Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

К. (ест): Э?!?!

О.: М?

К.: Суп не крут.

О.: Нет? Как не крут? Ну, клев.

К.: Не клев. Суп – вон.

О.: Что ж… С вас бакс.

К.: Пшел в пень! Вот руп плюс.

О.: Зря. Руп – дрянь. Дай бакс.

К.: Хрен!

О.: Дам в глаз плюс. Бакс дай!

К.: На! (Сам бьет в глаз плюс.)

О.: Ык!

К.: Ха! Бакс – мой. (Поспешно убегает.)

Язык этот пригоден не только для скупых на слово господ, но и для прелестных, чирикающих дам. Вот, скажем, сцена в парикмахерской – непридуманная.

(Входит дама с модным журналом в руках.)

ЗНАКОМАЯ ПАРИКМАХЕРША: Что?

ДАМА: Стричь.

П.: Как?

Д.: Как тут. Под бокс (показывает разворот журнала).

П. (одобрительно): Бокс крут.

Д.: Ну.

П. (стрижет): Ну как Кипр?

Д. (оживляясь): О, Кипр клев! Пляж, бар – сплошь плюш; сок, джин, дринк. Как ночь – муж в душ, дочь – прочь, тут грек Макс – тук-тук! – враз секс, кекс, бакс, крекс, фекс, пекс. Вот так-с!

П. (завистливо): А в загс? Ждем-с?

Д.: Макс – в загс? Грек – в брак? Ай, чушь.

(Обе задумываются над жизнью.)

П.: Как муж?

Д.: Мы врозь.

П.: Брось!

Д. (вздыхает): Муж лыс. Как мяч.

П.: Пусть трет лук в плешь.

Д.: Тер. Весь год.

П.: Ну? Хоть пух рос?

Д.: Рос, но вонь!… А секс – эх!… Не клев.

П. (внезапно): Ай!!! Брысь!!! Тварь!!!

Д.: Что?!…

П.: Вошь!

(Визг, паника.)

МАНИКЮРША (из своего угла» философски): Вот вам Кипр… Как наш Крым… Уж где юг, там вошь! А то: пляж… Вот мой зять…

(На этом поспешно убежал ваш автор.)

1998

Туда-сюда-обратно

Сердца горестные заметы – 3

А брокер с дилером и славный дистрибьютер Мне силятся продать «Тойоту» и компьютер. Вотще! Я не куплю.

Тимур Кибирев

Узнав, что на некоей выставке представлены «премиксы, макро– и микронутриенты», все, конечно, бросятся туда со всех ног. На то и расчет.

Пока они бегут, пыхтя и пихаясь локтями, у меня есть время подумать. Напрягая свой узенький лобик, шурша мелким горошком своего несильного мозга, я извлекаю из заплесневелых чуланов памяти кое-какие свалявшиеся знания. Я возвращаю этим «премиксам» ихний родимый алфавит, – в стеклярусе латинских буковок они смотрятся как-то строже. Кроме того, видно, где у слова талия, в смысле перемычка. «Пре» приобретает достойный вид приставки, а «микс» – корня. Таким образом, «премиксы» – это не какие-нибудь «премированные комиксы», а попросту «готовые смеси». Так знаю я эти готовые смеси, чего на них смотреть! Ссыпали в чан порошки, размешали деревянной палкой, распудрили по коробкам, налепили на каждую розовый блин – личико чужого, нелюбимого младенца, – и на выставку. Делов-то. Зато – «премикс», не хухры-мухры.

Что же касается «микронутриентов», то, пользуясь тем же методом обратного перевода в англолатынь, можно вычислить, что это «микропитательные вещества», типа. (Пардон: для пуристов в белых ризах улучшу стиль: «нечто вроде „мелкопитательных веществ“. Но так скучнее.) Слово „микро“ традиционно не переводится на русский с греческого, хотя интернетовские остроумцы и переводят слово Microsoft как „мелкомягкий“, нам на радость. (А по-сербски, например, мороженое – „сладолед“. Уже по одной этой причине следует строго воздержаться от бомбардировок.) „Макронутриенты“ же представляются внутреннему взору исключительно в виде бараньей ноги, обложенной запеченной картошкой.

Процесс обратного перевода – положи назад, откуда брал, а теперь скажи своими словами – работает, конечно, не всегда. Так, листая популярную книгу об архитектуре Петербурга, я обнаружила в ней фотографию собственного родимого дома и, опомнившись от радости, поинтересовалась, чем же это мы такие выдающиеся. «В этом доме каждый руст накован бучардой и скарпелью», – пояснили составители. А, ну да. Ясно.

Вопрос о том, обогащают ли иноязычные заимствования родную речь, решается не теоретически, а практически. Если загадочное приглашение на выставку можно расшифровать, не вставая с места, то, стало быть, употребленные в нем иностранные слова – мусор. Ленивые и нерадивые решили: а пущай народ читает нашу клинопись, не баре, перетопчутся. Бучарда же со скарпелью заставляют вас оторвать задницу от стула, полистать словари и поинтересоваться, что это и кто это. И выяснить, что это, например, не персонажи провансальских сказок («Белокурая Скарпель и ее верная Бучарда») и не фамилии строителей (Мыкола Бучарда и Яан Скарпель), а такие особые инструменты. Когда вы наковываете руст, то бучарда делает тык-тык-тык, а скарпель – тяп-тяп-тяп. Подробности – в специальной литературе.

Как-то раз, в начале перестройки, ваш автор сидел (сидела) в своем замоскворецком полуподвале, укрывшись за кружевными занавесочками от нужд многострадального народа, и пил (пила) чай с баранками (пока не отняли) в полном соответствии с духом местности (genius loci). Зима лежала вокруг дома пышными купеческими сугробами. Смеркалось; отблеск румяной зари, говоря тургеневским слогом, лег на голубоватые всхолмья январского снега. Замоскворецкие галки сели на купола, на те места, где во времена Временного правительства стояли постоянные кресты. В дверь забарабанили (звонок у вашего автора не работал). В зиянии отвалившейся двери предстал странный человек. На голове у него была новенькая погранично-китайская ушанка со спущенными ушами, с антикварно-красноармейской звездочкой во лбу. В проемах между ушами проглядывало смугло-иудейское лицо из серии выехавших в 1972 году от греха подальше. Одет пришелец был в черное пальто с подкладными ватными плечами, – такие продавались в комиссионке на Дорогомиловском рынке, три рубля штука; магазины затоварились ими еще в начале пятидесятых. Пальто было застегнуто на одну пуговицу ниже пупа; за пазухой виднелась беспошлинная бутыль с виски «Джонни Уокер» – пластмассовая, удобно изогнутая по форме мужской груди; пальто доходило до полу, но при ходьбе приоткрывало шнурованные до колен ботинки на рифленой, непромокаемой альпийской подошве. «Don't I look like a genuine Russian moujik?!» – весело вскричал незнакомец.

