Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Возможно, затем, — отвечал он, — что не желаю я запятнать себя бесчестьем именоваться мужем неверной жены. А возможно, причина и не в этом. Тебе довольно будет знать, что цель моя — жить и умереть в безвестности. И потому пусть все вокруг считают, что муж твой умер, так и не подав о себе вестей. И не выдай меня отныне ни словом, ни жестом, ни даже взглядом. А особенно страшись выдать эту тайну человеку, с которым была в связи. Если же ты нарушишь это условие, берегись! Его репутация, положение, сама жизнь его будут в моих руках! Берегись!

— Я сохраню твою тайну, так же как сохраняю его, — сказала Эстер.

— Поклянись! — потребовал он.

И она произнесла клятву.

— Ну а теперь, миссис Принн, — произнес престарелый Роджер Чиллингворт, как он отныне будет именоваться, — я оставлю тебя наедине с твоим ребенком и алой буквой. Как велено тебе, Эстер? Обязал ли тебя приговор не снимать знака этого и во время сна? Не одолевают ли тебя тогда ужасные видения и кошмары?

— Зачем ты так изводишь меня насмешками? — в отчаянии воскликнула Эстер. — Может, ты как тот Черный Человек, что бродит по окрестным лесам? Может, ты выманил у меня это обещание, чтобы уж наверняка погубить мою душу?

— Не твою душу! — отвечал он, вновь улыбнувшись. — Нет, не твою!

Глава 5

Эстер за рукоделием

Окончился срок тюремного заключения Эстер Принн, и двери тюрьмы распахнулись, выпустив ее на солнечный свет, равно светящий всем и каждому в этом мире, но, как показалось больному измученному ее воображению, имеющий лишь одну цель — поярче осветить алую букву на ее груди. Быть может, первые ее шаги, когда, всеми покинутая и одинокая, ступила она за порог тюрьмы, дались ей тяжелее и показались мучительнее пути на эшафот и уже описанного нами ее пребывания там, когда выставлена она была на позор, чтоб каждый мог показывать на нее пальцем. Тогда помощью ей явились необыкновенная жизнестойкость и неукротимая сила духа, позволившие превратить это постыдное событие в своеобразное мрачное торжество. К тому же стояние на эшафоте было случаем совершенно особым, из тех, какие встречаются в жизни только раз, а потому, чтобы пережить их, можно и нужно призвать на помощь все свои силы, предназначенные служить человеку до конца его дней.

Самый закон, осудивший ее, этот безжалостный гигант, при всей строгости и суровости своей умеющий не только карать железной рукой, но и поддержать в нужную минуту, помог ей тогда вынести муку позора. Теперь же одинокий выход ее из тюремных врат знаменовал собой начало обычной жизни, вести которую можно было лишь опираясь на обычные свои каждодневные возможности, и ей предстояло либо терпеливо сносить эту жизнь, либо пасть под ее тяжким бременем. Заимствовать у будущего, чтобы как-то продержаться сейчас, в настоящем, она не могла. Завтрашний день сулил лишь новые испытания, как и послезавтрашний, и следующий за ним, — все они не меньше нынешнего будут безмерно печальны, заставляя скорбеть, что родилась на свет; и придется ей нести тяжкую ношу без всякой надежды когда-либо сбросить ее, и скорбь, помноженная на стыд, будет все тяжелее. На все уготованные дни ей суждено превратиться лишь в безликий символ, на который будут указывать пальцем священники и моралисты, видя в ней живой пример и яркое воплощение женской слабости и грехопадения. Юных и чистых научат видеть в ней, женщине с алым знаком позора на груди, в ней, дочери почтенных родителей, в ней, матери младенца, которому тоже предстоит стать женщиной, в ней, тоже некогда бывшей чистой и невинной, всего лишь порождение, орудие и образ греха. И надгробным памятником ей станет один позор, который будет неотступно преследовать ее, сопроводив и в могилу.

Может показаться удивительным, что в то время как перед ней был открыт весь мир, поскольку условия приговора не запрещали ей покидать пределы далекого, затерянного в глуши пуританского поселения, — она была вольна вернуться в родные края или же предпочесть им любую другую страну, где, приняв новое имя и новый облик скрыть свою личность и начать жизнь поистине новую, притом что убежищем ей могли стать и дикие лесные дебри вокруг, где легко было бы ей затеряться среди тамошних жителей, чьим обычаям чужды были осудившие ее законы, — удивительным могло показаться то, что женщина эта предпочла считать своим домом место, где ее подвергли позору. Но существует некая неизбежность, чувство столь властное, что сопротивляться ему бессмысленно. Чувство это, заставляющее нас подозревать в нем нечто роковое, влечет человека туда, где произошло знаменательное, перевернувшее всю жизнь его событие, оно и понуждает бродить как тень там, где это случилось, и оставаться там либо возвращаться туда вновь и вновь. И чувство это тем сильнее и неодолимее, чем мрачнее было событие, его породившее. Грех Эстер и ее позор вросли корнями в эту землю, связав ее с этой землей воедино. Это стало как бы вторым рождением, более прочно, нежели первое, связавшим ее с землей, где это рождение произошло, превратившим для Эстер Принн лесной край, казавшийся таким неприветливым первым его поселенцам — пилигримам, в родной и единственный для нее дом. Все другие земные пейзажи, даже картины сельской Англии, места, где проходило ее детство и непорочное девичество, она словно передала на хранение матери, в сундук памяти — так убирают подальше старые, уже ненужные платья; пейзажи эти были ей теперь чужды в сравнении с картинами новыми. Звенья привязавшей ее к этому месту железной цепи жгли и жалили в самое сердце, но разорвать эту цепь было невозможно.

К тому же, а несомненно, так оно и было, хоть и скрытым оставалось от нее самой, а выползая подобно змее из гнезда, из самой глубины ее сердца, неизменно заставляло Эстер бледнеть, жило в ней и другое чувство, делавшее ее пленницей этих мест. Здесь жил, ступая по этой земле, тот, которого она полагала связанным с ней союзом, непризнанным на земле, но предназначенным в день Страшного суда привести их рука об руку к алтарю небесному, чтобы связать их на веки вечные для совместного искупления. Вновь и вновь искуситель душ человеческих соблазнял ее этой идеей, потешаясь той отчаянной радостью, с какой она хваталась за нее, чтоб потом тут же пытаться ее отринуть. Она тщетно пыталась избавиться от нее, заталкивая поглубже, в тайники души. То, в чем она заставляла себя видеть причину своего продолжающегося пребывания в Новой Англии, было наполовину правдой и наполовину самообманом. Здесь совершила она грех и здесь же должна понести земное свое наказание стыдом, ежедневная мука которого постепенно очистит ее душу, возвратит утерянную чистоту, освященную страданиями, которая станет еще чище, чем прежде.

Вот потому Эстер Принн и не покидала этих мест. На окраине поселения, на полуострове, отделенный от всех других жилищ находился крытый соломой домишко. Прежний его обитатель, выстроив дом, вскоре его оставил, удрученный как бесплодием окружающей не поддающейся обработке земли, так и невозможностью общения с людьми, уже вошедшего в привычку у первых поселенцев. Дом стоял на берегу, открывая вид на море и на лесистые склоны гор к западу. Рощица кургузых низкорослых деревьев, какие только и могли выжить на том полуострове, не столько скрывала этот домик от посторонних, сколько намекала на то, что есть в нем что-то, что видеть нежелательно, а может, даже предосудительно. В этом тесном и одиноком домишке на скромные свои сбережения и с разрешения властей, не спускавших с нее глаз, и поселилась Эстер Принн с ребенком, моментально придав этому месту оттенок печальной сомнительности. Дети, слишком маленькие, чтобы понять причину неблагосклонного отношения местных жителей к этой женщине, подкрадывались к дому и видели ее фигуру у окна, склоненную над шитьем, или же стоящую в дверях, или занятую работами в маленьком садике, или же бредущую по тропе к поселку; различив алую букву на ее груди, они тут же разбегались, охваченные непонятным страхом.

