Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Теперь, когда непоправимое уже свершилось и когда, с невыразимой болью восстанавливая прошлое, я убеждаюсь и в своем полном непонимании вещей и в своей жестокости, я вижу, что с того дня внушил Шарлотте самое искреннее, самое нежное чувство.

Следовательно, вся психологическая дипломатия, которую я пустил в ход, была не чем иным, как отвратительной и нелепой работой профана в науке любви. Теперь я понимаю, что не сумел вдохнуть аромат цветов, которые распустились для меня в этой душе. Достаточно было бы предоставить вещам идти своим чередом, и я мог бы изведать ощущения, которых так жаждал, мог бы жить жизнью восторженных и благородных чувств, которая своей полнотой не уступала бы моей интеллектуальной жизни. Вместо этого я холодом рас судка парализовал порывы своего сердца. Я задумал покорить уже покоренную душу, пустился в сложные шахматные комбинации, когда достаточно, было про стой искренности. Сейчас я даже не могу утешать себя гордым сознанием, что я по крайней мере был режиссером этой драмы, посланной мне судьбой, что я руководил событиями, по своему усмотрению создавал отдельные сцены и эпизоды и искусно вел интригу.

Драма эта разыгрывалась только в душе Шарлотты, и я ровным счетом ничего в ней не понимал. Любовь и Смерть, две верных помощницы неумолимой Природы, действовали здесь без моего ведома и толбко изде вались над всеми моими ухищрениями. Шарлотта любила меня по причинам, не имевшим ничего общего с теми, какие приписывала этой любви моя наивная психология. Она умерла от отчаяния, когда, в свете трагического объяснения, увидела меня таким, каков я на самом деле. Я внушил ей ужас, и этим она дала мне неопровержимое доказательство того, что самые тонкие мои рассуждения не имели ни малейшей власти над ней. На опыте этой любви я надеялся разрешить одну из проблем психической механики. Увы! Я просто напросто встретил искреннюю и глубокую нежность, но не почувствовал ее очарования. Почему я раньше не угадал того, что сегодня вижу столь отчетливо, с такой жестокой очевидностью? Ведь было вполне естественно, что в силу своего романтического характера этот ребенок идеализирует меня. Мои многолетние учебные занятия придали мне тот несколько страдальческий вид, который всегда трогает женское сердце.

Я был воспитан матерью, и это наделило меня изящными манерами, известной мягкостью жестов и интонаций, привычкой тщательно следить за собой, что искупало мою неловкость и незнание светских правил.

Старый учитель, который меня рекомендовал, отзывался обо мне как о молодом человеке, безупречном с точки зрения образа мыслей и характера. Этого было вполне достаточно, чтобы чувствительная и замкнутая девушка заинтересовалась мною. И что. же? Не успел я во время прогулки заметить этот интерес к себе, как тут же задумал обратить его во вред Шарлотте, вместо того чтобы быть тронутым им. Если бы кто-нибудь увидел меня в тот вечер, после прогулки, когда я в своей комнате сидел за столом и писал, с толстым психологическим трактатом под рукой, он не поверил бы, что перед ним юноша, едва достигший двадцати двух лет, размышляющий над чувствами, которые он вызвал или хочет вызвать у двадцатилетней девушки… Замок спал. Раздавались только шаги лакея, тушившего лампы на лестнице и в коридорах. За стенами огромного дома слышалось то жалобное, то затихающее завывание бури. Западный ветер достигает в наших горах страшной силы и «сносит иногда целиком черепичные крыши. Его скорбные порывы еще более усиливали во мне чувство одиночества. В камине мирно пылал огонь, а я записывал в тетрадь с замком, которую сжег перед арестом, рассказ о проведенном дне и составлял план эксперимента, который предполагал произвести над душою мадемуазель де Жюсса. В тот вечер я переписал в тетрадь отрывок из вашей «Теории страстей», где говорится о сострадании. Вы, вероятно, помните это место, дорогой учитель. Оно начинается словами: «Сострадание заключает в себе и вполне физические элементы, которые, в особенности у женщин, часто граничат с сексуальными эмоциями…» Я решил действовать на Шарлотту, пользуясь именно ее чувством жалости ко мне.

