Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Бедная моя страдалица, — произнес не чуждый милосердия священник. — О твоем ребенке будут хорошо заботиться, несравненно лучше, чем способна это делать ты.

— Господь поручил ее моим заботам, — в отчаянии твердила Эстер. — Не отдам! — И тут, повинуясь внезапному порыву, она обратилась к молодому священнику мистеру Димсдейлу, которого до этого момента словно не замечала. — Скажите слово в мою защиту! Вы были моим духовником, вам была вверена душа моя, вы знаете меня лучше, чем эти люди! Ребенок останется со мной! Скажите им! Защитите! Вы знаете, потому что умеете то, чего не ведают эти люди, умеете сострадать, знаете мое сердце и знаете, что такое право матери и насколько велико оно, если все, чем владеет мать, — это ее единственный ребенок и алая буква! Помогите! Пусть ребенок останется со мной! Помогите!

Услышав эту необычную, громкую и страстную мольбу, мольбу женщины, близкой к безумию, молодой священник выступил вперед. Он был бледен и прижимал руки к груди, как делал всегда в минуты волнения, когда что-то больно ранило его чувствительное сердце. Казалось, он похудел, осунулся, выглядел более изнуренным, чем тогда на позорной церемонии, которой общество подвергло Эстер. Но в печальной глубине его глаз, возможно, из-за точившего его недуга или по другой причине, затаились печаль, смятение и боль.

— В словах этих есть правда, — начал он. Голос его, чуть дрожащий, был звучен и, эхом отдаваясь от стен, заставлял звенеть гулкую пустоту висевших на них рыцарских доспехов. — И правда не только в словах, но и в чувстве, их вызвавшем. Господь, подарив ей дитя, наделил ее и инстинктивным пониманием его характера и всей его сущности. Так понимать дитя, как понимает его мать, не дано в этом мире ни одной живой душе. Скажу больше, разве не святы узы, связывающие эту женщину и ее дитя?

— Послушайте, достопочтенный отец Димсдейл, — прервал его губернатор, — что вы имеете в виду? Прошу вас дать разъяснение!

— Да, это действительно так, — продолжал свою мысль священник. — Ибо, будь по-другому, это бы означало, что Отец наш Небесный и создатель всего, что ни есть во плоти, с легкостью прощает грехи и не видит особых различий между греховной похотью и святой любовью! Это дитя, плод отцовской вины и материнского позора, вышло из рук Творца, чтобы многообразно влиять на душу той, кто сейчас так искренне и с таким ожесточением отстаивает свое право не разлучаться с ребенком. Дитя это послано ей как благословение, единственное в жизни! И оно же — и об этом сказала она сама — послано ей во искупление, став ее мукой, болью, пронзающей вдруг неожиданно и сильно даже в минуты робкой радости, болью, повторяющейся вновь и вновь! Разве не это чувство выразила она в наряде бедняжки, так ярко и наглядно напоминающем нам об алом знаке на груди этой женщины?

— Хорошо сказано! — воскликнул добросердечный мистер Уилсон. — Я боялся, что женщина эта задумала подшутить над нами.

— О нет, нисколько! — продолжал мистер Димсдейл. — Чудо, сотворенное Господом и воплощенное в этом ребенке, она, поверьте мне, вполне осознает. Так пусть же осознает она и то, что видится мне непреложной истиной: благодеяние это прежде всего призвано сохранить ее душу, душу матери, и уберечь ее от темной бездны грехов еще более чудовищных, бездны, куда мог ввергнуть ее Сатана! Поэтому так важно, чтобы забота о бессмертной душе ребенка, существа, которому могут быть уготованы как вечное блаженство, так и вечные муки, была бы вверена попечению этой несчастной грешницы, чтобы могла она наставить свое дитя на праведный путь, в то же время ежечасно и ежеминутно помня о собственном падении и видя в этой своей миссии дарованный Господом святой залог родительского спасения, достигаемого через спасение ребенка. Насколько же счастливее грешного отца может в этом оказаться мать! Вот ради этой ее возможности, а не только ради ребенка давайте оставим все так и на тех местах, как это рассудило Провидение!

— С какой удивительной горячностью вы разъясняете свою позицию, друг мой! — сказал старый Чиллингворт, улыбнувшись молодому священнику.

— И при этом в словах моего юного собрата содержится глубокий смысл, — заметил преподобный мистер Уилсон. — Что скажете вы, достопочтенный мистер Беллингем в ответ на столь проникновенную речь в защиту бедной женщины?

— Речь и вправду была проникновенной и содержала убедительные доводы, подвигшие нас оставить это дело в его теперешнем состоянии, по крайней мере до тех пор, пока женщина эта не будет замечена в каких-либо новых скандальных поступках. Однако следует позаботиться о том, чтобы вы либо отец Димсдейл должным образом проэкзаменовали девочку в знании катехизиса и чтобы она посещала как школу, так и молитвенные собрания.

Окончив свое выступление, молодой священник отошел чуть в сторону и теперь стоял, наполовину скрытый тяжелыми складками гардины, в то время как тень, отбрасываемая на пол заливавшими его фигуру солнечными лучами, чуть подрагивала в такт отзвукам страстной его речи. Перл, этот дикий и непредсказуемый эльфоподобный ребенок, тихонько прокралась к нему и, сжав его руку, коснулась ее щекой движением еле заметным, но исполненным такой нежности и благодарности, что Эстер при виде этого не могла не задаться вопросом: «Неужели это моя Перл?» Нет, она всегда знала, что в глубине души девочки таится любовь, но проявлялось это по большей части в страстных порывах, за всю ее жизнь смягчаемых, возможно, лишь раза два, той нежностью, которую проявила она сейчас.

Священник, взволнованный — ибо, кроме долго чаемого внимания любимой женщины, ничего нет слаще предпочтения, которое внезапно и повинуясь внутреннему движению оказывает нам дитя, как будто подтверждая этим, что есть в нас нечто достойное любви, — обернулся, положил руку на детскую головку и, чуть помедлив, поцеловал девочку в лоб. Но этот порыв чувствительности, который так внезапно охватил Перл, длился недолго: она рассмеялась и запрыгала вокруг с такой легкостью, что мистеру Уилсону даже показалось, что ноги ее вообще пола не касаются.

— В ее прыжках, ей-богу, есть что-то колдовское, — поддержал такое мнение и мистер Димсдейл. — Ей не нужно помела ведьмы, чтоб летать по воздуху!

— Странный ребенок, — заметил престарелый Роджер Чиллингворт. — В ней легко угадывается мать. Интересно, способен ли вдумчивый философ, подвергнув исследованию характер девочки, по складу и особенностям его догадаться, кто мог бы быть ее отцом.

— Никоим образом не стоило бы этого делать, — возразил мистер Уилсон. — Грешно было бы искать ключ к разгадке, обращаясь к методам светской науки. Вернее искать этот ключ, постясь и моля Создателя открыть нам эту тайну. А всего лучше не пытаться в нее проникнуть, а ждать, пока Провидение само откроет нам ее. И пусть каждый добрый христианин не чуждается права проявлять отцовскую нежность к этой несчастной покинутой малютке!

Таким образом, по достижении наилучшего для них разрешения вопроса Эстер Принн и Перл оставили дом губернатора. Но когда они спускались по ступеням, решетчатое оконце вдруг распахнулось и солнце осветило лицо матушки Хиббинс, сестры губернатора Беллингема, злобной женщины, которую несколько лет спустя осудили как ведьму.

— Ц-ц-ц! — зацокала она языком, и тень злобной ее физиономии, казалось, заслонила собой залитый солнцем приветливый фасад дома. — Не хочешь к нам в компанию сегодня ночью? Будет весело в лесу, и я, считай, посулила Черному Человеку, что пригожая Эстер Принн тоже к нам присоединится.