Та, у которой не было никого, кто осмелился бы появиться с ней рядом, тем не менее не бедствовала, ибо владела искусством, которое даже в этом суровом краю всегда могло прокормить ее саму и не знавшего горя ее ребенка. Это было тогда, как и теперь, единственное доступное женщине искусство рукоделия. Буква на ее груди, так мастерски и с такой выдумкой украшенная причудливым орнаментом, служила отличным и наглядным образчиком умения, которым с удовольствием воспользовались бы и придворные дамы, не побрезговавшие бы добавить к своим богатым расшитым золотом нарядам то или иное полное изящества украшение, вышедшее из-под ее рук. Конечно, угрюмая простота, столь характерная для пуританской моды, заставляла колонисток редко прибегать к услугам Эстер. Но вкусы эпохи, тяготевшие к самым искусным произведениям такого рода, не могли не повлиять на наших суровых предков, о чем свидетельствуют и многие из сохранившихся с того времени нарядов — видимо, трудно оказалось совсем уж не поддаться искушению. Публичные церемонии, сопровождавшие, например, посвящение в духовный сан или приведение к присяге новоиспеченных судей — словом, все, что могло подчеркнуть торжественность момента, когда важное лицо является перед народом, из соображений политических выполнялось в формах хорошо продуманных и исполненных мрачноватой роскоши. Пенистые сборки брыжей, узорчатые ленты перевязей, украшенные богатой вышивкой перчатки считались необходимейшей принадлежностью облеченных властью государственных мужей; ношение их людьми, отмеченными богатством или высоким статусом, поощрялось, в то время как людям простым подобные излишества закон запрещал. На церемониях похорон — как для убранства покойника, так и для нарядов скорбящих, создания многообразных ухищрений, подчеркивающих мрачность траурной одежды или белоснежную чистоту ее, — для всего требовалось искусство Эстер Принн. Детская одежда, которой в те времена придавали большое значение, также давала ей возможность заработать на жизнь своим трудом.

Постепенно, но довольно скоро работы Эстер Принн вошли в моду. Из сочувствия ли к женщине, чья судьба сложилась так несчастливо, или из извращенного любопытства, наделяющего подчас ложным значением вещи самые простые и незначительные, а может, и по какой-то другой неуловимой причине, которой раньше, как и теперь, иногда оказывается достаточно, чтобы кто-то вдруг получил то, чего другой добивается долго, но тщетно, или же просто потому, что Эстер действительно по праву заняла место, на которое ни у кого не было права, но Эстер вскоре стала получать столько заказов, сколько могла и хотела выполнить. Возможно, чье-то тщеславие находило особое удовольствие наряжаться для торжественных случаев в пышные наряды, выполненные руками грешницы, видя в этом как бы знак смирения, но работы Эстер украшали и брыжи губернатора, и перевязи людей военных, и облачения священников, и чепчики младенцев; они истлевали на телах покойников в гробах. Но никогда ее вышивка не украшала белоснежную фату невесты. Исключение это служит доказательством беспощадной суровости, с какой общество продолжало осуждать ее грех.

Эстер не стремилась к большому заработку. Собственная ее одежда всегда была из самой грубой и простой темной ткани, украшенной одной лишь алой буквой, носить которую ей повелел рок. Зато одежда, которую она шила ребенку, отличалась несомненной и причудливой изысканностью, подчеркивающей то впечатление неуловимой воздушной прелести, которое так рано стала производить внешность подрастающей девочки. Одевая так ребенка, Эстер могла преследовать и иную цель. Но об этом позже. Кроме этого маленького излишества, которое она тратила на наряды ребенка, все, что не требовалось для пропитания, Эстер отдавала на нужды благотворительности, одаривая тех, кто был, возможно, менее несчастен, чем она, и кто подчас оскорблял протянутую ему руку помощи. Много часов, которые она охотнее бы посвятила упражнениям в своем искусстве, она отдавала изготовлению простой и грубой одежды для бедняков. Вероятно, она видела своеобразное искупление в том, что занимается столь грубой работой, вместо того чтобы с тихой радостью предаваться любимому делу. Питая страстную, по-восточному безудержную любовь ко всему прекрасному, она была лишена возможности удовлетворить ее чем-нибудь иным в жизни, кроме занятия тонким рукоделием. В этом занятии выражалась и исчерпывала себя страстность ее натуры. И Эстер подавляла в себе эту страсть, считая удовлетворение ее, как и прочие радости, чем-то греховным. Эта борьба с самой собой, с неуловимыми движениями души своей, нам, как это ни прискорбно, видится чем-то противоестественным, чрезмерным и отнюдь не покаянным.

Итак, Эстер Принн получила возможность быть причастной жизни вокруг. Обладая природной энергией и столь редким талантом, она не могла быть полностью отвергнута обществом, пометившим ее, однако, зна́ком, сильнее чем каинова печать. Всякое ее соприкосновение с жизнью вокруг заставляло ее вновь и вновь ощущать свою чужеродность. Каждый жест, каждое слово или даже молчание тех, с кем она вступала в общение, намекало или даже впрямую показывало ей, что она изгой и отделена от всех прочих, словно прибыла из иных сфер или обладает телом и органами чувств иными, чем у остальных. Оставаясь чуждой им, их законам и правилам, она находилась рядом с ними, как бесплотный дух, прилетевший к родимому очагу, но невидимый и неслышимый, не способный более ни разделить с домашними их радости и улыбнуться вместе с ними, ни скорбеть с той же печалью, что и они. А если б и удалось этому невидимке как-то проявить к ним сочувствие, это вызвало бы в людях лишь ужас и отвращение. Вот и ее уделом, кажется, стало теперь вызывать у окружающих лишь эти чувства вкупе с толикой горького презрения. Тогдашний век не отличался особой деликатностью, и положение ее, о котором она никогда не забывала, всякий раз старались ей еще и напомнить, сделать наглядным, чем вызывали острый приступ боли, бередя незажившую рану. Облагодетельствованные ею бедняки, как мы уже упоминали, оскорбительно отталкивали ее руку, когда она пыталась им помочь. Высокородные дамы, в чьи дома приводило Эстер ее занятие, имели привычку то и дело огорчать ее язвительными, полными тайной злобы уколами, этой алхимией ядовитых брошенных как бы вскользь намеков или даже открытых выпадов, в которой так искушены женщины и которая действует на измученное страданием сердце подобно горстке соли, брошенной на открытую рану. Эстер научилась держать себя в руках и отвечала на эти проявления злобы лишь краской, вдруг неудержимо заливавшей ее обычно бледные щеки, после чего еще глубже замыкалась в себе.

