— Смазал! — удивился дядя Федор. — С такого расстояния и смазал! Не может быть!
— Где-нибудь пропадет, — горестно сказала мать. — Тоже мне, стрелок. Не мог скотину от муки избавить.
Я побежал через огород за Басмачом, долго ходил по лесу, звал, искал кровавые следы на траве и чуть не заблудился. Вдруг хватился, что не знаю, куда идти, а солнце между тем скатывалось к горизонту. Кричать было стыдно, тем более, я знал все окрестные леса на несколько километров от Великан. И многие деревья знал в «лицо», но тут словно разум затмило — глядел на старые сосны, на согнутые арками березы и не узнавал их. А точнее, ходил в каком-то оцепенении. В лесу была та самая предвечерняя тишина, когда разогретые за день травы, цветы и хвоя начинают пахнуть до головокружения и когда паутина светится, будто живая. В такие минуты и воздух неподвижен, и все живое замирает, прислушивается, а человеку кажется, что он оглох. Я напряг горло, чтобы крикнуть, и неожиданно увидел тетю Варю, вернее, узнал ее спину с треугольником белого платка. Она стояла в десяти шагах и зачем-то трепала за ветки худосочную осинку. Шелест листьев, похожий на плеск воды, был единственным звуком.
— Тетя Варя? — окликнул я и замолчал, потому что она не обернулась на голос, а тихонько пошла вперед. Я пошел за ней, озираясь по сторонам, и чувствовал, что мы идем не туда, в другую сторону от деревни, Я снова позвал ее, однако тетя Варя лишь махнула мне рукой, дескать, ступай за мной. В то время она была непонятным для меня человеком, потому что жила не так, как все жили. Одни считали ее ненормальной, говорили, будто она в войну чем-то переболела и с тех пор стала нелюдимой и странной. Другие, наоборот, относились к ней уважительно и даже спрашивали совета. Когда дядя Федор попросился к нам жить, мать долго разговаривала с тетей Варей, жаловалась, что брат — мужик скандальный и своенравный, хоть и жалко его, но жить в одной избе будет трудно. Тетя Варя же настойчиво советовала съехаться с ним, поскольку, мол, время тяжелое и родне лучше держаться вместе, одним домом.
Я шел за ней в полной растерянности, пока не догадался, что тетя Варя ведет меня к Басмачу. Наверное, нашла его в лесу, приметила место, а тут я ей попался. Я прибавил шагу, стараясь догнать ее, но и тетя Варя пошла быстрее. Тогда я побежал, ощущая спиной и затылком знобкий и непонятный страх. В глазах мелькали деревья, косые столбы света и треугольник белого платка, словно маяк.
Лес внезапно кончился, и я оказался возле прясла на задах своей усадьбы — там, откуда пошел искать Басмача. Тети Вари нигде не было. Только лапы густого ельника возле городьбы слегка покачивались, словно там прошел человек.
Я никому не рассказывал, как блудил, и как потом вышел, боялся, что будут смеяться. Вскоре этот случай вспоминался, будто сон, привидевшийся в легкой дреме, но связанный с явью. Когда к нам приходила тетя Варя, я ждал, что она засмеется и расскажет, как нашла и вывела меня из лесу; спросить самому — не поворачивался язык. А она молчала, словно и не было ничего…
Мы решили, что Басмач сдох где-нибудь, и дядя Федор уже почти успокоился, что все-таки не промазал, что пес в горячке еще побежал немного и без мучений, на ходу, сдох. Мы уже привыкали жить без этого дуралея, когда он, спустя три недели, приплелся из лесу и лег на место, где был пень. Даже длинная шерсть не могла скрыть худобу. Когда я притронулся к нему, то ощутил под рукой только кожу и кости. Басмач вяло шевельнул хвостом и даже головы не поднял. На месте рваной раны розовела молодая кожа, а левый глаз был напрочь затянут бельмом. Мать обрадовалась, налила ему молока, потом намяла молодой картошки и, суетясь по хозяйству, часто подходила к Басмачу и говорила ласково, как когда-то с больным отцом. Когда дядя Федор увидел его — не поверил глазам. Он присел возле собаки, разгреб шерсть на голове и шлепнул себя по ногам:
— Ведь попал! Во!.. Тьфу т-ты! Думал уж, рука дрогнула. Ну, раз выжил — пускай живет. Не зря говорят, как на собаке зарастает. Вот бы и на человеке так…
И вдруг отошел в сторонку на подогнутых ногах, упал в траву, ударил кулаками в землю.