— Передай Черному Человеку мои извинения, — отвечала с победной улыбкой Эстер, — но я должна оставаться дома и блюсти мою маленькую Перл! Если б порешили они ее от меня оторвать, я б охотно пошла с тобой в лес и расписалась в книге Черного Человека, кровью запечатлев там свое имя!

— Мы еще встретим тебя в лесу! — хмуро бросила ведьма, и голова ее скрылась в окне.

И это — если верить в то, что разговор матушки Хиббинс и Эстер Принн и вправду имел место, — является лишним доказательством в пользу мнения молодого священника, так решительно выступившего против разлучения оступившейся матери с плодом несчастной ее слабости. Уже в столь раннем возрасте ребенок сумел уберечь мать от ловушки, подстроенной Сатаной.

Глава 9

Лекарь

Под именем Роджера Чиллингворта, как это помнит читатель, скрывался человек, решивший, что истинное его имя отныне должно быть предано забвению. Уже рассказывалось о том, как в толпе, собравшейся лицезреть позор Эстер Принн, стоял этот немолодой, измученный скитаниями и чудом избежавший дикарского плена человек, глядя, как та, в ком он надеялся обрести воплощение теплого домашнего уюта, стоит перед толпой живым воплощением греха. Честь и слава ее как матери были брошены под ноги толпе и растоптаны. Ее позором гудела рыночная площадь. Если б до родных ее и товарищей ее прежних беспорочных лет могла донестись весть о ее позоре, пятно это, как зараза, непременно коснулось бы и их, каждого в той мере, в какой он некогда был с ней близок, связан святыми узами родства или дружбы. Тогда зачем же, коль от него зависел выбор, стал бы человек, связанный узами самыми крепкими и самыми святыми с женщиной, ныне падшей, выступать вперед, заявляя о своем праве на часть наследства, столь нежеланного? И он решил не подниматься на помост и не вставать рядом с ней, чтобы разделить ее позор. Неведомый никому, кроме Эстер Принн, единственный хранитель замка и ключа от ее молчания, он сделал выбор, вычеркнув свое имя из списка произносимых, отринув от себя прежние связи и интересы, исчезнув так решительно, словно и впрямь, как давно уже гласила молва, покоился в океанских глубинах. Достигнув этой цели, он поставил перед собой цель иную, более темную или даже греховную, но требующую от него напряжения всех сил и способностей.

Преследуя эту цель, он и поселился под именем Роджера Чиллингворта в пуританском городишке. Предложить при этом обществу он мог лишь свою ученость и незаурядный ум. Поскольку когда-то занятия его включали в себя изучение медицины, он был не чужд современной медицинской науки и новейших ее достижений, почему и представился врачом, в качестве которого был радушно и сердечно принят жителями городка. Опытные врачи и хирурги в колонии большая редкость. Как нам кажется, большинство медиков не обладали тем религиозным пылом, который заставил прочих колонистов пересечь Атлантику. Углубившись в изучение телесной природы человека, всех тонкостей строения и функций того удивительного механизма, который зовется человеческим телом, механизма, собранного так искусно и мастерски, что, кажется, будто действует он сам по себе, медики эти упустили из виду духовную составляющую человека и человеческой жизни, утратив к ним вкус и интерес. Так или иначе, здоровье бостонцев в той мере, в какой им обязана заниматься медицина, было до той поры отдано попечению пожилого дьякона, являвшегося также и аптекарем, человека, в пользу которого могли говорить его добродетели и благочестие, но уж никак не диплом врача. Хирургом же и зубодером приходилось изредка выступать другому горожанину, привычным и ежедневным занятием которого было благородное искусство орудовать бритвой в цирюльне.

Вхождение Роджера Чиллингворта в круг подобных профессионалов можно было счесть блистательной удачей. Очень скоро он проявил свои познания в области изготовления старинных лекарств с их сложной многосоставной рецептурой, сочетающей элементы разнородные и отдаленные в комбинациях настолько хитроумных, что казалось, будто результатом их соединения может стать самый эликсир жизни! Более того, в индейском своем пленении он обрел знание местных трав и кореньев, другими словами, простых снадобий, знание которых не стал скрывать от своих пациентов, веря в благотворность используемых дикарями природных средств не меньше, чем в действие сложных лекарств европейских фармацевтов, рецептура которых разрабатывалась учеными докторами в течение веков.

Будучи человеком образцовым во многих отношениях и уж во всяком случае в строгом соблюдении всех норм и обрядов религии, сей ученый чужеземец вскорости после прибытия выбрал себе в духовники преподобного мистера Димсдейла. Память об успехах в науках даровитого юноши сохранялась в Оксфорде, а самые страстные его поклонники, ставя его чуть ли не вровень с богоданными апостолами, утверждали, что если суждено ему прожить обычный жизненный срок, то труды его во славу еще не окрепшей новоанглийской церкви могут сыграть для нее роль не меньшую, чем роль святых отцов в становлении христианской веры в период ее младенчества. Однако пока что здоровье мистера Димсдейла обнаруживало явные признаки ухудшения. Близко знакомые с его привычками и образом жизни объясняли бледность молодого священника чрезмерным усердием в ученых трудах, чересчур ревностным исполнением пасторского долга, а более всего постами и бдениями, к которым он прибегал слишком часто, словно из страха, что плотная земная оболочка способна затмить для него лампаду духа. Иные уверяли, что, если мистер Димсдейл и вправду умрет, это будет означать, что земля более недостойна носить его. Сам же он, напротив, с характерной для него склонностью к унижению говорил, что если Провидение вознамерится оборвать его земную жизнь, то только потому, что он оказался недостойным исполнять свою скромную земную миссию. При всем различии во мнениях о причинах его недомогания сам факт этого никто не отрицал. Он худел, голос, все еще громкий и благозвучный, приобрел какие-то печальные обертоны, говорившие о близком телесном упадке, и нередко видели, как молодой человек, внезапно и как бы в испуге от чего-то неожиданного, хватается за грудь, а щеки его краснеют и тут же бледнеют, словно от боли.

Таково было состояние молодого священника, грозившее перспективой безвременной кончины, затухания только-только разгоревшейся лампады этой новой жизни, когда в городок прибыл Роджер Чиллингворт. Откуда он прибыл, известно было немногим, казалось, упал он с неба либо появился из иных миров, окруженный тайной, которую легко можно счесть и чудом. Вскоре стала известна и его профессия — многие заставали его за сбором трав, видели, как обрывает он лепестки полевых цветов, как выкапывает корешки, ломает ветки деревьев в лесу, словно знающий цену вещам, в глазах обычных людей цены не имеющим. Он говорил о сэре Кенелме Дигби[17] и других знаменитостях, ученые заслуги которых были не менее известны, как о своих знакомых или корреспондентах. Почему же, имея такой вес в ученых кругах, объявился он здесь? Живя в больших городах, вращаясь в высших сферах, что позабыл он в нашем диком краю? Ответом на эти резонные вопросы, согласно верным слухам, стало убеждение, при всей абсурдности своей разделяемое и многими вполне разумными людьми, состоявшее в том, что Небеса совершили чудо, перенеся выдающегося деятеля медицинской науки из германского университета непосредственно к нам на порог мистера Димсдейла, к двери его кабинета. Люди более здравомыслящие, знающие, что Небо умеет достигать своих целей, не прибегая к сценическим эффектам, которые мы называем чудесами, склонялись к тому, чтобы столь своевременное появление Роджера Чиллингворта приписать руке Провидения.

Мысль эту подкреплял и тот глубокий интерес, который врач с самого начала проявил к молодому священнику. Он избрал его своим духовником и старался всеми способами завоевать его доверие и дружбу. Он выражал глубокую обеспокоенность состоянием здоровья пастора и торопился начать лечение, уверяя, что чем раньше он это сделает, тем успешнее будет результат. Старейшины, почтенные матроны и молодые девицы из паствы мистера Димсдейла наперебой уговаривали священника испробовать на себе искусство врачевания, так настойчиво ему предлагаемое. Мистер Димсдейл мягко возражал:

— Мне не нужны лекарства.