Жестокий неумолимый приговор, вынесенный ей пуританским судом, мучил Эстер Принн тысячью разнообразных способов. Священники останавливались на улице, чтобы обратиться к ней со словами увещевания, что неизменно собирало вокруг толпу — хмурую, но тут же принимавшуюся осыпать насмешками несчастную грешницу. Когда она входила в церковь с надеждой увидеть обращенную и к ней субботнюю улыбку Творца, о ней и о ее грехе нередко начинали говорить с амвона. Она стала бояться детей, потому что те, не зная, в чем она провинилась, заразились от родителей подозрительным к ней отношением и смутно чувствовали, что с этой женщиной, молча, скорбно и всегда одиноко, если не считать ребенка, проходящей по улице, связано что-то страшное. Дав ей сперва пройти и удалиться на достаточное расстояние, они начинали преследовать ее, громко выкрикивая слово, ничуть не терявшее для нее своего оскорбительного смысла оттого, что произносили его невинные, не ведающие этого смысла детские уста. Казалось, позором ее полнится воздух и сама природа вопиет о нем — о грехе ее шелестит листва, шепчет летний ветерок, ревет зимняя буря. Еще одной, особой мукой становились для нее взгляды людей несведущих, незнакомых с ее историей. Когда при встрече те с любопытством бросали взгляд — а они непременно это делали — на алую букву на ее груди, страдание охватывало ее с такой силой, что ей стоило большого труда не прикрыть букву рукой. Но и привычные взгляды, брошенные на этот знак людьми местными, были для Эстер по-своему мучительны. Холодная обыденность этих взглядов невыносимо терзала ей сердце. Короче говоря, му́ка от постоянно обращенных на нее взоров не оставляла Эстер никогда; она не притуплялась, а наоборот, с каждым днем становилась все острее. Но иногда, хоть и очень редко, может быть, раз в несколько месяцев, Эстер ловила взгляд, брошенный на позорную ее отметину, который, как ей вдруг начинало казаться, приносил облегчение — словно человек этот брал на себя часть ее ноши. Но тут же боль возвращалась и даже усиливалась, словно мстила за грех минутной паузы. Но одна ли Эстер согрешила?

Необычные и мучительные переживания, которые уготовила ей судьба, не могли не повлиять на ее воображение, и, будь Эстер не столь крепкой духом или же не обладай она столь развитым умом, влияние это было бы еще больше. Но, меряя шагами свое одинокое жилище, свой маленький мирок, в который была заключена, Эстер не могла отрешиться от странного ощущения, будто алая буква на ее груди одарила ее особой проницательностью, став как бы новым органом чувств, умеющим распознавать грех в душах других людей. Верить в это ей было страшно, однако не верить она не могла, и открытия, ею таким образом совершаемые, наполняли сердца ужасом. Что это? Уж не злой ли дух, жертвой которого она наполовину стала, нашептывает ей помимо ее воли, что чистота — это всего лишь внешний покров, ложь, отбросив которую увидишь пылающую алую букву не только на ее, Эстер Принн, груди, но и на груди многих и многих? Неужели должна она поверить этим смутным, но таким настойчивым откровениям и признать их правдой? Из всех ее ужасных переживаний это было самым страшным.

Оно озадачивало и пугало, являясь вдруг в обстоятельствах самых неожиданных, но являясь ясно и отчетливо. Бывало, алый позор на ее груди вдруг начинал подрагивать и трепетать, когда она встречала достойного деятеля церкви или судью, известного своим благочестием и справедливостью, человека, которого окружающие почитали чуть ли не ангелом. «С каким злом столкнула меня судьба?» — мысленно вопрошала Эстер. И, нехотя подняв глаза, не видела никого доступного зрению, кроме этого ангела во плоти. Или же ей чудилась странная общность между нею и какой-нибудь почтенной матроной, женщиной, как считалось, самых строгих правил, на протяжении всей своей жизни хранившей снежный холод в сердце. Что между ними может быть общего? А иногда электрическим ударом проносилось в мозгу: «Смотри, Эстер! Вот твоя подруга». Подняв взгляд, она встречалась глазами с юной девушкой, робко поглядывающей на алую букву и, тут же заливаясь краской, отворачивающейся от нее, будто чистоту ее мог осквернить этот мимолетный взгляд. О враг рода человеческого, чьим талисманом стал этот роковой знак, неужто не оставишь ты несчастному грешнику, юному или в зрелых летах, ничего, что мог бы он счесть достойным почитания? Такая утрата веры была бы самым печальным из всех последствий греха. Так пусть же доказательством того, что жертва собственной слабости и жестокого закона Эстер Принн не окончательно испорчена, станет настойчивость, с какой она пыталась продолжать верить, что нет более великой грешницы на этой земле.

Простые люди, склонные в те мрачные времена к ужасным историям, рассказывали историю Эстер Принн так, что нам она теперь видится страшной легендой. Они не желали признавать в алой букве всего лишь выкрашенную в обыкновенной посудине тряпку, а считали ее порождением адского пламени и утверждали, будто ночью, когда Эстер проходит мимо, буква на ее груди вспыхивает и светится красным светом. Надо сказать, что знак этот опалял грудь Эстер такой болью, что, может быть, стоит и признать некоторую правоту подобного рода толков.

Глава 6

Перл

До этой поры мы мало говорили о ребенке, невинном создании, плоде неукротимой греховной страсти, явившемся на свет по непостижимой воле Провидения чудесным неувядаемым цветком. Убитая горем женщина с изумлением замечала, что с каждым днем красота этого цветка становится все ослепительнее, а ум освещает тонкие черты ребенка все ярче и явственнее. Ее Перл! Так назвала она девочку, и не потому, что видом своим та напоминала жемчужину и имела сходство с бесстрастной сияющей безупречной прелестью красотой. Нет, имя девочки говорило лишь о том, какую непомерную цену заплатила мать за нее, отдав все, что у нее было, за это единственное сокровище.

Поистине странно! В то время как люди пометили ее грех алой буквой, так страшно и трагически перевернувшей всю ее жизнь, буквой, обладающей силой запретить всем людям, кроме таких же грешников, как Эстер, выражать ей сочувствие, Господь даровал ей за постыдный грех прелестное дитя, поместив его на опозоренную грудь и показав тем самым, что всякому, связанному с родом человеческим, может быть обещано райское блаженство. Однако такие мысли внушали Эстер не столько надежду, сколько опасения. Зная, что поступила дурно, она не могла верить в то, что плод ее греха может оказаться добрым плодом. День за днем она со страхом вглядывалась в ребенка, следила за его ростом, за тем, как развивается его натура, боясь обнаружить в ней какой-нибудь темный порок — следствие того греха, которому девочка была обязана своим рождением.

Но было ясно, что никаких физических недостатков ребенок не имел. Безупречно стройная фигурка, сила и ловкость, с какими она управлялась со своими еще не развитыми руками и ногами, делали девочку существом поистине небесным; она могла бы резвиться среди ангелов, оставаясь в саду Эдема и после того, как оттуда были изгнаны наши прародители. Ребенок обладал природной грацией, не всегда сопутствующей даже безупречной красоте, а одежда девочки удивительно шла ей и неизменно была ей к лицу. Простых деревенских платьев маленькая Перл не носила. Мать с непонятным упорством шила ей одежду из самых богатых тканей, какие только можно было достать, и вкладывала всю свою душу, украшая и отделывая наряды девочки. Так блистательна была эта роскошно одетая фигурка, так замечательно оттеняли наряды собственную красоту девочки, что свет этой красоты, окружавший Перл словно ореолом, казалось, отбрасывал отблеск и на темный пол их жилища. Но и в коричневом платьице, порванном и испачканном в буйных детских забавах, Перл была не менее прелестна. Внешность ее обладала удивительной изменчивостью, словно в одном ребенке заключалось сразу несколько детей, от хорошенькой крестьянской простушки до изысканной, полной достоинства наследной принцессы. Но в каждом из этих обликов проглядывала страсть, и все они ослепляли удивительной яркостью, а без этой яркости, бледная и блеклая — это была бы уже не Перл.