Мой план состоял в том, чтобы использовать впечатление, произведенное на нее моей первой ложью, затем опутать ее другими лживыми признаниями и внушить ей чувство любви, основанное на жалости. В этом желании воспользоваться одним из самых благородных человеческих чувств ради удовлетворения своего фантастического любопытства было нечто такое, что коренным образом противоречит общепринятым взглядам, и это несказанно льстило моей гордости."Набрасывая план обольщения и подкрепляя его соответствующими философскими положениями, я воображал что подумал бы обо всем этом граф Андре, если бы мог, как повествуется в старинных легендах, прочитать из своего гарнизонного захолустья слова, которые чертило на бумаге мое перо? В то же время уже одно сознание, что я буду по своей воле управлять работой женского мозга, механикой мыслей и чувств, сложной и тонкой, как часовой механизм, давало мне повод сравнивать себя с Клодом Бернаром, с Пастером и с их последователями. Эти ученые производят вивисекцию животных. Я же собирался произвести длительную вивисекцию человеческой души.

Чтобы извлечь желаемый результат из жалости, скорее подмеченной, чем преднамеренно вызванной мною, требовалось прежде всего продлить ее действие.

С этой целью я решил умышленно продолжать разыгрывать комедию притворной грусти, постепенно подготовляя Шарлотту к тому, чтобы в более или менее отдаленный день дать ей объяснения по этому поводу в виде маленького романа, который мог бы ее умилить.

Поэтому всю неделю после этой прогулки я напускал на себя все более и более глубокую меланхолию.

Я притворялся не только в присутствии Шарлотты, но и в течение тех долгих часов, которые проводил наедине со своим воспитанником, ибо был уверен, что он передает сестре свои впечатления от наших уроков. Итак, дорогой учитель, перед вами доказательство низких проделок, на которые я пошел. Разве не подло было впутывать в эту гнусную интригу ребенка, которого мне доверили? Да и какая была нужда в этой хитрости, раз мадемуазель де Жюсса ни на минуту не сомневалась в моей искренности? Но я считал вопросом чести как можно более усложнить западню, и совесть моя при этом молчала. Мы занимались с Люсьеном в большой комнате, носившей название библиотеки, потому что вдоль одной из ее стен тянулись книжные полки, заставленные книгами в сафьяновых переплетах. Среди них находился и полный комплект «Энциклопедии». Книги эти остались в наследство от прадеда — аристократа, философа, родственника и друга Монлозье; замок был им построен в глуши, чтобы воспитывать двух своих сыновей на лоне природы согласно предписаниям «Эмиля». Около двери висел портрет этого дворянина-вольнодумца, довольно посредственно написанный в манере того времени и изображавший человека в пудреном парике со скептической и вместе с тем чувствительной улыбкой. По другую сторону двери висел портрет его супруги, кокетливой женщины с прической в несколько ярусов и с мушками на щеках. Глядя на эти полотна, пока Люсьен переводил какой-нибудь отрывок из Овидия или Тита Ливия, я спрашивал себя, что делали мои предки в прошлом веке, в то время, когда жили особью, изображенные на этих портретах? Я ясно представлял себе неотесанных мужланов и крепостных, потомком которых я являюсь. Я видел, как они идут за плугом, подрезают виноградную лозу, боронят пашню на гуманных равнинах Лотарингии, похожие на тех крестьян, что в любую погоду бредут по дороге мимо ворот замка, в сапогах до колен, волоча за собой палку с железным наконечником, привязанную ремешком к руке. Эти картины придавали моим стараниям напустить на себя грусть приятный характер законной мести. Странная вещь! Хотя я в теории и ненавидел идеи революции и скрытый за ними посредственный спиритуализм, однако я вполне чувствовал себя плебеем, когда со злорадством думал, что, может быть, я, отдаленный потомок бедных землепашцев, единственно силой своей мысли соблазню праправнучку этого вельможи и этой знатной дамы. Я подпирал рукой подбородок, хмурил брови и старался придать взгляду печальное выражение, отлично зная, что Люсьен исподтишка следит за моим лицом в надежде, что урок будет прерван очередной беседой. Когда он окончательно убеждался, что уже не встретит с моей стороны ни приветливой улыбки, ни снисходительного взгляда, как бывало на предыдущих уроках, он сам становился озабоченным. Вполне естественно, что бедный мальчик принимал мою грусть за суровость, а молчание за неудовольствие. Однажды, он даже решился спросить: — Вы за что-нибудь сердитесь на меня, господин Грелу?. — Нет, мой мальчик, — ответил я, потрепав его по нежной щечке, но продолжал хранить задумчивый вид, не отрывая взгляда от падающих за окном снежинок. Снег валил теперь с утра до вечера крупными кружащимися хлопьями, покрывая окрестность белым сонным покровом. А в натопленных комнатах замка стояла уютная тишина, сюда не доносились умиравшие далеко" в горах звуки; через стекла, покрытые снаружи ледяными узорами, а изнутри запотевшие, проникал смягченный и как бы болезненный свет. Это составляло неплохой фон для меланхолии, которую я изображал на своем лице и которую предоставлял Шарлотте наблюдать при наших встречах.