Удивительный человек оказался американским писателем, совершенно мне не известным, знавшим три слова по-русски и на этом основании решившим проникнуть в страну сибирских сугробов, остроумно притворившись русским пьяницей, чей облик он не только изучал, расспрашивая очевидцев, но даже съездил на Брайтон-Бич, чтобы наблюдать натуру in vivo. Аккуратные отрепья, скопированные им с какой-то этнографической картинки и теплый индивидуальный алкоголь в непорванном внутреннем кармане должны были, по его хитрому плану, отвести глаза местному населению и обеспечить инкогнито. Он поведал мне, что хотел купить valenki (ударение на втором слоге), чтобы уж совсем слиться с русской толпой, да вот в Манхэттане не нашел, но решил, что сойдет. Кто-то дал ему мой адрес, а он читал, что русские любят, когда к ним приходят без предупреждения, na ogonyok. Флоридский загар, ослепительно белые зубы и запах дорогого одеколона удачно дополняли образ опустившегося пропойцы.

Ричард страстно хотел братания с народом. Он хотел стать как мы. Нужные вещи он уже купил. Вот они. (Он развязал пакеты и коробочки и похвастался.) Теперь, собственно, по делу: какое самое распространенное русское выражение? Как обратиться к мужику на улице? Как сказать по-русски: «Trotzky is great»? Когда он уходил через час, он был страшен. Распотрошенный им «Беломор» расположился в накладном нагрудном кармане его пальто, как газыри на черкеске. Вобла на веревочке свисала с запястья. В другой руке была авоська с домброй, которую он считал балалайкой. На ушанку он прикрепил, в приятном беспорядке, еще с десяток значков: ГТО второй ступени, Почетный железнодорожник, Ленинградский Горный Институт, две октябрятских звездочки, «За дальний поход», «Лучшему повару», «Кисловодск». На шею повязал пионерский галстук. Пришить метростроевские погоны к плечам я ему не дала: соврала, что нет ниток. Лишь поднявшаяся к ночи метель помешала ему надеть взблескивающую золотом и пурпуром тюбетейку, тоже купленную в фойе «Интуриста». «Ya – zabuldyga, – повторял он, чтобы не забыть. – Zabuldyga». Больше я его никогда не видела. Возможно, он слился с народом.

Пока призрак Ричарда бродил по сугробам Ордынки, готовый отбиться домброй от медведя, а наши Валеры и Геннадии в порядке обмена блуждали в лабиринтах Гринвич-Виллиджа, немножко удивляясь, почему же полиция не арестовывает все местное население, произошло спонтанное словарное взаимообогащение, чего и следовало ожидать. Вскоре русские словесные прыщи начали выскакивать в самых неожиданных английских местах, а английские чирьи – в русских. «Нью-Йорк Таймс», светоч прогресса, сообщает читателям, что «кулич» – это вид кекса с добавкой смеси мягких сыров. Слово babushka обозначает головной платок. От Нью-Йорка не отстал и Лондон щепетильный. Blini (с ударением на первом слоге) – так, во всяком случае, в некоторых издательских кругах, называют бутерброды размером с петровский пятак. Корочка со всех сторон обрезана, сверху – огурец. Меня на них позвали, я и ляпни, что это не blini; они же еще и обиделись. Ну молчу, молчу! Blini так blini. Вам же хуже.

Нам тоже хуже. Были у нас дома (строения, сооружения, избы, пятистенки, небоскребы, терема, дворцы, хаты, хибары, времянки, хрущобы, кибитки кочевые), а теперь завелся, как пырей среди ромашек, какой-то билдинг. За ним, контрабандой, пролез «хай-райз» (high rise). Без билета проехал хот-дог («горячий хот-дог с сарделькой» можно в любой день купить на Пятницкой). Наш народ влечется к букве «х»: если в английском выражении есть «хот» или «хай», наши сейчас же стащат и, кой-как переведя, прилепят эту оладью куда-нибудь на видное место. Hot line стало «горячей линией», хотя это «срочная связь». High season, о ужас, превратился в «высокий сезон», хотя это, наоборот, уж скорее «горячие деньки». Рекламные персонажи заговорили как эвенки: «Этот продукт мне вкусен». – «Определенно!»

Вздулся паводок переводной литературы, из которой мы с изумлением узнали, что сатин и вельвет – одежда королей, совершенно как если бы они были доярками и механизаторами. Очевидно, Габсбурги и Гогенцоллерны, а также шустрые, но ныне вымершие Тюдоры подбирали себе прикид на Тишинском рынке. Меж тем, satin по-русски – атлас, velvet же – бархат, а «вельвет» будет corduroy, во всяком случае у американцев, а у англичан, может быть, еще как-нибудь. А сатин будет chintz. Приписав принцессам крови вкусы сельпо, пишущий наш народ возомнил, что ему внятно все: и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений, и пошел валять переводы со всех языков подряд, без тени сомнения.

«Демократия – власть народа. Плутократия – это и вовсе понятно без перевода», – торопливо пишет невежда. В телевизионной передаче «Брейн-ринг» (!) пачкают молодым интеллектуалам их неокрепший брейн такой загадкой: «До XVII века их называли Гипербореи, что означает „каменные горы“».

«Плутос» по-гречески – богатство. Гипербореи – народы, – или другое что, – живущие «за севером», или «за северным ветром». То есть – мы с вами. Самоуверенные и невежественные, с непереваренным комом чужих культур в зобном мешке, с непросохшей ненавистью к образованному слою, мы идем куда-то, как Ричард – во тьму и метель, и пурга заметает наши тюбетейки.

1998

Золотой век

(Статья для New York Review of Books, рецензия на перевод книги Молоховец на английский. В американском издании рецензия печаталась с сокращениями)

Всем русским известна знаменитая ленинская фраза: «Каждая кухарка должна уметь управлять государством». Интересно, что он, ни разу в жизни не сваривший себе крутого яйца, мог знать о кухарках?…

А между тем в России была женщина, чьему умению управлять своим маленьким государством Ленин мог бы позавидовать.

… В 1861 году молодая русская провинциальная домохозяйка Елена Молоховец, умевшая вкусно готовить, опубликовала сборник из 1500 кулинарных рецептов. Казалось бы – подумаешь, событие! Прежде всего, это была далеко не первая и уж конечно не последняя кулинарная книга в России. А кроме того, 1861 год – год освобождения крестьян от более чем трехсотлетней крепостной зависимости, эпоха бурных преобразований русского общества, либеральных реформ и надежд. В это время как раз набирало силу движение за освобождение женщин от традиционной домашней зависимости, и тысячи молодых девушек рвались из своих патриархальных домов на свободу, мечтая об университетской скамье, а не о поварешке. Но именно этой книге, вышедшей в самый, казалось бы, неподходящий момент, почему-то было суждено мгновенно приобрести неслыханную популярность и пережить десятилетия. Разрастаясь и усложняясь, книга выдержала десятки изданий, дожила, вместе со своим автором, до революции 1917 года, разошлась в 250 000 копиях, и последние издания содержат уже около 4500 рецептов, не считая сведений и советов по постройке дома, устройству кухни, распорядку дня, науки ведения хозяйства и приема гостей, а также планирования обедов постных и скоромных, ежедневных и праздничных, для слуг и для хозяев, с приблизительной сметой расходов для всех случаев. (Одних только скоромных обедов – 600 вариантов!) После же революции, когда, по естественным причинам, кулинария переместилась из области прикладных искусств в науку теоретическую, а рецепты и советы Молоховец приобрели метафизические черты, имя ее стало почти нарицательным для обозначения той сказочной вакханалии обжорства, что бушует на этих пожелтевших страницах.

