Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

...Писал на заготовленных заранее четвертушках бумаги мелким и отчетливым почерком педанта. Жена тянет мужа на юго-восток к могиле поэта-самоубийцы, потому что перехватила заинтересованный взгляд на рыжую экскурсоводшу, увы, знакомый ей взгляд, настроение испорчено, вместо того чтобы о душе подумать в таком месте, пялится на бабу... В 1888 году плыл на пароходе "Дир", который чудом избежал столкновения. Смерть ходила за ним по пятам: по пути на Сахалин чуть не утонул в реке, потом сани опрокинулись с обрыва... Купаясь в Индийском океане, едва не стал жертвой акулы. Вот была бы смерть так смерть - от акульих зубов! Смерть, выпрыгнувшая из той же чернильницы, словно чертенок из табакерки. Старик в потертом костюме, затесавшийся в элитную группу, надевает очки и с жадностью разглядывает букеты, завалившие могильную плиту: сколько денег потрачено, на эти розы рядовой пенсионер мог бы жить неделю, а то и чем черт не шутит! - махнуть в гости к боевому другу в Тамбов: помнишь, брат, как мы гнили с тобой в болотах под Жировицами?.. Какая безумная трата! Господи помилуй!.. И цветы все какие-то хитрые, таких прежде не водилось в садах, и целлофан весь в узорах и зубчиках, рублей двадцать стоит, это два пакета молока, а если брать по семь десять, то почти три.

...Провал "Чайки", кровохарканье, Книппер... О, посмотри на них!.. Это к ним рвались (почти вплотную к зрительному залу) Ольга, Маша и Ирина, для них играла Вера Комиссаржевская... Они скупили все сады (слышен стук топора) и дворянские усадьбы (слышен звон мобильника), для них Астров сажал лес, уплывающий на Запад, и сами дворянские усадьбы (музыка играет тише и тише), как арабские дворцы, перелетают в Испанию, подальше от родных погостов, веерного отключения, и чемоданы компромата через Швейцарию летают туда-сюда, как стая перелетных птиц, про них в газетах пишут: "Тарарабумбия, сижу на тумбе я"... Тот, что с "Эриксоном", отошел за березу, молвил что-то тихое в телефонную трубку, и на другом конце Москвы - тарарабумбия! - взлетел в воздух "мерс", следователи заводят дело на дедушку Константина Макаровича, адрес неизвестен, старик ударился в бега, прихватив золото партии и нефтяную скважину, милиция сбилась с ног, убегая от преступников, мобильники пересвистываются соловьями-разбойниками (слышен храп Сорина)... Сердце, не плачь!

...Тогда он попросил бокал шампанского, выпил его до дна, отвернулся к стене и тихо умер. И его отправили на родину в вагоне из-под устриц, что возмутило писателя, позже отравленного врачами-отравителями, который умер тоже тихо: какая пошлость! Чехов и - свежие устрицы!.. Ну и что, что устрицы, это был вагон-ледник, смерть не смогла уложить его с акулой, как планировала, уложила с устрицами, Алексей Максимович, они и вправду, надо полагать, были свежими, свежо и остро пахли морем, пробовали небось на блюде устрицы во льду и под устрицы всё возмущались Россией, какая она прогнившая: великих почивших писателей засовывают в вагоны для устриц... Так это не у нас, а у них, в Баденвейлере, там, где не нашлось специалиста-легочника для больного русского писателя, где во искупление преждевременной кончины его по причине отсутствия фтизиатра Антону Павловичу поставили бронзовый бюст на гранитном постаменте, который, когда началась Первая мировая война принципов, кайзер приказал переплавить на пушки. Ружье выстрелило.

Экскурсия окончена. Старик в потертом костюме медлит у могилы, надеясь незаметно спрятать пару букетов в сумку, чтобы потом их толкнуть в переходе. Супружеская пара уходит - она впереди, он трусит за нею. Высокая стриженая брюнетка с высоко поднятыми круглыми бровями и красивым гладким лицом подошла к Асе. Женщина (звенящим голосом): "А почему вы не проводили нас к могиле Ивана Бунина?" Бунина ей подавай, Ивана!.. Ася (любезным тоном): "Извините, мы еще не наладили связи по обмену покойниками с Сент-Женевьев-де-Буа". (Та ничего не поняла, но надменно кивает.)

"А что, между прочим, не такая уж фантастическая идея!.." Ася обернулась Нил. "Ведь привозили же в Москву мощи великомученика Пантелеймона..." - "И что? - холодно произнесла Ася. - Это другое. Что ты здесь делаешь?" "Поговорить надо, - сказал Нил, - я тут приглядел одну славную могилу: мраморный адмирал смотрит в морской бинокль. Только по курсу одни березы да тополя, зато под ними уютная скамейка... Присядем?" Сели возле адмирала.

Нил объявил: "Надя, кажется, уехала насовсем. Анатолий последнее время писал совершенно безумные письма, требуя ее возвращения. Все думаю, как мне на это смотреть. Я свободный, что ли, теперь человек или пока нет?" Ася хмуро посмотрела на него. "У тебя есть какие-то виды на свою свободу?" - "Пока никаких. Только я за ней больше не поеду". - "А от меня что ты хочешь? Я тоже за ней не поеду". - "Да уж", - неопределенно заметил Нил. Помолчали. "Ты за что-то меня не любишь, - сказал Нил. - Напрасно. Я, сколько мог, проявлял терпение и покладистость". Ася недоверчиво хмыкнула. "Разве не так?" Ася покачала головой. "Не знаю. Надя на тебя не жаловалась. Но у меня в глазах одна картина: ты вылез из палатки, подошел к Наде, дремлющей на солнце, и наступил ей обеими ногами на волосы... Она даже не вскрикнула и не открыла глаз. Ты потоптался на ее волосах, сел в машину и уехал". - "Запамятовал, пожал плечами Нил, - когда это было?.. У нее тогда кто-то был или нет? Теперь-то ты можешь мне это сказать?" - "Она просто тебя не любила. Ей нужен был человек постарше, который бы жалел ее". - "Много ты знаешь о наших отношениях, - задетый за живое, произнес Нил. - Да, они были не совсем обычными. Надя была погружена в свое... Скажи, ее брат действительно провалился под лед?" Ася кивнула. "Откуда ты знаешь? И она, и Толя говорят, что он жив и где-то скрывается, как принц инкогнито". - "Мой отец вместе с Анатолием похоронили его на монастырском кладбище. Это было в апреле. Анатолий просил отца никому не говорить об этом, чтобы не дошло до Шуры... Чтоб не усугубить ее душевную болезнь". - "А как это произошло?" - "Не знаю. Знал только Костя, Надя ему сразу все рассказала. Но потом она даже Косте стала говорить, что Герман жив, как будто все забыла..." - "Понимаешь, Надя все время крала у меня деньги. Большие деньги... А Анатолию давала ровно столько, чтоб им хватало на жизнь к их пенсиям. На что она их тратила?.. Одевалась она всегда просто, любовников у нее последние годы быть не могло, потому что она сильно сдала... На что ей эти деньги? Кому она их отдает?" Ася поднялась на ноги. "Думаю, Надя поживет немного у родителей и вернется к тебе, хочешь ты этого или нет... А может, поедет к Линде, та зовет ее в Хабаровск". - "Скажи Наде, если все-таки увидишь ее..." - "Не увижу, - отрезала Ася. - До свидания".

Ася пошла по аллее, чувствуя утомление и досаду - больше на себя, чем на Нила. Чем она может ему помочь? Ему или Наде? Никому она помочь не может, ей самой некому пожаловаться, что у нее на руках сумасшедшая свекровь, которая изо дня в день звонит в агентства, предлагающие пенсионерам помощь в обмен на их квартиры, а когда коммерсанты приезжают, расписывает им, как все ее бросили подыхать в одиночестве, сын, невестка, внучка, хотя Ася по воскресеньям забивает ей холодильник продуктами и стирает белье, а Аркаша и в ус не дует, ему только подавай вовремя котлеты, еще у нее на руках сумасшедшая мать, которая еле ползает по квартире, но находит в себе силы часами висеть на телефоне, обвиняя дочь в том, что они с зятем и внучкой бросили ее, как когда-то сумасшедший Асин отец, променявший их на своих олигофренов и даунов, чтобы проповедовать среди них Чехова, у нее на руках Ксеня, которой учителя еле натягивают четверки, только чтобы угодить Аркаше, и Ксеня все понимает... Страшная луна, страшные гвозди на заборе тюрьмы, и вдали (вплотную к зрительному залу) разгорается страшное пламя.

Ближе к большим церковным праздникам в Калитве и Белой Россоши начинают поговаривать о мосте через Лузгу между Калитвой и храмом Михаила Архангела. Зимой, когда можно пройти по льду, разговоры эти стихают. Но обычно на Сорок мучеников возобновляются снова - как бы он, мост, всех выручил, спрямил бы путь в Царство Небесное... О нем хлопочет молодой иерей Михаил, бывший дьякон, вместе с чтецом и казначеем храма Георгием. Возле Куткова, Болотников, Рузаевки, Цыганков и Корсакова грибами вырастают особняки. Если смотреть издали - торчат посреди поля, как уцелевшие после пожара печные трубы. Есть что-то страшное в этой невеселой работе маленьких молчаливых азиатов-строителей. Дом строится без песни, без шуток, без разговоров и завтраков, в чистом поле, без перекуров даже - разве такой дом устоит! холодными руками, усталой душой наемника.