Но как мог молодой священник говорить такое, если от службы к службе впалые щеки его бледнели, а голос дрожал все жалобнее, когда хвататься за сердце стало у него уже не случайным жестом, а жестом привычным? Он устал от трудов земных? Он возжелал смерти? Так вопрошали мистера Димсдейла, сурово и с важностью, старейшие священники Бостона, так спрашивали и служители его собственной церкви, ставя ему в упрек, как они сами говорили, грех отказа от помощи, которую так явно несло Просвещение, протягивая ему руку. Он молча слушал уговоры и наконец пообещал посоветоваться с врачом.

— На все божья воля, — сказал преподобный мистер Димсдейл, во исполнение своего обещания беседуя с Роджером Чиллингвортом и обращаясь к нему за советом. — Но я был бы вполне счастлив и доволен, если б мои труды вкупе с моими скорбями, грехами и телесными страданиями в скором времени окончились вместе со мной и все, что было в них земного, оказалось бы погребено в моей могиле, а все духовное вознеслось вместе со мной к вечной жизни. Я предпочел бы это тем упражнениям в вашем искусстве, которое вы собираетесь применять ко мне ради моего блага.

— Ах, — отвечал Роджер Чиллингворт с характерным для него спокойствием, то ли естественным, то ли деланым, — только так и должен говорить молодой священник! Молодые люди, еще не успевшие глубоко укорениться в жизни, легко с ней расстаются. А люди праведные, которые топчут эту землю, имея в душе Бога, хотели бы отлететь от земли, чтоб вместе с Ним ходить по золотым дорогам Небесного Иерусалима.

— Нет, — возразил молодой священник, хватаясь за сердце и морщась от внезапного приступа боли, — будь я достоин ходить по тем дорогам, я лучше бы остался здесь потрудиться во славу Его!

— Хорошие люди всегда недооценивают себя, — заметил доктор.

Вот так таинственный старый джентльмен Роджер Чиллингворт стал пользовать преподобного мистера Димсдейла как врач. При этом интересовали его не только симптомы болезни, но и его характер, черты и особенности которого он внимательнейшим образом изучал, вглядываясь в них с таким тщанием, что постепенно эти двое, столь различные по возрасту, стали проводить много времени вместе. Дабы укрепить здоровье священника, а также для сбора лекарственных растений, они отправлялись в долгие прогулки по берегу моря, во время которых под плеск и шепот волн или торжественные трубные звуки ветра, веявшего в верхушках деревьев, вели беседы на самые разные темы. Часто один навещал другого в его уединении — месте неустанных трудов священника, его кабинете. Молодому человеку бесконечно нравилось общество человека, в котором он ясно различал ум, столь глубокий и столь развитый, отличавшийся к тому же такой широтой охвата, что, как это понимал Димсдейл, другого такого собеседника в среде собратьев-священников было не найти. Говоря по правде, он был немало удивлен и даже поражен, обнаружив такие качества во враче. Мистер Димсдейл по самой своей сути был священником и человеком истинно верующим. Все его чувства, душа, весь склад его ума развивались в соответствии с догматами веры, с годами все глубже проникаясь ею. Ни при каких обстоятельствах, ни при каком общественном устройстве мистер Димсдейл не мог бы считаться, что называется, «человеком свободных воззрений». Для спокойствия души ему необходимы были строгие рамки религиозной догмы. Эти железные рамки, сковывая его, одновременно и поддерживали, укрепляли. И в то же время с какой-то трепетной радостью и облегчением порою смотрел он на мир как бы глазами своего собеседника, человека иного мировоззрения, отличного от мировоззрения тех, с кем он обычно общался. Как будто распахнули окно и в мрачную затхлую атмосферу кабинета, где тратил он свою жизнь под тусклым светом лампы или при затемненном шторою свете дня, корпя час за часом среди духоты, буквальной и в переносном смысле, вдыхая плесень старых замшелых книг, вдруг ворвалась струя свежего воздуха. Но дышать этим новым воздухом слишком долго было опасно — он казался чересчур холодным. И священник, а с ним и врач вновь замыкались в пределах, установленных им догматами веры и церковью.

Таким образом, Роджер Чиллингворт внимательно изучил пациента, изучил всесторонне — и его поведение в обычных для него обстоятельствах, когда мысли его шли по тропам давно знакомого круга, и когда он вдруг вырвался за положенные ему пределы, оказываясь вдруг на фоне иного, нового нравственного ландшафта, по-новому обрисовывающего его характер и четче выделяющего его черты. Доктор полагал весьма существенным хорошенько узнать пациента, прежде чем пытаться поправить его здоровье. У человека, имеющего ум и сердце, ход болезни неизменно обретает особенности, порожденные их влиянием и зависимые от особенностей характера. В случае Артура Димсдейла можно было смело предполагать, что в возникновении его недуга большую роль сыграли пытливый ум, богатое воображение и тонкая чувствительность. Поэтому Роджер Чиллингворт, как искусный врач и человек добрый и благожелательный, старался проникнуть в самую глубь души пациента, разобраться в его жизненных принципах, покопаться в воспоминаниях, делая все это крайне осторожно, подобно искателю кладов, разгребающему завалы забытой пещеры. Мало секретов можно утаить от исследователя, располагающего правом и возможностью вести исследование, а также умением это делать. Тому, чья душа несет бремя тайны, более всего следует избегать тесного общения со своим врачом. Если последний наделен природной мудростью вкупе с чем-то трудно определимым, что мы именуем интуицией, если он не проявляет исследовательского высокомерия, назойливого любопытства или других неприятных черт, если он обладает природным талантом настраивать свой ум на волну, столь близкую пациенту, что последний неожиданно для себя вдруг произносит вслух то, что, как он считал, он только думает, если подобные открытия воспринимаются спокойно и ведут за собой не слова сочувствия, а лишь молчание, легкий вздох или неопределенный жест, свидетельствующий о том, что сказанное понято, если ко всем этим качествам конфиданта присовокупляются еще и достоинства признанного врача, тогда неизбежно наступит момент, когда душа страдальца раскрывается, изливаясь темным, но прозрачным потоком, вынося на свет свои тайны.

Роджер Чиллингворт обладал всеми или почти всеми из названных выше качеств. Между тем время шло, близкая дружба их, как мы уже говорили, крепла, связь этих двух просвещенных умов становилась все теснее; общение этих двоих включало теперь все сферы науки и мыслительной деятельности человечества, обсуждение вопросов нравственных и религиозных, темы общественной и частной жизни, однако в этих беседах, в которых обе стороны не чурались и проблем самого личного свойства, никакую тайну, существование которой предполагал врач и которую мистер Димсдейл мог бы шепнуть ему на ухо, Чиллингворту не удавалось выудить. Чиллингворт имел серьезные подозрения, что и симптомы своего телесного недуга мистер Димсдейл от него в значительной мере утаивает. Странной казалась врачу эта скрытность.

Спустя некоторое время друзьям мистера Димсдейла удалось поселить его в одном доме с Роджером Чиллингвортом, о чем тот им ранее намекнул. Теперь ни одна деталь в жизни священника, весь ход и все течение ее не могли укрыться от жадного внимания преданного друга и врача. Когда цель предпринятых усилий была достигнута, город охватила волна радости: чего уж лучше можно было придумать для благополучия священника, не считая брака с какой-нибудь цветущей юной особой, преданной и близкой ему духовно и потому способной стать верной женой. Но последнее — шаг, к которому его непрестанно склоняли, по-видимому, не имело будущего, ибо Артур Димсдейл отвергал все предложения такого рода, словно безбрачие являлось непременным и важнейшим условием принятой им священнической миссии. И поскольку мистер Димсдейл, как это явствовало, по собственной воле обрек себя на то, чтобы есть невкусный хлеб свой за чужим столом и зябнуть всю жизнь, ибо такова судьба всех тех, кто предпочитает греться у чужого очага, казалось самым мудрым и разумным решением, если благожелательный и спокойный старый врач, так по-отцовски и в то же время почтительно относящийся к молодому пастору, как никто другой дарящий его своей любовью, будет всегда рядом.