В тех русских семьях, где сохранились экземпляры этой старинной книги, по ней сейчас не готовят, разве что изредка и самое простое. И не только потому, что продуктов таких в России больше нет, или они дороги, или же приходится сражаться со старинными мерами веса и объема или неопределенностью обозначений, вроде «очень жаркая печь» и т. д. Сам стиль жизни, воспринимаемый Молоховец как нечто само собой разумеющееся, давно и безнадежно канул в прошлое, изменились приоритеты, темп жизни ускорился, и при всей любви русских к вкусному и обильному столу, при всем гостеприимстве и умении соорудить из небогатого ассортимента кулинарные чудеса, никто уже не воспринимает накрытый стол как венец творения, и поглощение деликатесов перестало быть тем самодостаточным процессом, каким оно предстает из этого фолианта. Книгу Молоховец раскрывают, чтобы всласть посмеяться, чтобы со священным ужасом и трепетом погрузиться в это навсегда отошедшее время пищевых титанов, маньяков с луженым кишечником длиной с пожарный шланг, с желудками слоновьих размеров, с пастью античной Харибды, заглатывавшей целые корабли вместе с гребцами за один присест. Где оно, то чудовище, что, встав на рассвете, два с половиной часа жарит жаркое из серны, чтобы поспело к завтраку, а не то, опрокинув рюмку водки с утра, садится поглощать суп из пива со сметаной (в середине завтрака употребляются рейнвейнские вина, в конце – пунш; можно наоборот) только для того, чтобы к обеду, едва передохнув, снова выпить водки или вина (с закуской: маринованная рыба, копченый заяц, фаршированный гусь или груши в меду, 90 вариантов на выбор) и приналечь на суп с шампанским и пирожками (шампанское вливается в суп!), после чего последует еще одно обильное жаркое, а затем тяжелое, насыщенное сахаром и жиром, сладкое; а там уж недалеко и до вечернего чая с пятью видами хлеба, телятиной, ветчиной, говядиной, рябчиками, индейкой, языком, зайцем, четырьмя сортами сыра… Это не считая булочек, печенья разных сортов, «баб», варенья, апельсинов, яблок, груш, мандаринов, фиников, слив, винограда; но мало того: «к чаю» надо подать ром, коньяк, красное вино, вишневый сироп, шербет, сливки, сахар, лимон. Масло простое и масло лимонное, пармезанное, из рябчиков, с жареной печенкой, с миндалем, грецкими орехами, фисташками. С зеленым сыром. С натертой солониной. (Молоховец замечает, что все это «может заменить и ужин». Может, значит, и не заменять? Тут, кстати, вспоминаешь, что подзаголовок книги: «средство к уменьшению расходов в домашнем хозяйстве».) Этот вечерний чай в духе Гаргантюа, по расчетам Молоховец, хорош для дружеской беседы, не продолжающейся далеко заполночь; с утра, стало быть, начинай все сначала: поросенок, баранья грудинка, пироги, паштеты, фаршированные утри. Если же вам случилось быть вегетарианцем, то ваша прожорливость, по представлению автора, возрастает: ведь ни «жареная телячья головка и ножки», ни изжаренный на вертеле кабан, – увы! – не составят вашего завтрака. Стало быть, есть надо чаще и понемногу, а именно: утренний чай (а также сливки, сливочное масло, яйца), потом завтрак (основное блюдо плюс чай-кофе с «бабами», печеньем, булками), потом обед из ЧЕТЫРЕХ блюд, причем два последние – сладкие (кстати, русский обед – в середине дня, около 3 часов пополудни), через два часа после обеда – опять еда (ведь вы уже проголодались, правда?) и вечером – чай, схожий с описанным выше, но вегетарианский.

Молоховец специально оговаривает, что предлагаемые ею рецепты и советы рассчитаны на семью с обыкновенным аппетитом, среднего достатка, умеренных расходов. Но скромнейший, обыкновеннейший обед «четвертого разряда» мыслится ею как пир из четырех блюд. (Декабрь, обед № 11: Суп валахский с пирожками, Лососина холодная, Жаркое глухарь с салатом, Молочный заварной крем с карамельным сиропом.) Роскошные же званые обеды состоят из 11 перемен или даже более, ибо в этих случаях подается два супа, а бесконечные мелкие пирожки или сыры после десерта вообще не идут в счет, а перечислены, как нечто само собой разумеющееся, петитом. В этих торжественных случаях перемена вин, водок и ликеров совершается семь раз… и современный русский читатель, листая в ужасе 1000-страничный фолиант, начинает догадываться, почему ранние, юмористические рассказы Чехова иногда кончаются словами: «Тут его хватил апоплексический удар, и он умер».

И Чехов, и Гоголь, и Щедрин, и бесчисленные мемуаристы немало места на своих страницах уделяют описанию самозабвенного поглощения еды, процессу, буквально переходящему в оргию, занятию почти сексуальному. Сдержанность русской литературы в описании эротики, плотской любви с лихвой компенсируется многостраничными безудержными поэмами о желудочных радостях.

«…Горка уже уставлена, и такое на ней богатство, всего и не перечесть: глаза разбегаются смотреть. И всякие колбасы, и сыры разные, и паюсная и зернистая икра, сардины, кильки, копченые рыбы всякие, и семга красная, и лососинка розовая, и белорыбица, и королевские жирные селедки в узеньких разноцветных „лодочках“, посыпанные лучком зеленым, с пучком петрушечьей зелени во рту; и сиг аршинный, сливочно-розоватый, с коричневыми полосками, с отблесками жирка, и хрящи разварные головизны, мягкие, будто кисель янтарный, и всякое заливное, с лимончиками-морковками, в золотистом ледку застывшее; и груда горячих пунцовых раков, и кулебяки, скоромные и постные, – сегодня день постный, пятница, – и всякий, для аппетиту, маринадец; и румяные расстегайчики с вязигой, и слоеные пирожки горячие, и свежие паровые огурчики, и шинкованная капуста, сине-красная, и почки в мадере, на угольках-конфорках, и всякие-то грибки в сметане, – соленые грузди-рыжики… – всего и не перепробовать…» Так описывает писатель Иван Шмелев (родился в 1873 г.) именинный обед своего детства. Это – еда для домашних, а вот и для гостей: «на постном отделении стола, (…) во всю залу раздвинули столы официанты, – подавали восемь отменных перемен: бульон на живом ерше, со стерляжьими расстегаями, стерлядь паровую – „владычную“, крокеточки рыбные с икрой зернистой, уху налимью, три кулебяки „на четыре угла“, – и со свежими белыми грибами, и с вязигой в икре судачьей, – и из лососи „тельное“, и волован-огратэ, с рисовым соусом и с икорным впеком; и заливное из осетрины, и воздушные котлетки из белужины высшего отбора, с подливкой из грибков с каперсами-оливками, под лимончиком; и паровые сиги с Гарниром из рачьих шеек; и ореховый торт, и миндальный крем, облитый духовитым ромом, и ананасный ма-се-дуван какой-то, в вишнях и золотистых персиках. (…) И скоромникам тоже богато подавали. Кулебяки, крокеточки, пирожки; два горячих – суп с потрохом гусиным и рассольник; рябчики заливные, отборная ветчина „Арсентьича“, Сундучного ряда, слава на всю Москву, в зеленом ростовском горошке-молочке; жареный гусь под яблоками, с шинкованной капустой красной, с румяным пустотелым картофельцем – „пушкинским“, курячьи, „пожарские“ – котлеты на косточках в ажуре; ананасная, „курьевская“, каша, в сливочных пеночках и орехово-фруктовой сдобе, пломбир в шампанском…» И так страница за страницей, ведь это только начало обеда, переходящего в ужин, описывать который здесь просто нет места. Читая это, поневоле поверишь в «экономность» Молоховец и в обычность ее домашнего хозяйства.