Внешняя изменчивость соответствовала богатству ее натуры, как нельзя лучше ее выражая. Характер девочки наряду с разносторонностью обладал и глубиной, но в нем отсутствовало, если только Эстер не напрасно тревожилась, умение приспосабливаться к внешнему миру. Дитя не хотело признавать его правил и установлений. Рожденный в нарушение великого закона ребенок представлял собой существо с характером, черты которого, может быть, прекрасные или даже блистательные, находились в сумбурном состоянии, общий же узор, который они составляли, обнаружить было бы крайне затруднительно или же попросту невозможно. Эстер объясняла характер дочери тем состоянием, в котором пребывала сама в то время, когда из материи духовной еще только создавалась душа Перл, а из материи физической формировалось ее тело. Нарождавшейся душе ребенка, при всей первоначальной белоснежной чистоте ее элементов, суждено было пройти через горнило страсти, оставившей на ней свой отпечаток — отсюда и яркие всполохи ее натуры, золотые блестки вперемежку с черными тенями, вся эта сумятица красок, которой была отмечена Перл. А более всего сказалась в ней душевная буря, которую тогда пришлось испытать ее матери. Как в зеркале, Эстер теперь видела в ее характере отражение своего неукротимого нрава, отчаянного вызова, который она бросала миру, переменчивости настроения и даже облаков уныния и подавленности, омрачавших тогда ее душу. Сейчас все это освещалось утренним светом юной безмятежности, но потом, с приближением полуденной зрелости, могло грозить штормами и вихрями.

В те дни в семьях придерживались дисциплины более строгой, нежели теперь. Насупленные брови, резкий окрик, частое применение розги, подкрепленные еще и авторитетом Священного Писания, использовались не просто в качестве наказания за проступки, но и как полезное средство воспитания в ребенке необходимых добродетелей. Однако Эстер Принн, в одиночку воспитывавшая своего единственного ребенка, не могла погрешить излишней строгостью в отношении дочери. Памятуя при этом о собственных ошибках и несчастных заблуждениях, она поначалу старалась нежно, но твердо контролировать поведение ребенка, надзирая за бессмертной душой, вверенной ее попечению. Но задача эта оказалась ей не под силу. Ни добрые улыбки, ни нахмуренные брови не производили на ребенка должного действия, и Эстер вынуждена была самоустраниться, дав возможность ребенку стать игралищем собственных страстей и инстинктов. Прямое принуждение или же запреты, конечно, сдерживали девочку, но ненадолго. Другие же меры, обращенные скорее к уму или сердцу, могли достигать или не достигать цели в зависимости от настроения Перл в данный момент. Матери Перл, когда девочка была еще совсем маленькой, был уже хорошо знаком тот особый взгляд, который бросала на нее дочь и перехватив который мать понимала, что настаивать, убеждать и даже молить в данном случае дело пустое. Этот строптивый взгляд, умный, но в то же время необъяснимо странный, а иногда и с недобрыми огоньками, вызывал в душе Эстер даже некоторые сомнения — уж подлинно ли человеческое это дитя. Может, это призрак, неуловимое видение — вот сейчас начудит, поиграет в странные свои игры, а потом насмешливо улыбнется и исчезнет. Всякий раз, как в черных блестящих глазах девочки появлялось это выражение, она становилась странно чужой, далекой, неуловимой. Она словно реяла в воздухе, вот-вот улетит, растворится искоркой, неизвестно почему возникшей и куда исчезнувшей. И какая-то неодолимая сила бросала тогда Эстер к ребенку, ей хотелось поймать и удержать этого эльфа, уже изготовившегося к полету, схватить его и крепко прижать к груди, осыпать поцелуями — не столько из любви, сколько из желания убедиться в том, что Перл настоящая, из плоти и крови, ребенок, а не иллюзия, не обманчивое видение. Но смех Перл, когда мать, поймав, заключала ее в объятия, такой веселый, мелодичный, лишь увеличивал сомнения.

Озадаченная, удрученная этим странным непониманием, непреодолимой преградой, все чаще возникавшей между нею и ее единственным, так дорого доставшимся ей сокровищем, Эстер, бывало, разражалась рыданиями. То, как часто это случалось, сказать невозможно, ибо поведение Перл было непредсказуемым, девочка хмурилась и, сжимая кулачки, глядела на мать — пристально, строго и недовольно. Она могла вдруг вновь рассмеяться, громче прежнего, словно доказывая свою бесчувственность и полную неспособность к жалости. А нередко ее тело вдруг начинали сотрясать горькие рыдания, в которых она изливала свою дочернюю любовь. Этими рыданиями и невнятными уверениями она словно хотела доказать, что у нее есть сердце, готовое сейчас разорваться. Однако поверить в прочность нежных чувств, питаемых к ней дочерью, Эстер было бы затруднительно, ибо порывы их были мимолетны и проходили так же внезапно, как возникали. Размышляя обо всем этом, Эстер чувствовала нечто подобное чувствам человека, сумевшего по какой-то случайности вызвать призрак, но так и не узнавшего ключевого слова, дающего ему власть над этим новым, так и оставшимся непостижимым существом. Единственно отрадными для нее были часы, когда ребенок мирно и спокойно спал. Тогда мать, обретая некую уверенность, приободрялась и могла наслаждаться безмятежным счастьем, пока ребенок не открывал глазки и в них не зажигался вдруг строптивый огонек — все, малютка Перл проснулась!

Вскоре — и с какой же поразительной скоростью! — Перл достигла возраста, когда дети готовы вступать в общение иное, чем только с матерью, и требуется им больше, чем всегда готовая для них материнская улыбка и милые бессмысленные ласковые слова. Каким же счастьем было бы для Эстер, если б в птичьем гомоне звонких голосов играющих детей могла бы она различить голос любимой своей дочурки! Но и в мире детей Перл была изгоем. Дьявольское отродье, символ и порождение греха, она не имела права находиться среди детей благочестивых христиан. И поистине удивительным было, как нам это представляется, внутренним чутьем она понимала, что сама судьба начертала вокруг нее непреодолимый круг и обрекла ее на одиночество; словом, Перл отлично осознавала особенность своего положения и отличие свое от всех других детей. С самого освобождения Эстер из тюрьмы любой взгляд, направленный на нее и ее букву, неизбежно задевал и Перл, ибо, когда Эстер выходила в город, девочка непременно была с ней — вначале на ручках, а после, крепко ухватившись за ее палец, семенящая рядом — четыре шажка против материнского одного. Перл видела местных детей на травянистых лужайках возле дороги или у порога их жилищ, видела, как те играли в свои негромкие, как то предписывал им суровый пуританский обычай, игры — разыгрывая сцены то богослужения, то расправы с квакерами или стычки с индейцами и снятия с них скальпов, то каких-то неведомых, но страшных колдовских обрядов. Внимательно глядя на все это, Перл не делала попыток познакомиться. Если с ней заговаривали, она молчала. Ну а если, как бывало иногда, дети окружали ее, Перл охватывала настоящая ярость, и она швыряла в них камни, испуская дикие пронзительные крики, от которых мать бросало в дрожь, так похожи они были на заклятия ведьмы, произнесенные на каком-то никому не известном языке.

Правда и то, что маленькие пуритане, принадлежавшие к племени, превосходящему все другие своей нетерпимостью, смутно чувствовали в матери и ребенке что-то неведомое, иноземное, чуждое привычным нравам и отличное от них и потому считали их достойными презрения и даже брани, подчас срывавшейся с их уст. Перл отвечала им яростной злобой, кипевшей в детской ее груди. Проявления этой злобы, вспышки ярости приносили матери Перл даже своеобразное успокоение как более понятные, чем приступы своеволия и капризов, так часто ставившие ее в тупик. Но все же ее охватывал ужас, когда в них она различала туманную тень зла, некогда гнездившегося в ней самой. Перл унаследовала страсть противостоять всему и вся, которой в свое время переполнялось сердце Эстер. И мать, и дочь одинаково были отделены от всех и заключены в круг одиночества. В характере Перл наблюдалась та же нестройность, та же сумятица чувств, которая некогда, до рождения дочери, совлекла с пути истинного и Эстер, но потом под благотворным влиянием материнства как-то упорядочилась и утихомирилась.