Отец Михаил вместе с чтецом Георгием ездят к хозяевам особняков по требам, освящают дома, машины ("чин освящения колесницы"), соборуют, крестят, отпевают, мечтая накопить денег на строительство моста. Усталость маленьких, высохших от тяжелого труда строителей разъедает камень, как угольная кислота. По соседству с домами нет ни одного деревца, которое утешило бы тенью. После требы хозяева усаживают отца Михаила и чтеца Георгия за трапезу. Только за трапезой в почтенном чтеце Георгии проглядывает беззастенчивый Юрка Дикой - он не таясь заворачивает курицу в красивые салфетки, набивает карманы дорогими конфетами и ест за двоих, а отец Михаил, клюнув для приличия вилкой в салат, заводит свою вечную арию про то, что храм задолжал за электричество, что недавний смерч снес часть кровли с колокольни, что надо бы подреставрировать "Взыскание погибших", обновить троичное облачение отца Владислава... Трапеза закончена, чадца подходят к отцу Михаилу под благословение и вручают Георгию как казначею свою жертву, которую отец Владислав вечером того же дня благословляет на оплату долга за электричество или ремонт в приделе святителя Николая - но не на мост. "Аминь", - и разговор о мосте окончен. Пусть старички, о которых жалостливым голосом напоминает ему Георгий, потрудятся, с Богородицей на устах как-нибудь кругом доковыляют до литургии. Ангелы считают шаги идущих в храм Божий, за каждый шаг стирают по греху в своих хартиях. Георгий говорит: "Может, благословите, батюшка, хор подыскать... если бы мы клиросным платили... Наши бабульки еле тянут". - "Птахи подтянут", - отвечает отец Владислав.

Надя вошла в комнату отца. После того как Анатолий разочаровался в митингах и демонстрациях, он отремонтировал свою комнатку, сделал топчан, занимающий узкое, но достаточное для его аскетических снов пространство, соорудил рабочий столик у окна, над которым повесил образа, вывезенные еще бабой Паней из обреченной к затоплению деревни, полки от пола до потолка и теперь работал над созданием архива негативов. На столе лежали свежие снимки, которые Анатолий сделал совсем недавно: "белой", "серой" и "зеленой" весны.

Надя потерлась подбородком о его седой с проплешиной затылок. Взяла в руки одну фотографию. ""Зеленую" весну трудно снимать... - пустился в объяснения отец. - Свежая листва еще не покрылась пылью и сверкает на солнце. Видишь, как много мелких бликов. Не стоило снимать против света, потому что небо получилось "бумажным". Посмотри вот это..." Надя поднесла к глазам снимок вишневой ветки, покрытой цветами. "Это снято ранним утром при боковом освещении, - комментировал отец. - Густые тени подчеркивают объем цветущего дерева. Красиво, правда?" - "Мне твои фотографии нравятся больше, чем Ниловы..." - "Нил! - задиристо воскликнул отец. - Нил, конечно, мастер. Но урбанист. Он снимает с интересом, а я с душой... Вот бы мне его "Хассельблад", тогда б мы посмотрели..." - "Хочешь, я куплю тебе "Хассельблад"?" - "А на какие денежки? Ты все отдаешь Юрке на мост, а отец Владислав все не разрешает его строить..."

Шура в своей комнате коротко взвыла, потом еще и еще раз.

"Что это она?" - с тревогой спросила Надя. "Гребенку ищет, - невозмутимо ответил Анатолий. - Я ее гребенку в саду зарыл, над Званкой, потому что она голову до крови расчесывает..."

Мама сидела в кресле-качалке и скребла одной рукой голову, вынимала прядки коротких седых волос и бросала на пол. Надя взяла кресло за спинку и повернула к зеркалу. Старуха, зарытая по плечи в деревянную раму зеркала, негодующе отвернулась к окну.

Зеркало стояло, как вечно распахнутая дверь в вечную же комнату, но проживавшие в ней люди покинули обитель отражений и исчезли в путанице весенних ветвей за окном, как птицы; возможно, зал с отраженными в нем стенами, окнами, садом и зеркало были сообщающимися сосудами. Когда-то чистую гладь населяли взрослые и дети в пестрых одеждах, там когда-то сквозили ветки, застилавшие горизонт, угол сарая, часть поперечной крестовины огородного Странника, который, может, и увел веселую и беспечную жизнь за угол сарая, в огороды, за пределы видимости, донашивающей старую березу со скворечником, в чуткую к каждому шагу даль - это если выйти на улицу, а здесь - застывшую, прибитую намертво к стене. Его лапа в холщовой рабочей варежке заслоняет еле видимый над углом сарая Нептун, к которому ныне движется комета Галлея, а когда она наконец дойдет до афелия, никого из тех, кто когда-то обитал в этом зеркале, кроме окончательно превратившегося в дерево огородного Тихона, не останется в живых.

"Ты правда больше не уедешь?" - спросил отец. "Правда". Он заговорил быстро-быстро: "Вот и славно. Устроишься в школу или в мою газету, они у меня все снимки просят... Мать, слышишь? Надя будет жить с нами. Мы теперь заживем хорошо, дружно. Я тебе разных гребенок накуплю". Шура подняла свою руку, посмотрела на нее и медленно положила на голову Нади.

"Видишь, - шепотом сказал отец. - Она все поняла".

Было три часа дня, когда Надя вышла из дома. Сквозь мелкую рябь облаков пробивалось солнце, стояла необычная для апреля жара, и чувствовался тонкий аромат липы, выпустившей шелковистые нитки ключиков. На понтоне Надю нагнал свежий запах тающего снега, которым тянет с Лузги до тех пор, пока трава не ударится в рост. Не доходя до Корсакова, она свернула на тропинку, тянущуюся между берегом реки и кукурузным полем, на котором торчали сухие стебли. Быстрый блеск Лузги по правую руку пресек широкий овраг с нежно-зеленым маревом орешника.

Усталая Надя остановилась у березы, просвечивающей на солнце всеми своими листочками. Эта березка, наверное, была переселенкой с берегов далекой Надиной весны, где узкие крылья синих стрекоз дремотой обволакивают реку с наметенными в нее облаками, и с высокой метеовышки видны золотые буквы колесников и двухпалубников, почти слитых с чертой горизонта, которые она различала сверхъестественным райским зрением ребенка, терпеливо накапливающего свои впечатления, чтоб отложить их на скудное будущее... Все это было близко, под веками, и порождало в Наде безумную надежду, что когда-нибудь она разберет завалы накопленных за жизнь впечатлений и, как под слежавшимся в сундуке хламом, обнаружит не дно, а светящееся окно жилой баржи-барака с рассадой на подоконнике в звездах желтых ноготков и настурций, точный отпечаток Надиного существа, торопящегося занять свою природную форму. Тысячами нитевидных корней примулы, астры, купальницы, ириса она прикована к этому окну, сотнями канатов пароходов, намотанных на кнехты, золотыми буквами на спасательных кругах судов, лесками удочек, расписаниями движения пароходов, в которые за время ее отсутствия могла вкрасться опечатка, так что, может, придя в Майну в 8.40, "Чайковский" не сможет пришвартоваться к пристани, потому что "Дунай" вышел из Тетюшей с двухчасовым опозданием... А березку она видела как со дна реки с прозрачным течением, которое не могло отвалить от сердца камень.

Тамара-просфорница сказала: ты пиши свои грехи, внутреннее зрение восстановится, отмершие клетки глаз оживут. Хорошо, пишем: жестокосердие, самолюбие, малодушие, сквернословие... Искать муху. Гордость, равнодушие к ближнему. Окамененное нечувствие, ложь, лукавство, человекоугодничество, через запятую. Прелюбодеяние, лицемерие, идолопоклонство. Свеча то и дело гаснет, пока бродишь по гнилым сумеркам города, ушедшего на дно водохранилища. Осуждение и клевета на ближнего... Где, когда?.. Везде, всегда... Это не ответ. Зажги свечу, освети свои дни. Гордыня и малодушие могут погасить не то что свечу - солнце. Вспомни, как капитан Татаринов по горло в снегу брел к полюсу, трое отроков в пещи в пламени по горло шли к росе... Окамененное нечувствие - кожа чувствует, сосуды головного мозга тоже, кости ноют на погоду, десны, пальцы чувствуют, пока не разольется смерть; и тогда из-под нее вывернется единородная моя, и ангелы небесные, стоя начеку, тут же поднесут к ней исписанную от поля до поля хартию... Как выходить на баррикады, когда по одну сторону многостяжание, неправдоглаголание, клевета, а по другую скверноприбытчество, лихоимство и ненависть; завязывается древняя борьба берцовыми кеглями, сшибание городков варварскими тотемами... Может ли быть победа и правда на стороне стягов с раздутыми желчью зобами? Хоть стройся клином, хоть сажай в березняке засадный полк - поля сражений, подернутые пеплом самолюбия и уныния перед очами души. Перевернутые автобусы, легковушки с выбитыми стеклами, пустая тара, толченое стекло, летучий мусор, через который заключенные одной камеры перестукиваются с узниками другой революционеры с провокаторами, провокаторы с революционерами. Имена поработителей - зависть, тщеславие, трусость, обман и измена.

Тело реки, извивающейся меж потемневших полей, блестело за белыми купами вишен, видимых с колокольни. С северной стороны видны были тающие в вечернем тумане дома Рузаевки и Цыганков с белыми пятнами цветущих деревьев. В символическом саду неподалеку от храма Михаила Архангела щелкали соловьи. Не успела Надя оглянуться на запад, как малиновая и огненная полосы заката перетекли в пунцовую, над которой гасли бледно-желтые всполохи, размытые сгущающимися сумерками. Последний свет растаял в облаках, и когда она снова бросила взгляд на землю, ее освещали лишь бледные вишни. Над горизонтом зажглись первые звезды, сияя сквозь пелену облаков... Потом они засветились на дне небесного купола. С северной стороны видна была альфа Большой Медведицы, перекинувшейся через все небо.