— Вот бы и на человеке так! Ушел в лес, поел травы!.. И воскрес бы! Ожил бы!..
Мы с матерью стали уговаривать его, звать в избу, опасаясь, что сейчас начнется приступ, а он держался руками за траву, цеплялся за землю, царапал ее, прижимаясь щекой, и от частого, сильного дыхания возле ноздрей клубилась пыль.
— А мы помираем, — стонал он. — Как мухи дохнем… Два сына моих в земле, Павел в земле, жена… Почему такой человек? Почему такой слабый?!
— Да разве слабый, если такую войну перенес? — вкрадчиво не согласилась мать. — Ну хватит, Федор. До какого состояния себя доводишь. Нельзя так, пойдем в избу.
Дядя встал, стряхнул мусор с гимнастерки, задумчиво осмотрел двор и неожиданно пнул Басмача. Легонький пес отлетел к поленнице, заворчал, показывая клыки. Мы с матерью схватили дядю за руки, потащили в избу.
До полуночи я сидел возле Басмача, кормил его, вытаскивал мусор из свалявшейся шерсти и тоже думал, почему человек такой слабый. А на горизонте за Рожохой полыхали хлебозоры. Красноватый свет на мгновение поднимался из-за тополей и, казалось, приподнимал собой край ночного неба. Некоторые его вспышки были лучистыми и яркими, некоторые больше походили на отблеск далекого пожара, словно кто-то сидел в темной избе и неуверенной рукой бил кресалом по кремню: то сильно, то совсем слабо. В наших местах хлебозоры, как и грозы, почему-то были яркими, и уж если грохотало, если сверкало, то в полную мощь. Говорили, будто в наших местах особенно сильно земное притяжение, будто земля кругом так намагничена, что притягивает к себе огонь. Отец любил, когда сверкали хлебозоры. Он подтягивался к окну, отворял его и, держась за подоконник, в неудобном положении замирал. Вспышки врывались в окно, высвечивали его темную фигуру, образ которой оставался в моих глазах, когда на короткий миг между двумя сполохами в избу входила чернота. И образ этот невозможно было сморгнуть…
Иногда я забирался к нему на кровать и тоже смотрел на полыханье света. Отец гладил меня по голове, но не оттого, что хотел приласкать, а как-то механически — я ощущал это по его руке — и из моих волос тоже сыпались голубоватые искры. Отец смотрел завороженно, с каким-то напряжением во всем теле, и его состояние незаметно передавалось мне.
— Будто далекая канонада, — однажды поделился я своим соображением. — Артподготовка перед атакой.
Рука отца замерла на моей голове, потом вздрогнула.
— Дурачок, — вымолвил он. — Это же хлебозоры, земля от радости сияет. Эх ты…
Тогда я даже обиделся, что у отца совсем нет никакой фантазии.
Я сидел возле Басмача, а в избе до полуночи горел свет. Мать с дядей Федором о чем-то ругались, но мне слышались только их бубнящие голоса. Когда лампа наконец потухла и во всем мире остался единственный свет хлебозоров, я осторожно прокрался в избу и залез на полати. Дядя спал на отцовской кровати; он только передвинул ее подальше от окна, так что отблески хлебозоров падали теперь на желтые, скобленные половицы.
Они продолжали ругаться и в темноте. Вернее, это была не ругань, а какой-то длинный и неоконченный разговор. Дядя, отвернувшись к стене, бухтел:
— Ишь, приспичило ей, терпежу не хватило… Другие вон как ждут! И доныне ждут. Ты на Варвару погляди, и поучись, как мужика своего ждать надо!
