Через полчаса снова слышна державная поступь несущей свою тяжелую ношу инспекторши, отдающаяся эхом в коридоре по ту сторону двери, а по эту - еле слышные крадущиеся шаги старой Наталии Гордеевны... Таля смотрит в глазок. Перед нею все то же навязчивое изображение взмыленной пожилой инспекторши, в мольбе простирающей к ней урну для голосования с прахом посланных в никуда голосов. Женщина укоризненно смотрит ей прямо в глаз, подтаивая по окоему глазка, вглядывается в выпукло-вогнутое стекло, расположенное на одной оси с мозгом, зрачком и сердцем... Огромный зрачок беспомощного государства видит Таля, уткнувшийся в ее глаз. Ноги у обеих устали, но у инспекторши больше. Она звонит, кричит, стучит, прильнув глазом к мутному стеклу, за которым где-то во мгле и тине аквариума плавает старая, задыхающаяся от сердцебиения рыба, верная прошлогоднему снегу. Жалобно скулит под дверью инспекторша, с нее же спросят Талин голос. Одинокий голос человека, включенный в проскрипционные списки. На дворе ночь. Нил и Надя уже не придут. Пустить бы усталую тетку, спеть вдвоем колыбельную над урной с прахом, поплакать о былом. Но как пустишь, если теперь каждый четвертый реабилитант.
9
ПОЛЯ СУЩЕСТВОВАНИЯ. Человеку с идеальным слухом - таким, как у Ворлена, которого требует интонировка клавесина, хорошо ведомо, насколько под напором мелодии, обслуживающей человеческие страсти, сдала свои позиции наша барабанная перепонка, позволившая втянуть себя в тонкий, лишающий звучание чистоты эффект vibrato, раскачивающий звук чуть ли не на полтона... Расплодившаяся мелодия заглушила чистую полифонию, слух сделался "толстым", как воловий язык, но клавесин чист от подозрений в плавающем звуке, говорит студентам Ворлен. С помощью клавесина мы можем осмыслить историю музыки в воздушной перспективе, в ведении которой находятся истинные цвета и тона предметов, в том числе и небесный стиль blaue Blume, ставший символом романтизма, когда старый, строгий контрапункт стал умирать, редела полифоническая сеть, исполнители утрачивали навык legato - непременное условие абсолютного туше, создающее плавную мелодическую линию, мелодия автоматически отошла к руке, играющей в верхнем регистре, и когда молодой Бетховен исполнил на органе последовательность с несколькими параллельными квинтами вопреки правилам контрапункта, он, по сути, открыл новую тему, эстетизирующую страдание, - основным условием патетики сделались пылкость и напор, музыка заговорила пылким языком Руссо и вызвала обвал французской революции, во времена которой народ сжег почти все имевшиеся в стране клавесины, с некоторой печалью в голосе заканчивает свою лекцию Ворлен...
Вообразить себе аутентичный процесс клавесиностроения невозможно. Можно только гадать о невероятной прозрачности звука инструмента, созданного при свечах. Акустическое пространство, увы, чутко реагирует и на великие географические открытия, и на технические новшества, и на изменения в лингвистике. Клавесины строились в стороне от ведущихся споров о гелиоцентрической системе, в стороне от книгопечатания и Крестьянских войн, но эти и другие события не могли не оказать влияния на колебание звучащей струны, они как будто входили в ее состав. Чтобы представить себе ситуацию рождения клавесина, недостаточно будет заменить электрическую лампочку свечой, циркулярную пилу и механический рубанок - ручными и убрать чугунную раму, благодаря которой инструмент не требует частой настройки. Невесомое время осело на самом звуке, и никто не может поручиться за то, что тон камертона ля 415, по которому настраивают клавесины, имеет ту же частоту колебаний, что и во времена Баха.
Тем не менее строительство клавесина - одно из самых благородных дел на земле. Оно начинается со свалки, по которой бродит Ворлен вместе со своим юным другом Нилом...
Свалка - это листопад чудо-дерева, шагающий по ней человек заряжается романтической энергией образа, подымающегося как дух над общим метаязыком свалки, который находится в состоянии брожения и чем-то похож на эсперанто, на нем, того и гляди, скоро заговорят народы, переплетенные общей обложкой земной коры с названием "род человеческий", как у Эдварда Стейхена, приезжавшего в Москву с фотовыставкой, на которой побывал Нил, - по мысли, как отмечено было в каталоге, прогрессивной, гуманистической...
Не исключено, что именно на этой городской свалке распылены выброшенные когда-то матерью в мусор фотографии отца Нила - известного фотокорреспондента Валентина Карнаухова, прогрессивного тоже гуманиста, принимавшего участие в освещении поездки Никиты Сергеевича в Америку, обладателя синего квадратного жетона, дававшего право сопутствовать высокому гостю по всей стране и бесплатно пользоваться всеми видами транспорта. Остальные корреспонденты располагались на крышах небоскребов, взбирались на силосные башни, прятались во рву перед балконом Блэйр-хауза, где остановился коммунист номер один, слившись с травой, ожидали его появления на крыльце в утренней пижаме, чтобы поднести к его рту микрофон. За главой нашего государства могучей тенью шли атомный ледокол "Ленин" и ракета, оставившая наш вымпел на Луне, тогда как американский "Юпитер", призванный вывести на орбиту очередной спутник, не взлетел - в "Авангарде" не сработало зажигание. И все это шумное время ушло в слой коллоидного серебра вместе с канделябрами, веерами, пыточными орудиями...
Ворлен рыщет по свалке в рыжих болотных сапогах, с палкой в руках, на конце которой крюк.
Над свалкой, говорит он, витает замечательный музыкальный сюжет с не оперившейся еще формой, чудные модуляции переходят из дерева в дерево: из тополя - в корпус клавесина, из сосны и ели особого распила - в деку, из черного плотного дерева - в доску, в которую вставляют колки, из бука - в мосты и планки к деке, через которые будут протянуты струны, из груши, отшлифованной до зеркальности, - в прыгунки, из мягкой липы - в клавиши, из остролиста - в язычки. Ворлен подтаскивает к краю свалки старые дверные откосы и половые доски, щелкает по ним пальцами: "Сухость, Нил Валентинович, и выдержанность для хорошего дерева так же важны, как необходимы они для великого произведения искусства".
Под их ногами пружинит адекватный сегодняшнему дню слой с отлаженной пластикой ассоциаций, ноуменологическим пафосом, ориентирующим фотографа на самые банальные приемы, - метафоры, испускающие из себя лучи готовых образов, слишком жирны и радиоактивны, навязчив тон настроения, которому нельзя отдаваться, нельзя идти на поводу отчаявшихся вещей, даже если они нелепыми изломами, выпрастыванием углов, беспомощно развевающейся ветошью вопиют об этом. Нагруженный оконными наличниками, Ворлен большими шагами пересекает свалку и идет к грузовику. Деловито бросает наличники за борт грузовика и сует Нилу в руку несколько крупных купюр, не считая. "За что?" - "Бери, бери", отвечает рассеянно.
В мастерской во Втором Волконском стоит, дожидаясь покупателя, целый табунок клавесинов в разной степени готовности и один маленький спинет, на котором играет Ворлен. У одних инструментов собран корпус, у других готово дно, клавиатура и дека с мостами и пружинами (такие уже можно красить), третьи стоят с отлаженными струнами из красной меди - в басах, из желтой меди - в основном регистре и из железа - в сопрановом голосе (весь клавесинный мир выписывает струны с родины вёрджинела - Англии, Ворлен тоже), в четвертые уже вставлена фурнитура, точные винты с необычной резьбой, колки, иголки из стали. Один инструмент кажется готовым, но играть на нем нельзя - пластмассовые перышки будут рвать струну: тут начинается самая важная часть работы Ворлена, кропотливая, как у реставратора...
Крохотным ножичком он подрезает пластмассовые язычки, чтобы они могли защипывать струны мягко и вместе с тем жестко, сохраняя баланс между природными возможностями клавесина и туше. Каждое перышко надо подделать под струны и клавиши, чтобы 64 ноты всех пяти октав от фа до фа удовлетворяли необычайно тонкий слух Ворлена. Это называется интонировкой.
У Ворлена много знакомых - музыкантов, студентов консерватории и Гнесинки, любителей, перезнакомившихся между собой в магазине "Мелодия" или "Ноты", художников, расписывающих крышки его инструментов, мастеров-краснодеревщиков, с которыми он обменивается материалом, токарей, изготавливающих для него фурнитуру. Когда он идет по Герцена, продвигаясь от дома к мастерской, ему то и дело приходится приподнимать парусиновую кепку летом или ворсистую шапочку с козырьком зимой, что он делает стремительно-лаконичным жестом, чтобы не позволить встречному заговорить, не дать опуститься всем этим праздным консерваторским птахам, поклевывающим здесь и там, на козырек его кепки. Этот жест плотно слит с твердой и решительной походкой Ворлена.
Все дело в его слухе, который он бережет, как гитарист свои ногти, содержит в образцовой чистоте, чтобы его не расшатали призвуки, размножающиеся в засоренной городской акустике. У остального человечества, так называемой публики, ушей много: одними оно слушает радио, другими - чистильщика обуви, третьими - Пёрселла, четвертыми - тайный "Голос Америки", пятыми, вмонтированными в патрон электрической лампочки или лепнину на стене, - что говорят граждане на своих кухнях. Возникает поразительный эффект согласованности слуха, более согласованный со злобой дня, чем образцовый хор имени Пятницкого.