Измученная весенней слабостью Надя прилегла на площадку под большим колоколом. Внутри его зияла многовековая, отлитая при Тишайшем тьма, по которой проскакивали золотистые шпоры кириллицы. Чугунные била лемехами вздымали тьму времен, не давая утихнуть гулу событий, охваченных и не охваченных сводами летописей, к этому гулу истории, как расплавленное серебро в медь, примешивалось предание о людях, приходивших из леса в пропахших дымом костров одеждах и исчезавших в лесу, выкорчевывавших лес под пашни, заманивавших в его непроходимые чащи иноземцев, строивших в дремучих борах скиты, по цепочке деревьев с дуплами, в которых жили отшельники, передававших в мир пророчества и предостережения, которые мало кто брал в расчет... Стоило отпустить за собой еловые и ореховые ветви, за которыми сходилась по швам русская чаща, как история растекалась по глухим закоулкам леса, будто ее и не было, растворялась в вечных сумерках, мшистой мгле, еловой бахроме и затягивалась буреломом. Партизаны сусанинских времен копали землянки рука об руку с партизанами Дениса Давыдова и партизанами Великой Отечественной, с тайных аэродромов взлетали самолеты без опознавательных знаков и исчезали за зубцами леса. Отдельные отряды то здесь, то там прорубали просеки, как отец Владислав узником во время войны тюкал топором в Надымских болотах, пробивая дорогу от Салехарда к Игарке, идущую параллельно Севморпути, но потом история сделала новый виток, и дорога сгнила вместе с вышками и колючкой...

Тамара-просфорница идет по петляющей тропинке мимо липовой рощи, вдоль линии оплывших военных окопов, поросших крупной сухой и сладкой земляникой. Вдали блестят золотые кресты храма Михаила Архангела, до которого час пути. Начиная с Николы зимнего свет прибывает как вода, солнце все шире распахивает ворота над горизонтом. На Сорок мучеников севастийских выходишь из дому во тьме, а приходишь к Михаилу в радостном свете... Туман стелется над Лузгой, звезды глубже зарываются в прозрачную синь, облака над горизонтом занимаются пламенным светом, свет заливает землю косыми дымчатыми потоками, на ребристых, мохнатых и стрельчатых листьях травы лежит роса. Проясняется равнина, колокола Михаила Архангела страгивают с места воздух и гулкой волной проносят его сквозь Корсаково, Болотники, Рузаевку, Цыганки и Кутково. Сосны стоят в золотистых пластинках свежей коры. Белокрылый самолет пробирается на небо. Божья коровка, разрезав платьице, снялась с листа одуванчика. Вот показалось кладбище в березах...

В этот час дня дряхлый отец Владислав, со всех сторон подоткнутый подушками, поминает упокоившихся среди берез, тополей и ясеней кутковцев, рузаевцев, калитвинцев, всех без покаяния скончавшихся и не успевших примиритися с Богом и с людьми, о коих заповедовали и просили ны молитися, о коих несть кому вознести молитвы, всех верных, погребения христианского лишенных, утонувших, сгоревших, на мразе замерзших, растерзанных зверьми, вождей и воинов, за веру и отечество живот свой положивших, сестер и братий наших зде и повсюду лежащих православных христиан. При особой прозрачности воздуха и незлобии сердца в этот час на кладбище можно увидеть тихих ангелов скорби, залитых светом солнца, сиянием луны... Отец Владислав едва шевелит губами, но голос его уносится дальше, чем удары колокола и реактивных двигателей самолета. Его слышат поющие в небе и спящие в земле. Ангелы дозорные, стоящие на кровлях, по цепочке передают на небо имена: Анна, Алексей, Тамара, Ефим, Николай, Федор, Мария, Пелагия, Александра, Лев, Георгий, Всеволод, Екатерина, Вера, Иаков, Нина, Симеон, Ирина, Леонид, Борис, Лидия, отрок Герман...

12

СТРАНА ИЗГНАНИЯ. Этот тихий фанатик-библиофил, как все тайные безумцы, вел двойную жизнь. Основные параметры обеих его жизней как будто не пересекались, имея лишь общие контуры, как тень и отбрасываемое ею тело, но если первая его жизнь в большой степени зависела от солнца, укладываясь в сетку учебного расписания, то вторая ни от чего не зависела и ни в какие временные понятия не укладывалась, продолжалась даже во сне, вторгалась в мысли, которые он развивал перед своими студентами, и в такую минуту он зависал на кафедре, как летучая мышь, опутанная собственной тьмой, с погасшими глазами, с бледным, точно присыпанным пеплом лицом, с рукой, застывшей в сломанном кукольном жесте. Неподвижный, с глазами, закатившимися под трепещущие веки, он не слышал подавленных смешков, ехидных реплик...

Какое видение так завораживало его кровь, что можно было, не обмочив острия, дотронуться до нее иглой?.. Возможно, он видел внутренним взором первый сборник стихов Эдгара По, изданный в Бостоне в 1827 году в количестве сорока экземпляров, тоненькую книжицу в переплете с красными крапинками и желтым корешком, о которой ему стало известно из письма одного собирателя, раздобывшего уникальный томик путем сложной системы обменов. Как ни странно, все стихии и мировые катаклизмы действуют в интересах коллекционера, сужают пространство поиска, обеспечивая тому или иному изданию его уникальность. Прекрасное, и это знает всякий настоящий коллекционер, должно существовать в одном экземпляре, вобравшем в себя родовые черты эпохи, под неусыпной опекой грозящего ему полным исчезновением мирового зла.

Он любил идеограммы за огромные перегоны смыслов между одним рисунком-знаком и другим. Чем проще был знак в те времена, когда живопись и пиктограмма были неразделимы, тем больший круг понятий охватывал он, проникая в самые глухие закоулки времени. Его развлекала терпеливая очередь символов, дышащих друг другу в затылок. Например, солнце в некоторых знаковых системах означает "день", "время", "свет", "разум"; небесный свод с черточками под ним расшифровывается как существительное "темнота" и как прилагательное "черный"; нарисованная нога может передавать глагол "ходить" или "приносить", а также соответствует производной форме глагола "идущий"... Орда знаков шла вплотную за вещью, как волна, тянущаяся за лодкой, метила время как материю, прибирала к рукам пространство. Пещера Альтамира в Испании, бронзовые барельефы африканского государства Бенин, оленья кожа ацтеков, зеркала этрусков, глиняные таблички критян, бивни мамонта, покрытые знаками нсибиди, которыми до сих пор пользуются тайные герметические общества... Ко временам праотца Ноя вся земля оказалась покрытой историческими хрониками, генеалогическими списками, сигналами опасности, судебными решениями, магическими знаками, торговыми актами, религиозными ритуалами...

Безумное это было предприятие. Несмотря на кажущуюся свою невинность, знак, едва возникнув на лесной тропе в виде стрелы, указывающей направление, стал утрачивать связь с обозначающим его предметом, и мир заволокла условность. Рисунок переплавился в символ, символ - в логограмму, а там заработал звук и оказалось рукой подать до фонетизации письма.

24 буквы дали возможность сочинить сказку-историю и надиктовать на диски щитов и стены храмов литературу, которая постепенно стала использовать в своих интересах и богов, и историческую хронику. С особенным удовольствием буквы принялись выкачивать из мира человеческие чувства, о которых знак представления не имел, точно их главной задачей было возвратить мир под эгиду бесстрастного символа, а еще лучше - вновь отдать его под покровительство глухой, слепой и немой вечности.

Эпоха идеограмм, взошедших по всей земле дружно, как рожь, нравилась Владимиру Максимовичу больше всего. И вместе с тем Владимир Максимович не собирался отказываться от любви к книге. Чем лучше книга, тем больше похожа она на идеограмму - с простыми знаками добра и зла, дня и ночи.

Его восхищал своей простотой эксперимент голландца Гроота, попросившего одну маленькую девочку изобрести алфавит из 26 знаков. Малышка принесла ученому исписанный листок, в котором он, к своему изумлению, обнаружил самодельные буковки, похожие на финикийские, синайские, критские и кипрские письмена...

Следуя примеру голландца, Владимир Максимович давал своим студентам задания сочинять слова или даже небольшие послания в виде идеограмм. На обратной стороне листка бумаги они расшифровывали свои рисунки, и те из них, которые удалось правильно разгадать Владимиру Максимовичу, он заносил в свою записную книжку. Это напоминало детскую игру в кубики. Он перерисовывал их про запас, как будто всерьез полагая, что, когда сметутся народы, иссякнут моря, но будет шелками расшита заря, человечество вывалится из прохудившейся цивилизации и вернется к универсальному прообразу буквы.

Солнце, звезды, луна, лодка, человеческая рука, глаз, облако, цветок, молния, дом - студенты редко нажимали на регистры современной реальности и на клавиши сложных аллегорий. След ступни означает "Бог", догадывался Владимир Максимович, переворачивал бумажку, - так и оказывалось. Вертикально нарисованный глаз расшифровывался как "плакать". Большая снежинка над затухающим костром - "разлюбить". Оконный переплет - "ждать".