Когда колокол собирал всех нас в столовой к завтраку, я ловил в ее взглядах, брошенных на меня украдкой, то же робкое и участливое любопытство, которое заметил в ее глазах на прогулке, то есть со времени, обозначенного в моем дневнике как начало эксперимента. Такие же точно взгляды я замечал, когда мы снова встречались, за чаем, при свете только что зажженных ламп, а потдм во время обеда и, наконец, в долгие зимние вечера, если я не уходил в свою комнату раньше других, сославшись на какую-нибудь работу. Жизнь и разговоры в замке были очень монотонны; поэтому ничто не могло помочь Шарлотте избавиться от впечатления волнующей тайны, которое я постарался ей внушить. Маркиз, находясь во власти почти болезненных крайностей своего характера, проклинал злосчастное решение провести зиму в глуши.

Он говорил, что при первой же перемене погоды мы уедем из замка, хотя отлично знал, что переезд невозможен. Теперь это было бы связано с большими расходами, да и куда было переезжать? Иногда он гадал, есть ли надежда, что в замок приедет кто-нибудь из клермонских знакомых, которые иной раз заезжали в Жюсса позавтракать, но только в тех случаях, если четыре часа дороги из Клермона не превращались из-за плохой погоды во все восемь. Потом старик усаживался за карточный столик; маркиза, гувернантка и монахиня склонялись над своим бесконечным рукоделием; на моей обязанности лежало присматривать за Люсьеном, который перелистывал какую-нибудь книгу с картинками или раскладывал пасьянс. Я располагался в кресле таким образом, чтобы Шарлотта, игравшая с отцом в карты, подняв глаза, непременно меня видела… Я занимался гипнотизмом и всесторонне изучил в вашей «Анатомии воли» главу, озаглавленную «О полувнушениях» и посвященную странным явлениям господства над чужой волей. Я надеялся при помощи этого метода подчинить себе праздную мысль девушки в ожидании удобной минуты, когда завершу каждодневную работу внушения, рассказав ей свою историю. Объясняя мою грусть и мои поступки, история эта должна была окончательно заполонить ее воображение, которое, я знал, и (так уже было занято мною.

Эту историю я разработал довольно искусно, дорогой учитель, и построил ее в полном согласии с двумя принципами, которые вы выдвигаете в вашей превосходной главе о любви. Ваш труд, теоремы «Этики», касающиеся страстей, и труд г-на Рибо «Болезни воли» стали моими путеводителями. Позвольте хотя бы в самом существенном напомнить вам эти два принципа. Первый из них заключается в том, что большинство людей испытывает различные чувства-только в силу подражания. Если предоставить им свободно следовать велениям своей природы, то, например, чувство любви у них, как и у животных, ограничится половым инстинктом, который затихает, как только получает удовлетворение. Второй принцип гласит, что ревность может существовать и до появления любви; следовательно, она может в некоторых случаях даже порождать любовь, как может и пережить ее. Пораженный правильностью этих двух замечаний, я решил, что и роман, который я расскажу мадемуазель де Жюсса, должен поразить ее воображение и подействовать на ее тщеславие. Мне уже удалось затронуть в ее душе струну жалости, теперь оставалось сыграть на струнах ревности и самолюбия. Поэтому я надумал построить свою историю, исходя из того, что самолюбие всякой женщины, которую интересует какой-нибудь мужчина, бывает уязвлено, если он дает ей понять, что в мыслях еще привязан к другой. Но мне пришлось бы исписать страниц двадцать, дорогой учитель, если бы я стал подробно рассказывать вам, как я бился над сочинением этой искушающей истории. Случай поведать ее был предоставлен мне самой жертвой недели две спустя после того, как я начал осуществлять свой замысел, который горделиво продолжал называть экспериментом. Маркиз узнал откуда-то, что существует том «Энциклопедии», посвященный игральным картам.

