Мы дружно осудили телеграфный стиль записки – автор мог бы и разъяснить, что к чему. Кусты вокруг ни о чем не говорили и не позволяли заглянуть в глубь леса. В дверном проеме хижины уныло болталась красная саржевая занавеска. Внутри царил разгром, но мы сразу поняли, что не так давно здесь жил белый человек. У стены стоял грубо сколоченный стол – доска на двух столбиках, в углу громоздился мусор, а у выхода я нашел книгу без обложки и с засаленными от частого чтения страницами. Корешок, однако, был заботливо прошит новыми белыми нитками. Я подивился этой находке. Книга называлась «Исследование некоторых вопросов мореходства», а написал ее то ли Тоусэр, то ли Тоусон, не помню фамилии, главный старшина флота его величества. Чтение было отнюдь не увлекательное: множество графиков и пренеприятных длинных таблиц. Этот томик, напечатанный шестьдесят лет назад, я держал в руках с великой осторожностью: казалось, он вот-вот обратится в прах. Свой труд Тоусон или Тоусэр посвятил подробному рассказу о пределах прочности всевозможных корабельных цепей, снастей и прочих подобных вещах. Да, эту книгу нельзя было назвать захватывающей, но с первого взгляда чувствовалось стремление автора к достойной цели, искреннее желание выполнять работу правильно и профессионально, и потому от скромных страниц сего древнего труда шел не только свет знаний. Бывалый моряк, со знанием дела повествующий о цепях и талях, помог мне забыть о джунглях и пилигримах, насладиться восхитительным чувством, рожденным встречей с миром настоящих, прочных вещей. Книга сама по себе была чудом, но еще удивительней оказались карандашные заметки на полях, явно относившиеся к тексту. Я просто не поверил своим глазам! Они были зашифрованы! Да-да, эти символы очень напоминали шифр. Что за человек мог притащить с собой в глушь эту книгу, изучать ее и делать подробные шифрованные заметки? Загадка, право слово.