...Однажды кто-то из студентов, нарисовавший вместо своей фамилии руку, бросающую в раскрытый рот семечки, изобразил довольно длинное сообщение в рамке: крест, груша, перевернутая ветка, знамя, круг, серп и молот. Владимир Максимович бился над рисунком несколько вечеров. Имя автора открылось быстро, едва он освежил в памяти с помощью журнала фамилии второкурсников: Лузгина Надежда. После этого азартно исписал несколько листков бумаги вариантами расшифровки знаков. Наконец решился перевернуть листок. На обратной стороне было написано: "Владимир Ильич Ленин - вождь мирового пролетариата".

"Это же игра такая, - на следующий день объясняла преподавателю Надя, вроде ребуса... Крест означает князя Владимира, крестителя Руси, второй рисунок вовсе не груша, а лампочка Ильича, реку Лену я срисовала с географической карты... Ну и прочее, понятно?" - "С большими натяжками". "Это игра такая, - терпеливо повторила Надя, - не правда ли?" Большие глаза девушки светились насмешкой. "Неправда", - угрюмо сказал Владимир Максимович.

Он шел за девушкой, за Надеждой, след в след, задавая ей простые вопросы тем насмешливо-покровительственным тоном, который усвоил в разговорах со своими студентами; она давала простые ответы. Нет, Надей назвали ее вовсе не в честь Крупской, у нее есть брат Герман... Самые близкие и родные проживают в городе Мологе, а сама она из Ижор... Да, Александр Сергеевич бывал в их краях, именно так, подъезжая к этому населенному пункту, он ненароком взглянул на небеса, и лучезарная синь напомнила ему глаза любимой NN. Взгляд Пушкина, как мемориальная доска, украшает небесную арку над въездом в городок. Лично ей он надоел еще в школе, она любит синеглазого Есенина. "А Николая Клюева, тоже синеглазого?" - тем же тоном сказал Владимир Максимович. "Мы его еще не проходили", - вяло отозвалась Надежда. Проходной московский двор синеглазого Есенина, дремучий бор синеглазого Клюева... Под конец жизни он грезил о том, чтобы Демьян Бедный, знаменитый библиофил, купил несколько книг из его библиотеки. Бедный мог хорошо заплатить и выслать деньги в Томск, куда бедного Николая Клюева перевели из другой, еще более безнадежной ссылки. Он часто представлял себе, на что истратит эти деньги. В воображении закатывал себе лукулловы пиры. Одна книга тянула на мешок муки, другая могла доставить пятилитровый баллон меда, третья - обеспечить его одиночеством - хорошей отдельной комнатой с лежанкой, четвертая - новыми валенками, пятая - подводой сухих дров, целой подводой, он бы часто топил печку... Он постоянно вел воображаемый диалог с Бедным, торговался за старинную Библию, оставшуюся после дядюшки-самосожженца, объяснял, как трудно снять отдельную комнату, когда все избы забиты ссыльными, ночами срывался с расстеленного на полу тулупа, чтобы сказать Демьяну самое главное - если он в чем и виноват перед Родиной, то искупит, только бы дров, одиночества и мучицы, хорошо бы еще и маслица, можно послать переводом, пускай Демьян выпишет себе командировку в Томск, якобы для того, чтобы ознакомиться со знаменитой Строгановской библиотекой, которую граф подарил первому в Сибири университету, а о том, что Бедный должен встретиться в Томске с опальным поэтом Клюевым, в отчете о поездке можно не упоминать... Они встретятся на мосту через реку Томь, именно там удобней всего передать из рук в руки сверток с деньгами, поговорить им все равно не удастся из-за ледяного грохота реки, которую не перекричать голодному и ослабевшему человеку... Демьян не может не откликнуться на его зов, летящий по невидимым проводам, соединяющим сердца коллекционеров, по воде, соединяющей реки!.. Я помню, как ты, Демьян, бережно держал в руках прижизненное издание Лермонтова, которое, может, и выкрал - я сам на такое способен! - из бывшей библиотеки цензора Никитенко. Так скрипач может определить степень виртуозности своего коллеги только по тому, как тот держит скрипку... Приезжай, Демьян, ведь ты поэт, кого убоишься, адрес такой: река Томь, ледоход, мост, лишь только звезды блеснут в небесах, ты легко узнаешь меня - человека-поэта в старом пальто и чунях, с кротким безумием на лице, изнемогающего под тяжестью трепещущего в страхе сердца, которое сгибает к земле, как перезревший колос, следом за ним клонится долу небо, сибирский закат, не созрев, обрушивается в безысходную ночь, доверху заставленную полками с прозрачными книгами мечтающих о дровах поэтов, пространство гулкое, как рыдание, сведенное к плачу.

...Мир, сведенный к книжным полкам, однообразным, как стенки колодца. Подростковая кровать, застланная суконным одеялом, приткнувшаяся к ним, как шлюпочка к борту океанского лайнера, на которой не разместиться любви... На этот крохотный плацдарм невозможно высадиться воительнице с ее оружием трехстворчатым трюмо, туалетным столиком с баночками для кожи, несессером для пальцев, щетками для волос, помадой для губ. Здесь не нашлось бы места ее отражению во весь рост, повсюду стояли пыльные сосуды слов, и следовало передвигаться крайне осторожно, чтобы не расплескать написанное о чужом, про чужих. Под обложку этого дома можно было попасть только пригнувшись, уменьшившись в росте, как этот маленький человек с кукольным лицом, с академической прической Карандаша из детского журнала "Веселые картинки"...

Владимир Максимович жил в своей копилке, не замечая реального положения дел, которое было таково: здесь и ему самому, маленькому человечку, повернуться негде было, а уж двоим - тем более... Лишних тапочек у него, конечно, не нашлось. Надя топталась на полу в капроновых носках, ей пришлось, как аисту, поджать под себя ногу, когда Владимир Максимович втиснул между полками и кроватью табуретку вместо столика. Он носился туда-сюда, звякая посудой на кухне, чиркая спичками, предоставив Надю самой себе, уверенный в том, что книги ее займут. Надя уже жалела, что пришла сюда. Однообразные волны книг покачивали ее безразличный взгляд, - ну и что, что книги? Ну и что, что их много?

За окном ограда кладбища, где, отделенные друг от друга, плашмя лежали закрытые книги надгробий с золотистыми названиями в символическом саду, просторная библиотека букв, изъеденных мхом на бархатистой подкладке тлена, озерцами фотографических портретов, - просторная библиотека, уходящая корнями не в цивилизацию, а глубже, прямо в землю, как дерево. Владимир Максимович окликнул ее, и Надя легко отвернулась от окна, обращенного в смерть.

Сибирь! Сибирь! Сибирь!.. После Кургана расстояния между населенными пунктами увеличились, точно поезд влетел в разреженное пространство. В космической тьме страшно горели сибирские звезды, сияла сибирская луна, вздымая черный силуэт сибирской тайги, как оледеневшую волну. Сплетясь корнями в глубине земли, лес заряжал первобытным мраком колонны сосен, слившихся в глухую стену; когда черная громада тайги неожиданно размыкалась и поезд врывался в лунную равнину, утыканную топким кустарником, на горизонте вспыхивали огни жилищ, сложенных, возможно, из крупных бивней, черепов и бедренных костей мамонтов, с крышами из рогов северных оленей, сцепленных отростками, о которых еще не было написано ни в Лаврентьевской, ни в более поздней Ипатьевской летописи, и ничего не было известно ни во времена Чжоти, предприимчивого сына Чингисхана, ни в более позднюю эпоху князька Кучума, платившего Ивану Грозному подать в тысячу соболей... Поезд по дуге делал плавный поворот, и огни исчезали в складках воздуха, как будто их задул ветер. Через камышовую тростинку ветер выпевает дикарские звуки - Чулым, Чаны, Чумляк, Тавриз, капиллярами трав дышат нам в затылок звериные ноздри истории. Дыхание ее разносится по всему миру, шевеля океанские водоросли и косматые звезды, занося илом и песком жилища на надпойменных террасах Оби, Ангары, Енисея, холодные степи Байкала, болотную тундру, сутулых мамонтов с закрученными кверху желтоватыми бивнями, пещерных львов, диких мускусных быков, винторогих антилоп и страусов, сквозные лабиринты цивилизации, перекрытые карстовыми пустотами - закупоренными бутылками с древними письменами, о которых когда-то давным-давно, еще в пору студенчества, Наде рассказывал Владимир Максимович...

Например, письма юкагирских девушек, которым запрещено было вслух говорить о любви... Юкагиры проживали в районе Колымы, их было так много, что пролетавшие птицы терялись в огне их очагов. Мужчины пользовались незамысловатым языком рисунков, но изобретательные девушки, чтобы выразить свои чувства, разработали сложную систему условных знаков. Крестом они обозначали печаль, облачком с кривой линией - мечту, любовь - знаком Х, любимого - каракулей, смахивающей на перо. Девушки объединяли знаки в композицию, в пространный текст, но кому он был адресован, если юкагирские юноши не владели языком подруг и в своей простоте обозначали дождь как купол неба со струями-линиями, звезду - как ночь, а солнце - как день? Почта откладывалась в долгий ящик, от одного письма до другого образовывались перегоны в столетия, и поэтому письма юкагирок, расшифрованные учеными уже в наши дни, до сих пор источают слабый аромат Х.

Земля по-прежнему была огромна, птицы терялись в огнях электростанций, самолеты исчезали с радаров, ракеты, уклонившиеся от курса, тонули в антимирах. Надя искала место в этих пространствах, озаренных то солнцем, то луною, за свет которых не надо платить, впрочем, это не аксиома, за все приходится платить, бесплатный только сыр в мышеловке, и тот уже давно съеден - мышь идет на запах еще и потому, что ей некуда идти, куда ни кинь - заставы и заборы с трехрядной колючкой поверху, переступать границы вправе только солнце, и то потому, что рельсы, по которым оно скользит, снести невозможно, как, например, птицеферму или садовое товарищество.