Находясь дома или вблизи, Перл особо и не нуждалась в знакомствах. Деятельный творческий дух ее умел, оживляя все вокруг, общаться с тысячью разных предметов. Так горящий факел поджигает все, к чему его ни поднесешь. Предметы, самые, казалось бы, неподходящие — палка, свернутая тряпка, цветок, никак не меняя своего облика, становились куклами Перл, персонажами действа, разыгрываемого на подмостках ее фантазии. Ее детским голоском говорили все эти разнообразные — молодые и старые — воображаемые персонажи. Торжественно вздымающим свои потемневшие стволы старым соснам, печальным вздохам и стенаниям ветра ничего не стоило преобразиться, как это виделось ее воображению, в престарелых пуритан, а выросшим в их садике безобразным сорнякам — в пуританских детей, которых Перл наказывала, безжалостно топча и вырывая с корнем. Нескончаемо разнообразна была эта череда форм, которых наделял жизнью неутомимый ум девочки, никак не упорядоченный образованием, но ярко вспыхивающий блестками в бурной своей активности. После таких игр девочка падала в изнеможении, но, едва отдохнув, принималась вновь придумывать, населяя мир вокруг фантасмагорией новых образов, вспыхивающих и гаснущих сполохами северного сияния. Такие вспышки фантазии и бурной энергии воображения мало отличали бы Перл от других одаренных детей, не считая, конечно, того, что, за неимением настоящих товарищей для игр, ей приходилось их выдумывать, полагаясь лишь на собственное воображение, но существовало и еще одно отличие. Заключалось оно в том чувстве враждебности, которое испытывала Перл к порождениям своего ума и сердца. Ни разу в своих играх не создала она себе друга. Словно зубы дракона сеяла она во время игр, чтобы, вырастив армию вооруженных врагов, ринуться в битву с ними. Было бесконечно грустно — и особенно грустно для матери, винившей в этом одну себя, — наблюдать в существе столь юном ясное понимание враждебности окружающего мира и необходимости упражняться и копить силы для противостояния и борьбы с ним, борьбы, которая назревает и непременно будет.

Глядя на дочь, Эстер Принн нередко бросала шитье и заливалась слезами, давая выход своей мучительной тоске в прерывистом, стонущем бормотании: «Отец мой Небесный, если ты все еще мой Отец, скажи, что за существо принесла я в этот мир?» И Перл, услышав эти тоскливые звуки или каким-то иным, более тонким, образом почувствовав страдание матери, обращала к ней свое выразительное прекрасное личико и понимающе улыбалась улыбкой эльфа, после чего возвращалась к игре.

Следует сказать и еще об одной особенности в поведении девочки. Первым, что привлекло ее внимание в этом мире, было — что бы вы думали? Нет, не улыбка матери, вызывающая обычно у младенца ту первую его полуулыбку, которую потом долго обсуждают, сомневаясь, действительно ли можно назвать улыбкой эту гримасу. Ничуть не бывало! Первым пробудившим интерес Перл предметом, видимо, оказалась — страшно сказать! — алая буква на груди Эстер! Однажды, когда мать склонилась над колыбелькой, младенец, привлеченный мерцающими нитями вышивки и стараясь ухватить букву, протянул ручонку с улыбкой не смутной и неопределенной, а самой что ни на есть настоящей, отчего личико его словно стало старше, приобретя какое-то недетское выражение. У Эстер перехватило горло от волнения, и она невольно стала вырываться — так велика была боль, причиненная ей этими движениями детской ручки. Но, приняв порывистый жест матери за игру, Перл глянула ей в глаза с новой улыбкой. И с этого момента всегда, если только ребенок не спал, Эстер не знала ни покоя, ни материнского счастья. Правда, бывало, что целыми неделями Перл словно не замечала алой буквы, но затем нежданно-негаданно, как смертельный удар, Эстер пронзал странный взгляд, которым дитя смотрело на злосчастную букву, смотрело и улыбалось.

Однажды Эстер встретила этот лукавый странный взгляд девочки, когда, по обыкновению всех матерей, пыталась увидеть в глазах ребенка свое отражение, и вдруг, как это часто случается с женщинами одинокими и терзаемыми тревогой, ее вдруг обуяла странная фантазия: ей показалось, что в зеркалах черных глаз девочки она увидела не свой портрет, не свое уменьшенное отражение, а другое лицо — полное дьявольской злобы и враждебности, чертами сходное с лицом, которое она так хорошо знала, хоть и редко видела на нем улыбку и совсем никогда — злобу. Будто злобный дух вселился в ребенка и сейчас глядел на Эстер с насмешкой. Множество раз потом к Эстер возвращалось, хоть и не так явно, это страшное видение и мучило ее, терзая сердце.

Однажды летним вечером, когда Перл уже подросла настолько, что могла свободно бегать вблизи дома, она придумала игру — собирать вороха цветов и кидать их — один за другим — на грудь матери, прыгая и пускаясь, подобно эльфу, в дикий пляс, если цветком она попадала в алую букву. Первым побуждением Эстер было, прижав руки к груди, прикрыть букву. Но из гордости, покорности либо смутного чувства, что невыносимая боль, которую она испытывает, может быть послана ей во искупление греха, она подавила в себе первоначальное желание и сидела, выпрямившись, бледная, как смерть, грустно глядя в горящие глаза ребенка. А цветочная атака эта все длилась, и редко какой цветок не попадал прямо в букву, и все они оставляли на груди Эстер раны, для исцеления коих не было средства в целом мире земном, а возможно, и небесном. Наконец, обстрел прекратился — девочка замерла, глядя на Эстер с этим ее выражением насмешливого злого бесенка, выражения, появлявшегося, или так только казалось Эстер, в непостижимой глубине черных глаз.

— Кто ты такая, дитя? — воскликнула мать.

— Я твоя маленькая Перл! — ответила девочка.

Но ответ свой она сопроводила смехом, пританцовываньем и ужимками бесенка, который вот сейчас возьмет да и метнется в печную трубу и улетит.

— Неужели ты и вправду моя дочь?

Эстер не шутила, а была вполне серьезна, ибо, зная удивительно проницательный ум ребенка, допускала, что девочка могла и каким-то образом проникнуть в тайну своего происхождения, которую способна сейчас открыть и матери.

— Да, я маленькая Перл! — повторила девочка, по-прежнему прыгая и приплясывая.

— Нет, ты не моя дочка, не Перл! — сказала мать, на этот раз как бы шутя, потому что вопреки ее страданиям на нее иногда находило и шутливое настроение. — Скажи мне, кто ты и кто послал тебя сюда!

— Скажи это сама, мама, — вдруг серьезно произнесла девочка. — Приблизившись к матери, она уткнулась ей в колени. — Ну скажи!

— Тебя послал Отец Небесный! — отвечала Эстер Принн.

Но ответ ее прозвучал неуверенно, и неуверенность эту моментально уловило чуткое ухо девочки. Движимая обычной своей проказливостью или же по подсказке злого духа, она, подняв указательный пальчик, ткнула им в алую букву.

— Нет, не посылал он меня! Нет у меня Небесного Отца!

— Перестань, Перл, что ты! — еле сдерживая отчаяние, воскликнула Эстер. — Разве можно говорить такое! Он всех нас послал в этот мир, и меня послал, и — самое главное — тебя! Если не он, маленькая ты проказница, то откуда же ты взялась?

— Скажи! Скажи сама! — повторила Перл, теперь уже со смехом, скача вокруг матери. — Это ты скажешь!

Но Эстер была не в силах разрешить эту загадку, теряясь в лабиринте сомнений. С улыбкой и в то же время с содроганием вспомнила она пересуды сограждан, которые после тщетных попыток выяснить имя отца Перл и видя некоторые ее странности, решили, что бедный ребенок, по-видимому, дьявольское порождение, из тех, которых еще с католических времен нечистый с некоей злой целью иногда посылает на землю, вводя во грех их матерей. К тому же вредоносному племени, к какому вопиющий вымысел врагов его, монахов, причислил Лютера, новоанглийские пуритане отнесли и маленькую Перл с ее загадочным происхождением.