Ворлен имеет дело с точными, выверенными до микрона предметами, именно потому он не любит делать лишних движений. Когда Нил возникает на пороге его квартиры с большим рюкзаком на плече, набитым личными вещами, он отрывается от верстака и, не выказывая никаких признаков раздражения, молча разогревает ему ужин. Ворлен понимает, что Нила в очередной раз вытеснила с жилплощади ураганная любовь матери - подробности его не интересуют. Он только отмечает про себя, что на дворе глубокая осень, ртутный столбик вот-вот соскользнет в минусовые пределы, а Лариса не удосужилась проследить, чтобы сын переобулся в теплые ботинки... Ворлену проще всучить парню деньги и отправить в обувной магазин. Ряд действий, которые он вынужден произвести с появлением Нила, например отменить по телефону назначенное свидание, он не считает лишними. Вряд ли он приносит жертву Нилу - скорее пользуется им как предлогом, чтобы корректно дать отставку влюбленной в него девушке, "играющей Шопена". Шопенистки почему-то преследуют его, очевидно, в его внешности есть что-то "убойно-романтическое", как говорит он Нилу, посмеиваясь сквозь редкие усы. Те девушки, которым удается обосноваться у Ворлена в квартире, начинают наводить домашний уют. Девушки варят борщи, пекут пироги, вяжут носки - словом, пытаются взять свое на своей женской территории, раз уж они не Маргарита Лонг и не Мария Юдина... Ворлен, чтобы не делать лишних движений, ест борщ, который всегда хуже того, что он готовит сам, и вообще держится со своими возлюбленными подчеркнуто дружески, внимательно вникает в их лепет, если только речь не идет о музыке, прислушивается к советам, что почитать, ходит с ними в "Иллюзион", на Патриаршьи пруды кататься на коньках.
Лариса тоже не любит лишних движений, погружаясь в очередной роман, на который указывает ряд признаков... Даже дверь не закрывает в свою комнату, когда ей звонит возлюбленный. Но если цветы, которые она покупает себе сначала сама, начинают торчать не только в вазах, но и в кружках, бутылках, флаконах, Нил понимает, что пора отправляться к Ворлену.
Валентин Карнаухов, сын тети Тали, не любит лишних движений до такой степени, что, пролетая над родной страной по пути из Нью-Йорка в Пекин с посадкой в Москве, не всегда сообщает матери о своем пребывании в столице, зато аккуратно отправляет ей из разных точек земного шара открытки с изображением пирамид или Ниагарского водопада, иногда присовокупляя к ним свои фотографии, ушедшие в технический брак: зажмурившийся Громыко, жадно кусающий тропический плод Полянский, завязывающий шнурки ботинок Кеннеди...
Высоко летает Валентин, реактивные самолеты окрылили политику, сблизили материки и культуры, большая высота создает иллюзию прозрачности границ и калейдоскопичности событий, которые вплотную приникли к фотокамере быстрого реагирования, будто нарочно позируя ей. Цемент еще не застыл на Берлинской стене, как к ней вдруг с двух сторон подошли американские и советские танки, но, поскольку наши танки грохотали громче (через радиоусилители!), оглушенные американцы, заробев, убрались восвояси... Пространство сокращалось ритмично, как сердце. Уже и "третий мир" вращается вокруг Страны Советов, как каменное кольцо вокруг Сатурна, самолеты и фотоаппараты шьют дружбу на вырост, братство на века... Что же касается Валентина, он хочет иметь много места под солнцем, больше, чем того требует процесс съемки. Снимки его походят на новенькую, еще не распечатанную банкометом колоду, в которой каждая карта не похожа на соседнюю и по-настоящему проявится позже...
Эти три человека, не любящие делать лишних движений, знакомы с давних времен. И однажды Ларисе, не желавшей давать прямой ответ Нилу о его отце, пришлось кое-что рассказать об их отношениях...
"...Вот тогда-то мы и понадобились - старики, женщины и дети, - многие мужчины ушли на фронт, как мой папа, другие работали на производстве, третьи сидели, как отец Ворлена, настоящий, кстати, коммунист-ленинец, бывший сотрудник Наркоминдела, он и сыну дал имя по новым большевистским святцам, которое расшифровывалось как Вождь Октябрьской революции Ленин... Ворлен. Когда родителей Ворлена забрали, мама взяла его к нам и привела нас обоих меня, четырнадцатилетнюю, и его, тринадцатилетнего, на свое производство..."
Мать Ларисы устроила их на фабрику беловых товаров, где им раз в неделю выдавали талон на пол-литра бульона и талоны УДП - усиленного дополнительного питания, по которым они получали кашу и клей из картофельной муки. Время, которое Ворлен и Лариса проводили на фабрике, сближало их, несмотря на то что часто они не имели возможности обменяться и парой фраз. Но по пути с работы они всякий раз ссорились и приходили домой надутыми. Мать Ларисы шепотом говорила дочери: "Не заводи его, мальчик так много пережил!" - и Лариса невольно поеживалась, видя усмешку Ворлена, который как будто считывал с губ ее матери сочувственный шепот.
Тем не менее, когда Лариса садилась за инструмент Наталии Гордеевны, Ворлен устраивался на подоконнике и барабанил пальцами на оконном стекле пьесы, которые она разучивала.
Когда являлся сын тети Тали - Валентин Карнаухов, занятия приостанавливались. Валентин заканчивал музыкальную школу при консерватории, но музыка на самом деле привлекала его мало, с помощью отцовских друзей-фотографов он постигал тайны фотографического дела...
Криво усмехаясь, Ворлен разыгрывал на оконном стекле брошенный Ларисой пассаж, представляя фразировку мелодии, но краем уха слушал витийствование Валентина, предлагавшего матери обучать ее по системе Черни, методом накладывания на руки всякой всячины, чтобы фиксировать неподвижность кисти... Самый неприятный враг игры на фортепиано, говорил он, проходясь пальцами от голого Ларисиного предплечья до локтя, - это локоть и предплечье... Лариса вытягивалась, бледнела. Все беды от натянутого локтя, который боится отойти от корпуса, тогда как локоть только руль, поворачивающий музыку куда нужно. В десятом такте не надо снимать педаль, здесь две быстро сменяющие друг друга гармонии. Что касается трели, ее надо играть с точным осознанием составляющих звуков... "Это зависит от эпохи, к которой принадлежит композитор", - уточняла Наталия Гордеевна.
За блокнотом, разбухшим от номеров телефонов, скрыт услужливый осьминог, запускающий щупальца в гнезда квартир и присутственных мест и вращающий сцепившиеся друг с другом цифры, как карусель. С помощью набора определенных цифр на диске можно наткнуться на союз борьбы за возрождение троцкизма и на содружество борцов за права крымских татар, набрать Смелость, Мысль, Образ, Глубину и Пражскую весну, свободу Буковскому и взбунтовавшийся эсминец "Сторожевой"... Стоит только поглубже копнуть телефонный диск.
Из мастерской Ворлена то и дело названивает по телефону бывший питерский студент-биолог, а ныне московский дворник Сережа Батаганов. Все кому-то звонит и звонит, бойко кося глазом в свою телефонную книжку, называет какие-то адреса, куда следует отнести посылки для Мордвинова, к которому на той неделе отправится Лена... Мордвинов, в конце концов догадывается Ворлен, - это лагерь в Мордовии, а Лена - это просто какая-то Лена...
У этой публики на все готов ответ, голыми руками ее не ухватишь, она успевает и там и здесь, впрочем, Ворлену на это глубоко наплевать. Он от души забавляется, краем уха прислушиваясь к таинственным телефонным разговорам Сережи, бывшего студента, изгнанного из университета за политику, и меланхолически листает Сен-Симона. Ворлен питает странную слабость к юным недоумкам. Время от времени он вклинивается в телефонные переговоры Сережи и зачитывает ему вслух отрывок из Сен-Симона, например, о госпоже де Шеврез, которая катит с Людовиком-Солнце в карете и страстно желает облегчиться, а сказать об этом королю конечно же не смеет... Забавно, комментирует прочитанное Ворлен, что речь идет о той самой таинственной де Шеврез, нежной и обворожительной возлюбленной Арамиса, прекрасной интриганке и наперснице Анны Австрийской. А король ничего не замечает, знай себе потчует де Шеврез жаренными в тесте фазанами. Карета катит без остановки, герцогиня вздыхает и ерзает...
Вот в чем суть, друг мой студент, бесцветным и монотонным голосом продолжает Ворлен, вот так природа лишает нас ореола романтизма и не позволяет удариться в высокоумие, мешая донести свой образ борца с существующим режимом Людовика Четырнадцатого неповрежденным. Вот и пафос Фронды поколеблен из-за того, что прелестной герцогине понадобилось в нужник... Ворлен вновь углубляется в Сен-Симона, а Сережа свистящим шепотом продолжает давать инструкции.
Институт Сербского, психиатрическая экспертиза, укрутка... Плохо знаете историю, господа, думает Ворлен. Всегда кто-то страдает в большой стране Российской. Придворные интриганы Тишайшего царя Алексея Михайловича с помощью укрутки избавились от избранной им невесты Евфимии Всеволожской, дочери простого касимовского помещика. Готовя девицу к свадьбе, они специально до того туго укрутили ей волосы, что перед началом венчания с ней случился обморок, после чего девушку признали негодной на роль царицы, и Алексей Михайлович женился на другой...
Кто бы мог тогда подумать, что благодаря укрутке история России потечет по совершенно другому руслу. Если бы Евфимия стала царицей и прожила много лет, не было бы ни Феодора, родившегося от Милославской, который казнил Аввакума, ни родившегося от Нарышкиной Петра Великого. Петр же разгромил тех самых шведов, у которых прятался писатель Котошихин, оставивший записки о царствовании Тишайшего, - именно у шведов, казнивших Котошихина за убийство в пьяной драке, и находится скелет одного из первых русских писателей, долгое время по завету служивший учебным пособием для шведских студентов... Скелет историка, оставившего бесценное сообщение о касимовской девице, которая, если бы не укрутка, воспрепятствовала бы появлению на свет Петра, и Карл Двенадцатый не был бы разбит под Полтавой. Таким образом, русский скелет таки свел счеты со шведами, поведав им, что их король еще долго мог бы одерживать победы, если бы не укрутка царевой невесты. Кости сухия засвидетельствовали, что с этой страной, в которой и такая ерунда, как неумелая прическа невесты, может изменить историю, шутки плохи.
Тема дипломной работы Линды - университетской подруги Нади - великий роман Гюстава Флобера "Мадам Бовари".