Друзья наши поселились у вдовы, женщины почтенной и набожной, чей дом находился вблизи того места, где впоследствии была воздвигнута достославная Королевская часовня. Сбоку от дома, на бывших угодьях Айзека Джонсона, располагалось кладбище, всем видом своим побуждавшее к раздумьям — занятию, столь любезному как священнику, так и ученому доктору. Добрая женщина, окружив мистера Димсдейла материнской заботой, отвела ему комнаты на солнечной стороне, но с тяжелыми шторами на окнах, с тем чтобы можно было при желании посидеть в полумраке. Стены были увешаны коврами, вышедшими, по слухам, из мастерской самого Гобелена и изображавшими сцены из Священного Писания — историю Давида и Вирсавии, а также пророка Натана. Ковры еще не выцвели, и яркие краски их придавали облику красавицы Вирсавии такую же мрачную живописность, какой дышало и лицо предвещавшего всяческие беды пророка. Здесь священник расположил и свою библиотеку, груды томов, а среди прочего переплетенные в пергамент труды отцов церкви, наследие раввинов и ученых монахов — все то, что протестантские богословы подвергли поношениям и проклятиям, но к чему не могли не обращаться вновь и вновь.

Другая половина дома была отдана Роджеру Чиллингворту под его кабинет и лабораторию. Оборудование последней, которое современный ученый посчитал бы совершенно недостаточным, включало в себя аппарат для дистиллирования воды и средства изготовления сложносоставных снадобий и смешивания элементов, которым опытный алхимик умел найти наилучшее применение. Так, удобно обосновавшись, наши ученые друзья и зажили — каждый на своей половине, но часто наведываясь друг к другу.

Как было уже сказано, самые проницательные из друзей мистера Димсдейла разумно приписали сложившуюся ситуацию воле Провидения, внявшего наконец неустанным моленьям многих — в церкви, дома и в тайниках души — и решившего помочь исцелить молодого пастора. И однако следует сказать о том, что часть городского сообщества постепенно начала видеть отношения мистера Димсдейла и таинственного доктора в несколько ином свете, ведь когда невежественная и неискушенная толпа пытается составить собственное мнение о тех или иных вещах, очевидность нередко их обманывает. Но если она, как ей обычно свойственно, судит исходя из внутреннего чутья, так, как подсказывает ее большое горячее сердце, то выводы, к которым она приходит, нередко отличаются такой точностью и глубиной, что кажутся истиной, подсказанной нам какими-то высшими силами. В случае, о котором идет речь, люди ничем не могли подкрепить свое предубеждение против Роджера Чиллингворта. Однако существовал некий престарелый ремесленник, живший в Лондоне в тот период, когда случилось там убийство сэра Томаса Овербери, то есть лет за тридцать до описываемых событий, и ремесленник этот утверждал, что встречал тогда в Лондоне нашего доктора в обществе доктора Формана, знаменитого мага и колдуна, которого считали причастным к убийству Овербери. Причем наш доктор носил другое имя, а какое, ремесленник вспомнить не мог. Двое-трое других граждан намекали на то, что, будучи в плену у индейцев, искусный доктор пополнял свои знания и оттачивал мастерство, участвуя в заклинаниях местных жрецов и дикарских ритуалах, признанных могущественными колдунами и умевших добиваться удивительных результатов в лечении благодаря искушенности своей в черной магии. Многие, в том числе люди вполне практические и отличавшиеся вполне здравым смыслом, что заставляло прислушиваться к их мнению, утверждали, что за время проживания в городе Роджер Чиллингворт сильно изменился внешне. Поначалу лицо его выражало спокойствие и свойственную ученому задумчивость. Теперь же в лице его появилось что-то уродливое и злое, чего раньше заметно не было, а при внимательном взгляде проявлялось все больше. Высказывалась даже вульгарная идея, состоявшая в том, что огонь, горящий в его лаборатории, зажжен от адского пламени, питаемого сатанинским топливом, копоть от которого и оседала на лице ученого.

Итак, по-видимому, общее мнение склонялось к тому, что преподобный Артур Димсдейл, как человек, отмеченный особой святостью, искушаем либо самим Сатаной, либо его посланцем. Подобное случалось не раз на протяжении всех веков христианства: сатанинский посланник втирается в доверие святого отца и начинает плести козни, пытаясь погубить его душу. Но ни один разумный человек не станет сомневаться в том, за кем останется победа! С неослабной надеждой следили люди за этой схваткой, ожидая, когда священник с победой выйдет из нее, увенчанный славой, которая ему уготована. Но горько было думать о страданиях, которые приходилось ему претерпевать на пути к триумфу.

Увы! Судя по мраку и ужасу, затаившимся в глубине глаз бедного священника, битва была и вправду жестокой, и конечная победа вовсе не казалась предрешенной.

Глава 10

Лекарь и пациент

Старый Роджер Чиллингворт, от природы человек спокойный и доброжелательный, хотя и не отличался особой пылкостью чувств, но в отношениях с людьми всегда был прям и неподкупно честен. К расследованию своему он приступил, по его мнению, со всей строгостью и беспристрастностью судьи, единственным желанием которого является желание добиться истины, даже в случае, если доказательства эфемерны, подобно линиям и пропорциям начертанной в воздухе воображением геометрической фигуры, а само дело никак не касается ни страстей человеческих, ни зла, причиненного лично ему. Но чем дальше продвигался он в расследовании, тем больше и неодолимее охватывало его увлечение, все крепче сжимали его тиски необходимости — спокойно, но твердо продолжать начатое дело; старик знал, что тиски эти его не отпустят, пока задача не будет выполнена. Он все глубже проникал в душу бедного священника, копая и копая — подобно рудокопу в поисках золота или скорее могильщику, раскапывающему могилу в надежде найти драгоценный камень, блестевший на груди мертвеца во время похорон, хотя, скорее всего, найдет он только прах и тлен. Горе душе, чьи мечты не взлетают выше!

Порою в глазах врача зажигался опасный синеватый огонек, казавшийся отсветом пламени, горящего в печи, или, скажем, того страшного огня, который, вырвавшись из жутких врат горы, описанной Баньяном, вдруг заиграл на лице паломника[18]. Это значило, что почва, на которой трудился сей неутомимый рудокоп, подавала ему некие обнадеживающие знаки. «Этот человек, — сам себе говорил он в такие минуты, при всей своей кажущейся чистоте и духовности, унаследовал от отца либо матери натуру, полную животной страстности. Так будем же копать дальше в этом направлении!»

Но затем, углубившись в сумрачные глубины души священника, переворошив в ней множество ценных пластов, таких как высокое устремление работать на благо народа, человеколюбие, чистота помыслов, врожденное благочестие, еще и усиленное мыслью, и умственными упражнениями, и озарениями свыше, — все это богатство он, видимо, отбрасывал как совершенно ненужный хлам, отворачивался и, разочарованный, начинал копать в другом месте. Он двигался украдкой, осторожными шагами, поминутно оглядываясь — так проникает вор в комнату, где спит, а может быть еще и не спит, человек, охраняющий сокровище, берегущий пуще глаза своего то, что вор вознамерился украсть. Половицы под ногами вора то и дело поскрипывают, одежда на нем колышется, издавая шелест, тень от его находящейся в преступной близости фигуры падает на лицо жертвы. Иными словами, мистер Димсдейл, душевная чуткость которого нередко рождала интуитивные прозрения, иногда смутно ощущал рядом с собой нечто враждебное, желающее вторгнуться и нарушить покой его души. Но старый Роджер Чиллингворт обладал интуицией не менее тонкой, и потому, вдруг вскидывая на него тревожный взгляд, священник видел перед собой лишь своего врача, своего доброго, чуткого, полного сочувствия, но не назойливого друга.