— Ну ладно, хватит! — оборвала его мать. — Разговорился, гроза да к ночи… Не приведи бог, как Варвара ждет. Что ты про нее знаешь-то? А судишь…
— Все знаю! Пашка твой кровь проливал!
— Замолчи хоть при ребенке-то! — прикрикнула мать.
— Степка? — окликнул дядя. — Ты пришел?
— Пришел, — сказал я и уже в который раз ощутил тугую волну страха, любопытства и беспокойства от их разговоров. Они оба что-то скрывали от меня, что-то не договаривали, и это что-то вплотную касалось меня, и порой в сознании на короткий миг, словно свет хлебозора, вспыхивала догадка.
Выждав, когда дядя Федор заснет, я слез с полатей и прокрался в горницу к матери, Она не спала, в темноте поймала мои руки и прижала к своему лицу. Я ощутил слезы на ее щеках.
— Не плачь, мама…
— Я не плачу, сынок, — прошептала она и притянула мою голову к себе. — Я радуюсь. Как бы мне без тебя сейчас?
В горницу свет хлебозоров не долетал. Я посмотрел в темный угол и собрался с духом.
— Мам, а кто у меня родители?
— Как — кто? — изумилась она и на секунду ослабла. — Мы и родители. Я да отец твой… Чего ты спросил-то? Кто у детей бывают родители?
— Может, меня где-нибудь взяли, — помедлив, сказал я. — Басмача же мы у чужих взяли… Может, и меня так же.
— Дурачок ты, — тихо засмеялась она. — Большой уже, а дурачок. Нигде мы тебя не брали. Я тебя родила. Иди спать. Или ложись ко мне. Где ты сегодня плутал-то, расскажи? Что делал?
Я ушел из горницы и залез на полати. В избе было тихо-тихо, отблески хлебозоров ложились на желтые половицы и отчего-то зеленели, словно вспышки беззвучных молний.
Я едва удержался, чтобы не задать ей еще один вопрос, последний, на который тогда еще не знал ответа и не имел никаких догадок. Просто факт, однажды пришедший мне на ум. Мать была права, я вырос и стал большой. И уже знал, как рождаются дети. В моих метриках год рождения стоял сорок четвертый. Отца же взяли на фронт в сорок втором, а вернулся он в сорок пятом, когда мне шел второй год. Откуда же я взялся?
Что-то мешало спросить, сдавливало горло и обжигало голову, будто в предчувствии, что сейчас, на моих глазах, переменится привычный мир, будто меня снова раздевают и насильно толкают в комнату с мужиками в белых халатах, выйдя из которой, я стану другим, и жизнь моя станет другая.
Засыпая, я уверял себя, то это наверняка напутали в сельсовете, когда выдавали метрику и проставили не тот год. Скорее всего, напутали, а я родился в сорок третьем, потому что мог тогда родиться. Или мать сама уговорила кого-нибудь в сельсовете, чтобы убавить мне возраст, а теперь скрывает от меня и от всех, чтобы не подвести того человека. Ведь так же делали, чтобы оттянуть призывной год и чтобы чьего-нибудь сына не взяли на фронт…
Через месяц, когда созрели хлеба и отсверкали хлебозоры, Басмач одыбался и от усиленной кормежки заметно поправился. Только на глазу осталось бельмо — пелена, которую он так и не мог сморгнуть, как ни старался. Но характером он изменился, озлился, стал часто лаять на прохожих и гостей, а дядю Федора вообще на двор не пускал, по причине чего пришлось вбивать в стену крюк и сажать на цепь. От прежнего поведения осталась у Басмача глубокая задумчивость и тяга к месту, где из земли торчали смолевые корни. Цепи до них не хватало, поэтому первые дни Басмач бесился, грыз привязку, мотался на ней, как тряпка на ветру, и рыл землю.