Линда и сама хотела бы стать фразой Флобера, емкой и благородной, сухой, как осенний звук клавесина, мотивом, написанным в "небесном стиле", вырвавшимся из оков старого контрапункта и парящим над коммерческим романтизмом Шатобриана и Жорж Санд. Она страстно нуждается во Флобере, безжалостно кромсающем разлив придаточных предложений, он суровыми ножницами выстригал бы из ее атласного синтаксиса арлекинов и мальвин. Но как Линда себя ни контролирует, она никак не может сделаться фразой Флобера, ибо ее торопливая, жадная, опережающая речь - это попытка засвидетельствовать миру свою благонадежность. Свою чужеродную картавость, иностранное звучание фамилии, свой склонный ко всяческим парадоксам ум и широкую начитанность ничем другим не искупить, кроме как широкомасштабной, превышающей дозволенные приличием пределы откровенностью взахлеб, явкой с повинной по первому требованию, манифестацией личной благорасположенности ко всем, ко всему. Линда готова платить по всем счетам, за этногерметизм и этнокоррупцию некоторых своих соплеменников, за их голошение и подозрительность к чужакам, за их вызывающее поведение, делающее остальных, кто не входит в стаю, заложниками межэтнического раздражения, недружелюбия, ненависти. Линда готова положить все свои тайны на алтарь лояльности, лишь бы помочь человеку сделать известное усилие над собой, чтоб отделить агнцев от козлищ, бурьян от фиалок, солнце от тени, но беда в том, что своих тайн у нее нет как нет, ни одно событие не может зацепиться за ее сердце, ни один пренебрежительный жест в ее адрес не оседает в желчном пузыре, и Линда может расплачиваться за все хорошее лишь чужими тайнами. Она искренне любит своих подруг, но и Надя и Ася знают, что хоть Линда и искренне предана им, особенно Наде, доверить ей секрет - это значит сделать ошибку. Иногда девушки используют ее болтливость, когда до сведения общих друзей надо донести заведомую дезу. Так, Надя сказала Линде под большим секретом от Нила, что штатный поклонник Линды, скромнейший Гена из Хабаровска, за Линдиной спиной строит ей куры... Линде и в голову не пришло ревновать, но Нил спустя пару дней грубо захлопнул дверь перед носом Гены, и Линда осталась без пары, а Нил помирился с Надей, с которой был в ссоре. Приходилось все прощать Линде, во-первых, потому, что она хорошая, а во-вторых, чтобы не прослыть известно кем, кем любому нормальному человеку прослыть никак не хочется.
Девушки учились на одном факультете и жили вместе в комнате общежития. Ася несла на себе хозяйственные заботы, и благодаря ей в комнате поддерживался порядок. Она же добросовестно вела конспекты. Линда писала за подруг рефераты. Одна Надя ничего не делала, но она считалась центром маленькой компании, и от нее никто ничего не требовал. Лингвистика ее не интересовала. Она выборочно посещала некоторые лекции на историческом факультете (пока спустя год окончательно не перешла на него). Линда всегда была убеждена, что Надя со временем как-то ярко проявит себя, она буквально жила этой идеей будущего величия Нади. Ее не смущало, что в чтении Нади не проглядывалось никакой системы. Сегодня - мемуары декабристов, завтра - "История Флоренции" Макиавелли, послезавтра - сборник документов "Поход русской армии против Наполеона в 1813-м году и освобождение Германии", затем "История пророков и царей" Ат-Табари... Напротив, в безалаберной небрежности, с которой Надя открывала двери в разные времена и страны, Линда видела скрытую логику, тайный замысел, который когда-нибудь осуществится в деяниях подруги.
Но Надя всегда казалась ей воплощением здравого смысла, только не заземленного, бытового, как у Аси, а высокого и вдохновенного. Один Ворлен с его проницательным умом, снисходивший до общения с молодежью, чувствовал в поведении Нади что-то не совсем обычное, но он больше интересовался рыжеволосой Асей, и предпочтение, всякий раз выказываемое им, так сильно оскорбляло Линду, что она с трудом переносила этого самоделкина. Линда яростным шепотом рассказывала Наде о том, как она ненавидит, ненавидит Ворлена, этого циника, который дурно влияет на ее Нила...
Зато Нил оказался благодарным слушателем. Нил вытягивал у нее подробности Надиного прошлого и горячо уверял, что хочет только понять, как ему следует вести себя с Надей, чтобы привязать ее к себе, потому что никто не сумеет по-настоящему оценить Надю так, как он. Линда развесила уши и рассказала ему про давнего поклонника Нади - Костю.
Но даже после этого Нил не выдал себя: когда Костя приезжал из своей Балашихи, где он учился летать, Нил простосердечно беседовал с ним о прыжках с парашютом, предполагая, что из-под купола парашюта можно делать замечательные фотоснимки, и попросил Костю взять с собой в полет его фотоаппарат, чтобы отщелкать несколько пробных кадров. Костя предложил Нилу прыгнуть с парашютом самому. Нил сказал, что пусть сначала за него прыгнет его фотокамера, а он потом посмотрит снимки и решит, стоит ли ему самому рисковать... Костя возразил, что если речь идет о том, стоит рисковать самому или не стоит, то тогда, конечно, не стоит. Нил и это проглотил, хотя сказано было это в присутствии Нади...
В тот день, когда Лариса Валентиновна получила направление на операцию, ей один за другим позвонили два человека, и каждый телефонный разговор словно подвел итог разным периодам ее жизни.
Первым позвонил Валентин Карнаухов и сказал: "Я тут добрался до ящика, в котором отец хранил свой архив... Скажи, мама тебе на хранение ничего не отдавала?" - "Твоя мама подарила мне перед смертью золотые часы, - сказала Лариса. - Вернуть?" - "Не говори ерунды. Я спрашиваю об отцовских снимках". "У тебя не осталось портрета твоего отца?" - удивилась Лариса. "Я имею в виду его работы... Старые фотографии вождей и прочее", - напряженным голосом сказал Валентин. "Ничего такого у меня нет". До Ларисы донесся вздох разочарования. "Жаль". - "А куда они могли деться?" - вежливо спросила Лариса. "Боюсь, что мама все сожгла. Такая непонятная старческая выходка. В ящике я нашел урну с пеплом. И больше ничего". - "Так, может, это урна с пеплом твоего отца?" "Пепел пахнет сгоревшими пленками, а мой отец, как тебе хорошо известно, похоронен в земле на Новодевичьем, - сердито сказал Валентин. - Мама мне как-то грозила, что, если я не приеду и не заберу у нее отцовский архив, она его уничтожит". - "Но у тебя все не было времени это сделать", - продолжила Лариса. "Что за дурацкая история! - воскликнул Валентин. - Сжечь уникальные снимки, да им цены нет!.. Ты мне правду сказала, что ничего не знаешь?" "Моему сыну и мне твое наследство ни к чему". - "До свидания", - в сердцах сказал Валентин.
Потом позвонил сын. "Послушай, я хочу тебя сегодня наконец познакомить с моей невестой, - сказал он. - Ты уж встреть нас на уровне... Или тебе не до этого?" - "Я давно хочу познакомиться с Шуриной дочкой", - сухо возразила Лариса.
И смертный узелок собрать не дадут... Лариса Валентиновна выключила телефон и пошла прилечь в комнату Нила.
Со стен на нее смотрела Надя. Прежние подруги Нила - Катя и Вероника - на всех снимках улыбались. Надя смотрит прямо в объектив, упрямая. У Кати был деланно-невинный взгляд. У Вероники растерянный. Она очень любила Нила, а он все подшучивал над нею, что она не умеет за себя постоять. Катя давно вышла замуж, а Вероника окончила курсы японского языка. Всюду Надя. Доит козу, загорает на пляже, читает... Бедный Нил, на кого я тебя оставляю. Бедный Валентин, бедная Таля спалила снимки, которыми всю жизнь дорожила. Тени минувшей жизни зарылись в пепел. Тем больше будет солнца, сказал бы Ворлен. Бедный Ворлен. Бедный Нил с вечно запачканными проявителем ногтями. Думает, нашел, во что вложить душу. В азотнокислое серебро. А во что еще ее вкладывать? И где она? Как у животных - в крови?.. В печени?.. В легких?.. Анализ крови показал низкий гемоглобин, врачи заподозрили онкологию. Раковые клетки потихоньку прибирают душу через кровь, печень, легкие, а она все топорщится в груди неприкаянными углами... И никаких запасных глубин, веры в загробную жизнь. Все плоско, жизнь, смерть, все сверху - как нервная система у каких-то моллюсков. Где она - в нервной системе?.. В теплом пепле, из которого небрезгливые пальцы работника крематория извлекут оплавленные золотые коронки?.. Во что ее надо было вкладывать?.. Миниатюрная душа, вложенная в будущий пепел этого тела, как в ножны, в обрамлении тысяч вещей этого мира, которые, как женихи Пенелопы, вращаются вокруг пустоты. Как ясные звезды литий, бериллий, водород и гелий, - вращающиеся вокруг метагалактического центра, то и дело срывающиеся с круга полей существования тел, уносясь за горизонт событий.
10
МАРШРУТ КЛЕО. Ася хорошо понимала, что телефонные разговоры с матерью, которые она вечерами вела из спальни, укрывшись в ней от мужа и Марины Матвеевны, дают наиболее полное представление о ее жизни заинтересованному слушателю: здесь так важно было буквально все - интонации, паузы, собственные, на пониженных тонах, комментарии, - она научилась говорить в мертвую или гудящую короткими гудками трубку, таким образом вводя подслушивающую свекровь в курс своих дел, например стараясь разжалобить ее своим дурным самочувствием на почве тяжело протекающей беременности, направить в выгодную для себя сторону поток сведений об их жизни с Аркашей и о своем отношении ко многим вещам.
Когда разговор с матерью затягивался, Аркаша заглядывал в комнату и раздраженно стучал пальцами по циферблату наручных часов, но Ася отмахивалась от него: если она сейчас начнет закруглять разговор, мать обидится. Так уж у них заведено, что трубку первой кладет мама. Ей скучно, страшно, одиноко находиться дома одной с утра до вечера, вот она и припадает к телефону при малейшей возможности. Но Ася знала: вот-вот пробьет час Х - и все волшебным образом поменяется: дверь комнаты Марины Матвеевны мягко прикроется, а потом до Аси, прежде чем трубка брякнет о рычаг, донесутся из мембраны и одновременно из соседней комнаты голоса героев "мыльного" сериала. Мать смотрит каждую серию по два раза - утром и вечером.