И все же мистер Димсдейл, быть может, лучше бы разобрался в характере своего друга, если б болезненная мнительность, так часто свойственная людям несчастным, не заставляла его с подозрением относиться ко всем вокруг. Не доверяя людям вообще и друзьям в частности, он не сумел распознать врага, когда тот действительно возник рядом. И мистер Димсдейл продолжал ставшее привычным общение, ежедневно беседуя со старым доктором в своем кабинете или заходя к нему в лабораторию, где отдыхал, наблюдая за тем, как различные травы превращаются в действенные лекарства.

Однажды он стоял возле открытого окна лаборатории и, облокотившись на подоконник, а рукою подпирая лоб, поглядывал на кладбище, разговаривая с врачом, разбиравшим ворох ничем не примечательных растений.

— Где это вы, добрый мой доктор, — спросил священник, покосившись на растения, ибо редко теперь он обнаруживал свою заинтересованность в предмете, — собрали растения, с такими пожухлыми темными листьями?

— Да здесь рядом, на кладбище, — отвечал, не прерывая своего занятия, доктор. — Никогда не видел таких. Я сорвал их на могиле, не имеющей ни надгробия, ни таблички с именем покойного. Лишь эти уродливые сорняки взяли на себя миссию сохранять память о нем. Они выросли из его сердца и, может статься, воплотили в себе какой-то безобразный секрет, который он унес с собой в могилу, хотя лучше б было исповедаться в нем при жизни.

— Возможно, — заметил мистер Димсдейл, — он искренне желал это сделать, но не мог.

— А почему? — отозвался доктор. — Почему же не сделать того, о чем вопиет сама природа, взывая сознаться во грехе, если само сердце грешника прорастает черными травами — этим знаком утаенного преступления!

— Это все, друг мой, только ваша фантазия, — возразил священник. — Нет такой силы, если я понимаю это правильно, кроме Божественного откровения, которая была бы способна раскрыть, в словах ли, либо знаком тайны сердца человеческого, погребенные вместе с ним! Сердце, виновное в сокрытии подобной тайны, обречено хранить ее в себе до дня, когда раскроются все тайны! Да и в Священном Писании никак не говорится о том, что раскрытие помыслов и деяний человеческих в день Страшного суда задумано в наказание человеку как часть этого наказания. Такой взгляд был бы слишком плоским. Нет, подобные раскрытия, если я верно это понимаю, должны дать мыслящим существам познание, тем самым принеся им глубочайшее умственное наслаждение. В тот великий день человечество застынет в ожидании момента, когда разверзнется тьма и загадка бытия разрешится. Для полного раскрытия этой тайны и необходимо полное знание всех сердец и всего, что в них таится. И я предвижу, как сердца, хранящие жалкие секреты, о которых вы говорите, в тот последний день раскроются, чтобы выдать эти секреты не через силу, неохотно, а с неизъяснимой, неописуемой радостью!

— Тогда почему же не раскрыть их сейчас? — спросил Роджер Чиллингворт, спокойно окинув взглядом священника. — Почему бы виновным не признаться в своих грехах, не доставить себе такой неизъяснимой радости?

— В большинстве своем они так и поступают, — отвечал священник, хватаясь рукой за грудь с такой силой, будто его терзает боль. — Много, много несчастных страдальцев исповедались мне, и не только на смертном одре своем, но полные жизненных сил, пользующиеся почетом и уважением. И неизменно после таких излияний я видел своими глазами, какое облегчение чувствовали эти грешные мои собратья! Как будто распахнулось окно, и в комнату, где дышали они доселе лишь спертым воздухом с нечистым запахом греха, ворвались свежие, благоуханные ароматы! Да и могло ли быть иначе? Разве может несчастный, виновный, скажем, в убийстве, предпочесть хранить труп, пряча его в собственном сердце, тому, чтоб поскорее, при первой возможности, избавиться от него, и тогда пусть другие позаботятся о мертвом теле, соблюдая все законы.

— Однако находятся люди, которые все же предпочитают тайны свои скрывать, — спокойно заметил доктор.

— Вы правы, есть такие люди, — отвечал мистер Димсдейл. — Но, не говоря о причинах более очевидных, может быть, молчать их заставляет их натура? Слабость характера? Или же — разве нельзя предположить и такое? — будучи виноватыми, они все же сохраняют в себе стремление послужить во славу Божью и благу людскому и потому страшатся вдруг оказаться в глазах окружающих грязными мерзавцами, неспособными к добру, негодяями, чье темное прошлое невозможно будет искупить никакими благими деяниями. И вот влачат они свои дни в неизъяснимых мучениях, являясь во мнении людей чистыми как первый снег, в то время как души их запятнаны грязью сокрытого преступления, и смыть с себя эти пятна они не могут.

— Такие люди обманывают себя, — сказал Роджер Чиллингворт с необычной для себя горячностью и даже сопровождая слова свои грозящим жестом перста. — Они боятся принять на себя груз стыда, который по праву должны взвалить на свои плечи. Человеколюбие, стремление послужить во славу Господа, может быть, и живут в их сердцах, но соседствуя, несомненно, с порочными помыслами, путь которым в их сердца проторил их грех, чтоб сеяли они там впредь дьявольские свои семена. Но если взыскуют они трудиться во славу Божью, то как смеют они простирать грязные свои руки вверх, к небесам! А если желают они посвятить себя служению людям, то пусть докажут присутствие в душе совести и силу своего духа, принудив себя к унижению раскаяния. Не станете же вы, мудрый и благочестивый друг мой, доказывать мне, что лицемерной ложью и притворством можно лучше послужить людям и славе Господней, чем богоданной истиной! Люди эти обманывают сами себя, уж поверьте мне!

— Может, и так, — произнес молодой священник равнодушным тоном, словно отмахиваясь от спора, который видится ему несущественным или несвоевременным. Сказать по правде, он норовил избегать тем, способных сильно взволновать его тонкую и чувствительную натуру. — Лучше скажите мне, мой многоопытный врач, скажите как на духу, усматриваете ли вы пользу, приносимую вашей доброй заботой и лечением хрупкой моей телесной оболочке?

Но прежде чем Роджер Чиллингворт успел ответить, они услыхали звонкий безудержный детский смех, доносившийся со стороны примыкавшего к дому кладбища. Невольно выглянув в окно, открытое в этот летний день, священник увидел Эстер Принн и маленькую Перл, шедших по дорожке мимо могил. Перл была прекрасна, как божий день, но, видимо, находилась в очередном приступе строптивой и злой веселости; когда подобное с ней случалось, взывать к ее сочувствию, жалости, вообще пытаться приструнить ее было бесполезно. Сейчас она без малейших признаков благоговения скакала от могилы к могиле, пока не очутилась возле широкой и плоской украшенной гербом плиты, видимо, над могилой какого-то почтенного человека, может быть, и самого Айзека Джонсона. Вскочив на надгробие, девочка принялась плясать на нем, а когда мать, сначала строго одернув ее, затем стала умолять прекратить и вести себя прилично, девочка занялась репейником. Набрав полную горсть колючек, она начала цеплять их на грудь матери, окаймляя колючками алую букву. Колючки, как им и положено, держались цепко. Эстер их и не отдирала.

Подойдя тем временем к окну и увидев эту картину, Роджер Чиллингворт хмуро улыбнулся.

— Для этого ребенка, — сказал он, не только собеседнику, но и себе самому, — не существует ни закона, ни почтения к людям уважаемым; приличия и мнения людей, правильные или неправильные, одинаково чужды самой ее природе. На днях, проходя по Спринг-Лейн, я стал свидетелем того, как девочка эта водой из поилки для скота обрызгала губернатора! Что она такое, скажите на милость? Неужто в этом бесенке нет ничего доброго, ничего, кроме зла? Доступны ли ей человеческие чувства? Что управляет ею, ведя по жизни?