Теперь Надя спрашивала себя: где, когда, в чем она ошиблась, в каких глубинах вызрел билет на этот поезд дальнего следования, перевозящий ее, как бесчувственный багаж, маркированный слабой надеждой на пригласившую ее подругу, которая обещала кров, работу и участие - словом, все то, чего Надя давно была лишена?.. Что она делала не так, как другие? В какой мере была правдивой? Почему потеряла уверенность в себе? Почему ее не понимают, как письмо юкагирок? Когда, в какой день посадила в землю зерно этого путешествия, отдававшегося в ушах страшным грохотом, как будто поезд все время несся по мосту?..

В те времена, когда училась Надя, к блокадному пайку реальной литературы стали понемногу приплюсовываться крохотные довески полуслепых ксерокопий, сборников стихотворений, которые можно было приобрести в валютном магазине "Березка", и старых изданий, сохранившихся в частных библиотеках. Владимир Максимович иногда давал понять студентам, что такого собрания книг, как у него, нет ни у кого во всей Москве, но ни с кем не делился своим хлебом, никого к нему не подпускал. В уникальность его коллекции верили и не верили. Как могла эта библиотека, в которой, как он говорил, было все, разместиться в однокомнатной квартире? Высказывались невероятные догадки. Либо его жилплощадь битком забита запретными плодами вроде Набокова, либо библиотека составлена из каких-то удивительных раритетов, драгоценных реликвий, переплет которых украшен агатами (от бессонницы) и сапфирами (от удушья), редчайших инкунабул, появившихся на книжных аукционах в Лондоне во времена континентальной блокады...

Владимир Максимович, похожий на сутулую "букву Меркурия" (означающую астральное тело), был весьма замкнутым человеком. Своим раздраженным скрипучим голосом он втолковывал студентам лингвистические особенности языков финно-угорской группы, метался, перепачканный мелом, от доски к столам, за которыми студенты пытались листать посторонние книги. На самом же деле он был далек от всего этого - от парадигматики и оксюморонов, - на самом деле он, как хищник в засаде, выслеживал какой-нибудь раритет, находящийся пока в чужих руках, но уже сдвигаемый мощным полем электрического желания в его сторону... Правда, существовали другие любители, намеренные приобрести это же самое издание, и у них имелись к тому достаточные средства, и Владимир Максимович обдумывал, как увести их электрические желания в сторону, утопить в земле, как громоотвод топит молнию, какими книгами и сведениями о книгах пожертвовать, чтобы переключить внимание соперников. Поэтому он нервничал, бегал, всклокоченный, по аудитории, перехватывал чужие записки и, злорадно кривясь, зачитывал их вслух.

Но Надя чувствовала, что он наивен, как ребенок. Его попытки наладить контакт с противоположным полом ушли в текст, как это случилось с юкагирскими девушками. Куртка-"аляска", внезапно сменившая старое двубортное пальто, в котором Владимира Максимовича привыкло видеть не одно поколение студентов, прочитывалась Надей однозначно как кучка мха, снабженная веточкой с заточенным концом, указывающая направление, где лежит добыча. Страница журнала, усеянная "отл." за ее письменные задания, которые прежде оценивались весьма скупо, напоминала письмо зулусок, составленное в виде ожерелья из одних красных бусинок, обозначавших неудержимую тягу любви... Как-то у Нади закончилась паста в шариковой ручке, и Владимир Максимович одолжил ей свою, с золотым пером, авторучку, - а она вспомнила, что в "почте ароко" нигерийцев позолоченное перо символизирует жажду встречи. И даже знак ее отсутствия на лекциях, огромный, прихватывающий две соседние клетки в курсовом журнале, корявый и раздраженный, смахивал на корейский иероглиф тоски...

И она видела, как из этих азбучных знаков внимания к ней, на которые надо было как-то реагировать, постепенно складывается адстрат, в нем встретились языки двух ареалов - и непривычное восприятие новой знаковой системы, как будто она вдруг проснулась в чужой стране, контуры которой с каждым занятием все больше определялись и уточнялись, испугало ее... Интуиция подсказывала Наде, что общий язык связывает людей куда крепче, чем память о детстве, сильнее, чем страсть, задушевней, чем родина, тем более язык-шифр, язык-код, рождающийся под небом, когда слова почти безмолвно обретаются в знаках заката, разноцветной толкучке зонтов, в тропинке под ногами, по которой они шли в тот вечер, и осенний туман, ссутулившись над деревьями, стоял рядом как свидетель.

Поезд придет на конечную станцию. Там его слегка подновят чистым бельем и свежими занавесками, смахнут со столиков и полок пыль, выметут мусор - и отправят обратно. С теми же грязными разводами на заоконном пейзаже, но с раскрученной в обратную сторону часовой пружиной расписания. С помощью нехитрых манипуляций пересыпается туда-сюда, как песок, само время, за которым на коротком поводке устремляется заоконное пространство с едва проработанной в тумане перспективой. Путешествие, накаляющее рельсы, раздирающее в клочья воздух... На самом деле - неподвижность, отсрочка, развоплощение пассажира - в конечном пункте тебе снова подадут твою собственную личность, как пальто в гардеробе, твои цели, фобии, и ты опять воссоединишься со своим прошлым, чувствуя его как твердую почву под ногами. Со всем, что упразднило путешествие, начинается немедленное сращение. Тело, ощущая некоторую незаконность времени, обручем стянувшего пространство, огромную книгу, которую перелистывает ветер, сбрасывает с себя часовые пояса с сахаром вприкуску, мосты, пихты, лица, полуутопленные во мраке полустанки - обретения, навязанные чужой волей локомотива, как во сне.

...Высокий, крепкого сложения, довольно-таки сорокалетний человек по имени Георгий, с пепельным ежиком волос, острым хрящевидным носом и маленькими смеющимися глазами, смотрел в окно вагона и думал о том, что пространство это дочернее предприятие времени... С помощью потока квантов, энного количества энергии, звуковых волн и других физических характеристик оно пытается совершить подмену, оттеснить время на позиции абстрактного существования. Это происходит из-за отсутствия реактивного проявителя, который смог бы выполнить посредническую функцию между зрением и невидимой материей времени, ее таинственным импульсом. Время чутко реагирует на скорость, развитую материей, дает ей отпор на уровне, доступном научному пониманию (замедляет свой ход в космической ракете), но никто сейчас не хочет заниматься столь тонкими вещами, опровергающими здравый смысл как традиционную точку отсчета эксперимента...

Словно со стороны Георгий наблюдал за тем, как они выманивают (выводят) его из самого себя - обольстительные облака, песчаные кручи, железнодорожные мосты, голоса пассажиров, слова с какой-то иной, чем на твердой почве, траекторией полета, поступающие к его слуху издалека, путем сложных и головоломных рикошетов друг с другом, стеклом, пластиком, дерматином, стуком колес. Усмиренный покачиванием вагона, он находился в полудреме. Час тому назад он вошел в поезд, крепко рассчитывая на это путешествие, на вымороченное, впавшее в спячку время между Курганом и Ачинском, где жили его родители.

Наконец-то ему выпала эта удача, поддержавшая его едва не пошатнувшуюся веру в себя. Когда тебе почти пятьдесят, а профессия не кормит, трудовые сбережения обратились в прах, съеденные обвальной инфляцией, связи меж людьми, озабоченными выживанием, утончились невероятно и каждый боится лишь одного твоей просьбы о помощи и поддержке, грозящей хрупкому равновесию личного существования, прежде всего страдает чувство собственного достоинства, требующего для своего поддержания все больших усилий.

Он с немалым удивлением убеждался в том, что сантименты былого дружества, общие воспоминания, коллегиальная спайка, как и его былые научные заслуги, все вдруг сделалось недействительным в условиях новейшего времени. Но чувство собственного достоинства, пожалуй, все еще имело хождение среди людей, как потертая от долгого обращения монета, и время, работавшее на понижение его устойчивого курса, ничего не могло с этим сделать.

Правда, не ясно было с критериями, в которых ныне выпестывалось это чувство достоинства. Как никогда остро вставал вопрос о приоритетах - духа над материей или материи над духом. Духовно ли хорошее английское пальто, в котором щеголял Георгий, или сугубо материально?.. Отчасти оно утратило статус одежды и обрело значимость символа. Однако теперь дорогие вещи носили не так долго, как прежде, новая знаковая система, в которой пальто занимало определенную клетку, все больше окостеневала в неподвижности, но тем подвижнее крутились в ней знаки - район проживания, марка автомашины, многократные визы, лицеи для детей, компьютеры, костюмы, шузы и прочее... Если вещь на тебе задерживалась, это означало, что в твоей системе жизнеобеспечения произошел сбой. Она выбалтывала об этом всем и каждому, ветшая не по дням, а по часам, как будто твое внутреннее состояние передавалось вещи... Теперь она, отрекшись от хозяина, обнажала язвившие его душу беды, предъявляла окружающим выдранный с изнанки клок как ябеду, дырочку на подкладке, проплешину на меховом воротнике... Знак выражал то, что на вполне материальном языке слов невыразимо, - значит, он был духовен, но расшифровка его вызывала чисто материальные последствия: отказ дать в долг, прохладное отношение со стороны людей в новых пальто, сокращение зарплаты или даже увольнение, следовательно, он был материален.