Потом обвыкся, притерпелся, хотя иногда то ли забывал о цепи, то ли уж злости в нем столько накопилось, что он бросался на кого-либо с лаем, а привязка хватала за горло, опрокидывала на землю и в этот момент делала его еще яростней.
Вот так же однажды он выскочил кому-то навстречу, захрипел на ошейнике, и мать, выглянув узнать, кто пожаловал, закричала дядю Федора. Потом мы выскочили все и под яростный лай обнимали и тискали бравого чубатого мичмана Володю, младшего сына дяди Федора.
Володя приехал в первый свой отпуск после четырех лет срочной службы на Тихоокеанском флоте. Он писал, что остается на сверхсрочную, но не совета спрашивал у отца, ни тем более позволения, а сообщал как случившийся факт. Дядя тогда расстроился еще сильнее, чем из-за меня, когда забраковала медкомиссия. Дело в том, что все четыре года дядя настойчиво требовал от Володи, чтобы тот подал рапорт на поступление в военную мореходку, и каждый раз получал обещания. Мичманство Володи оказалось сюрпризом.
— Какого лешего? — строжился дядя Федор. — На хрена тебе эти лычки сдались? В твоем возрасте люди умные звезды на погонах носят!
— Ничего! И я до звезд дослужусь! — веселился Володя. — Провалился я на экзаменах, на дно лег, понимаешь? Грамоты не хватило!
— Грамоты! Что грамоты? Тебе льготы полагаются, ты из моряков и батя твой — майор в отставке! Соображать надо!
— Там не таких сообразительных вышибали! — хохотал мичман. — Нынче все в технику упирается, батя, в науку, в математику! Чего я полезу? Теперь вон атомные подлодки делают. Если грамоты нет, и соваться нечего.
И сидя за столом среди родни, светился от радости — так ему было хорошо. А дяде Федору хотелось, чтобы он стал непременно адмиралом.
— А мы с большой грамотой немца били? Учеными до майоров дослуживались? — сердился он. — Нет, боязливое поколение какое-то идет, робкое. Чую, случись война, опять нам, старикам, подниматься. Без нас вы так и будете на грамоту кивать, наукой прикрываться.
— Да ну ее, бать, я в отпуск приехал! — Володя обнимал отяжелевшего отца. — На охоту сходить хочу, на медведя. Я ребятам посулил шкуру привезти. Чтоб шкура эта грела на дне морском. Мы же по полгода земли не видим, неделями — света белого…
Он буквально бредил охотой, видно, намечтавшись о ней и тысячи раз прокрутив в сознании ее примерную картину, когда плавал на своей подводной лодке. Во сне он кричал: «Какого дьявола! Медведя бьют в ухо! Понял? Дураков — в лоб, а медведя в ухо! Все! По местам стоять!» Днем он ходил по Великанам, спрашивал у мужиков, не знает ли кто берлоги, а еще обласкивал и прикармливал Басмача. Он сразу определил, что Басмач — прирожденный медвежатник и зря его держат на цепи. За несколько дней озлившийся на всех пес стал ласковым и ручным, так что перестал лаять на дядю и лишь ворчал, когда тот приближался на длину цепи. Володя запретил матери стричь его, когда она собралась связать мичману носки из собачьей шерсти, чтоб теплее было плавать, дескать, медвежатник и должен быть лохматым, чтоб зверь когтями не вспорол шкуру.
Примерно через неделю к нам пришел дядя Леня и сообщил, что нашел берлогу в десяти километрах от Божьего озера. Правда, медведя там еще нет, но он обязательно ляжет, поскольку уже приготовил берлогу и бродит недалеко от нее. Володя торжествовал. Он вычистил привезенное с собой ружье, зарядил патроны и стал ждать сигнала, когда пойти на берлогу. Дядя Федор был не против охоты, но его коробило, что идти на медведя придется с дядей Леней. Однако деваться некуда, другой берлоги так скоро не сыщешь даже в наших лесных местах. Он тоже собирался на охоту, для чего взял у Турова двустволку и пока тренировался, палил из нее по тетрадному листу, повешенному на баню. Меня сначала не хотели брать — мама и слушать не могла, резала сразу — умру, а не пущу! Однако Володя, обласкавший Басмача, как-то незаметно убедил и мою мать. Она лишь взяла слово, что меня посадят на дерево и только потом станут вытравливать медведя из берлоги.