— Одна лишь свобода отринутого закона, — отвечал мистер Димсдейл, тихо, словно размышляя вслух. — А есть ли в ней доброе, я не знаю.

Девочка, наверное, услышав их голоса, подняла голову к окну и с сияющей, но хитрой и шаловливой улыбкой швырнула в преподобного отца Димсдейла одну из колючек. Нервный молодой человек съежился так, что казалось, будто этот снаряд сильно его напугал. Заметив его испуг, Перл в восторге захлопала в ладоши.

Эстер Принн тоже невольно подняла голову, и все четверо, и молодые и старые, молча глядели друг на друга, пока девочка, расхохотавшись, не крикнула:

— Пойдем, мама! А не то вон тот черный старик тебя схватит! Священника он уже поймал! Пойдем, не то он и тебя поймает! А вот маленькую Перл ему не поймать!

И она повлекла мать прочь, прыгая, приплясывая и безумно веселясь среди могильных холмов, так, словно не имела ничего общего с лежавшими под ними людьми, с поколением, ушедшим и похороненным, всякое родство с которым она отрицала. Она казалась существом совершенно новым, состоящим из каких-то иных, неведомых элементов, существом, которому волей-неволей придется разрешить жить по-своему и по своим законам и не вменять ей в вину все ее странности и безумства.

— А вот мы видим женщину, — продолжил Роджер Чиллингворт, — которая при всех своих возможных пороках все же не делает из греховности своей тайны, хранить которую, по вашему мнению, непосильный груз. Так по вашему мнению, алая буква на груди Эстер Принн делает ее менее несчастной?

— Я и правда в это верю, — отвечал священник. Но так ли это на самом деле, знать доподлинно может только она. На ее лице я видел выражение боли, наблюдать которую тяжело, но я продолжаю считать, что возможность выразить свое страдание приносит облегчение страждущему и что бедной Эстер так легче, чем если бы пришлось скрывать боль в глубине сердца.

Они умолкли, и врач опять занялся своими травами.

— Вы интересовались только что, — наконец заговорил он, — моим мнением насчет состояния вашего здоровья.

— Да, — подтвердил священник, — и очень хотел бы его узнать. Поделитесь им со мной со всей откровенностью — прошу!

— Ну если откровенно и по правде, — сказал врач, не прерывая своего занятия, но опасливо поглядывая на мистера Димсдейла, — то надо признать недуг ваш очень странным, и странен он не сам по себе и не внешними признаками своими, по крайней мере судя по моим наблюдениям. Видя вас ежедневно, добрый мой друг, месяц за месяцем, следя за переменами в вашем облике, я пришел к выводу, что болезнь ваша весьма серьезна, но не настолько, чтобы грамотный и внимательный доктор не мог надеяться вас излечить. И все же — не знаю даже, как выразиться, болезнь вашу я вроде бы понимаю и в то же время не понимаю.

— Вы, высокоученый сэр, говорите загадками, — произнес священник. Он был бледен и, отводя взгляд, то и дело устремлял его в окно.

— Ну, говоря проще, — продолжал доктор, — и ради бога, прошу прощения, если вас покоробит вынужденная прямота моих слов — ответьте мне как другу, как человеку, которому само Провидение поручило заботу о жизни вашей и физическом благополучии, ответьте на такой вопрос, все ли о вашем недуге мне известно и передано?

— Как можете вы в этом сомневаться! — воскликнул священник. — Было бы глупым ребячеством, призывая врача, скрывать от него какие-то подробности заболевания.

— Так, значит, вы подтверждаете, что рассказали мне все? — спросил Роджер Чиллингворт и, медленно подняв глаза, так и впился в лицо священника пронзительным и пристальным взглядом. — Хорошо, если так. Но одно вам скажу: тот, кому открыта только внешняя физическая сторона недуга, нередко понимает лишь половину того, что намерен лечить. Телесные проявления болезни, устранением которых мы нередко и ограничиваемся, считая, что только в них одних болезнь и заключается, могут оказаться, в конце концов, лишь симптомом какого-то глубокого недуга, корень которого — сфера духовная. Еще раз прошу простить меня, сэр, если слова мои хоть в какой-то степени кажутся вам обидными, но в вашем естестве больше, чем у кого-нибудь другого из известных мне людей, сторона физическая, телесная, и сторона духовная связаны и переплетены. Ваше тело, можно сказать, проникнуто душой, духом, являющимся как бы его инструментом, орудием.

— Если так, дальнейшие расспросы бессмысленны, — сказал священник, с некоторой поспешностью поднимаясь со стула. — Как я понимаю, лечением больной души вы не занимаетесь.

— И потому болезнь, — продолжал Чиллингворт, не меняя тона и не обращая внимания на слова священника, но, поднявшись и воздвигнув напротив исхудалого, бледного как мел юноши свою низкорослую уродливую темную фигуру, — или, если угодно, какая-то рана, язвящая вашу душу, будет немедленно проявляться и в телесном вашем состоянии. Так как же врачу лечить ваш телесный недуг? Сможет ли он это сделать, если вы сперва не откроете ему то, что мучит или тревожит вашу душу?

— Нет! Не вам! Не земному доктору открою я свою душу! — пылко воскликнул мистер Димсдейл. Резко повернувшись к старому Роджеру Чиллингворту, он глядел на него теперь, гневно сверкая глазами. — Не вам лечить ее! Если это и вправду болезнь души, то я доверюсь только тому единственному, кто способен лечить больные души. Он, если ему это будет угодно, меня вылечит, если нет — пусть убьет. Пусть сделает то, что в мудрости своей сочтет для меня самым справедливым и лучшим. Кто вы такой, чтобы посметь вмешаться в то, что должно оставаться его делом, чтобы вклиниваться между страдальцем и Господом его!

И с этими словами он бросился вон из комнаты.

— Нет, ход мой был все же правильным, — сказал себе Роджер Чиллингворт, с ухмылкой глядя вслед священнику. — Ничто не потеряно. Мы опять подружимся. Но удивительно, с какой полнотой человек этот способен отдаться страсти — он же буквально вышел из себя! Туда, где есть место одной страсти, могла проникнуть и другая. Он совершил безумство, этот святоша, со всей горячностью пылкого сердца предавшись страсти!

Восстановить близкие отношения труда не составило, и два друга стали вновь общаться так же тесно, как прежде. Пробыв несколько часов в одиночестве, молодой священник решил, что всему виной его расстроенные нервы, что это они вызвали у него столь некрасивую вспышку ярости в ответ на слова врача, не содержавшие ничего, за что стоило бы извиниться. Он сам поражался той ожесточенности, с какой оттолкнул от себя доброго старика, который всего лишь предлагал ему врачебную помощь, каковую оказывать его обязали долг и просьба самого больного. Терзаемый угрызениями совести, священник не стал медлить и пространными извинениями умолил доктора продолжить лечение, которое хоть и не вернуло ему пока здоровье, но, по всей вероятности, поддерживало хилое его естество, помогая дожить до этого часа. Роджер Чиллингворт охотно внял просьбе друга и продолжил свою заботу о пациенте, наблюдая его и делая для него все, что только можно, но каждый раз после осмотра, когда мистер Чиллингворт покидал больного, на лице врача появлялась загадочная и несколько недоуменная улыбка. В присутствии мистера Димсдейла врач так не улыбался, но стоило ему переступить порог, отделявший его половину дома от комнат священника, как улыбка эта неизменно возникала.

— Странный случай! — бормотал он. — Надо вникнуть в него поглубже. Связь души и тела этого пациента просто поражает воображение! Я должен разгадать тайну такой неразрывности хотя бы во имя науки!