Домохозяйка Молоховец (вернее, кухарка под присмотром хозяйки) готовит, на современный вкус, не только много и без перерыва, но и чрезвычайно питательно, чтобы не сказать худшего: например, чтобы приготовить «бабу», род сладкой булки, нужно взять 90 желтков и взбивать их, не останавливаясь, два часа подряд. Яйца, сливки, масло, сметана щедро льются не только в тесто или соусы, но и в супы: в куриный суп на шестерых – стакан сливок, в мясной бульон – стакан сметаны. Пену и жир с супа Молоховец снимает, но «для тех, кто любит пожирней», предлагается прокипятить снятый жир и снова влить его в суп. Соли, «на господский стол», идет по 2 фунта в неделю. Вчитываясь в общие наставления Молоховец, чувствуешь себя жалким, слабым карликом: так, для нее «небольшой обед или вечер» предполагает присутствие 15-18 человек, для которых можно приготовить, не считая прочего, 90 стаканов клюквенного питья. Нет, кажется, такого предмета на суше, в воздухе или под водой, который не очутился бы в сковородках, кастрюлях, банках, бочках, мешках и горшках, все идет в дело, и помимо блюд сложных, но узнаваемых, встречаешь такую экзотику, как мусс из васильков, мороженое из смородинных почек, сливочный крем с цветами резеды или варенец с серебряной закваской.

Для большей экономии предлагается огромное количество запасов изготовлять дома: рыть рвы для сбережения репы, сушить щук, сеять крапиву, чтобы приготовить из нее нитки для чулок, и многое, бесконечно многое другое, не говоря уже об общеизвестных вареньях и соленьях. Надо делать крупу из роз, кофе из свеклы, уксус из апрельского березового сока, крахмал из каштанов, горчицу из груш, пиво из сосновых побегов, варенье из огурцов и сироп из фиалок.

Немыслимо, непредставимо вести подобное хозяйство в одиночку или с помощью одной кухарки; да об этом нет и речи. Всю работу выполняют служители, прислуга, сколько их – неизвестно, этого расчета Молоховец не дает. Во всяком случае, продукты, предназначенные для служителей, выдаются из расчета на четыре человека. Слуги не голодают, однако при чтении меню для них в душе начинают шевелиться злобные классовые чувства. Так, скажем, завтрак для этих круглосуточных тружеников зачастую состоит из одного молока или простокваши, обед – из супа и каши, на ужин предлагается доесть объедки от обеда. Забавно, рассматривая схему разделки быка, проследить, какие его части – 3-й, 4-й сорт – идут на суп прислуге. Вот суп для праздничного обеда: воловий рубец сварить, прибавить картофель и муку второго сорта. Все. Ни зелени, ни пряностей, никакой радости. О фруктах ни слова: грубые люди должны есть грубые вещи. Вот постные завтраки: копченая селедка. Или же: тертая редька с постным маслом на черном хлебе и чай. Интересно ли после такого завтрака идти заготовлять запасы из барбариса: «…каждую хорошенькую веточку барбариса, держа за веточку, обмакивать в сироп, тотчас обвалять ее в очень мелко истолченном и просеянном сахаре лучшего сорта…» и т. д. Хочется собраться в кружок и петь революционные песни, или примкнуть к террористам, или воровать.

Но воровать Молоховец не допустит: ее хозяйка сидит в буфетной комнате или в «теплой девичьей» за столом и, «по слабости здоровья» не входя в кладовую в холодное время, зорко следит, чтобы мимо нее не пронесли лишнего, а только то и столько, сколько она предназначила к столу, – трюфели, сливки и ананасы хозяевам, воловьи губы, ноги и сердце – для прислуги. Дама она неясная, и, например, «так как разбор кабана вещь довольно неприятная и не каждая хозяйка решится присутствовать при нем», об этом процессе ей дается лишь общее представление, хотя и с ужасными для дамы подробностями: как отрезать голову… коптить нижнюю челюсть… как отрезать ноги до колена… Она немножко работает и сама: «хозяйка может иногда доставить себе удовольствие самой снять сливки или сметану, велеть при себе сбить масло и т. д.». Вообще же она, безусловно, заботится о челяди: советует в глухом и узком коридорчике без окон, напротив вешалки с шубами, продолбить нишу в стене; там, на откидной доске, вместо кровати, будет спать лакей. А «когда строятся дома, необходимо навешивать ворота, не менее двух аршин, отступя от наружной стены, чтобы в этом углублении мог ночью сидеть дворник и укрываться от дождя и ветра». Можно лишь догадываться, какие мысли посещают по ночам спящего лакея и бессонного дворника, но, наверное, нехорошие, против чего тоже придумано средство. Во-первых: «Я нахожу, что прислуга отчасти исправится, в нравственном отношении, что в кухне будет более чистоты и порядка, если она будет в одном этаже с прочими жилыми комнатами», а во-вторых, надо иметь специальную общую комнату для молитвы, где «глава семейства, ежедневно, усердною и единодушною молитвою и добрым примером своим, старался бы внушать и вкоренять, как в семействе, так и в прислуге своей, беспредельную любовь к Богу и веру в нелицеприятное правосудие и милосердие Его к роду человеческому».

Не помогло. «В мире есть царь, этот царь беспощаден; голод названье ему», – писал поэт Некрасов в то самое время, когда, издание за изданием, выходили из печати книги Молоховец. Голод, несправедливость, зависть, унижения сделали свое дело. Подстрекаемый большевиками, вылез из своей ниши лакей, вышел из-за ворот дворник; руками, привыкшими к разделке кабана, расправились с хозяевами и с их хозяйством, поджигали дома с их «пятью планами удобных квартир», уничтожали оранжереи, вырубали фруктовые сады, с особым удовольствием громили винные погреба, и рекой текли в рот и на землю Muscat de Lunel, Chateau d'Yquem, сладкие водки-ратафии.