Сигнал от дяди Лени мы получили после второго зазимка и в тот же день собрались на Божье озеро. Но когда мы вышли из избы, Басмач вдруг бросился на нас, душась на ошейнике, не лаял, а орал, захлебывался пеной и никого не подпускал.
— Это не на нас — на ружья, — догадался дядя Федор. — Запомнил, думает, убивать будем…
И правда, когда мы с Володей отдали ему ружья и отослали вперед, то спокойно подошли к Басмачу, приласкали его, и он в свою очередь приласкался к нам. Отпускать мы его не стали, а повели на поводке до самого Божьего.
— Гляди-ка, — удивлялся Володя, уже знавший историю Басмача. — Собака, животное, а разум есть! Это ведь надо понять, что ружья в руках, что убить можем! У него в сознании, наверное, отпечаталось: если ружье, значит, убивать будут. На охоте-то он не был, не знает что почем…
В кордонной избе на Божьем оказалось, что мы пойдем на охоту не вчетвером, а впятером. Как раз приехал старший сын Степана Петровича, Иван — рослый, с дядю Леню, такой же белый и здоровый мужик. Это обстоятельство расстроило дядю Федора еще больше, так что он даже в избе сидеть не стал — ушел на берег и до темноты ходил там, выковыривая из-под снега выброшенный волнами рогульник. Меня несколько раз посылали за ним, однако дядя отмахивался, дескать, я не пью водки, поэтому лучше на свежем воздухе погуляю.
Тем временем мужики в избе накрыли простецкий стол, уселись, открыли привезенный Володей джин и начались разговоры, от которых заходилась душа. Только дядя Иван сначала поворчал из-за меня, дескать, зачем парнишку-то брать? Не на рябков собрались, на зверя, мало ли что бывает… И вообще он сразу мне не понравился, хоть и походил на дядю Леню: смотрел на меня пристально, оценивающе и сурово, будто хотел сказать — что за боязливое поколение пошло? Сопляк еще, а на медведя собрался.
Однако и он потом разговорился, отмяк, оттаял, и изредка, перехватив мой взгляд, подмигивал, как старому приятелю. Потом пришел озябший дядя Федор, сел к столу, но пил только чай, кружку за кружкой.
— Пей, пей! — весело подбадривал дядя Леня. — Если надо — еще поставим чайник! А с утра — мишку тормошить пойдем!
Я заметил, что дядя Федор с дядей Иваном хоть и сидели друг против друга, но даже глаз не подымали, словно оба виноватые. Или боялись друг друга так, что стоит им встретиться хотя бы взглядами, как они тут же схлестнутся и пойдет драка. Видно, это же заметил дядя Леня, потому что толкнул дядю плечом, подмигнул и весело бросил:
— Ничего, мужики! Завтра михайло-то вас помирит!
Потом я уже подобных мелочей не замечал. Мужики рассказывали такие страсти про медвежью охоту, что сами как-то сбивались, теснились за столом, а за дверью вдруг заскулил Басмач. Наверное, и ему стало страшно. Больше всех говорил, конечно, дядя Леня. Он орал по-медвежьи, вскидывая руки, царапал мужиков, заворачивал им кожу с головы на лицо, и многие его случаи кончались трагически либо ужасными погонями зверя за охотником. Иногда волосы дыбом поднимались и в жарко натопленной избе мороз продирал по спине.
— Вот однажды весной иду — собака залаяла, — начинал очередной рассказ дядя Леня. — Думал, белка, в стволе — дробь. Гляжу — в снег лает и только подошел, с лыж соскочил, а она уж передо мной! А я в снегу по пояс. Куда бежать? Верите-нет, сажени в полторы ростом. Встала эдак вот и стоит, жмурится от света… Ну, думаю, разглядит — и хана мне!