Однажды случилось так — а было это вскоре после описанной выше сцены, — что преподобного мистера Димсдейла, в полуденный час сидевшего в своем кресле за столом, на котором лежала открытая книга — толстый старинный фолиант, неожиданно сморил глубокий сон. Вполне вероятно, что книга эта относилась к той разновидности литературы, которая содержит в себе нечто снотворное. Глубина сна, в который вдруг среди бела дня погрузился священник, кажется нам тем более странной, поскольку мистер Димсдейл принадлежал к людям, чей сон обычно непродолжителен и чуток. Такой сон легко вспугнуть, легкий шорох — и он упорхнул, как птичка, перелетевшая с ветки на ветку. Но тут, однако, душа священника совершенно отдалилась от внешнего мира, уйдя в себя так глубоко, что когда в кабинет без каких-либо предосторожностей вошел старый Роджер Чиллингворт, мистер Димсдейл даже не пошевелился. Старый доктор прямиком направился к пациенту и, положив руку ему на грудь, отвел в сторону ворот нижней рубашки, которая всегда оставалась на священнике даже во время осмотра.

Тут уж, конечно, мистер Димсдейл вздрогнул и зашевелился. Помедлив немного, доктор отвернулся. Но какое выражение, полное восторга, ужаса, несказанного удивления, появилось на его лице! Казалось, полнота этих чувств так огромна, так сильна, что лицо не способно их ни вместить, ни удержать, и потому они выплеснулись, выразились в диких жестах, когда он вскинул руки, когда затопал ногами. Увидев старого Роджера Чиллингворта в этот момент его безудержного восторга, можно было бы представить себе радость Сатаны, когда тому удается заполучить в свои пределы очередную жертву, драгоценную душу человеческую, навсегда лишив ее небесного блаженства. Но в отличие от сатанинской радости к восторгу доктора примешивалось и удивление.

Глава 11

В глубинах сердца

После только что описанного случая общение священника и врача, внешне никак не изменившееся, в действительности приобрело несколько иной характер и уже не было таким, как прежде. Роджеру Чиллингворту путь, ему предстоявший, теперь виделся достаточно простым и ясным, и путь этот отличался от того, каким доктор воображал его ранее. Спокойный, ласковый в обращении, сдержанный мистер Чиллингворт на самом деле, как мы со страхом подозревали, таил в душе бездну зла. Зло это лежало тихо и не давало о себе знать, но сейчас оно встрепенулось, заставив несчастного старика замыслить месть, какой еще ни один смертный не мстил злейшему своему врагу. Превратиться в единственного задушевного друга, человека, которому одному можно поверять все свои страхи, муки совести, слабые попытки раскаяния, былые грехи, возвращающиеся потоком воспоминаний, которые никак не вытравить из памяти! И все эти страдания преступной души, сокрытые от мира, щедрое сердце которого, сокрушаясь, все же сумело бы простить, откроются теперь ему, безжалостному и непрощающему! И только этот излитый на него темный поток может стать его сокровищем, единственным, что способно утолить его жажду мести.

Застенчивый и чуткий священник был сдержан и тем препятствовал осуществлению плана. Однако Провидение, использующее и мстителя, и жертву по-своему и для своих каких-то неведомых целей, подчас прощающее там, где следовало бы карать особенно жестоко, на этот раз определило такой ход вещей, который доктора, лелеявшего свой ужасный план, удовлетворил, и удовлетворил вполне. Старику было даровано то, что он мог бы даже посчитать откровением. Для выполнения задуманного доктору было не важно, откуда оно — ниспослано ли небом или исходит из совсем иных областей, но с его помощью в дальнейшем общении с мистером Димсдейлом последний ясно виделся доктору не просто как физический объект, так же ясно видел он и его душу, различая каждое ее движение. Доктор становился теперь не только наблюдателем, зрителем, но и главным действующим лицом драмы, разыгрываемой в душе несчастного священника. Доктор получил возможность играть на струнах этой души. Ударить ли по ним, вызвав дрожь немыслимого страдания? Жертва теперь навеки в его власти, надо только знать главную педаль, приводящую в движение пыточную машину, и доктору отлично известно, где эта педаль. Может, ошеломить его, сковать мгновенным ужасом? Как по мановению волшебной палочки, вырастал кошмарный призрак — один, другой, тысяча призраков разнообразных форм и видов — призрак смерти, и еще более страшный — позора, и все они толпились вокруг священника, тыча пальцами ему в грудь!

Все это делалось так тонко, что священник, хотя его и не оставляло неясное подозрение, что рядом с ним притаилось какое-то зло и не сводит с него глаз, не мог догадаться, что это за зло и в чем оно состоит. Правда, порою он оглядывал с сомнением, ужасом и даже с какой-то горькой ненавистью уродливую фигуру старого доктора. Все его движения, походка, седая борода, все, даже самые обыденные и незначительные его поступки, даже его платье, вдруг начинали казаться Димсдейлу отвратительными и вызывали у него невольное чувство глубокой неприязни. В чувстве этом даже себе самому он не хотел признаться, и так как причин для подобного недоверия и даже отвращения мистер Димсдейл не видел, он объяснял дурные свои предчувствия тем ядом, каким отравляла его сердце засевшая в нем болезнь. Он заставлял себя не обращать внимания на возникшую антипатию к доктору и, вместо того чтобы положиться на интуицию и прислушаться к внутреннему голосу, старался искоренить в себе все подозрения. И, хоть это и оказывалось невозможным, он почитал своим долгом продолжать эти отношения, внешне по-прежнему дружеские, предоставляя тем самым все новые и новые возможности оттачивать свой план мести доктору — этому заблудшему мстителю, еще более несчастному, чем несчастная его жертва.

Страдая телесным недугом, мучаясь душевной травмой, беззащитный перед происками злейшего своего врага, преподобный мистер Димсдейл приобрел в это время громкую славу, достигнув больших успехов на избранном им духовном поприще. Славу эту он в немалой степени завоевал благодаря своим страданиям, ведь нравственная его чуткость, способность испытывать и передавать эмоции необычайно развились в нем из-за неослабных, день за днем, и мучительных укоров совести. Популярность его, как молодого священника, еще только росла, но уже затмевала устоявшиеся репутации многих его собратьев по призванию, в том числе и самых видных, посвятивших освоению богословской премудрости больше лет, чем мистер Димсдейл прожил на этом свете, и потому, вполне вероятно, обладавших ученостью более глубокой, нежели наш юный герой. Среди пастырей были люди, наделенные умом большой проницательности и силы, умом непреклонным и крепким, как железо или же гранит, что в сочетании с должной мерой доктринерства и создает тип в высшей степени почтенного, хоть и не очень приятного священнослужителя. Встречались и другие служители Господа — обладавшие истинной святостью люди, взрастившие и воспитавшие ум свой неустанным и кропотливым трудом — чтением книг, неспешными и терпеливыми размышлениями; духовное общение с миром лучшим и высшим — дар такого общения они получили в награду за чистоту помыслов и жизни — делало и их самих существами как бы уже и не совсем земными, хотя пока еще и в смертной, плотской оболочке. Не хватило им только одного — дара, некогда ниспосланного избранным в Троицын день в виде огненных языков, символизировавших, как нам думается, не столько способность говорить на чужих, неведомых наречиях, сколько умение говорить сердцем, а значит, возможность обратиться ко всем людям на земле и речью своей проникнуть в их сердца. Наши же святые отцы, во всем другом подобные апостолам, были лишены последнего и самого редкого из даров, которым Небо подтверждает пасторское призвание, — дара пламенного красноречия. Напрасно стали бы они пытаться — если б зародилась в них такая мечта — выразить высочайшие истины посредством обыденных скудных слов и образов. Речь их звучала бы невнятно: с высот, где витают эти люди, в земные сердца голосам их не проникнуть.