В свете этой новой материальности несколько иначе решался вопрос о достоинстве, прежде ходившем в тесной связке с понятием "работа". Теперь в эту простую цепочку вклинилось слово "продать" и стало главным. Продажа осуществлялась в реалиях почти натурального хозяйства, из рук в руки. Георгию заказывали кандидатскую диссертацию, он садился раскручивать заготовки, которых накопилось множество еще во времена его занятий акустикой в теперь уже закрытом институте, через месяц заказчик получал работу, а Георгий оговоренную сумму. Заодно с Георгием заказчик заказывал диссертационный совет, назначал день для защиты и спустя положенное время становился кандидатом наук.

Это была игра, в которую продолжали играть карабкающиеся вверх люди, опоздавшие в свое время с тем, что при старой системе ценностей называлось "остепенением", и теперь наперебой спешившие наверстать упущенное, чтобы как следует остепениться - с кавычками или без.

Эта деятельность угнетала Георгия, но не Георгий устанавливал правила игры, куда больше его угнетало то, что его жена-филолог осталась без работы, что у них маленькая дочь, а родителям-старикам все время задерживают пенсию... Георгия раздражало его положение научного раба, жалко было расходовать свои мозги, но он тешил себя мыслью о том, что какая-нибудь его работа не одним, так другим способом может кому-нибудь по-настоящему пригодиться, ведь они попадают в каталоги, которые пролистывают те, кому это действительно нужно. Иногда Георгий встречал своих более удачливых коллег, которым вовремя удалось закрепиться на машиностроительном заводе, где они трудились над системами наведения для боевых машин пехоты, или приборостроительном заводе, где строили "корвет" - генератор для подводных лодок. Коллеги с чистой совестью работали на обороноспособность страны и сдержанно осуждали Георгия... Георгий в ответ слабо огрызался, объясняя, что никто из них не был прижат лопатками к стене, как он, он слишком был погружен в тему, над которой работал столько лет, чтобы еще обращать внимание на сгущающиеся над ними тучи, ведь он, наивный человек, вплоть до закрытия института не верил, что это случится, не желал искать другой работы и упустил время... А теперь все места заняты, он периодически рассылает резюме туда и сюда, проходит собеседование, представляет ксерокопии своих давних работ и публикаций, в том числе за рубежом, ведет телефонные переговоры с некоторыми знакомыми в Москве, также выпускниками Бауманки, и ждет у моря погоды.

И вот наконец совсем недавно его трехлетние усилия увенчались успехом...

Книжные полки росли снизу вверх, как ропалический стих, в котором слово постепенно увеличивается в слоговом объеме. Словари слов - разноязычные, толковые и исторические, краткие и полные, частотные и терминологические, литературные и диалектологические, фразеологические и идиоматические, орфоэпические и орфографические. Даль, Ушаков, Ожегов, Фасмер, Преображенский... Словари, истолковывающие значения слов, демонстрирующие их связи в языке, дающие сведения о грамматических формах слова. Далее можно видеть вереницу книг периода ветреных олимпийцев, отпочковавшихся от трудов и дней, разросшихся отдельным семейством, затянувшим, как дикий виноград, несколько полок, колесницу Арджуны, кольцо нибелунгов, сны Навуходоносора, Серебряный кодекс, Обличение и опровержение лжеименного знания, Черноризца Храбра, Историю моих бедствий, крестоносцев, вагантов, Молот ведьм, Воспоминания Казановы, Послание в Сибирь, Колодец и маятник, Преступление и наказание, век серебряный, оловянный, деревянный... "Выше, выше!.." - как бредил умирающий Пушкин, которому мерещилось, что он карабкается куда-то вверх по книжным полкам ("Прощайте, друзья!"), но смертные силы несли его вниз на перекладных по реке с замерзшим течением к Святогорскому монастырю.

Черная воронка библиотеки вращала импровизированный столик с зажженной на нем свечой у подножия книжных полок, уходящих к высоким потолкам и теряющихся во тьме, колеблемой пламенем свечи. Владимир Максимович подкладывал Наде куски торта, ломтики шоколада, жареные каштаны.

"Моя мама, - рассказывала Надя, - пережила в детстве блокаду и всю жизнь потом собирала оставшийся хлеб, подсушивала и складывала сухари в мешочки, пошитые из старых отцовских рубах. Кухня, сени, столярная мастерская отца были заставлены этими мешками". - "А ваш папа в свою очередь не коллекционировал столярные стружки?" - кромсая ножом пробку "Алиготе", поинтересовался Владимир Максимович. Надя сердито передернула плечами. "Ну ладно, не отвечайте, я уловил вашу мысль. Не скажу, что я особенно остро переживал книжный голод. Классику их книжный станок печатал исправно, и я бы не ощущал особого недостатка в книгах, кабы не мои огромные аппетиты..." - "Говорят, продолжала Надя, - вы никому не даете читать ваши книги". - "Никому", - с удовольствием подтвердил Владимир Максимович. Надя озадаченно помолчала. "И мне не дадите?" - наконец душным грудным голосом произнесла она. "Что вас интересует?" - "Да хотя бы вот этот сборник Клюева, вы так трогательно рассказывали об опальном поэте..."

В назначенный день Георгий вошел на территорию наполовину акционированного предприятия и зашагал по лабиринтам с матовой подсветкой, минуя кадушки с искусственными пальмами, столы с вооруженной охраной, кабинеты с бронированными дверьми. Звук его шагов углубляла какая-то хитрая акустика, подобно шептальной стене в китайском Храме Неба, превращавшей человеческое дыхание в шум прибоя. На каждом коленце лабиринта он предъявлял пропуск; охранник кивал, вежливо указывал рукой направление и снимал трубку, чтобы сообщить о передвижении Георгия другому охраннику. Георгий оказался в большой приемной Пыхалова, человека, который был ему нужен и которому он тоже был нужен для того, чтобы оказать любезность одному его знакомому московскому фикусу, попросившему за Георгия.

Пожилая, интеллигентного вида секретарша распахнула перед ним дверь директорского кабинета. Георгий без особого чувства робости вошел, собираясь держать себя, как всегда, в границах. Руководители нового типа часто меняли поведенческие модели, за этим трудно было уследить, трудно было привыкнуть к этому, выполняя рекомендации суетившихся повсюду имиджмейкеров. Георгий был готов ко всему. Бывало, начальнички принимали его в коридоре, поигрывая ключами от машины, чтобы не подавать руки, иногда приветливо улыбались, обходили свои огромные столы, чтобы поздороваться, а случалось, молча кивали и, не предлагая сесть, углублялись в резюме Георгия... И первый, и второй, и третий тип поведения выражал лишь мигание знаков и ничего более: часто те, которые не подавали руки, помогали больше (советом или приработком), чем те, которые усаживали в кресло и поили чаем. Модификация знаков в мономолекулярном слое, образовавшемся при абсорбции. Поэтому его не смутил странноватый вид моложавого седого человека с глазами умершего, которому некому прикрыть веки.

Пыхалов указал взглядом Георгию на стул, экономя движения. Заговорил, и голос его зазвучал необыкновенно мягко и человечно:

- Добро пожаловать, Георгий Алексеевич.

Несколько секунд они смотрели друг другу в глаза. Взгляды, как система зеркал, отражающих замкнутые стенами глубины. Наконец в отлаженном механизме отражений произошел сбой - Пыхалов снова заговорил первым:

- Вы приняты на работу с тридцатого числа сего месяца. У вас есть время закончить свои прежние рабочие дела. - Пыхалов тонко посмотрел на Георгия. Тот в знак согласия сдержанно наклонил голову. - А знаете, - глаза директора немного потеплели, - почему я принял решение взять на это место именно вас?

"Знаю", - подумал Георгий, но вслух вежливо произнес:

- Понятия не имею.

- Не из-за того, что за вас хлопотал С. Мы тут, надо сказать, трудимся вполне автономно. Независимо от столицы. Мы сами себе столица.

- Понятно, - сказал Георгий.

- И не только из-за ваших работ по активным гидролокаторам, с которыми я ознакомился еще на последних курсах института, - продолжал Пыхалов, все более оживая в предчувствии впечатления, которое произведут на Георгия его слова.

- Почему же? - слегка усмехнулся Георгий.

- Знаменитая у вас фамилия - Жеглов, - выдал наконец директор, и непонятно было, шутит он или говорит серьезно.

- А если б она была, к примеру, Болконский, тогда не взяли бы? - спросил Георгий.

- Тогда - нет. - Глаза Пыхалова заблестели, как будто от удовольствия. Это был неподдельный блеск, и улыбка Георгия стала шире.

- Но ведь тоже кино, - сказал он.

- Нет, книга, - не согласился директор.

- Так то - тоже книга. Братьев Вайнеров.

- То кино. - Пыхалов приподнялся, протянул Георгию руку.

Они попрощались, довольные беседой.

Уходя, Георгий чувствовал, как его буквально переполняет чувство собственного достоинства. Он еле сдерживал счастье в груди. Такое счастливое счастье, что двадцатью годами раньше он бы не удержался и тут же, в директорском кабинете, встал на руки. Он наконец получил работу, о которой мечтал! К тому же ему понравился директор, тот оказался на высоте, да и Георгий не ударил в грязь лицом.

У него оставалось в запасе десять дней, и он принял решение съездить к родителям.