...Ирена влюбилась в Карлоса, не зная, что он сын Хермана, но ее вынудили выйти замуж за Хермана, потому что он был богат, а поскольку Ирена была немая...
Как солнце, воздух и вода, нам необходимы слезы, пусть инсценированные, как паралич Карлоса, циркулирующие по телекабелю, словно по водопроводной трубе, от Останкинской башни в роли водонапорной и до запотевшей от слез телеантенны... Должно же быть у всех нас что-то общее в этой жизни, кроме смерти и общественного транспорта, политической платформы и экономической программы, зиждущейся на слезах мексиканки Ирены, от которых зависит процветание в России субтропиков, хрустящего на губах райского наслаждения, стойкого, удивительного вкуса. По кабелю циркулируют слезы Ирены и телебашня в Риге, митинг в Алма-Ате, демонстрация в Грузии, голодающий доктор Хайдер... Пятое колесо делает тысячу оборотов в 600 секунд, беспорядки в Китае, вооруженные столкновения в Сухуми, Дубоссарах, Осетии, Нельсон Мандела вышел из тюрьмы, режиссер комсомольского театра - из КПСС, - но чу!..
Аркаша сердито хлопает дверью в свою комнату. Иногда Асе удается спихнуть ему телефонную трубку с голосом матери, и он, кося глазом в футбол, время от времени терпеливо подает реплики, обмахиваясь трубкой как веером. У мужа Ася учится искусству переключения и релаксации, каждый день подолгу сидит в позе кучера, тренируя дыхание, прислушиваясь к тихому пению у себя в груди, поэтому, когда Марина Матвеевна, запеленав в павлово-посадский платок кошку Сюру, катает животное в старой коляске по коридору и говорит, вытянув губы в трубочку: "А вот и мы с моим котиком, с моим слядким!..", Ася спокойно усмехается и гладит изнывающую от отвращения к собственной жизни кошку...
"...Романтическая музыка не способна выразить себя так, как старинная, в строго очерченных границах рефрена и куплета. Утонченный вкус удерживает старинную музыку от воинственного многозвучия. Композиторы восемнадцатого века не надоедали миру своими страданиями и неистовыми страстями. Музыка также не должна ранить ухо силой звучания. Гайдн повторял своим музыкантам: пиано, пиано!.. Девятнадцатый век привнес в музыку излишний шум, конфликты и тот липкий лиризм, который на меня навевает скуку. И вообще мне хочется в ярости кататься по полу, когда я думаю о том, какой музыка была до романтиков..."
Эту тираду Ворлен произносит самым благодушным тоном, но Надя поняла насмешку. "Ерунда, - сердито молвила она, - пианист, хорошо владеющий собой и пальцами, может сыграть Шумана без всякого мутного лиризма". - "Я сказал липкого. - Ворлен качнул головой. - Это тебе Нил сообщил - про Шумана и пальцы? Конечно, Нил. А ему об этом рассказала Наталия Гордеевна. Она прочила Нилу как пианисту большое будущее, и все потому, что он мог взять дециму... Вот я на большее, чем октава, не посягаю, и мне этого вполне хватает". - "Ты ревнуешь, что ли?" - "Нисколько я тебя не ревную. Просто хочу, чтобы ты поняла как человек все-таки не совсем глупый: все эти страсти высосаны из пальца". "Мы говорим о музыке?" - усомнилась Надя. "О ней самой... В шестьдесят четвертом году я слушал одного замечательного итальянского пианиста, который перед началом концерта перестраивал инструмент и играл Шопена таким ураганным звуком, точно в него вселился дух молодого Листа. Я слушал и думал: что это он так ярится над клавишами?.. И решил справиться о его биографии. Так вот, у этого пианиста был брат-близнец, который умер в детстве, и он отдувался, скорее всего, за себя и за умершего брата..." Ворлен умолк. "И что?" безразлично спросила Надя. "А то, что нельзя всю жизнь заниматься разрыванием могил, моя дорогая. Дело, конечно, твое. Но я беспокоюсь о тебе и о Ниле". "Нил тебе никто. И я люблю не его, а тебя". - "Это романтизм чистой воды, сердито отозвался Ворлен. - Я вам обоим в отцы гожусь". - "Я люблю тебя и своего брата. Но он далеко на севере на метеостанции, а ты близко". Ворлен покачал головой. "Боюсь, что Нил женился на сумасшедшей".
Здорова ли она?.. На бывшей улице Горького сквозь телефонные будки просвечивали люди, укрывшиеся от внезапно грянувшего дождя. Мужья-изменники, спрятавшись в будках, набирали на своих карманных "Сименсах" и "Эриксонах" номера домашних телефонов и предупреждали жен, что задержатся на работе. Небо затянула измена, телефонная будка, давшая пристанище человеку с мобильником, темнела человеческой фигурой. Таксофоны не работали, порвалась связь времен. Игра в испорченный телефон с матерью: о чем ни спросишь, отвечает невпопад: "Рауль Глабер из аббатства Клюни писал в своей хронике, что в округе Макона был такой голод, что голоса людей становились тонкими, как крик слабых птиц". Слабый крик слабых птиц, еле-еле таскающих крылья, о том, чтобы взлететь нечего и думать. Невозможно угадать, на каком предмете приземлится следующая мысль мамы, подобная слабому крику птиц. Он спит, накрывшись рекой с головою, чтобы ничего не видеть, ничего не слышать, не понимать, и сны, как рыбы с безразличными мордами, сквозят сквозь разум. Под ложем реки гниют телефонные кабели с голосами, способными разбудить и мертвого. Все усталые реки когда-нибудь впадают в море, и за это мы благодарим небеса. Их светящиеся в лунном свете тела то здесь, то там схвачены мостами. Зимой реки промерзают до самого дна, рыбы с безразличными физиономиями прижимаются к грунту и жадно тянутся к полыньям и промоинам, вдыхая кислород.
Надя легко взбегает на свой пятый этаж - лифт не работает, что-то с кабелем. Вставляет ключ в замок, но коса находит на камень. Нил заперся изнутри на фиксатор и не желает впускать ее. Надя звонит в дверь. "Кто там?" "Коза пришла, - миролюбиво кричит Надя, - молока принесла". - "Оставьте на пороге". Пожав плечами, Надя выкладывает из сумки два пакета молока. Половик грязный, не то что при Ларисе Валентиновне. Надя сбегает вниз и не оглядываясь идет прочь под проливным дождем.
Нил смотрит из окна, как она уходит. Прошли те времена, когда он не выдерживал и срывался следом за нею, смешил соседей. Надя минует дом, где живут Аркаша и Ася. Могла бы у Аси пересидеть дождь или хотя бы взять зонт... Время прошло и перенесло Нила на другой берег, где гром не гремит и дождь не капает, хотя Надя опять неизвестно где прослонялась полночи и сейчас, мокрая, непричесанная, явится в школу, а потом Аркаша расскажет Нилу, что она в учительской кашляла, как на последней стадии чахотки, и коллеги, глядя на нее, мокрую и непричесанную, переглядывались и пожимали плечами...
Дом инвалидов, в который окончательно переселился Асин папа Саша, удрученный теснотой в доме и раздорами с женой, размещался в бывшем монастыре на берегу Лузги, в десяти километрах от Калитвы. Он работал электриком в соседнем санатории, Асина мама - фельдшером, но однажды Юрка Дикой уговорил его во время отпуска помочь ему оборудовать скотный двор и птичник... Поработав месяц в доме инвалидов, папа Саша взял в санатории расчет и устроился воспитателем к инвалидам с двадцатипроцентной надбавкой к зарплате, на которую он особенно упирал, отстаивая перед женой свое решение. С тех пор дома его только и видели. Асе было в то время четыре года, и папа Саша часто забирал ее из детского сада, объясняя, что, пока мама ездит по району с чемоданчиком лекарств в машине с красным крестом, дочь будет рядом с ним: кормят отлично, воздух прекрасный, купание превосходное, воспитатели замечательные, все энтузиасты, и в лесу полным-полно ягод, грибов и орехов.
Когда отец с дочерью являлись домой на субботу-воскресенье, мать и в самом деле убеждалась, что монастырское житье девочке на пользу: Ася поздоровела, прибавила в весе, разрумянилась и повеселела. Матери и в голову прийти не могло, что в монастыре зимой бывает холодно, отец врал, что там паровое отопление, он только еще хлопотал о его устройстве, объезжая строительные организации с тремя наиболее представительными дураками, которых прихватывал с собой в эти вояжи.
Этими представителями от более чем полусотни идиотов, постоянно проживающих в доме инвалидов, были шестнадцатилетняя Глаша-Даша, пятнадцатилетний Вовчик и восемнадцатилетний Леня. Долговязая Глаша-Даша заведовала у отца живым уголком, где жили беспризорные кошки и собаки. Наезжающие с проверками члены разных комиссий иногда находили, что надо бы ее перевести в интернат для умственно отсталых детей, чтобы девочка хоть чему-то научилась, но когда Глаше-Даше приходилось слышать это, она утрачивала свое благонравие, нервно подергивала уголки по-деревенски повязанной косынки и, грозно размахивая острым кулачком, гундосила: "Глаша никуда не пойдет! Глаша дрессирует собаков для цирка!"
Вовчик представлял собою тип хитрого идиота. Это был рослый белокурый красавец с почти осмысленным выражением юношеского лица, которое портил лишь открытый рот с вожжой слюны. От прежней его профессии - они с матерью просили милостыню в электричках - у него осталась бумажная иконка, которую Вовчик повсюду носил с собой. Если Вовчик видел, что разговор папы Саши с очередным начальником не клеится, он вынимал иконку, гневно мычал и, размашисто крестясь, тыкал пальцем в нее, поднося к носу начальника, после чего папа Саша, изобразив смущение на лице, выпроваживал Вовчика из кабинета.