Глава 7

Покои губернатора

Однажды Эстер Принн отправилась в дом губернатора Беллингема, чтобы отнести ему выполненную работу — нарядно вышитые перчатки с бахромой, заказанные по какому-то торжественному поводу: хотя превратности выборов и заставили бывшего правителя спуститься на ступеньку-другую вниз по лестнице общественного служения, он все еще занимал видное место среди чиновников колонии и должен был являться на все церемонии в наряде самом пышном и изысканном.

Но доставка перчаток была не единственной причиной, заставившей Эстер искать встречи с лицом столь влиятельным и могущественным; была и другая причина, гораздо более существенная и веская. До Эстер дошли слухи, что часть колонистов, приверженцев самых строгих принципов религии и правил управления колонией, вознамерилась отнять у нее ребенка. Предполагая, как уже упоминалось, что происхождением своим девочка может быть обязана нечистому, эти благочестивые граждане резонно сочли, что для спасения души матери весьма полезно будет устранить препону на пути ее к добру. Если же, с другой стороны, дитя еще способно, воспринимая уроки благочестия, устремляться к спасению, то оно только радо будет новому своему окружению из лиц более мудрых и более искушенных в правильном воспитании, нежели Эстер Принн.

В числе приверженцев этого плана был и губернатор Беллингем. Более того, он был одним из самых деятельных проводников его в жизнь. Может показаться странным и даже несколько комичным, что дело такого рода, которое в дальнейшем никому бы в голову не пришло предложить вниманию и суду столь высоких и избранных особ, стало предметом широкого обсуждения и споров государственных мужей. Но в те времена первобытной простоты даже вещи куда менее важные и значимые, чем судьба и душевное благополучие Эстер и ее ребенка, как ни странно, считались делами государственной важности и рассматривались в соответствии с законодательством. Не ранее чем в описываемую эпоху, а возможно, именно в этот период спор о собственности на свинью мог вызвать не только яростное столкновение мнений облеченных властью законников, но и привести к отставке некоторых из них, сильно изменив конфигурацию власти.

Потому полная беспокойства, но также и уверенности в своем праве, что давало возможность состязаться почти на равных общественному мнению, с одной стороны, и одинокой женщине, поддерживать которую могла одна лишь природа, — с другой, Эстер Принн покинула свой домишко, отправившись в путь. Маленькая Перл, разумеется, шла с матерью. Она уже подросла достаточно, чтобы не отставать от матери, а бежать вприпрыжку рядом с нею. С утра до вечера находясь в движении, девочка легко выдержала бы и более длительное путешествие, чем то, которое ей предстояло. Тем не менее скорее из каприза, чем по необходимости, она время от времени просилась на руки, чтобы вскорости столь же требовательно проситься обратно на землю и резво бежать впереди Эстер по травянистой тропе, то и дело спотыкаясь и падая без всякого для себя вреда. Мы уже упоминали яркую, бьющую в глаза красоту девочки, сиявшие блеском черные глаза, отливающие таким же блеском темно-каштановые волосы, которым со временем предстояло стать черными, и замечательный цвет лица. В ней все было огонь и все порыв. Наряжая ее, мать девочки дала волю своей неуемной фантазии, и на Перл теперь было ярко-красное бархатное платье причудливого фасона, богато отделанное вышивкой и фестонами из золотых нитей. Столь яркий цвет платья мог бы ослабить красоту лица, заставив щеки казаться более бледными, но Перл это не грозило — наоборот, яркость платья была под стать собственной ее яркости, отчего она казалась языком пламени, бегущего по земле.

Но было у этого платья, как и во внешности девочки, свойство, неизбежно и неизменно напоминавшее всякому, глядевшему на нее, о роковом знаке, который Эстер Принн вынуждена была носить на груди. Это была та же алая буква, но в другом обличье, алая буква, наделенная жизнью, ожившая алая буква! Алый знак позора так глубоко прожег все существо матери, что даже мысли ее тяготели к этой форме, и она добросовестно и тщательно воспроизводила это сходство, часами изощряя фантазию в упорных попытках соединить обожаемое ею существо и символ вины, доставлявший ей такие страдания. И так как Перл, по сути, была для нее и тем и другим, попытки отобразить алую букву в самой внешности девочки, в конце концов, увенчались полным успехом.

Когда наши путники достигли городка, пуританские дети, оторвавшись от игры или же того, что считалось игрой у этих угрюмых недорослей, хмуро переглянулись.

— Гляньте-ка, вон идет та женщина с алой буквой, а рядом с ней, не поверите, бежит и вторая алая буква, точь-в-точь как первая! Пойдем забросаем их грязью!

Но не ведавшая страха Перл лишь нахмурилась, после чего затопала ногами и затрясла кулаком в жестах столь недвусмысленно выражавших угрозу, что ватага детей тут же рассыпалась. Перл яростно бросилась вдогонку, и в этом преследовании так походила на пугающее детей видение не то скарлатины, не то маленького ангела мщения, посланного подрастающему поколению за грехи, — такие громкие злобные крики она при этом испускала, — что сердца убегавших, несомненно, колотились и замирали от ужаса. Одержав победу, Перл спокойно, как ни в чем не бывало вернулась к матери и с улыбкой заглянула ей в глаза.

Без дальнейших приключений добрались они до губернаторского дома. Дом этот был деревянным, выстроенным в стиле, образчики которого можно видеть и сейчас в старейших из наших городков; замшелые, полуразвалившиеся, они рождают грустное чувство, воскрешая в памяти события прошлого — памятные или давно канувшие в забвение, — все, что было некогда в этих сумрачных залах и что давно минуло. Однако современность освежила вид этих стен, внеся в него веселую ноту, отразившись солнечным блеском в стеклах окон, говоривших об уюте жилища, куда еще не ступала смерть. Дом и вправду выглядел очень веселым — может быть, из-за частичек стекла, вмешанных в штукатурку и заставлявших фронтон здания под косыми солнечными лучами сиять и искриться так, будто его осыпали бриллиантами. Такое сияние больше подходило бы дворцу Аладдина, нежели обиталищу сурового пуританского правителя. Дополнительным украшением зданию служили и странные на вид, но отвечавшие тогдашним вкусам каббалистические знаки и узоры, начертанные по еще сырой штукатурке, но со временем затвердевшие и принявшие прочные формы, призванные надолго являть себя восхищенному взору будущих поколений.

Глядя на этот сверкающий блеск, Перл начала скакать и прыгать, требуя, чтоб все эти солнечные лучики сняли со стены и отдали бы ей — поиграть.

— Нет, маленькая моя Перл, — возразила ей мать. — Солнечными лучами ты должна запастись сама. Добыть их для тебя я не могу.

Они подошли к двери, арку которой с двух сторон окаймляли выступы в форме башенок с решетчатыми оконцами, закрываемыми в случае нужды ставнями. Подняв висевший на двери железный молоток, Эстер возвестила о своем приходе и была услышана одним из слуг губернатора. Слуга этот был англичанином, свободнорожденным, но на семь лет отданным в рабство. В течение этого срока он считался собственностью хозяина и мог быть выставлен на торги и быть проданным, словно бессловесная скотина вроде вола или предмет мебели вроде банкетки. На рабе этом была синяя ливрея, какую полагалось носить слугам тогда и еще ранее — в Англии.

— Дома ли его милость губернатор Беллингем? — осведомилась Эстер.

— Да, разумеется, — отвечал слуга, вытаращив глаза на алую букву, так как, приехав в страну не так давно, он еще не имел случая ее увидеть. — Да, его милость дома, но он занят беседой со священником, а может, с двумя, а также и лекарем. Видеть его сейчас невозможно.