Старой жизни, старой кулинарии пришел конец. Образ жизни, привычный для Молоховец, никогда больше не возродился. Так, как ела она, не едят сейчас даже немногие богачи.

Джойс Тоомре, переведшая и издавшая этот безумный исторический памятник, проделала огромную работу, вполне сопоставимую с каторжными трудами автора оригинала. Ее обширное предисловие, подробные и увлекательные примечания великолепны. Она отлично знает историю кулинарии и просто историю и умеет ярким примером дать наглядное представление о культурном контексте, а не просто о рецепте блюда. (Так, например, поневоле оценишь роскошный обед для 25 человек, предлагаемый Молоховец, если узнаешь, что обучение на женских курсах, четыре раза в неделю, в течение года, обходилось дешевле одного такого обеда.) Однако Джойс Тоомре, по ее собственным словам, в своей работе выделила лишь один аспект книги, преследуя основную цель: дать удобное, практическое руководство тем, кто захотел бы сам готовить русские блюда. Другими словами, она решила вернуть книге Молоховец ее первоначальный смысл. А для этого, к сожалению, ей пришлось пожертвовать многим: она выбрала для перевода лишь четверть рецептов, выбросив целые отделы, целые группы блюд, сознательно жертвуя историзмом в прагматических целях. Ее решение разрушить «Подарок молодым хозяйкам» как исторический памятник и воссоздать его в другом, более удобном формате, наверное, оправдано многими причинами: практическая книга скорее привлечет и издателя, и читателя. И, сократив нудное многословие Молоховец (которую я неизбежно и, вероятно, неверно представляю себе толстой, туповатой, лишенной чувства юмора, бездуховной обжорой), Дж. Тоомре не дала пропасть полезным tips and techniques, но включила их в увлекательное исследование, предваряющее перевод. Читать книгу в переводе интересно и полезно, готовить по ней удобно, даже просто листать и рассматривать иллюстрации – приятно и познавательно. И все же живой оригинал рухнул, погиб безвозвратно. Масштаб произведенного ею разрушения Тоомре сама прекрасно знает, более того, специально указывает нам на него, и – я не хочу быть неправильно понятой – ее работа, честная и высококвалифицированная, заслуживает бесконечного уважения. Она убивала, любя.

Но что же делать мне, как не рыдать, глядя на это пепелище? Как утешиться, видя, как на месте роскошного и бессмысленного, блестящего и бесполезного сооружения возникает чистенький и удобный стандартный домик? Где наши щи, капустный суп, на котором держится вся русская кухня? Из семи рецептов – один, а остальные даны списком, как мемориальная доска («Здесь жили и умерли такие-то…»). Почему отвергнута мясная окрошка, классический холодный суп из кваса, который едят и в Кремле, и в забытой, заросшей травой деревне? А клюквенный кисель, переживший и царей, и Ленина, и Горбачева? Почему из 47 видов пирожков оставлены 11, из 12 муссов – 2, из 14 киселей – 5, из 15 компотов – 3? Я хочу видеть рецепты всех 50 «баб», 80 тортов, 112 пудингов! Я хочу знать все 342 способа готовить рыбные блюда (их больше, но я сбилась со счета!) Почему так мало места уделено гречневой каше, которую русские суют всюду: в суп, в блины, в пирожки, соединяют с жареными грибами, фаршируют ею поросенка? Почему выбраны для перевода «французский суп жюльен», «итальянский суп с macaroni», «жареный картофель a la lyonnaise», «рис a la Milanese», немецкое блюдо Baumkuchen, финский напиток «Лимпопо», совершенно нехарактерные для русского стола, вместо «гурьевских блинов», «смоленских резников» и других блюд с неприметными названиями, но таких типичных? Мало ли какой экзотический рецепт попадется под руку обжоре, и она освоит его и включит в свои записи! Основу русского стола составляют рыба, грибы, студни, пироги, блины, каши, капустные щи, хлебный квас, то есть огородные и полевые злаки и речная живность, то, что ты поймал и сорвал. Я думаю, что при переводе и при вынужденном сокращении кулинарной книги принцип равномерной выборочности рецептов, принятый Дж. Тоомре, сдвигает всю шкалу и искажает лицо культуры до неузнаваемости. (Это болезненно заметно благодаря тому полному, оригинальному списку рецептов, которые переводчик честно воспроизводит в одном из приложений.) Я не могу не чувствовать, что справедливее по отношению к рухнувшему колоссу – дореволюционной России – было бы переводить изобилие – изобилием, обжорство – обжорством, несправедливость – несправедливостью, эзотеричность – эзотеричностью.

Это важно не только само по себе, в качестве помощи любителю аутентичной заморской кухни, но и для того, чтобы не исказить культурно-исторической картины, чтобы экзотика одной культуры не превращалась в экзотику совсем другой, в противном случае стоит ли вообще стараться, изучать язык, углубляться в историю? Застолье по природе своей сближает, и, как известно, путь к сердцу лежит через желудок, но сбившись с этого пути, можно очутиться совсем в другом, незнакомом месте. Так, русский эмигрант быстро и с болью осознает, насколько искажено представление о его стране за границей, какая бездна непонимания разделяет его и, скажем, американца. Когда в меню одного из нью-йоркских кафе читаешь указания, каков, якобы, аутентичный русский способ есть борщ – суп отдельно, а сметану, ложками, отдельно, – то хочется посыпать себе голову пеплом и уйти, воя, в ночь. Американская манера пить водку – либо теплой, либо разбавленной – on the rocks, – и при этом не закусывая, так же губительна и для человека, и для продукта, как, скажем, привычка пить вчерашнее шампанское из чайной чашки. Смысл водки в том, чтобы быстро, одним ударом проглотить содержимое маленькой рюмки (наливают из бутылки, постоянно содержащейся в морозильнике), как если бы это был глоток огня, и немедленно, в ту же секунду закусить очень горячим или очень острым все равно чем: грибом, соленым огурцом, маринованным перцем, соленой рыбой, раскаленным борщом, горячей сосиской в томате – неважно. Виртуозы из народа не закусывают, а занюхивают – черным хлебом (только черным!) или рукавом старого пиджака, но этот способ трудно рекомендовать стране с хорошо развитой системой химчистки, эффекта не будет. Хорошо при этом широко открыть рот и выдохнуть, при этом на глаза должны навернуться слезы; кто-нибудь из участников застолья непременно скажет, крутя головой: «Хорошо пошла! По второй!» Первая рюмка должна ударить по нервам, на этот счет существует старинная поговорка: «Первая – колом, вторая – соколом, остальные – мелкими пташечками».

Собственно, настоящий русский человек думает о водке все время. Весной, высаживая рассаду огурчиков, потирает руки: закусочка вырастет! Летом, заготавливая маринованные помидоры, фаршированный перец в банках и баклажанную икру, мечтает о долгой зиме, когда за окном – снег, а на столе – бутылка «Столичной». Осенью все, включая малых детей и старух, бросаются в лес собирать грибы. Правильно замаринованный гриб – гордость хозяина, лучшая закуска.