Большой неуклюжий Леня почти не умел разговаривать, выражая свои эмоции в тихих, отрывистых, стыдливых восклицаниях. Его обветренное лицо с приплюснутым носом выказывало кротость и доверчивость. Входя в комнату, он аккуратно снимал ботинки и ставил их в сторону, выравнивая носки, чтоб они были на одной линии, а шнурки выкладывал так, чтоб они лежали строго металлическими концами вперед... Стоило кому-то нечаянно нарушить симметрию ботинок, Леня разражался тихими, возмущенными возгласами и долго не мог успокоиться. В остальном же был тих и добр, так что когда другие идиоты отбирали у него положенное на десерт яблоко, то он отдавал им и сливы, стараясь делать это незаметно от воспитателя... Леню папа Саша первым научил писать, и азбуку он постиг исключительно из послушания, лишь бы с ним говорили тихим и добрым голосом. Шума Леня не переносил. Когда папе Саше удалось выцыганить в санатории черно-белый телевизор, с Леней все намучились: если в телевизоре шло военное кино, гремел пулемет или бабахала бомба, Леня так возбуждался, что в припадке разрывал на себе всю одежду.
Эту скорбную умом троицу отец прихватывал в свои поездки. Трое его подопечных представляли собою что-то вроде выездного театра, в котором артисты раз и навсегда распределили свои роли, и каждое действующее лицо действовало на начальников по-своему, что было особенно важно в деле выбивания фановых труб или новых умывальников.
По вечерам папа Саша усаживался в кресло в комнате для игр и, нацепив очки, читал вслух сгрудившимся вокруг него идиотам рассказы писателя Чехова. Ася играла на потертом ковре в дочки-матери, возилась с куклами, наряжая их во все самосшитое, усаживала разодетых пупсов в коляску и отправлялась через всю комнату в гости к Глаше-Даше в ее кукольный уголок, объезжая игрушечной коляской разлегшихся на ковре, словно богатыри после сечи, задумчивых дураков. Собираясь на жительство в монастырь, папа Саша захватил с собою из дома двенадцать зеленых томов собрания сочинений своего любимого Антона Чехова.
Зачем понадобилось папе Саше читать дочери и дремлющим на полу олигофренам, даунам и имбецилам про всех этих старорежимных типов, зародившихся в конце XIX века в грязной провинциальной колониальной лавке: землемеров, скотопромышленников, хористок, зоологов, антрепренеров, сапожников, перевозчиков, объездчиков, извозчиков со скособоченными физиономиями, пропахших псиной, столярным клеем, прачечной, зачем ей вся эта дикая полурусская окраина, несусветная периферия жизни, из которой живому человеку выбраться так трудно, почти невозможно?.. Может, папа Саша читал ей все это впрок в расчете на детскую впечатлительность, надеясь привить дочери сострадание к бедным и обездоленным, к угнетенным и больным, в тайной надежде, что, когда пробьет его час (у него было больное сердце), дочь сменит его на посту добровольного попечителя идиотов... Добрых людей ведь не так уж много. К такому грустному выводу пришел папа Саша во время своих вояжей по городским управам, аптекоуправлениям и строительным организациям. Равнодушие к нуждам больных детей надрывало его больное сердце и вместе с тем породило в нем безумную надежду на гуся Иван Иваныча, что он рано или поздно постучится окунутым в воду клювом в сердце его дочери, и она не оставит в беде ни сумасшедшего Андрея Ефимыча, ни обезумевшего от горя доктора Кириллова, потому что папе Саше не на кого больше рассчитывать, кроме как на дряхлую слабосильную кобылку, которая вывезет на себе наиболее незащищенные слои России, да еще на дедушку Константина Макаровича, чей адрес, увы, неизвестен.
Он знал, что жена скоро заберет у него Асю, которой уже пора идти в школу, и торопился установить между дочкой и Антоном Павловичем нерушимую связь, так что оказавшаяся наконец за школьной партой Ася пережила настоящее потрясение, узнав от подружек, что кроме писателя Чехова есть еще очень хороший писатель Носов и Агния тоже Барто, которые, правда, ни словом не обмолвились про несчастных кляч и умирающих гусей...
Нагрянув однажды к дочери и мужу в монастырь, мать пришла в такой ужас от увиденного, что схватила отчаянно сопротивлявшуюся Асю и силой увезла домой. С тех пор Ася все реже заглядывала к отцу в гости. А вскоре пошла в школу. Лето она теперь проводила в пионерском лагере или у новых друзей, ездила вместе с матерью в Московский зоопарк и планетарий. А когда неугомонный отец упокоился наконец на маленьком монастырском кладбище с поросшими изумрудным мхом могильными плитами и зеленый Чехов вернулся домой, Ася долго не решалась взять его в руки, чтобы из книг, как засушенные цветы, не выпали умирающие гуси и слабосильные клячи... и страшная луна, и тюрьма, и гвозди на заборе, и далекий пламень костопального завода. И сумасшедший Мойсейка с выпрошенными в городе копеечками.
Нил не видел Ворлена три года, только перезванивались. В мастерской было пустовато: посередине стоял спинет, на котором старший товарищ, кивком указав Нилу на кресло с львиными головами, наигрывал пьеску. На столике возле спинета стоял букет искусственных цветов, усеянный желтыми лимонницами. "Узнаешь?" не прерывая игры, спросил Ворлен. ""Каприччио на отъезд возлюбленного брата", - сказал Нил. - Зачем звал?" - "Я позвал тебя затем, чтобы сообщить о своем отъезде". - "Вот как? - произнес Нил. - Куда же?" - "Женился я, - вздохнул Ворлен. - Добрых полвека собирался и в конце концов женился на одной из своих юных учениц". - "Вот как", - повторил Нил, лениво шевельнувшись в кресле. "Я женился на иностранке, проживающей в Кёльне, - с заметным удовольствием в голосе сказал Ворлен. - Там находится крупный европейский музей музыкальных инструментов, с которым я состоял в переписке. Мне обещают в нем место консультанта по щипковым". - "Брак, я полагаю, фиктивный?" - "Девица и правда юна, - согласился Ворлен. - Но не без способностей. Крупные костистые руки. Я помогал ей разбираться с аппликатурой". - "Ты что, на родине мало, что ли, зарабатываешь?" - "При чем тут деньги? - слегка удивился Ворлен. - Дело не в них. Я просто хочу до конца своих дней сохранить здравое чувство нормы, которое здесь подвергается большим перегрузкам. Это очень тонкое рабочее чувство, и сохранение его требует слишком больших затрат. Наверное, старым стал, уже не поспеваю за сегодняшним темпом жизни".
Нил поднялся с места. "Ну, желаю тебе счастливого пути. Надеюсь, что напишешь, когда устроишься на месте. Извини, мне пора". - "Погоди-погоди. Ворлен настойчивым жестом заставил Нила снова сесть в кресло. - Я тебя не для трогательного прощания позвал. - Он снял с крышки спинета конверт и перебросил его Нилу. - Это мое, так сказать, завещание. Ты являешься наследником всех моих готовых инструментов, которые я уже перевез к Сережке. Он, конечно, и без завещания поможет их продать, но бумага не помешает. Здесь же и адреса покупателей".
Нил задумчиво вынул из конверта бумагу и, разворачивая ее, спросил: "Ты был последним у моей мамы в больнице. О чем вы говорили?" Ворлен деланно усмехнулся. "Тебе это надо?" Нил не ответил. "Ни о чем не говорили. Она предложила мне партию в шахматы. Мы молча сыграли, и я ушел". - "Кто выиграл?" - "Кажется, я", - недовольным тоном отозвался Ворлен. "Здорово она тебя умыла, - сказал Нил. - Ты к ней, значит, с цветами и выражением сочувствия на лице, а она тебе - партию в шахматы. Очень похоже на маму". Нил развернул бумагу.
Дарственная на инструменты была написана почерком, показавшимся ему чем-то похожим на почерк солдата, маминого корреспондента времен ее юности. Накануне он как раз перебирал старые мамины бумаги. Нил сложил документ, сунул его в карман рубашки и пошел прочь. Уже взявшись за ручку двери, неуверенно обернулся. "Так ты мой отец, что ли?" - "А ты не знал?" - удивился Ворлен. "Нет. Я думал, что мой отец Валентин. У меня же отчество Валентинович". "Твоей матери никогда не нравилось мое имя", - обиженно объяснил Ворлен. "Да уж. Вождь Октябрьской революции Ленин. Хорош бы я был, Нил Ворленович, заметил Нил. - Ну отец так отец". Нил с сухим смешком прикрыл за собой дверь.
По субботам, когда Асина мать забирает к себе внучку Ксению и в Асиной жизни образуется двухдневный просвет, свободный от многочасовых телефонных разговоров, тогда к ним с Аркашей на вечерний пирог сходятся друзья и коллеги по школе: сумрачный Слава-астроном, верткий Филипп-обществовед и подруга Надя, преподающая в школе историю. Мужчины когда-то вместе занимались спортом и теперь зарабатывают основные деньги в "Трудовых резервах", где Аркаша ведет секцию айкидо, Слава - карате, а Филипп работает массажистом. Они могли бы перестать учительствовать, но у каждого свои причины для того, чтобы оставаться в школе. Аркаше-физруку, которого любит весь педколлектив во главе с директором (сачком и тайным пьяницей), нравится его роль миротворца между грызущимися за учебные часы преподавателями. Он здесь в своей стихии. Те, кому оказывает покровительство молодая, но очень деловая завуч, осторожно подсиживающая директора, интригуют против директора и компании пожилых педагогов, но поскольку расписание составляет именно завуч, то старики ластятся к Аркаше, имеющему на нее влияние, но во власти директора снять с молодых преподавателей несуществующую продленку или фиктивное классное руководство, поэтому молодежь тоже дружит с Аркашей, распивающим с директором в кабинете тет-а-тет. Без него они все давно сожрали бы друг друга, добродушно объясняет Аркаша жене, а уж Надю, не примыкающую ни к каким группировкам, - в первую очередь... И в РОНО его любят, предлагают даже директорство во вновь выстроенной школе, но Аркаша говорит, что сроднился со своим коллективом.
Слава занимается с учениками карате; кто не может платить - ходят бесплатно. Это боевое искусство направлено на то, чтобы обезвредить противника любым способом, вплоть до убийства, теоретически, конечно, тогда как приемы айкидо призваны только обеспечивать надежную защиту от ударов. Когда-то на Окинаве учили бить с корпуса, современный же удар идет от бедра и пятки, чтобы рука не напрягалась. Главное - правильный замах, а не сила. На Аркашины приемы таси ведза Слава отвечает гьянку тзуки, но зато против Аркашиного сувари-вадзе с колен его любимое пуките в солнечное сплетение не проходит - Аркаша успевает перехватить его сихо паче захватом запястья.