— И все же я войду, — сказала Эстер, и слуга, возможно, посчитав решительность, с какою это было сказано, а также сверкающий знак на груди женщины доказательствами высокого ее положения, никак не воспротивился.

Таким образом, Эстер и Перл были впущены в холл дома. Сообразуясь с особенностями строительного материала, климата, а также жестких правил общественной жизни, губернатор Беллингем внес некоторые изменения в план дома, но в целом выстроил его таким, каким полагалось быть дому состоятельного джентльмена в родной Англии. В глубину его тянулся просторный, солидный холл, имевший сообщение более или менее прямое с прочими помещениями. Один его конец освещался оконцами входных башен. На другом конце свет был более ярким и шел из полуприкрытой гардиной большой стеклянной двери, подобной таким, какие описываются в старинных книгах. Рядом в глубокой нише находился удобный, с мягкими подушками диванчик. На диванчик был брошен том ин-фолио, «Английские хроники» или иное солидное произведение. Сделано это было с той же целью, с какой мы ныне разбрасываем на столе в прихожей красивые пестрые книжки — чтобы ненароком забредший гость мог, листая их, скоротать время в ожидании хозяина. Мебельным убранством холла служили тяжелые дубовые стулья, спинки которых украшала резьба в виде цветочных гирлянд, и точно такого же стиля стол, относящийся к эпохе Елизаветы или даже более ранней — фамильное достояние, перевезенное сюда из отчего дома губернатора. На столе — в знак уважения к традициям доброго гостеприимства старой Англии и их сохранения — стояла объемистая оловянная кружка, на дне которой, если б Эстер решилась бросить туда взгляд, еще заметны были остатки пенистого эля.

На стене висели портреты аристократических предков Беллингема, одни изображены были в латах, другие — в парадных костюмах с пышными брыжами. Лица предков на портретах неизменно отличали строгость и суровость выражения, превращавшего все эти портреты в какое-то подобие призраков или духов почивших почтенных мужей, которые и глядели теперь с суровым неодобрением на ныне живущих, гневно осуждая как дела их, так и досуг. Посреди дубовых панелей взгляд невольно привлекали висевшие там рыцарские доспехи, но в отличие от портретов не перешедшие Беллингему по наследству, а изготовленные искусным лондонским оружейником в год, когда Беллингем перебрался в Новую Англию. Там были стальной шлем, кираса, латы, прикрывающие шею, плечи и голени, а также стальные рукавицы и чуть ниже меч. Все предметы, в особенности шлем и нагрудные латы, начищенные до блеска, сверкали так, что отбрасывали отсвет на пол. Висели доспехи не для забавы и не в качестве красивой игрушки — губернатор не раз надевал их в торжественных случаях, на воинских парадах и учениях. Более того, в них ему случилось возглавлять полк, принимавший участие в Пеквотской кампании. И хотя Беллингем получил образование юриста и имел привычку говорить о Бэконе, Коке, Нуа и Финче как о своих собратьях по профессии, новой его родине потребовалось превратить его не только в государственного мужа, могущественного чиновника, но и в рыцаря.

Маленькая Перл, которую блеск доспехов увлек не меньше сияющих искр фронтона, застыла, глядясь в зеркало начищенного до блеска нагрудника.

— Мама! — вскричала она. — Я вижу тебя! Гляди! Гляди!

Чтобы успокоить девочку, Эстер взглянула на свое отражение в этом стальном зеркале, и первое, что бросилось ей в глаза, была алая буква, выросшая благодаря выпуклой поверхности, сильно искажающей пропорции, до гигантских размеров. Буква теперь выделялась, как что-то самое в ней главное, заслоняя и заменяя собой все ее черты. Перл тыкала пальцем, указывая на такое же отражение на шлеме, и улыбалась матери все той же столь знакомой понимающей улыбкой, еще и усиленной эффектом увеличения настолько, что Эстер Принн всерьез засомневалась, что в зеркале смеется ее дочь, а не проказливый бесенок, принявший облик девочки.

— Пойдем, Перл! — сказала Эстер, увлекая дочку прочь. — Пойдем взглянем на этот чудесный сад. Наверное, там растут цветы гораздо красивее тех, что в лесу.

Перл поспешила к дальнему окну в нише, откуда открывался вид на подстриженную лужайку, окаймленную жалким подобием кустарника. Казалось, скудная неплодородная почва Новой Англии и суровые условия выживания заставили владельца оставить всякие попытки предаваться здесь столь любимому англичанами искусству садоводства. Повсюду виднелись капустные кочаны, а тыква протянула свои плети через всю лужайку, поместив один из своих гигантских плодов непосредственно под окно холла, как бы предупреждая губернатора о том, что ничего более ценного и прекрасного, чем эта округлость, растительный мир Новой Англии произвести не в силах. И все же на лужайке ухитрились вырасти яблони и несколько кустов роз, возможно, потомки тех, что сажал здесь еще преподобный мистер Блэкстон, первый поселенец полуострова, легендарная личность, до сих пор разъезжающая по страницам местной хроники на своем буйволе.

Увидев розы, Перл громко заявила, что непременно хочет сорвать красную розу, и никак не желала успокоиться.

— Тише, малышка, тише! — унимала ее Эстер. — Не надо так кричать. Я слышу голоса в саду. Сюда идет губернатор и с ним еще люди!

И правда, на дорожке показались джентльмены. Перл, не желая слушать уговоры матери, крикнула во все горло и тут же осеклась — не из желания внять, наконец, материнским увещеваниям, а из столь свойственного ей живого любопытства к новым людям.

Глава 8

Девочка-эльф и служитель церкви

Губернатор Беллингем в свободного покроя одежде и удобной шапочке — из тех, которые носили в прошлом пожилые джентльмены, по всей видимости, показывал гостям свои владения, расписывая и то, какие улучшения и нововведения в них он намерен произвести. Широкий круг пышных брыжей, который по моде, сохранившейся еще с царствования короля Якова I, подпирал его седую бороду, придавал его голове сходство с головой Иоанна Крестителя на блюде. Впечатление неуклонной строгости и суровости, которое производили его лицо и весь облик, уже тронутые морозным дыханием старости, вряд ли сочеталось с обилием приятных и удобных вещей, которыми он себя окружал и которые явственно свидетельствовали о склонности его к мирским радостям. Но было бы ошибкой полагать, что суровые наши предки, привыкшие говорить и думать о жизни человеческой как о череде испытаний в непрестанной борьбе с пороками и о необходимости превыше всего ставить долг, во имя которого следует раз и навсегда отречься от всех благ, а если придется, и от самой жизни, на самом деле считали постыдным отвергать удобства, радости жизни и даже роскошь, если на то представлялся случай. Подобные взгляды никогда не проповедовал и почтенный пастор Джон Уилсон, чья белая как снег борода колыхалась сейчас над плечом губернатора, в то время как обладатель ее рассуждал о том, что, по его мнению, груши и персики способны произрастать в климате Новой Англии и что при должном старании можно заставить виноградную лозу оплести садовую ограду с южной ее стороны и усеять ее багряными гроздьями.

Вскормленный щедрой грудью англиканской церкви престарелый священнослужитель давно воспитал в себе закономерный вкус ко всему удобному и приятному, и каким бы строгим ни выглядел он на кафедре или в своих выступлениях перед прихожанами, осуждая таких преступников, как Эстер Принн, сердечная доброта и благожелательность, которые Уилсон проявлял в частной своей жизни, снискали к нему более теплые чувства, чем те, что питала местная паства к тогдашним его собратьям.