«Каждая кухарка должна уметь управлять государством», – писал Ленин. Родился он в 1870 году. Интересно, какое по счету издание Молоховец было у его матери?

1992

Без царя в голове

(Статья написана для журнала «New York»)

В середине 70-х годов на обеде по поводу открытия художественной выставки меня посадили рядом со старой дамой, шепнув, что ей девяносто, но она абсолютно все соображает. Мы разговорились, речь зашла о Николае II, и старушка, которая, как выяснилось, в свое время была чем-то вроде фрейлины при дворе, вздохнула: «Вот все говорят: тиран, тиран!… А собственно почему? У них за столом всегда такие свежие сливки подавали!…»

Такого рода логика, слегка безумная, становится все более популярной в России 1992 года. День ото дня крепнет миф о том, что до революции жизнь была изумительной (для всех), а уж с 1917 года свежих сливок будто бы не видел никто, кроме членов бывшего Политбюро, да и те, доползая до коллективного трона к мафусаиловым летам, уже не способны бывали переварить ничего, кроме минеральной воды. Одна знакомая, например, клялась мне, что ее дед, простой рабочий-наборщик, в начале века пропивал свою еженедельную зарплату в трактирах, а на оставшуюся мелочь покупал золотые кольца с изумрудами для жены, чтобы та не очень сердилась. Крестьяне купались в зерне. Пролетарии завтракали икрой. Жандармы были вежливы, торговцы честны, священники набожны, а все почему? – потому что у нас был царь. Сливки, изумруды, колокольный звон, пасхальные яйца Фаберже, честные и просвещенные купцы, порядочные женщины, прозрачные реки, полные севрюги, – туманные образы русского рая, золотого века мучают мечтателей, вызывая острые приступы ностальгии по тому, что вряд ли когда-либо существовало: в раю не бывает революций. Реальность оскорбительна для мечтателя: зеленая лужайка, издали манящая шелковой травой, вблизи оказывается утыканной консервными банками и окурками. А посему лучше всего отрицать реальность и любить свою мечту, воплощая ее в сказке о добром, заботливом царе, о сытом и благодарном народе и их взаимной симпатии. Похоже, что к этому типу мечтателей принадлежал и сам Николай Второй, убедивший себя в том, что простой народ добр и обожает царя, а толпу мутят смутьяны, которых надо поймать и хорошенько наказать, чтоб не смели, – ведомый этим заблуждением, он успешно погубил себя, свою семью, страну, империю, народ и цвет нации нескольких будущих поколений впридачу. В моем детстве был популярен анекдот о том, что Николай Второй посмертно представлен к ордену Октябрьской революции – «за создание революционной ситуации в стране». Был ли он профессионально бездарен? Или самодержавие было обречено? Или же обреченность самодержавия и должна была быть явлена миру в бездарности этого человека, не хотевшего и не умевшего править, а любившего только гулять, пилить дрова и фотографировать? Эти три подхода, три аргумента: человеческий, исторический и мистический соответственно имеют своих сторонников, и их споры никогда не были и не будут разрешены. Но в любом случае странная обломовская пассивность этого тихого голубоглазого семьянина, покорность судьбе в сочетании с самоубийственным упрямством и эгоизмом, роковые семейные обстоятельства (властная, истерическая супруга и смертельно больной наследник), роковые исторические обстоятельства (война с Японией, война с Германией) и, конечно, страшный конец в подвале уральского особняка – все в его жизни не перестает волновать воображение писателей и читателей во всем мире. И чем больше сказочных мотивов, мифологических клише можно высмотреть в истории жизни и смерти последнего русского царя, тем охотнее берутся за перо писатели и тем жаднее расхватывают книгу читатели. «Последний царь» Эдуарда Радзинского, книга о жизни и гибели Николая Второго, стала в США бестселлером. Радзинский в свое время учился в Историко-архивном институте, а позже стал успешным драматургом. Драматург-мифотворец в Радзинском, очевидно, полностью победил и подмял под себя историка-профессионала. Вся книга в этом смысле представляет собой поле битвы этих двух ипостасей автора, и если драматург оставляет после себя триумфальные арки, то на долю историка остаются жалкие кротовые кучки. В книге не только нет ни одного примечания, но и библиографический список, похоже, представляет собой лишь орнаментальный завиток, модернистскую кариатиду, не утруждающую себя поднятием тяжестей, а просто радующую глаз прохожего. Издательство Doubleday подыграло автору; книга открывается картой, не более полезной, чем арабеска: на ней мирно сосуществуют Санкт-Петербург (уже в 1914 году ставший Петроградом, в 1924 – Ленинградом) и Куйбышев (до 1935 года называвшийся Самарой), а на месте Северного Ледовитого океана расположился Атлантический. На этой карте река Амур течет по кругу, другая река, неизвестная географам, смело соединяет Черное море с Каспийским; Россия и Сибирь разделены границей, зато Швеция и Финляндия – не разделены, и так далее. (Россия, конечно, фантастическая страна, но не до такой же степени.) Сам Радзинский, надо отдать ему должное, с первых же страниц книги заявляет о своем недоверии к любым свидетелям: «все свидетели – люди пристрастные» и даже приводит поговорку: «Врет, как свидетель». Поэтому он отметает все – все! – свидетельские показания об обстоятельствах гибели самодержца, отметает всю работу, проделанную другими и хочет все сделать сам, разыскав добровольные, а не вынужденные показания участников расстрела. Это трудно: куда ни сунься, все лгут. И его трудностям я сочувствую. Но ложь, эта едва ли не главная человеческая слабость, именно и должна преодолеваться кропотливой работой историка, сходной с работой следователя; другое дело, что в России пробиться к правде труднее, чем где-либо. В какой еще стране хранители архивов дружно лгут тебе в лицо, уверяя, что нужных тебе документов не существует в природе? Но они же – капризна человеческая натура – тайно, с черного хода, в нарушение всех правил и рискуя своим положением, вынесут тебе «несуществующий» документ и, удовлетворив твое любопытство, автоматически введут тебя самого в круг посвященных, лгущих, не имеющих права проговориться. Ты будешь отныне связан круговой порукой двойного стандарта. Ты будешь сам лгать новым, непосвященным искателям истины. И если ты проболтаешься, то ты подведешь людей, доверивших тебе тайну; напротив, ложь станет гарантией твоей порядочности. Такова Россия; неудивительно, что наши драматурги много лучше наших историков. Связанный обетами молчания, передвигаясь в мире шепотов и краденых документов, Радзинский долгое время не мог вести свое расследование открыто, а когда смог, то оказалось, что почти все уже сделано другими.