Филипп преподает обществоведение и москвоведение. У этого плотного мускулистого юноши высокий тенор, в пылу полемики срывающийся на дискант. Он бесплатно массирует Аркашу и Славу. Перед Славой Филипп слегка заискивает. Слава видит Филиппа насквозь и говорит, что если к власти придут наконец правильные люди, то Филя немедленно образумится и забудет про свой европоцентризм, тогда как над другом Аркашей, которому слишком полюбилась позиция "над схваткой", придется поработать. Надю Слава и Филипп в грош не ставят, будь их воля, они бы давно выгнали ее из школы за ее высокомерие и малахольные выходки, но за Надиной спиной стоит Аркаша, которому это было бы по барабану, если б за его спиной не стояла Ася, - а с Асей Аркаша предпочитает не спорить.
Ася стоит спиной к просцениуму, жарит котлеты и тихо радуется, что ушла из школы, где столько пустого и мертвого приходилось навьючивать на хрупкие плечи детей, поскольку кто их учит?.. - многоуважаемые шкапы, страшные гвозди на заборе, вбитые в социальную нишу по шляпку, костопальные заводы, которых не стронуть с места, как ложе царя Одиссея. Аркаша как-то заметил: школа спасает детей от улицы, удерживает их, чтобы они не разнесли этот мир в клочья. Параграфы учебников помогают дотянуть детишек до осеннего или весеннего призыва... Если школа - благо, почему мы не умеем общаться друг с другом? Откуда эта чеховщина-чертовщина, что никто никого не понимает, мат в школьной курилке (официально отведенной в школе - и для школьников!), где дети только и имеют возможность отдышаться (с дымом в гортани) от программы жизни?.. Аркаша радостно соглашается: конечно, учителя в своем большинстве недоумки, держащиеся за школу из страха безработицы, - но именно они в силу общего страха перед будущим и удерживают детей от того, чтобы они не разнесли этот мир в клочья, следят за тем, чтобы детки на уроках сидели кукушками в часах, а не парили в воздухе орлами и куропатками, и в награду за неподвижность отпускают их кукарекать в курилку. Наше будущее, накурившись до тошноты, чтобы перебить тошнотворный привкус уроков, матерится, плюет на пол, разбивает лампочки в подъездах... Современная школа - это мера пресечения, продолжает разглагольствовать Аркаша, хотя Феб уже столько раз перекувыркнулся вокруг Земли, что пора бы и о душе подумать... Но Ася его давно не слушает. Парки бабье лепетанье. Как только Надя выдерживает? Впрочем, скоро педагоги ее сожрут за то, что она не спит, не ест с коллективом, что может позволить себе прихватить к уроку кусок перемены, чего не может позволить себе ни Аркаша с его брусьями, ни Слава с его звездами, ни тем более Филя с его мировой историей микрорайона Котловка - Теплый Стан, и дети в это время сидят на удивление тихо, а потом еще минуты три ведут себя в курилке, как бы это выразиться, - благонамеренно.
Обратившись спиной к коллективу, Ася жарит котлеты. Самое прекрасное в женщине - это ее спина, одобрительно замечает Слава. С той поры, как он впервые заметил это, Феб объехал Землю тысячи раз, и на каждом витке его колесницы Слава обращает благосклонное внимание на Асину спину... Правильно, подхватывает Филя, ум в женщине - это нонсенс, это - неэротично, добрый Филя дует в дуду тоже на каждом витке колесницы... Это шпилька в адрес умной Нади. Линда, которая иногда появляется проездом из Хабаровска в Калитву со своими двумя детьми, тоже неэротична, хотя более эротична, чем Надя, потому что по крайней мере старается подлаживаться под трех болтунов, "патетическое трио" композитора Глинки... Впрочем, там, в Хабаровске, Линда совершенно обрусела, Слава даже заметил как-то, что куличи она печет лучше, чем его рязанская жена Ира, у которой тоже хватает ума показывать этой троице спину, когда приятели сходятся дома у Славы. Но, между прочим, неэротичная Надя им всем нужна как воздух. Если они переругаются из-за своих взглядов на будущее России, то все равно потом помирятся на почве ушедшей из-за стола Нади и ее (с сожалением признаваемой) неэротичности. Они будут говорить о ней, пока гусь Иван Иванович, то есть Филя, не уронит клюв в тарелку с недоеденными котлетами. О ней или о Линде, которая хоть и поддакивает друзьям, а все равно еврейка, нарочно печет куличи, чтобы понравиться русским, даже когда приезжает летом, после Пасхи. Правда, Линду можно похвалить, что она, отвалившись от своего Флобера, сидит клушею с двумя детьми дома, тогда как у Славы - один ребенок, у Аркаши - тоже, у Нади ни одного, она не хочет заниматься своим прямым делом.
И Ася не хочет заниматься прямым делом, жутко устает от Ксени, от ее капризов и недетской проницательности... Например, Ася читает девочке "Каштанку" из зеленого многотомника папы Саши, а дочь обрывает ее на полуслове: "Зачем ты читаешь таким жалостным голосом?" Ася и правда слегка подвывала, чтобы растрогать Ксению. Опоздала она с гусем Иван Ивановичем. Это в три года Ксеню трогали умирающие гуси и потерявшиеся шавки, когда Ася еще не могла спихивать ее бабке, а теперь Ксеня просекла весь гусиный механизм: маме жалко Иван Ивановича, а родную дочь не жалко отправлять к бабке, отрывать от любимой подружки, как Ксеня ни умоляет маму хоть на Новый год оставить ее с Катей, та железной рукой сажает ее в автобус, чтобы не путалась в праздники под ногами. Так что Ксене гуся ни капли не жалко, как ни завывает мамочка про его клюв и распростертые крылья, ей жалко себя, хоть бабка перед ней и вытанцовывает, как Каштанка на манеже.
В знаменитой картине французского режиссера Аньес Варда "Клео от пяти до семи" рассказывается о женщине, которая вдруг узнала, что неизлечимо больна. Зритель оказывается свидетелем ее поступков и передвижений по улицам города в течение первых двух часов после того, как она услышала диагноз, ему интересно поведение Клео. Минута экранного времени равна минуте времени реального. Режиссер показывает маршрут Клео, который - согласно контракту - и его собственность тоже. Камера скользит по асфальту, вывеске бистро, телефонной кабине, Вандомской колонне. Все, что попадает в поле зрения Клео, озарено предчувствием смерти. Неорганизованный кадр, в котором мелькает полголовы, покачивание, переброска камеры или оптики создают впечатление репортажа, ведущегося с места события. Именно благодаря этой маленькой хитрости зритель начинает сопереживать Клео, вместе с тем сохраняя для себя самое драгоценное принцип невмешательства.
Репортаж - новость одной строкой, хотя она может укладываться в несколько видеорулонов. События плавно текут на волне аналоговой или магнитной пленки пройдя через монтаж, они отчасти утрачивают реальность, потому что уже диагностируются как прошлое, в которое невозможно вмешаться. Можно только смотреть: две женщины и пятеро мужчин в скафандрах идут гуськом к стоящей поодаль громаде, очертаниями похожей на жертвенную пирамиду ацтеков. Закованные в космические латы рыцари неба; те, что пониже, - женщины. Одна из них учительница географии, командированная в космос, чтобы провести на орбите школьный телеурок. Они проходят мимо камеры, фиксирующей кадр. Теперь камера в течение часа снимает неподвижный корабль, ожидая момента, когда под ним начнет вскипать реактивное топливо... Началось! В окружающем ракету воздухе образуются разрывы, ракета по прямой уходит в неподвижное синее небо, унося за собой струю плотного огня... И когда между ракетой и линией горизонта образуется едва заметный угол, камера - в этот момент ей передается человеческое - вздрагивает: вспышка!.. Еще одна кипящая пламенем вспышка!.. Колокол огня в тысячные доли секунды обливает контуры исчезающего в нем корабля, и из него падают обломки...
Теперь мы знаем: Клео обречена. В свете будущей вспышки на фоне неподвижного синего неба все предшествующие ей кадры окрашиваются фатальным светом, оператор снимает замедленное шествие космонавтов, одетых в саркофаги, прощальные улыбки, одинаковый плавный взмах рук, исчезновение в чреве корабля, прозрачный мост между небом и землей, который вдруг медленно провисает и рушится в бескрайнюю воздушную могилу, как комета Галлея, явившаяся на тридцатое по счету свидание с человечеством, сгусток замерзшего газа и космической пыли. Комета - плохая примета, стоит ей появиться в небе, как летописцы бросаются очинивать перья впрок, стоит ей появиться, как жди землетрясений, нашествия половцев, междоусобиц, династических переворотов, моровых поветрий...
...Что предвещала комета Галлея, какие еще события покачивались на волне кинопленки, отслеживающей маршрут Клео, с каждым шагом которой болезнь все больше расползалась по лимфатическим узлам, тканям и органам? Какие бы ни случились катаклизмы, мы вынуждены сохранять принцип невмешательства. В пленку невозможно задним числом вживить реакторную установку с усовершенствованной системой защиты, чтобы сделать ее нечувствительной к отдельным поломкам оборудования на 4-м энергоблоке. Дозиметристы делают замер уровня радиации, он маленький, ну просто смешной. Маленькие фигурки на крыше энергоблока в марлевых повязках и подбитых свинцом фартуках лопатами сбрасывают на землю никому не мешающие куски радиоактивного графита. Но человека человек послал к анчару властным взглядом... Камера может приблизиться к человеку вплотную, заглянуть через его плечо, но не может проследить, как пожарные спускаются с крыши в воздушную могилу, которая с каждым шагом разверзается под их ногами как рак в легких Клео. Выбрасываемые при сгорании топлива газы создали вокруг Земли особый парниковый эффект, поэтому в стране вышел приказ, основанный, вероятно, на омонимическом казусе: сносить частные теплицы. В Волгоградской области, развязавшей вторую сталинградскую битву с теплицами, исчезли помидоры, но парниковый эффект остался, вот почему советские локаторы не смогли запеленговать самолет предприимчивого Матиаса Руста... То здесь, то там люди, несмотря на подкрадывающиеся к городам танки, стали выходить на площадь с требованием изменить маршрут Клео...