"Нет, я не слишком интересуюсь людьми", - сказал Владимир Максимович. Надя недоверчиво покачала головой. "Как это возможно? А я не слишком интересуюсь книгами". - "Как это возможно, если вы учитесь в нашем институте?" - "Неужели мы вам совсем-совсем не интересны?" - настаивала Надя. "Не кокетничайте со мной, - нахмурился Владимир Максимович. - Вы-то мне как раз очень интересны. Вы, кажется, интересней, чем я предполагал". - "Интересней, чем книга?" - "О людях можно прочитать в книгах. Там они гораздо реалистичнее, чем в жизни. В реальности изображение смазано, расплывчато..." - "Может, у вас слишком слабое зрение?" - "И в конце концов, книга безопасна, старый Домби или молодой Растиньяк не могут нанести мне никакого морального ущерба. Язык, на котором они беседуют со мной, мне понятен. А с вами, хотя я почему-то уверен, что вы меня понимаете, я никак не могу найти общий язык". - "Иногда люди понимают друг друга по первым буквам слов, как это описано у Толстого", - ленивым голосом произнесла Надя. Владимир Максимович кивнул. "Однако до этой знаменитой сцены в гостиной Щербатских Левин выписывал слова коньками на льду, а Кити ничего не понимала..." - "Потому что не любила его. Когда любишь, внятно все". - "Однако, обратите внимание, вы сами говорите о книгах". - "Нет, я о любви. Но когда книга присваивает жесты любви, они переходят в разряд тривиальностей, что обкрадывает мир реальных отношений. Неужели вы это не понимаете? За что вы так привязаны к словам?"

Владимир Максимович принялся объяснять. Постепенно вошел в раж. Говорил тем же раздраженным и скрипучим голосом, как на учебных занятиях, глядя сквозь Надю... Писатели старательно замалчивают повседневность, вымарывают время целыми тысячелетиями вместе со всеми его муравьиными составляющими, которые человек ощущает собственной кожей. Они сгоняют послушные толпы слов для возведения пирамиды романа, не считаясь с тем, что вокруг нее на сотни верст простирается территория неоглядной жизни, протекающей совсем в ином ритме, чем кипящая на малом пятачке воображения работа. Слова переходят в образы, как строители-рабы в каменные глыбы пирамиды. Они отбрасывают огромные тени в будущее, выбирая из него реальное время - строительный материал для времени действия, которое нагнетается, как давление в котле, и грозит разнести все вокруг. К этому воображаемому действию слетаются поколения читателей, как пчелы к летку, они и поныне относят в этот улей сладкий взяток своего личного времени в надежде просочиться в ряды хозяев времени и действия.

Странно все это. Ведь если приглядеться, станет видна чрезвычайная условность этого условного авторского времени, высасывающего наше реальное время, но услужливые жертвы слетаются к нему со всех пяти континентов; писатели же стоят в стороне, потирают руки и ждут не дождутся того дня, когда условное время разнесет реальное в клочья и времени больше не будет, как сказано в Книге. Ни времени, ни букв, кроме каких-нибудь текстов кохау ронго-ронго, никем еще не расшифрованных. И это обстоятельство не может не занимать воображения мыслящего человека, такие вот дела.

Георгий курил на перроне в ожидании поезда, с любопытством наблюдая за конфликтом двух бродяжек. Они делили пустую бутылку. На заплеванном асфальтовом пятачке шла борьба за место под солнцем, делились сферы влияния в виде перронной скамейки, на которой утоляли жажду провожающие и встречающие. Их спор, как и все раздоры последних десятилетий, велся в сугубо замкнутой, сургучом опечатанной изнутри системе, откуда не было выхода в иные сферы и слои атмосферы. Оба мыслили чрезвычайно конкретно. Системы замыкались в отчетливых корпоративных границах, в которые чужим хода нет. И все-таки Георгию удалось пройти через ловушки лабиринта и попасть в другую - вряд ли для него предназначавшуюся - ячейку. Революции, о которой говорили большевики, больше не свершится, напрасно партия караулит ее с плакатами в чужих руках, потому что планета поделена на тщательно охраняемые сферы влияния, как подземный Соцгородок, куда не ступит нога человека без пропуска, и старухи в поношенных детских шубках со стариками на костылях, приватизировав вокзальную скамейку, быть может, избрали благую часть, которая у них не отнимется, тогда как большие заводы, фабрики, нефтяные скважины, дома отдыха и банки постоянно переходят из рук в руки, циркулируя в замкнутой системе действительных и мнимых собственников. Ясно одно: старуха с инвалидом способны объединиться лишь перед лицом общего врага, их общий враг - любитель баночного пива, к нему обращены их гневные возгласы, их всамделишная ненависть - к приверженцам иностранного пива из пестрых жестянок, которые пока в наших палестинах ни в какое дело не могут быть употреблены.

Наконец подошел поезд, и Георгий с одной легкой сумкой в руках вошел в вагон.

Владимир Максимович учился на последнем курсе университета, когда почувствовал, что книга стихийно, как мечта, овладевает им, отнимает все свободное время, общение, природу, еще немного - и, казалось, он переродится в какое-то странное существо, способное видеть только буквы. Сделав над собою огромное усилие, он выбрался из нее. Он решил, что стихию можно приручить и даже поставить ее себе, человеку, на службу. Он углубился в учебу и сделался таким добросовестным студентом, что после окончания университета легко поступил в аспирантуру, с блеском защитил диссертацию по психологической лингвистике, а потом и докторскую - уже по семиотике. Но отравленность условным книжным временем не проходила, как головокружение в разреженном горном воздухе. Оставалось одно: перестать относиться к книге как к книге и превратить ее в вещь, бороться с тайной повседневности, разлитой между строк, наращиванием повседневных событий, которыми бедна жизнь, наподдав реальному ходу времени, то есть переняв у самой книги ее претензии и замашки давно живущего в кредит промотавшегося барина.

Когда-то она собирала его, теперь он будет собирателем ее. И в основу своего собирательства заложит принцип сумасшествия книги. Книга, по сути, безумное предприятие, похожее на выход в открытое море без парусов, компаса и карты, без заправленной в планшеты космической цели. Внутренние звезды!.. Эти внутренние звезды среди мстительной, злой, потревоженной стихии можно разглядеть только через призму угрюмого умопомешательства, волшебную, играющую зорями оптику. Тот не напишет книги, кто не видит внутренних звезд, не чует медовой струи звуков, плавного, вращательного движения падежей, сквозного свечения смыслов, кто не скажет самому себе: это безумие - писать книгу, обнимать воздух, разламывать ломтями свет, подстригать волну, как разросшийся шиповник. Это безумие - искать в душе внутренние звезды, ведущие куда угодно, только не в гавань, чувствовать, как они размножаются методом деления клетки, заполняют горизонты видениями буйно растущего лета и в то же время закрывают взгляд, как пятаки глаза усопшего. Безумие - это бритвенное лезвие под языком, ведь только в таком укромном месте можно спрятать свое оружие, чтобы пройти через шмон так называемой прямой речи.

Из радиоточки под стук колес плыли звуки оперы "Иоланта", любимого музыкального произведения матери Георгия, в прошлом руководительницы народного хора. ОТЧЕГО ЭТО ПРЕЖДЕ НЕ ЗНАЛА НИ ТОСКИ Я, НИ ГОРЯ, НИ СЛЕЗ, - жаловалась слепая дочь короля Прованса. Запись 1959 года. В последние годы мать как будто забросила любимые пластинки, уже не проводит вечера в уютном кресле рядом с проигрывателем, кутаясь в пуховый платок, с развернутой партитурой в руках. Постаревший отец, прежде послушно разделявший все чувства и мысли жены, бывший инженер-строитель, коммунист с полувековым стажем, вдруг втайне от них окрестился и с головой ушел в веру... Жалобы матери на задержки с выплатами пенсий, на отключения электричества, неудачи Георгия, лишившегося любимой работы в институте, дороговизну жизни вызывали у него лишь кроткую улыбку. "Вскую прискорбна еси, душе моя? - ласково отвечал он. - И вскую смущаеши мя?" Слова Псалмопевца выводили мать из себя, напоминая о том, что она утратила власть над мужем, которым совсем недавно управляла, как своим хором. В прежние времена мать умело отгораживалась от отца своей музыкой и уходила, как в плавание, в глубокое кресло рядом с проигрывателем, а теперь отец, по-прежнему занимаясь домашним хозяйством, отгораживался от ее забот и от наступивших тяжелых времен святоотеческой литературой, был всегда уравновешен, всем доволен и даже счастлив. Когда мать начинала жаловаться на тягости и невзгоды, отец начинал зачитывать вслух из Книги. "Как-то раз в том декабре, в Ленинграде, под Самсоньевским мостом, куда я ходила за водой к проруби, я наткнулась на лежащую женщину с вырванным сердцем, с вывернутыми внутренностями, будто солью, присыпанными снежной крупой!.." - вдруг говорила мать. "Горе сердцу расслабленному! - с силой восклицал отец. - Ибо оно не верует и за то не будет защищено".