В результате расследования Радзинский выяснил то, что было известно и раньше, а именно: то, что ничего толком не известно. Вроде бы команда из 11-12 человек под руководством и при участии большевика Юровского расстреляла, а потом добила штыками в подвале дома одиннадцать человек: семью царя, трех слуг и доктора. Некоторые жертвы почему-то умирать не хотели: пули отскакивали от их тел и летали по комнате. Затем трупы были вывезены в лес, раздеты и ограблены. Выяснилось, что на женщинах были надеты корсеты, нафаршированные бриллиантами, вот почему отскакивали пули. Трупы были захоронены, на следующий день перезахоронены, причем двое почему-то сожжены. Когда через неделю после расстрела город захватили белые, было проведено расследование, но могила найдена не была. Некое захоронение обнаружено уже в наше время, могила вскрывалась дважды: в 1979 году и в 1991. По крайней мере двух тел не хватает. Что это означает? Были ли они сожжены? Или же не все погибли?

Драматургически книга выстроена замечательно. Все мы знаем, что царь кончил плохо, но те, кто хотел бы заново пережить всю эту историю с самого начала, теперь могут получить ее, поданную под шикарным соусом дурных примет и зловещих предчувствий. Действие разворачивается под шелест царских дневников, знаменитых своей пустотой и почти неприличной для самодержца ничтожностью. Гулял, пил чай… Гулял, пил чай… Эхом отдаются недоумевающие восклицания Николая в мгновения перед внезапной опасностью смерти. «Что, что?» – только и произнес он в Киото, в Японии, в 1891 году, когда во время его путешествия сумасшедший полицейский внезапно бросился на него и ударил саблей по голове. «Что, что?» – непонимающе переспросил он, выслушав смертный приговор, за секунду до того, как град пуль пронзил его в подвале дома Ипатьева в 1918 году. («Вот что!» – раздраженно закричал на это убийца Юровский и выстрелил. Действительно, что еще можно ответить? С 1896 года, со дня вступления на трон, а если угодно, то с 1881 года, когда террористами был убит дед Николая Александр III, царь множество раз получал недвусмысленные сигналы: посмотри в лицо реальности, надо что-то менять, иначе будет плохо; он ничего не понял до последнего мгновения.) Таким же эхом, но не затихающим, а, наоборот, разрастающимся крещендо, отзываются в книге Радзинского и вещи. Когда, еще будучи женихом, молодой Николай получает долгожданное согласие своей красавицы невесты и дарит ей в знак любви брошь с бриллиантом, Радзинский опытной рукой приостановит сияние этого далекого апрельского дня и, прорвав завесу будущего, покажет нам обгорелые остатки этой броши, извлеченные из грязного пожарища, где сжигали сорванную с мертвой царицы одежду. И мрачными аккордами звучит мистический мотив роковой для царя цифры 17. 17 января 1895 года царь крайне неудачно произносит важную речь, сопровождающуюся дурными предзнаменованиями, 17 октября 1905 года вынужден подписать манифест, дающий России Конституцию: очень неприятный момент для царского самолюбия, причем произошло это день в день через 17 лет после крушения царского поезда в Борках, когда вся царская семья чуть не погибла. 17 декабря 1916 года убивают Распутина, обещавшего Николаю, что с его смертью погибнет и царь, и страна (что и произошло); 1917 год – революция, а вернее, две: февральская и октябрьская, и, наконец, 17 июля 1918 года – расстрел. Мистика чисел и мелкие, но приятные сердцу обывателя зловещие предзнаменования – когда, например, церемониальный выстрел из пушки, заряженной не холостым, а боевым снарядом, чудом не убил царя, но ранил его однофамильца, жандарма Романова, – вся эта готика сильно способствует созданию напряжения в книге. О всем известной истории с Распутиным и говорить нечего: ее не использовал бы лишь очень ленивый. Повествование украшено прелестными деталями: императрица, властительница одной шестой части суши, продает старьевщикам старую, немодную одежду, но при этом спарывает перламутровые пуговички, заменяя их костяными или стеклянными.

К финалу книги напряжение достигает апогея и невозможно оторваться от чтения. Автор искусно замедляет действие, растягивая развязку и мучая читателя мельчайшими подробностями последнего пути царской семьи: ночью, в лесу, по болоту, пробирается кровавый грузовик с трупами… Или с полуживыми людьми?… (Да или нет? Да или нет?…) И снова Радзинский ловко и в нужном месте прерывает рассказ, чтобы перебросить читателя на несколько лет вперед и показать мерцающую картинку: вот пожилой узник ГУЛАГа, пациент психиатрической больницы, уверенно рассказывает, что он и есть спасшийся царевич Алексей. Он похож на портреты Николая II, он страдает гемофилией, у него cryptorchodism, как и у наследника, и он без запинки и правильно отвечает на все вопросы, связанные с жизнью царской семьи, ставя в тупик врачей. А потом, вылеченный, вновь растворяется в пучинах ГУЛАГа, унося с собой какую-то тайну. А вот комнатная девушка Демидова, та, что закрывалась подушкой и визжала, когда ее расстреливали, та, которую добивали штыком, чей труп сожгли на краю шахты, – Демидова, кажется, доживает (как?) до Второй мировой войны, никогда не выходит из квартиры, где ее прячет брат, кричит по ночам…

Да можно ли было спастись от расстрела? Неужели? Не знаю, не знаю, словно бы говорит Радзинский, а сам подбрасывает все новые и новые намеки на то, что все может быть, на то, что КГБ знает много больше, чем говорит, на то, что убийцы – Ермаков и Юровский, например, – могли быть соединены страшной тайной – у самого места захоронения они недосчитались двух трупов и боясь ответственности, могли инсценировать все что угодно: например, сожжение двоих (действие, действительно, представляющееся бессмысленным). И отсюда ложь и путаница в их рассказах: сожгли всех… нет, Алексея и царицу… нет, Алексея и Демидову… нет, нет, Алексея и еще одну женщину… Анастасию?

Главным хранителем, носителем и разоблачителем тайн в книге оказывается загадочный гость, старый чекист, по своей работе имеющий доступ к архивам и сведениям, которые недоступны другим, в свое время лично знавший одного из убийц и давно интересовавшийся историей гибели екатеринбургских узников. Как и полагается по правилам детективного жанра, он появляется в конце книги, безымянный и хихикающий, и предлагает свою версию произошедшего, вполне правдоподобную, красиво изложенную, но – ничуть не более правдоподобную, чем другие правдоподобные версии. Читателю предлагается поверить Радзинскому на слово в том, что такой старик действительно существует. Мы готовы поверить – при всей литературности этого персонажа – и в старика, и в его теорию, сводящуюся к тому, что во время последнего пути кровавого грузовика кто-то из охраны обнаружил, что двое жертв живы, и спас, припрятал несчастных.

Как на косвенное свидетельство такой возможности старик ссылается на глухие данные о том, что жена шофера грузовика, большевичка, бросила своего мужа, а через несколько лет, умирая, послала передать ему, что прощает его. Из этого туманного факта делается вывод, что шофер мог признаться своей революционно настроенной жене в том, что он спас или помог спасти двоих, – и это ее возмутило. Нас должно потрясти и то, что малолетнего сына шофера звали Алексеем, как и Наследника.

Все могло быть, и это тоже могло быть!