Бывалый мичман Володя и тот присмирел, видно, что-то не сходилось с его мечтами. И Басмач уже выл на улице, скребся в двери лапой и чакал зубами. Лишь дядя Федор спокойно пил чай, кочегарил печку, чтобы согреть еще — на него напала какая-то жажда, — и изредка выходил на улицу.
Между тем керосин в лампе выгорал, свету убавилось и темень за окнами становилась непроглядной, отчего рассказы и сами рассказчики делались зловещими. Дядя Леня разошелся вконец. Он уже ползал по избе на четвереньках, изображая медведя, выскакивал из-под стола, словно из берлоги, хватал Володю в объятья и валил на пол. В самый разгар дядя Федор стукнул кружкой по столу и прикрикнул:
— Поврали и будет! Спать пора, вставать рано.
И завалился на нары. Мужики послушались, улеглись кто где, увернули лампу, только дядя Леня все еще не мог успокоиться. Он разгребал угли в печи, чтоб прикрыть трубу, потом курил последнюю цигарку и между делом травил очередную байку, как медведь украл в деревне девку и целую зиму держал у себя в берлоге. Я прижался к Володе, вдохнул вкусный и незнакомый запах его морского бушлата и незаметно уснул под страдания украденной медведем девки.
Проснулся я от громкой возни и крика.
— Медведь!!! — орал дядя Леня и, упершись ногой в косяк, держал дверь за ручку. А кто-то страшно сильный рвал ее снаружи так, что дядя Леня едва выдерживал, продолжая кричать. Басмач захлебывался от лая. Мужики заметались по избе, и заметались по стенам черные, мохнатые тени. Дядя Иван кинулся помогать держать дверь и одной рукой попробовал набросить крючок, но не вышло.
— Держи! — гаркнул дядя Леня и сам попытался закрючить дверь, но медведь рванул так, что они чуть не вылетели в сенцы. А Володя тем временем бегал по избе с ружьем, искал патроны нужного калибра и тоже кричал:
— Мужики, отойдите! Я его через дверь жигану!
Все это длилось мгновения Я почему-то оказался на печи с валенком в руках (может, подсознательно вспомнил наказ матери — при появлении медведя залезть повыше от земли). Володя наконец отыскал на лавке патронташ и лихорадочно заряжал ружье. В этот миг с улицы дернули так, что дядя Леня не выдержал и выпустил ручку из рук. Дядя Иван сунулся за дверью, запнулся о порог и выкатился в сенцы. Дверь распахнулась. Я вытаращил глаза. А Володя отступил к стене, продолжая пихать в стволы патрон, который не лез…
Но вместо медведя в избу влетел дядя Федор и тут же захлопнул дверь, ловко набросив крюк. В следующую секунду ее рванули так, что затрещали косяки. И раздался рев…
— От стерва! — вращая глазами, воскликнул дядя Федор. — Чуть только не прижучил! Все штаны испозгал! А здоровый!..
И, увидев Володю с ружьем, закричал:
— Чего копаешься! Бей через дверь!
— Погоди, давай запустим, — сказал дядя Леня и взял полено. — Пускай погреется…
Дверь уже ходила вместе с косяками, шевелились бревна простенка. Никто не успел сказать слова, как дядя Леня выбил поленом крюк, раздался грохот в сенцах, затем в избу заскочил Басмач и за ним, на четвереньках — дядя Иван. Дверь закрылась сама собой и наступила тишина. Лампа мигнула и погасла. Кончился керосин…
Разбирательство и хохот продолжались до самого утра. Обижался лишь дядя Федор, но и то недолго.
— Ну и шутки! — поначалу возмущался он. — А если в Володька через дверь засадил?
Но дядя Леня предусмотрел все. Прежде чем заорать — медведь! — когда дядя Федор выскочил на улицу по-легкому, он спрятал патронташи, оставив свой с патронами двенадцатого калибра. А такого ружья ни у кого не было.