В студии, где записывается клип с участием Клео, солнце в который раз подымалось с запада, птицы махали крылом, река текла вспять, все это делалось для того, чтобы Клео наконец смогла изменить свой маршрут. Образовывались все новые и новые государства, а из проломов государственных границ хлынули беженцы...
Зима 1992 года выдалась снежной. Белым снегом засыпало фальшивые авизо, чемоданы с компроматом, офисы с компьютерами, русские батальоны из Пскова и Рязани, переброшенные в Таджикистан, Абхазию и Приднестровье. Открылись секонд-хэнды, повсюду городились стены, позже их разобрала весна, которая в 1992 году выдалась необыкновенно теплой, и из проломов растаявших стен хлынули нищие...
...Что было в них удивительно, они никак не хотели становиться прошлым, в отличие, например, от прошлогоднего путча. Нищие продемонстрировали миру небывалую способность обживать настоящее. Двор Чудес захватил все важнейшие стратегические объекты: дороги, подземные переходы, станции метро, подходы к магазинам, бомбоубежища, канализационные люки, и вот с этим явлением ничего не могли поделать средства массовой идентификации, потому что большинство населения идентифицировало себя с хорошо организованной могучей партией нищих. Чем чаще в газетах писали, что попрошайки страшно наживаются на нашем бедном народе, тем больше монет народ бросал в подставленные шапки с иконками... Народ мог дрогнуть, когда телевизор показывал заказные убийства и обстрел Белого дома, но от нищих своих он не отступился... Народ - и бедный, и богатый - знал, что если он бросит своих нищих на произвол судьбы, перестанет верить в их деревянные ноги, скрипучие протезы, гноящиеся раны, гвоздиные язвы, камуфляжную форму с подвернутым рукавом и штаниной, не протянет им свою добрую руку, то ему самое место не на земле, а в усыпальнице фараонов, древних как мир пирамидах ГКО и "Хопёр-Инвест", которые он воздвиг своим рабским трудом, и в захватанном руками секонд-хэнде...
Ни искажающая оптика, ни дрожащее изображение, ни резкие ракурсы не смогут убедить зрителя, что речь идет о настоящем, тем более - о будущем. Хотя понятно: время не пощадит Клео. На последних витках кассеты ее ждет вспышка, из-под которой посыпятся обломки. Но пока она идет маршрутом, размноженным в копиях, изученным до травинки, не может отступить от него ни на полшага, потому что ее конвоирует по бокам вполне состоявшееся прошлое... Кстати, механизм сохранения того или иного объекта Временем еще не слишком хорошо изучен. В Помпеях, например, под крышей портика археологи нашли скелет голубки, высиживавшей птенцов в гнезде два тысячелетия тому назад. Маленький скелет сохранился лучше, чем храм Юпитера в древнем Риме, Вавельские головы в польском замке или погасшая звезда в Крабовидной туманности.
11
ВРЕМЯ И ГОРОД. Когда полностью реабилитировали Николая Ивановича Бухарина, Анатолия неудержимо потянуло на улицу, к людям. Казалось бы, что общего между ним и бывшим участником показательного процесса, ведь Николай Иванович в своем завещании, опубликованном в "Огоньке", не отказал в его пользу ни шиша, но Анатолий с бутербродами в сумке садился в электричку и ехал в Москву получать то, что ему причиталось по завещанию Бухарина.
То здесь, то там разворачивались митинги, и крохотный пятачок земли в Лужниках или возле памятника Юрию Долгорукому должен был заполниться штатной фигурой пенсионера Анатолия Лузгина в разношенных башмаках, с потертым ремешком фотоаппарата через плечо. Стояние на площадях, имевшее место почти во всех городах и весях, установило между людьми такое же равенство, как осень меж деревьев; с человека легкой осенней листвой слетал возраст, образование, рабочий стаж, заслуги и регалии, и даже ораторы, пользуясь импровизированной трибуной, не возмущали этого равенства. Они трогательно, по-человечески зависели от каждого в толпе, в том числе и от Анатолия. Нигде он не был нужен, из родной деревни его выкатили волны водохранилища, из родной семьи презрение жены вытеснило в крохотную конурку, в родном коллективе справляли дружеские пирушки без него, но здесь - здесь он нужен, сюда его зазывают голоса со знакомыми интонациями, как на ярмарку в Мологе, они любят его, хотят его, полагаются на него как на разумного человека, спрашивают даже его совета.
Повсюду говорили правду. И на Красной площади, и на спуске к Москве-реке, и перед Лужниками, и у памятника Маяковскому; от правды кружилась голова, тогда как от бывшей неправды она не кружилась. Старики со своей бывшей неправдой старились на митингах, бледнели, хватались за сердце, убывали на "скорой помощи", погребались в Кремлевской стене. Не столько правда боролась с кривдой, сколько молодые со стариками, заевшими их молодость, так что она в конце концов стала не совсем молодой, но все же моложе стариков... Анатолий и во сне продолжал протестовать, разоблачать, советовать, усталые ноги не знали покоя - одинокий и растерянный стоял на брусчатке Красной площади, ожидая то ли появления бояр на Красном крыльце, то ли толпы, спущенной сверху хитрым приказом самозванца, предавшего забвению наследственную болезнь маленького царевича... Во сне из-за Василия Блаженного вспучивалась толпа, и с Москвы-реки навстречу ей неслась другая толпа. Толпы сходились стенка на стенку, посередине Анатолий растерянно вертел головой. И сверху, с колокольни Ивана Великого, кто-то орал в мегафон: "Ты должен сделать свой выбор! Ты должен сделать свой выбор!"
Кариес огнем проносится по зубам, Нил делает картинку: малютка зуб с соской, но один больной корень уже перебинтован, и вот он ковыляет, опираясь на костыль, по дорожке из трехслойной пасты, которую выдавливают из тюбика гномы с улыбками кинозвезд. Здесь должны сработать, с одной стороны, соска и костыль и трехцветные колпачки гномов-санкюлотов, примкнувших к разноцветной кишке, - с другой. Психологический расчет. Суповой набор. Боттичеллиевская Венера свергает с себя раковину с амурами и зефирами и облачается в костюм, который можно приобрести в салоне "Афродита". Сандро ныне вообще ходкий товар, личико Симонетты Веспуччи с задумчивой невинностью и облаком волос олицетворяет всеобщую мечту об омолаживающем креме и уничтожении перхоти. Любая пестрая картинка изготавливается с помощью кнопки "ножницы" на стандартной панели компьютера - особо ходовой кнопки, мечты Агафьи Тихоновны, комплектующей по своему вкусу идеального жениха.
Заказчик, как правило, говорит: сделай нам то, чего у других нет, но чтобы было видно, что это мы. А кто вы есть? По документам ничего не понять. Есть разрешение на полиграфические услуги и на подметание улиц, на производство сахара и на подводное снаряжение, на закупку у французов автомобилей и у чехов богемского хрусталя... Так автомобили или сахар? Или водолаз, залегший на дно? Можно Симонетту Веспуччи посадить в "рено" - так, чтобы от ее коленей цвета раковины мужчины немели. Все могут ножницы. Они срежут с неба Сириус и достанут из-под земли алмазы, извлекут из груди сердце и из подсознания лучшие мечты человечества, выпуклые - как мышцы Ивана Поддубного, яркие - как мордовский сарафан, соблазнительные - как Леда и лебедь...
Работодателю важно попасть в мэрию на выставку "лучшие фирмы года", на которую Нил тоже вхож со своими вездесущими ножницами - благодаря бывшему студенту-дворнику Сергею Батаганову, сумевшему сделать головокружительную карьеру в лабиринтах сегодняшнего дня; губернаторы и директора заводов роются в кучах буклетов, скользят глазами по стендам, и мышцы Поддубного или боярин с лебедем перетекают в подсознание, гипнотизируя простаков... Озеленение, мытье фасадов, уборка зданий, установка сигнализаций, английские газоны вкупе с канадскими мини-тракторами... Главное - выбрать точку съемки. В О-ский пивоваренный завод и войти страшно - грязи по колено, горы мусора, - но красивая картинка красиво изображает завод. Ни тебе канонической перспективы, ни "дома", ни "дали"... Жирный народ - вещи. Тощий народ, пополаны художники. Это игра такая для своих, жонглирование крупным планом, огненными звездами, и расчлененка - голова Симонетты, погребенная в шампуне, бело-розовые руки - в лаке для ногтей, раковина - на блюде с устрицами во льду, амуры и зефиры тоже распроданы поодиночке за кольцевую дорогу в маленькие отели.
Покончив с заказом, Нил слоняется по Москве в поисках объектов, способных привести его в состояние благостного экстаза. Нила волнует цвет, форма, фактура пространства, проблема Вечного Города, съемка вне классических пристрелянных точек, объектов для почитания, каталогизирующих меток, в которых отражен период экономической катастрофы, вне познавательно-репрезентативных установок.
Серия называется "Время и Город", любимый ракурс - вид сверху. На крышу попасть становится все труднее, пустующие чердаки осваиваются и сдаются в аренду. Но если ты все-таки успел взобраться на крышу ЦУМа, бронзовые кони Феба, вознесенные над порталом Большого театра, начинают менять свое местоположение, пропорции, характер пластики, обретая текучесть форм и способность растворяться в соприкосновении с воздухом. Нил на длительной выдержке покачивает фотоаппарат, чтобы объекты приобрели призрачный вид. Результат проявляется обычно с третьей-четвертой пленки. Любую банальную ситуацию может озарить неожиданный луч, пробившийся сквозь облако. Стены разноэтажных домов на улице "Правды" с высоты слухового окна вечерний луч осветил так, что на снимке получился гранд-каньон - ущелье с неровными рядами окон в форме огромного шахматного коня... Руины, дворовые колодцы, помойки Нил старается превратить в объекты высокого зодчества. Много капризного, стихийного, гротескного в предрассветной Москве, очищенной от людей, и это касается не столько архитектуры, сколько истории с метафизикой... Однажды удалось сфотографировать в сумерках железнодорожный тупик с заснеженными вагонами, с маленьким костерком между шпал, у которого грелись двое путейцев. В глубоком снегу темнела цепочка следов, у костерка с вздымающимися языками пламени две согбенные фигуры, из-за спин торчит что-то вроде штыков, полузанесенный снегом фрагмент железнодорожного полотна и щелястая стенка вагона, освещенного пламенем... Снимок так понравился Нилу, что он заключил его в рамку, хотя собственные работы ему нравились, как правило, недолго.