Надо сказать, что многие черты характера мистера Димсдейла сближали его с людьми такого рода, от природы вовсе ему не чуждыми. Он мог бы подняться к вершинам веры и святости, не препятствуй этому груз преступления и страданий, под тяжестью которого он вынужден был сгибаться и замедлять шаги. Груз этот тяготил его, придавливая к земле, низводя до уровня ничтожнейших из ничтожных, его, одаренного духовным богатством, человека, чей голос, сложись все иначе, доносился бы до ангелов небесных и они откликались бы ему. Но этот же груз научил его сочувствию грешным собратьям человеческим, сочувствию столь пылкому и искреннему, что сердце его начинало биться с ними в унисон, а боль их, смешавшись с его болью, пронзала тысячи сердец, изливаясь в горестных потоках неодолимо убедительного красноречия. Поражая убедительностью, красноречие его вызывало подчас трепет ужаса. Люди не могли постигнуть силы, повергающей их в этот трепет. Они провозгласили молодого священника чудом святости, воображая его тем рупором, через который Господь шлет свои послания, исполненные мудрости, укоризны и любви. В их глазах даже земля, по которой он ступал, обретала святость. Принадлежавшие к его пастве юные девы, бледнея от восторга, теснились вокруг него и окружали священника благоговением столь сильным и страстным, что, путая чувство свое с верой, считали это чувство достойной жертвой Господу, в чем и признавались открыто у святого алтаря. Престарелые поклонники мистера Димсдейла, наблюдая, как слабеет и хиреет его телесная оболочка, подозревали, что кумир их окажется на небесах ранее их, крепких, несмотря на возраст, и поручали детям проследить, чтобы прах их упокоился поближе к могиле благословенного Богом пастыря. И это в то время, когда сам мистер Димсдейл, размышляя о своей кончине, возможно, задавался вопросом, вырастет ли трава на могиле человека, проклятого Небом.

Трудно вообразить, как мучило его это всеобщее поклонение. А ведь он так искренне был предан истине, считая все, лишенное ее божественной сути, призрачным, не имеющим цены, мертвенным в своей основе. А тогда что же представляет собой он? Существует ли он на самом деле, или же он призрак, сгусток тумана, туманнее всех других призраков? Как бы желал он высказаться, возгласить истину со своей кафедры громогласно, во всю силу своих легких, признаться людям в том, что он собой представляет, крикнув: «Я, кого вы видите в черном священническом облачении, кто осмеливается подниматься на святую эту кафедру, чтобы, обратив к небесам бледное лицо свое, общаться от вашего имени со Всевышним и Всеведущим, я, в чьей жизни и деяниях усматриваете вы сходство с жизнью и деяниями святого пророка Еноха, я, каждый шаг которого, как вы полагаете, оставляет на земле сияющий след, чтобы идущим моим путем и вслед за мною легче было бы достигнуть края вечного блаженства, я, в чьи руки вы отдаете младенцев ваших для крещения, я, произносящий слова отходного моления у одра умирающих друзей ваших, шепчущий последнее «аминь», последнее «прости», слабо долетающее до слуха тех, кто покидает этот мир, я, ваш пастор, кому вы верите, кого почитаете, в действительности не кто иной, как грязный лжец!»

Не раз поднимался мистер Димсдейл на кафедру с твердым намерением не спуститься с ее ступеней, прежде чем не скажет слов, подобных только что написанным. Не раз откашливался он и, сделав глубокий прерывистый вдох, готовился вместе с выдохом сбросить с своей души тяжкий груз, тяготивший ее темной тайной. Не раз, да что там, сотни, сотни раз начинал он говорить и говорил. Но что и как он говорил? Он говорил слушавшим, что он порочен, порочнее всех порочных и грешнее всех грешников, что он мерзок сверх всякой меры и можно только удивляться, что праведный гнев Вседержителя до сих пор не испепелил жалкое тело грешника прямо на глазах у его паствы. Можно ли было сказать прямее? Почему не вскочили люди со своих мест, не стащили с кафедры того, кто так ее оскверняет? Они слушали эти речи и преисполнялись еще большим уважением к пастору. Они понятия не имели об истинном смысле, таившемся в ужасных словах подобного самобичевания.

«Святой юноша! — говорили они. — Сама святость спустилась к нам с небес! Если он в чистой как снег душе своей зрит такую бездну греха, какой же ужасной картиной должна ему представляться моя душа или твоя!»

Священник — при всей искренности раскаяния остававшийся ловким лицемером, отлично знал, как будет толковаться столь туманно выраженное покаяние. Стараясь облегчить свою совесть таким образом, он обманывал сам себя, добавляя к грехам своим новый грех, приносивший ему вместо облегчения стыд еще больший. Он ощущал и сам, что обманывает себя, что, говоря истинную правду, превращает ее в ложь. А ведь по натуре своей он был предан истине, любил ее, ненавидя ложь так, как мало кто ее ненавидел.

Душевные муки заставляли его прибегать к практикам, более приличествующим старой развращенной римской вере, нежели той светлой, обновленной церкви, в которой он был рожден и воспитан. В секретном шкафчике под замком хранил мистер Димсдейл окровавленную плеть, и часто этот протестант, этот просвещенный пуританин стегал себя по плечам плетью, смеясь горьким смехом и нанося удары тем безжалостнее, чем горше звучал этот смех. Как и многие другие благочестивые пуритане, он взял себе в обычай поститься, но в отличие от них, постившихся, только лишь чтобы очистить тело, приготовляя его к лучшему восприятию исходящего с небес света, мистер Димсдейл постился истово, яростно, чуть не падая от изнеможения. Ночь за ночью он устраивал себе бдения, то сидя в кромешной тьме, то при еле теплящейся лампаде, а иногда, светя себе в лицо ярким светом, разглядывал в зеркале свои черты, тем самым продлевая и усугубляя мучительное свое самокопание, не очищая душу, а истязая ее. В эти долгие, напоенные страданием часы ночных бдений сознание его часто замутнялось и в сумрачном полумраке перед взором его начинали мелькать видения, то туманные, то более отчетливые, они приближались к нему в зеркале. Дьявольские рожи возникали, издевательски скалились, кивали бледному как мел священнику, манили его, увлекали за собой. А порою сонм сияющих ангелов, устремляясь прочь от него, взлетал ввысь, поначалу тяжело, словно ангелов отягощала скорбь, а затем, удаляясь, они становились легче, прозрачнее и исчезали. Потом ему являлись умершие друзья его юных лет; седобородый благочестивый отец его хмурился, глядя на сына, и мать, проходя мимо, отворачивалась. «Мама, туманнейшее из всех призрачных порождений моей фантазии, неужели даже ты не можешь взглянуть на меня с состраданием!» А иногда в ужасном этом хороводе по комнате скользила Эстер Принн рядом с маленькой Перл, одетой в красное. Эстер указывала пальцем на алую букву у себя на груди, а потом палец перемещался, указывая теперь на его грудь.

Никогда видениям этим не удавалось до конца обмануть священника своей призрачностью. Сделав известное усилие, он в любую минуту мог различить их реальность и убедить себя в том, что, не обладая достоверностью таких реальных предметов, как вон тот стол из резного дуба или вон та толстая богословская книга в кожаном переплете с медными застежками, они тем не менее являются самыми реальными и самыми существенными из всех вещей, что его окружают. Невыразимое несчастье жизней, подобных той лживой жизни, которую вел он, состоит в том, что они разрушают самую суть реальности, изымая из нее все то, чем Небо снабдило ее на радость нам и счастье. Лживому весь мир видится лживым, он для него неуловим и при малейшей попытке ухватить его превращается в ничто и исчезает. А сам лжец, представая в ложном свете, тоже превращается в призрак, как бы исчезая для жизни реальной. Единственно несомненным в мистере Димсдейле была его мучительная глубокая тоска, и только она, выражаясь во всем его облике, и придавала ему реальность. Найди он в себе силы улыбнуться, принять веселый вид, и он попросту исчезнет.

В одну из таких ночей, на весь ужас которых мы лишь намекнули, не решаясь полностью его описать, мистер Димсдейл встал со своего кресла. Одевшись со всей тщательностью, с какой одевался, собираясь на службу, он крадучись спустился по лестнице, отпер дверь и вышел.



Поделиться книгой:

На главную
Назад