Потом и дядя смеялся со всеми, хлопал Ивана по плечу, вспоминал, захлебываясь:
— Ну и силушки в тебе! Дверь драл — чуть изба не развалилась!
— А ты-то! Ты! Вдвоем с дядей Леней удержать не могли! — хохотал Иван.
Я никогда не видел дядю Федора таким веселым, раскованным и каким-то свойски доступным, как открытая настежь дверь. И Басмач радовался со всеми, вилял хвостом, и клал свою морду на колени то к одному, то к другому, лупая на свет бельмастым глазом. Дядя Леня смеялся меньше всех, чаще поглядывал на возбужденных мужиков и хитровато ухмылялся в белые, почти не видимые на лице усы.
Под утро все-таки угомонились и поспали часа три, до рассвета, чтоб на берлоге не дрожали руки и ноги. Утром запрягли кобылу в сани, привязали к разводьям Басмача, чтобы не поспел раньше и не потревожил медведя, уселись плотно, бок о бок и поехали. Басмач рысил за санями, не ослабляя повода и внимания; единственный его глаз буравил спины, так что все время хотелось оглянуться. Кто-то однажды неловко махнул ружьем и пес в два прыжка оказался на санях, вернее, на мужиках. Ощерился, показывая клыки: дескать, положи ружье на место, не балуй. Дядя замахнулся на него, согнал, спихнул на снег, полагая, что бежать надоело, прокатиться вздумалось. Но в другой раз Володя уже специально повернул ружье в сторону Басмача, как тот в мгновение оказался на санях. Теперь он не щерился, глядел на мичмана, утробно ворчал, словно хотел сказать — глядите, мужики, я свою жизнь просто так не отдам. И мужики это поняли, стали извиняться перед Басмачом за баловство, говорить, что пошутили, кто-то сунул ему кусок домашней колбасы.
В километре от берлоги коня распрягли, привязали к саням, к сену, а сами пошли вперед. Басмача я вел на поводке. День был морозный, скрипел снег, трещали ветки, и дядя Леня морщился, словно от зубной боли, показывал кулак. Мы остановились на сосновой гриве, искрещенной присыпанным снегом буреломником, мужики встали полукругом за деревья, а я озирался, приглядывая дерево, куда бы забраться. Но дядя Леня велел мне сидеть за выворотнем и ждать сигнала, когда спустить Басмача. Сам он прислонил ружье к дереву, скинул полушубок и с топором, в рубахе, куда-то пошел. Мужики тихо переговаривались, курили, Басмач скулил и терся о ноги. Берлоги пока было не видно: лишь небольшая ямка между двух перекрещенных валежин, куда и Басмача-то не спрячешь. Малопульку я держал голыми руками и пальцы прикипали к металлу.
Дядя Леня потюкал где-то топором и скоро появился с сучковатым обрубком березы и длинной жердью.
— Как берлогу заломлю — спускай, — шепотом приказал он и потащил к яме обрубок березы. Я затаил дыхание. Дядя Леня ходил возле этой ямки, как у себя во дворе, говорил громко и весело:
— Сейчас дадим Михаиле балалайку! Пускай играет! Говорят, он любит играть-то! Вы, мужики, если что, по мне не стреляйте А то был случай. Один мужик стал залом делать, а у товарища нервы не выдержали. Показалось, будто медведь уже вылазит… Ну и вдарил. Пипку у носа будто ножом отрезало… А мужик на товарища: я, говорит, в другой раз тебя не возьму, плохо стреляешь.
Дядя Леня осторожно всадил обрубок березы в яму, в какую-то невидимую мне отдушину, задавил ее ногой и попробовал еще, держится ли.
— Скорей! — покрикивали мужики. — Чего копаешься? А ну, встанет?
— Так а вы на что? — посмеивался дядя Леня. — Встанет — бейте.
Я спустил Басмача. Он понюхал снег, покрутился возле выворотня и не спеша потрусил в сторону от берлоги.
— Басмач — вперед! — кричал ему Володя. — Взять, Басмач!