Все было нормально, пока действие происходило на сценической площадке, но небольшое смещение камеры нечаянно обнаружило реальность происходящего: в новостной телекартинке в толпе народа, идущего по Садовому кольцу, промелькнула вдруг дурацкая фигура Анатолия, несущего плакат с надписью "Ржев", и Надя лихорадочно стала одеваться, приговаривая: "При чем тут Ржев? Зачем ему Ржев? Он что - оставил мать дома одну?.. Совсем с ума выжил". На что Нил спокойно ответил, что Толиной Мологи давно не существует, вот он и притулился под чужим плакатом, хотя понятия не имеет, где этот Ржев находится... Надя не дослушав хлопнула дверью, а Нил остался смотреть, как жители близлежащих домов волокут к перекресткам мусорные контейнеры и пустую тару, чтобы строить баррикады.
Все голоса, витавшие в небе, спланировали вдруг в один динамик. Оставив плакат, Анатолий мелкой старческой рысью обегает новую колонну и сует в протянутые руки листовку: "Все, кто может, встаньте на защиту России! Каждый где может и как может!" Анатолий счастлив, что несет слово, и слово это Россия, оно покрывает заглохшую в его саду смороду, высохшую облепиху, ветшающий дом, веранду со сгнившим полом, старую Шуру, которую он в сердцах остриг, и теперь Шура до умопомрачения водит гребнем по лысой почти голове, морщась от боли... Потому что у него нет больше сил, больше нет сил. Откроешь дверь - за ней клубится туман. Нет больше сил. РОССИЯ. Свыше сошла на эту землю, на шесть соток, растянутые множеством меридианов, связанных в узел в математической точке Северного полюса, долгожданная свобода, но сил нет. Флаг он еще поднять в силах, а ворочать землю, тяжелую от родных пепелищ и отеческих гробов, не в силах... Если переведут планку прицела бэтээра на то место, где стоит Анатолий, он упадет, покрытый листовками, и голоса похвалят: молодец.
Но где же флаг? Где Ржев? Где Молога? Где Россия?.. И тут голоса, тайно шелестевшие на крыше мира, сгустились, как ядро кометы, и загремели во всю мощь пушками, аркебузами, кулевринами, мортирами, бомбардами!
Отгромыхав кулевринами, голоса поднялись над землею и уселись за облако переговоров. Как ни крути, завещание Бухарина указывало впрямую на ФЭДа - на его железную шинель, скроенную великим провидцем русской истории на вырост, из которой и вышли последующие события: показательные процессы, грандиозные стройки века с железнодорожными тупиками, война, блокада, великое переселение народов, х-съезды. Хотя завещание НИБ было расплывчато (он ронял на бумагу обильные слезы, сочиняя документ), двусмысленно, решено было кинуть ФЭДа. Анатолий тянулся на цыпочках из гущи толпы со своим "ФЭДом", мечтая как следует запечатлеть историческое событие - как железного ФЭДа будут снимать со стакана, обмотав тросами и веревками, спеленав его ими, как мумию. Он, ФЭД, еще стоял на стакане, макушка его доходила до вершины столетнего лавра, который он когда-то собственноручно посадил в садах Ватикана. Высокий лавр шелестел своими крепкими ароматными листьями, а тракторы скрежетали, вспарывая асфальт... И вот задумчивое чело ФЭДа стало клониться долу. Анатолий взвился над площадью, переводя затвор... Железное тело стало заваливаться набок и наконец со страшной силой ударилось о землю клумбы... И это падение запечатлела кодаковская пленка с отменной цветопередачей, заправленная в допотопный дальномерный фотоаппарат с музейной механикой и оптикой... Ликующие подростки взобрались на опустевший постамент и плясали на нем. Взрослые обсуждали, что бы такое устроить на месте ФЭДа: стену Плача или фонтан Слез?.. А в это время грузовик, на всякий случай петляя по ночному городу, вез ФЭДа к берегу Москвы-реки, где спустя несколько дней Анатолий, гуляющий по городу вместе со своим "ФЭДом", и обнаружил его в сквере за Центральным выставочным залом. Железный ФЭД лежал, уткнувшись лицом в травяную подстилку, и перегной слоями снимал с него посмертную маску...
По капиллярам трав он спускался все глубже и глубже в землю, увлажненную снегопадом, усыпанную листопадом, запустив в нее руки по локоть, стараясь нащупать в ней тонкие корни своего единственного дерева, благородного лавра, растущего на склоне, опоясанном виноградником, где пять столетий назад стоял Леонардо и, глядя на старую виллу Бельведер сквозь повисшую в воздухе взвесь пережигаемого на известь помощниками Браманте мрамора, писал карандашом в своей записной книжке:
И разве не видишь на высоких горах стены древних и разрушенных городов, захватываемые и сокрываемые растущей землей?
И разве не видишь, как скалистые вершины гор, живой камень, на протяжении долгого времени возрастая, поглотили прильнувшую колонну и как она, вырытая и извлеченная острым железом, запечатлела в живой скале очертания своих каннелюр?
...Пожалуй, надгробием ему могла бы послужить увеличенная в размерах чернильница (или пепельница?) - один из экспонатов ялтинского музея, та самая, насчет которой он как-то азартно промолвил, взяв ее в руки, что может сделать из нее рассказ, - сработанная из черного мрамора или зернистого гранита. Возможно, он позаимствовал эту вещицу из колониальной лавки своего отца, где отпускалась всякая всячина - чай, кофе, сахар, мыло, нюхательная соль, нитки-иголки, коклюшки и среди них - внушительных размеров пепельница (чернильница?). Из этой чернильницы-пепельницы излилось на свет незадачливое, несчастное и комичное человечество: отставные генералы, урядники, титулярные советники, институтки, промотавшиеся помещики, типографщики, коллежские регистраторы, пивовары, корнеты, кучера, лакеи, фонарщики, обер-кондукторы, псаломщики, стрелочники, пирожники, рассыльные, швейцары, графы, русские, евреи, немцы, французы, буряты, венгры, маньяки с суицидным синдромом, чахоточные, параноики, красавцы и уроды... Он рассчитывал дожить до восьмидесяти лет, когда бы за строку ему платили не 10 - 12 копеек, а червонец, но смерть пришла гораздо раньше. Слишком часто ему приходилось ее описывать. Там, где писатель ставил точку, нередко оказывалась и смерть; точек было много. Пройдя через подобный плебисцит, смерть утратила зловещее лермонтовское величие, великолепный толстовский ужас, поэтическое тургеневское обаяние... Смертельное оружие горячей картошкой, выхваченной из костра, переходило из рук в руки - от Печорина к Вронскому, от Карандышева к Иванову, от Треплева к Надежде Монаховой. Револьвер не успел остыть, когда очередь дошла до дяди Вани... То ружье давало осечку, то веревка оказывалась гнилой, то поезд задерживался, то река оказывалась неглубокой; шляпу Феди Протасова быстро прибивало к берегу, и смерть, возле которой не смог бы погреть руки эльсинорский призрак в латах и развевающемся по ветру плаще, убиралась со сцены несолоно хлебавши, пристыженная.
В одном письме Чехов обронил фразу: "Денег - кот наплакал... Не знаю, как у Золя и Щедрина, а у меня угарно и холодно..." Насмешливое перо в антраценовых чернилах зацепило косвенное пророчество: именно Золя и умер от угара... Случайно зацепило. А специальные прогнозы, сделанные в расчете на возбужденных людей, которые запрягались в карету с любимым артистом, ему не удавались: "Через 200, 300 лет жизнь на земле будет невыразимо прекрасной, изумительной". Поживем - увидим. Но, возможно, из-за случайного угара, из-за проданного вишневого сада, чтобы было на что удрать за границу (слышен стук топора и бубенчики), из-за ремарок, звучащих погребальным звоном (музыка играет все тише и тише), (слышно, как храпит Сорин), (берет Тригорина за талию и отводит к рампе), (почти вплотную к зрительному залу), кажется, что из его чернильницы, из ее исполинской утробы, вываливаются в мир все новые и новые поколения чеховских героев и заполняют вселенную, названную им "будущим", существующую между стуком топора и бубенчиками, почти вплотную к угарной трубе.
Когда группы бывают интеллигентными - из врачей-учителей, из малоимущих слоев общества, из домов инвалидов, Ася выкладывается с большим вдохновением. Вдохновение особенно осеняет ее на последней остановке маршрута - у могилы Чехова, хотя, бывает, над Булгаковым и Собиновым с лебедем Лоэнгрина она тоже произносит замечательные монологи... Когда же группа не нравится Асе, она ведет ее на автомате, близко к тексту, который когда-то вызубрила, а сама в это время посматривает на лица и размышляет, что привело этих людей сюда, в этот питомник смерти.
...Отец с дочкой: дочку заманил на кладбище, пообещав мороженое-пироженое. Дочка смотрит на птичек. Как они порхают с одного деревца на другое, для них повсюду жизнь, везде чик-чирик. Папа представляет, как скажет жене: мы полдня провели на Новодевичьем, ребенка было не оторвать от могилы Чехова, экскурсовод рассказывала, как в пору его детства будущий писатель иногда покупал на таганрогском рынке гуся и нес его домой кружным путем, незаметно пощипывая птицу за перья, чтобы гусь гоготал и землячки видели: Чеховы не так бедны, как кажется, гусей по воскресеньям употребляють... Тут папа громко смеется, чтобы привлечь внимание дочки. Склонившись к ее уху, поясняет ей только что поведанный Асей сюжет: гусь - это даже ежу понятно ("но мы ведь не ежи", - скажет упрямая кроха), гуся дочка запомнит, про гуся и расскажет бабке, если та с пристрастием станет допытываться насчет знаменитой могилы...