Нормальная безумная книга похожа на нормального писателя Мопассана, о котором в лечебнице для умалишенных справлялся сумасшедший писатель Мопассан. "Скажите, вы не видели Мопассана?" - теребил он санитаров. "Как же, как же, мы его видели, - с веселой готовностью отвечали санитары. - Разве вы не знаете ведь он заседает в парламенте. Мопассан удит рыбу на берегу Ла-Манша. Он обсуждает проект об отмене смертной казни с президентом Северо-Американских Штатов. Писатель Мопассан занят возведением на царский престол в Москве императора Кирилла..." Спятивший писатель Мопассан задавал свой вопрос на идиотическом языке и на нем же, слегка адаптированном добрыми санитарами, получал ответ... Такова безумная книга. Она повсюду - на Ла-Манше, в России, в Соединенных Штатах, она везде, где есть тот, кто может ответить на ее безумную речь, кто не то что жизни - разума не пожалеет, доверившись автору, припав к плечу своего поводыря. Узкими вратами входят в безумную книгу, оставляя за ними все, что может помешать протиснуться в них, - войлочных верблюдов, товары, страны, эмблемы, мраморные фонтаны с застывшими нимфами, дружбу, любовь, одежду, биографию и даже собственное имя. Таким был безумный читатель Ментелли: жил, как Диоген, в дощатой конурке, ел, как птица, спал, положив под голову Плутарха... В наше время, когда природные запасы безумия истощились и слово исчерпало первородный смысл, все меньше находится сумасшедших с внутренними звездами, вбитыми под ногти, как пытка, толкователей снов, соглядатаев, высматривающих новую землю в небе, расчищающих горизонт от предметов, хранящих твердую обязательную форму.

Вы скажете, что любая книга в той или иной степени безумна, как любой огонь - пламя, хотя бы потому, что есть читатели, бредящие с ней в унисон, идущие в разверстую пасть ее фантастического времени. Да, это чистое безумие тратить время на плоды чужого воображения. Безумные книги пишутся симпатическими чернилами и прочитываются теми, кто умеет пользоваться светом, в том числе и потусторонним, лучи которого освещают фигуру Мопассана, участвующего в дебатах об отмене смертной казни, героически сражающегося под Плевеном, и многих других Мопассанов, вызванных к жизни и обретающих реальную самостоятельность в вопросах сумасшедшего Мопассана и ответах идиотов санитаров на правах предположения, смутного обещания, в вере, надежде и любви.

Между тем тьма за окном поезда наращивала обороты, диапазон часовых поясов сужался от скорости, с которой он несся, вещество времени делалось летучим, и из его сердцевины выкатились колеса созвездий. Сумрачные ели, корабельные сосны расступились, и поезд загрохотал по мосту через реку Томь, в береговых слоях которой среди тальника до сих пор находят черепки Сиама и Индии, осколки синей тян-дзинской посуды, бисерные панцири с огромными аквамаринами, длинные монгольские серьги, полусгнившие куски голубцов со старообрядческих погостов, дутые цыганские браслеты... Во время переправы на лодке через разбушевавшуюся Томь едва не утонул Чехов... Добрая мачеха Сибирь во всю ширь раскатывала рельсы - несущую конструкцию для странников ночи, по обе стороны которых всплывали исторические земли бесчисленных народов и поколений - Березово, Аркагала, Вторая речка, Томск, Чита, посеребренные селеной хребты, опаловые озера, протяжные равнины, в которых теряются птицы, с такими редкими и случайными огоньками вдали у горизонта, что казалось: там, обведенный циркулем малого света, в котором, однако, сгорает нечистая сила, стоит Хома Брут со Святой книгой в руках и дожидается рассвета. Холодное дуло тьмы вот-вот уткнется ему в висок, но буквы спасают его от безумия, сдерживают бешеный напор ночи с дальними перегонами между горящими на небе звездами.

- Мы живем в уникальное время, - сказал Георгий. - Новое рождается так торопливо и разрушается с такой поспешностью, будто жизнь смахнула с себя все упреждающие рост фазы зерна, эмбриона, причины и следствия. Рождение его покрыто мраком, дата гибели неизвестна. Теперь не нужно порывать дипломатические отношения, загонять лошадей и обмениваться нотами для того, чтобы наступила война. Взлетная полоса короче школьной спортплощадки, а ракетоносители подымаются все выше и выше. Деньги циркулируют по банкам, как ток в неисправной электропроводке - кто хочет нагреть руки, падает замертво. Киллер убивает пулей того, кого ему заказали, и тут же падает, сраженный пулей в затылок от руки того, кому он сам был заказан, а тот падает, сраженный пулей от руки сраженного пулей. Войска зачищают территорию, но из зачищенной земли, едва прошел дождь, снова встает враг. В мозг телезрителя внедряются картинки с кока-колой, чипсами, колготками, моющим средством, и завороженные люди торопятся выполнить команды, минуя реальные жажду, голод и любовь. В это время трудно читать книги. Они покидают нас. Книжные лотки пестрят отражениями киллеров, зачищающих огромную территорию читателей.

Надя слушала его, криво улыбаясь. Потом заговорила:

- Разговор о времени бессмыслен. Время - пустая игрушка с дырочкой в правом боку, медленно выпускающая воздух. Речь может идти о создании совершенно новой знаковой системы, некой всемирной письменности, о которой мечтали лучшие умы человечества, когда одна идея неторопливо сменяла другую. Англичанин Дельгарно размышлял над искусством обозначений, имеющих универсальный характер, о "языке вне слов". Француз Декарт решил, что мысли-идеи следует выражать числами. Немец Лейбниц предложил создать цифровой алфавит. Серб Паич зашифровал многие понятия четырехзначными цифрами. Помнится, слово "книга" выражалось числом 2300. Русский самоучка Линцбах показал, что с помощью рисунка можно передать самые абстрактные идеи, взяв за основу известные всему миру знаки и символы, - чувствуете, к чему он клонит? К чему клонит цивилизация и культура?.. И время, как переполненная плодами ветка, клонится к архаической земле, к седой древности, в которой зародилось узелковое письмо и пиктограмма. Давным-давно по ту сторону нашей эпохи и Уральского хребта мне эту самую мысль высказал один маленький полубезумный человек, большой любитель редких книг... Время причин и следствий, периодов и эпох - это расстояние между чурингой, покрытой магическими знаками, и химической формулой, между сигналом, поступающим в мозг, и движением ноги. Время - это "язык вне слов", угольное ушко, через которое продернута жизнь с водяными знаками культуры, зачастую фальшивыми.

"...И напрасно вы пренебрегаете книгами современных писателей, - упрекнул Надю Владимир Максимович. - Метод соцреализма также таит в себе некоторые запасы безумия. Он похож на нервного отрока, зарывшегося по уши в подушки, чтоб не слышать кудахтанья курицы, преследуемой кухаркой с наточенным ножом. Не желает слышать и стук чеховского топорика. Тихо-безумный отрок. Через несколько лет, возмужав, он окончательно спятит, размышляя над оксюмороном "ледяной огонь". Время возьмет отрока за руку и осторожно подведет к поджидающему его безумию. И разве могут какие-то, даже самые трагические, события тягаться со временем. Оно слева направо перепишет ЦЕМЕНТ, ЖУРБИНЫХ, КАВАЛЕРА ЗОЛОТОЙ ЗВЕЗДЫ, ДАЛЕКО ОТ МОСКВЫ. Вскроет фантастический реализм, залегший в типографской краске, и оттуда вылетит гений чтения и книгу за книгой станет читать нам снизу вверх и справа налево, как килку индейцев, имея под рукой параллельные тексты Платонова и Мандельштама. Вооруженные опытом безумия, мы узнаем, что Любовь Яровая была бесчувственной весталкой, комиссар Штокман - болтуном, сбежавшим из Любеча от деспотичного отца-раввина, две сестры, утратив третью в чеховском застольном периоде революции, маялись дурью, и так далее. Перевернутый корнями вниз и похожий на облако, просияет нам ВИШНЕВЫЙ САД, а НА ДНЕ окажутся сытые и неправедные, как завещал Господь. Триада газ-уголь-нефть растает, и мы окажемся один на один с книгами и ощутим их безумие без подкладываемой мягкой подушкой идеологии, той или этой, с ее лозунгами, облаками и туманами, ананасами в шампанском и пайком в 125 ленинградских граммов. И вот тогда из-под усталой земли проступит, как наспех схороненная жертва, наш настоящий читательский костяк.

В детстве я любил книги одного английского писателя - до смешного, я бы сказал, английского, англичанина до мозга костей, герои которого, включая инопланетян, также являлись англичанами до кончиков ногтей, сохранявшими все свои викторианские островные привычки. Влюблялись ли герои его до безумия, погибали ли под пытками в руках пленивших их мусульман, они до последнего смертного хрипа оставались стопроцентными британцами, невозмутимыми, ироничными и церемонными поклонниками королевы и пудинга. Во времена Шекспира и Стерна они были другими, но в эпоху континентальной блокады вынуждены были перейти на самообеспечение и впервые по-настоящему почувствовали себя островитянами. Глубокая изоляция, в которой они вдруг оказались, довела здравомыслие англичан до такой отметки, что, не будь они англичанами, они все бы спятили, потому что у них и весна начиналась с того, что англичанин снимал пальто.

Вы знаете, насколько огромно обаяние книги, прочитанной в детстве, оно уничтожает разницу между плохой и хорошей книгой. Время от времени, особенно когда за окном накрапывал дождик, я возвращался к книгам любимого англичанина, стараясь сквозь воскрешаемое мною детское впечатление наделить их прежним безумием. Но текст, по которому скользил мой взгляд в уютном кругу торшера, уклонялся от текста, прочитанного когда-то под одеялом, с фонариком в руке. Сохраняя тот же сюжет, тот же порядок слов, книга облетала на моих глазах, как дерево, и, когда однажды я дошел до своей любимой главы, повествующей о том, как герой рвет письма возлюбленной, прежде чем пустить пулю в висок, я не узнал его, до того он, бедняга, постарел. Безумие моего детства оказалось бессильным против английской пули, аккуратно посланной в английский висок, каминных щипцов, которыми герой перемешивал пепел брошенных в огонь писем, серебряного подноса с прилипшим к нему клочком последнего письма, ковра, в который впиталась аккуратная струйка крови.



Поделиться книгой:

На главную
Назад