За губернатором и мистером Уилсоном следовали еще два гостя — преподобный Артур Димсдейл, памятный читателю по той роли, которую он с такой неохотой сыграл, выступив с краткой своей речью, когда Эстер Принн стояла на позорном помосте, а рядом с ним — старый Роджер Чиллингворт, человек весьма искусный во врачевании, за два-три года до этого обосновавшийся в городе и ставший не только другом молодого священника, но и его лечащим врачом, ибо здоровье юноши в последнее время сильно ухудшилось, подорванное неумеренным и чересчур самоотверженным исполнением пасторского долга.

Губернатор, шедший впереди своих спутников, поднялся на одну-две ступеньки к двери холла и, приоткрыв створку, очутился совсем рядом с маленькой Перл. Фигура Эстер Принн оставалась в тени гардины.

— Что видим мы здесь? — воскликнул губернатор Беллингем, с удивлением глядя на возникшее перед ним алое видение. — Клянусь, не встречал ничего подобного со времен суетной моей юности, когда считал великой честью быть приглашенным ко двору короля Якова на королевский маскарад. Там в пору праздников такие видения буквально роились. Мы называли их детьми Владыки буянов. Но как проникла эта гостья ко мне в дом?

— И правда, — подхватил добрый мистер Уилсон. — Как зовется птичка со столь ярким оперением? Она похожа на солнечный лучик, огнем горящий в витражном окне, как это видится мне в воспоминаниях. Огонек этот, помнится, был так ярок, что отбрасывал блики — красные и золотые — даже на пол церкви. Но это было давно, еще на родине. Прошу тебя, девочка, поведай нам, кто ты и что за странная фантазия заставила твою матушку так необычно нарядить тебя? Да христианское ли ты дитя? Знакома ли с катехизисом? А может, ты из племени эльфов и фей, которое, как мы полагали, осталось для нас в прошлом вместе с другими папистскими реликвиями веселой старой Англии?

— Я мамина дочка, — отвечало алое видение, — меня зовут Перл.

— Перл? Жемчужина? Скорее тебе пристало бы зваться Рубин, или Коралл, или Красная Роза, на которую ты так похожа цветом, — сказал старый священник, протягивая руку в тщетной попытке потрепать Перл по щеке. — Но где же твоя мать? А-а, понятно: это же незаконное дитя, судьбу которого мы обсуждали, а вот, полюбуйтесь, и несчастная мать ребенка, Эстер Принн!

— Что я слышу! — воскликнул губернатор. — Впрочем, мы могли бы догадаться, кто мать этого ребенка. Ее тоже следовало бы обрядить в красное, как истинную блудницу вавилонскую! Однако заявилась она к нам вовремя, и мы немедля обсудим это дело.

Губернатор Беллингем, а за ним и гости через стеклянную дверь ступили в холл.

— Эстер Принн, — возгласил губернатор, вперив свой неизменно строгий взгляд в женщину с алой буквой на груди, — в последнее время нас занимает один вопрос, касающийся тебя. Обсуждению подлежит следующее: по совести ли мы, люди влиятельные и с положением, поступаем, доверяя бессмертную душу твоего ребенка воспитанию и руководству женщины оступившейся, падшей, оказавшейся в бездне греха и соблазна. Скажи же ты, мать этого ребенка: не полагаешь ли ты, что для блага твоей малышки здесь на земле и для вечного блаженства души ее было бы лучше изъять ее у тебя и, пристойно одев, воспитать в строгих правилах благочестия, преподав ей истины божеского и человеческого закона. Что можешь в этом смысле предоставить ей ты?

— Могу обучить мою маленькую Перл тому, чему научило меня вот это! — отвечала Эстер, коснувшись алого знака на груди.

— Это знак твоего позора, женщина, — возразил суровый служитель закона, — и именно из-за пятна греха, о котором вопиет эта буква, мы и собираемся изъять ребенка из рук твоих!

— И все же, — спокойно, но побледнев как полотно, произнесла женщина, — знак этот преподал мне уроки, как и продолжает делать каждый день и час, и даже в эту минуту. Для меня уроки эти бесполезны, но дочь от них может стать мудрее и лучше.

— Будем действовать осмотрительно, — заметил Беллингем, — и хорошо продумывать наши шаги. Достопочтенный отец Уилсон, я прошу вас проэкзаменовать эту Перл — если уж таково ее имя, — чтобы выяснить, в должной ли мере получает она соответствующее ее возрасту христианское воспитание.

Старый пастор уселся в кресло и хотел было притянуть к себе Перл, поставив между колен. Но девочка, не привыкшая к чужим прикосновениям, ринулась к открытой двери и через секунду стояла уже на верхней ступеньке — похожая на диковинную тропическую птичку в ярком оперении — вот-вот вспорхнет и исчезнет в вышине.

Мистер Уилсон, немало удивленный таким резким проявлением неприязни со стороны девочки, ибо по-стариковски добродушного пастора дети обычно воспринимали с симпатией, все же попытался начать экзамен.

— Перл, — с большой важностью произнес он, — тебе следует проявлять усердие в учении, чтобы в должный срок и в душе твоей засиял бесценный жемчуг. Скажи мне, дитя, известно ли тебе, кто тебя создал?

Разумеется, ответ на этот вопрос Перл был отлично известен, ибо Эстер Принн, дочь набожных родителей, едва поведав девочке о Небесном ее Отце, сразу же принялась просвещать ее, открывая основы и догматы веры, которые ум человеческий, на какой бы стадии зрелости и развития он ни находился, всегда впитывает в себя с жадностью и любопытством. В результате Перл могла показать успехи для трехлетнего ребенка значительные, показав свое знание и новоанглийского букваря, и первого столбца Вестминстерского катехизиса, хотя прославленных этих книг она никогда и в глаза не видывала. Но дух противоречия, в какой-то степени свойственный всем детям и вдесятеро больше свойственный Перл, сейчас, казалось бы в самый неподходящий момент, взыграл в ней, понуждая либо упрямо сжимать губы, либо начать молоть чепуху. Сперва она стояла, сунув палец в рот, и на вопрос доброго пастыря отвечала молчанием, а потом вдруг выпалила, что ее вообще никто не создавал, а мама сорвала с куста шиповника, что рос возле тюремной двери.

Возможно, фантазию эту девочке подсказали и розовый куст, которым она любовалась, стоя у губернаторского окна, а также куст шиповника, росший возле тюрьмы, мимо которого они проходили, направляясь к дому губернатора.

Старый Роджер Чиллингворт с улыбкой шепнул что-то на ухо молодому священнику. Эстер Принн взглянула на медицинское светило и даже в эту решающую минуту, когда судьба ее висела на волоске, не могла не поразиться ужасным переменам в чертах, столь ей знакомых, — тому, насколько уродливее он стал, насколько сильнее скрючилась фигура, каким землистым стало его лицо. На секунду взгляды их встретились, и тут же она отвела глаза.

— Ужасно! — воскликнул губернатор, не сразу придя в себя от изумления, в которое повергла его Перл своим нелепым ответом. — В три года ребенок не знает, кто его создал! Без сомнения, точно так же не ведает она ничего и о душе своей, о том, в каком прискорбном состоянии пребывает она сейчас, и о печальной ее участи в будущем.

Схватив Перл, Эстер прижала ее к груди, с вызовом и чуть ли не яростью глядя в глаза старого пуританского законника. Одинокая и отвергнутая миром, свято хранившая единственное свое сокровище, которое только и давало силы ей жить, она готова была противостоять всему миру, защищать его даже ценою собственной жизни.

— Господь подарил мне дитя! — вскричала она. — Он дал мне ее взамен всего, что было у меня отнято вами! Она мое счастье! Не меньшее, чем му́ка, которую она в себе несет! Перл — моя опора в жизни, и она же мое наказание. Разве не видите вы, что и она тоже алая буква, но буква, которую я люблю, и потому способная карать меня за мой грех в миллион раз сильнее! Вы не отнимете ее у меня! Лучше смерть!



Поделиться книгой:

На главную
Назад