На Западе, начиная с 20-х годов, появлялось много мужчин и женщин, выдававших себя за царских детей. Самая знаменитая и несчастная фигура среди них – Анна Андерсон, чью идентичность с Анастасией признавали многие (а другие начисто отрицали). Расследование, с перерывами, тянулось десятилетиями. Два судебных процесса, прошедших в Германии, не дали официального ответа на загадку, ни положительного, ни отрицательного. Однако экспертиза почерка (независимо проведенная дважды), а также экспертиза формы ушей (процедура, в криминалистике считающаяся не менее надежной, чем отпечатки пальцев, но мало известная широкой публике) и другие научные методы привели специалистов к признанию полной идентичности Анны Андерсон и Анастасии. Тем, кого это интересует, можно порекомендовать книгу Peter Kurth «Anastasia: The Riddle of Anna Anderson», добросовестную, убедительно документированную и просто очень увлекательно и ясно написанную. Радзинский включил ее в свою библиографию, а пару страниц из нее и пересказал, кое-что переврав и напустив такого туману, что вызвал мое подозрение. Это пошло мне на пользу: я достала книгу Курта и прочла. Вывод: поговорку «Врет, как свидетель» необходимо отнести к самому Радзинскому. Либо он книгу Курта не читал (и тем самым вводит в заблуждение читателей, отметая серьезные документы, приводимые Куртом, наравне с горами чекистского и свидетельского вранья), либо читал и не знает, что с этими документами делать. Понятно недоверие исследователя к самой возможности спасения принцессы, к личности Анны Андерсон, но, казалось бы, экспертиза немецких профессоров – слишком серьезная вещь, чтобы, отмахнувшись от нее, по-детски щекотать воображение читателя историей со сбежавшей женой шофера (который так и умер, вообще никому ничего никогда не сказав). Создается впечатление, что Радзинский, как опытный драматург, знает, что «неразгаданные тайны», мистические числа и зловещие приметы – инвентарь мифотворца – больше волнуют сердце читателя, чем трезвый анализ и научные экспертизы, что «тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман». И, лишенный советскими обстоятельствами возможности пробиться к «низким истинам», вынужденный в одиночку разгребать завалы советской лжи, фантазий и мифов, он предпочел сделать упор на более сильную сторону своего таланта, на умение не доказать, а преподнести. Ведь зловещий безымянный старик, коллега уральских палачей, в нужный момент появляющийся из-за занавеса, гораздо эффектнее немецких профессоров с их научными (а стало быть непонятными читателю) экспертизами.

Впрочем, любые придирки к Радзинскому меркнут на фоне того, что можно сказать о роскошно изданном альбоме фотографий, прокомментированном принцем Михаилом Греческим. Радзинскому сам жанр его труда позволяет увлекаться фантазиями и под каждую деталь подстегивать эмоциональную подкладку, но он по-своему честен и добросовестен, как импрессионист, изображающий собор в тумане: много мелких цветных точечек. Принц Михаил избирает тактику сумасшедшего дадаиста: рисует лошадь и подписывает: курица. Материал, загубленный принцем Михаилом, бесценен: это фотографии из домашних альбомов царя, в основном снятых самой царской семьей. Все они были фотографами-любителями, и на множестве снимков мы видим царевен с неизменными камерами в руках. Некоторые снимки отличные, другие – так себе, и от этого еще более трогательны. Семья ест, пьет, смеется, читает, прыгает с камня на камень, болеет, играет с собакой, садится на лошадь, обнимает грязных деревенских детишек, флиртует, учится, строит рожи, играет в теннис. Бродит по мелководью, засучив штаны и приподняв юбки. Валяется на пляже. Качается на качелях. И когда знаешь, что вот эту веселую и красивую девочку проткнут тупым штыком, вот эту, кокетливую, обольют кислотой и сбросят в ледяную шахту, вот над этой, застенчивой, будут издеваться в ее последние дни пьяные солдаты охраны – заставлять ее ходить в уборную с открытой дверью и комментировать ее действия с глумливыми смешками, – тогда особенно, своей кожей чувствуешь трагедию этой уникальной семьи, позволившей себе быть беззаботной, словно они простые люди.

Что может быть точнее фотографии? Что может быть проще, чем процитировать документ?… Как что?… Человеческая фантазия, страсть к мифологизации, любовь к сказкам и стереотипам! Странности начинаются раньше, чем сама книга: уже подпись к фотографии на фронтисписе гласит: «Во время поездки на императорской яхте „Штандарт“ Алексей, в бескозырке, принадлежащей одну из моряков, играет в воде со старым чайником». На фотографии действительно Алексей, но на нем своя собственная, специально сшитая бескозырка, а в руках не чайник, а детская лейка. При всей своей личной «скромности» (на которой очень смешно настаивает автор) русский император мог себе позволить сшить больному сыну шапочку, а не одалживать фуражку у одного из своих подданных. (Разыгрывается миф: непритязательность царской семьи.) Далее, на первой же странице текста, принц Михаил уверяет нас, что он был одним из первых, кто увидел фотографии. Между тем Радзинский рассматривал эти же фотографии на 20 лет раньше (и отметил, что они, как и дневники царя и царицы, почему-то не были засекречены). (Миф: КГБ якобы всесилен и вездесущ.) Свое предисловие принц Михаил заканчивает красивым, но лживым сообщением: якобы последней записью в дневнике Николая, за несколько часов до расстрела, были слова: «Боже, спаси Россию». На самом деле царь прекратил вести записи за три дня до гибели, и последняя запись гласит: «Погода теплая и хорошая. Никаких известий». (Миф: царь тонко чувствовал, он предчувствовал свою гибель, но больше думал о стране, чем о себе.) Далее, увлекаясь, принц полностью отдается своим фантазиям: якобы царевич Алексей назван в честь основателя династии Романовых, между тем как таковым был Михаил, а не Алексей, якобы Крым – часть Средиземноморья, а слово Ай-Петри якобы означает Святой Петр по-татарски (принцу Греческому приличествовало бы знать, что не по-татарски, а по-гречески), если принц видит на шляпе цветы, то он пишет «шляпа с перьями», если семья села на матрас, то принцу видятся трава и мох. Елку и лиственный кустарник он считает сосной, а ветки с крупными белыми цветами опознает как ветки цветущего тополя. Он превращает корь, опасную болезнь, в простую свинку, а Петра II, умершего в пятнадцатилетнем возрасте – в мужа Екатерины Великой. Он воображает, что Анну Вырубову, интимную подругу царицы, замечали не более, чем мебель, но поскольку история и сами фотографии свидетельствуют об обратном, то он пинает эту толстуху с другой стороны: с плебейским снобизмом противопоставляет «элегантный наряд» императрицы «безвкусным оборкам» подданной. И упорно, настойчиво, каждый раз, когда видит фотографию царской семьи, бродящей по колено в воде, называет эту воду «невыносимо холодной, ледяной, замерзающей (тем самым выстраивая миф о спартанской выносливости русского императора).



Поделиться книгой:



Регистрация