Ему захотелось разыскать описание некоторых старинных карточных игр, вроде «империала», «ломбера», «манильи», чтобы попробовать сыграть в них. Эта замечательная мысль пришла ему в голову после завтрака, когда он, читая газету, наткнулся на заметку о новой игре «покер», в связи с которой приводился целый список вышедших из моды игр. Если этому маньяку приходила в голову какая-нибудь блажь, он не мог ждать ни минуты; поэтому дочери его пришлось немедленно подняться в библиотеку, где я в это время делал какие-то выписки. Я был занят книгой Гельвеция «Об уме», оказавшейся в библиотеке среди других сочинений XVIII века. Я предложил мадемуазель де Жюсса помочь разыскать нужный ей том.

Когда она брала у меня книгу, с которой я предварительно стер пыль, она сказала с обычной своей приветливостью: — Я надеюсь, что мы найдем здесь какую-нибудь игру, в которой и вы не откажетесь принять участие…

Мы так боимся, что вы соскучитесь у нас. Вы всегда такой грустный…

Последние слова она произнесла с той же улыбкой, которая поразила меня во время прогулки; она как бы просила у меня прощения за свои слова и из скромности говорила «мы», но я великолепно знал, что остальные тут ни при чем. Ее голос стал особенно ласковым, мы были совсем одни и еще минут десять — пятнадцать могли пребывать в полном уединении, так что момент показался мне подходящим, чтобы объяснить ей свою притворную грусть.

— Ах, мадемуазель, — ответил я, — если бы вы знали мою жизнь!..

Не будь Шарлотта доверчивым существом, романтичным ребенком, каким она оставалась, несмотря на две или три зимы, проведенные в светском обществе Парижа, она легко догадалась бы, что я рассказываю заранее придуманную историю. Это видно было хотя бы уже по первой фразе, да и вообще по оборотам речи, которые я применял и которые мне самому казались неловкими и неестественными. Я стал рассказывать, ей, что был обручен в Клермоне с одной девушкой, но обручен тайно. Мне казалось, что я придам этой истории еще большую поэтичность в ее. глазах, если скажу, что девушка эта — иностранка, русская, гостившая у своей дальней родственницы.

Я прибавил, что девушка выслушала мое признание и в свою очередь призналась, что любит меня. Мы поклялись друг другу в верности. Потом она уехала.

Там ей представился случай выйти замуж за богатого человека, и она изменила своей клятве ради денег.

Я постарался особенно подчеркнуть свою бедность, даже дал понять, что мать живет исключительно на мой заработок. Эту подробность я придумал тут же, ибо, как известно, лицемерие растет по мере того, как.

его проявляют. Словом, это была ребяческая и в то же время мерзкая комедия, разыгранная вдобавок без большого умения. Но причины, побудившие меня лгать, были настолько своеобразны, что надо было обладать особой проницательностью, досконально знать склад моего ума или быть наделенным гением психолога, как вы, дорогой учитель, чтобы догадаться об этих причинах, а мое наигранное смущение легко было приписать волнению, вызванному такими воспоминаниями. Но, рассказывая эту историю Шарлотте, я сохранял обычное самообладание и поэтому имел полную возможность наблюдать за нею. Она стояла потупившись и слушала меня совершенно спокойно, опершись рукою на толстую книгу. Когда я кончил она взяла книгу со стола и беззвучным голосом, тем голосом, по которому невозможно определить, что за ним скрывается, сказала: — Я не понимаю, как вы могли доверять этой девушке, если она слушала вас тайком от родителей…

И она ушла, унося толстый том с красным обрезом и едва кивнув мне головой. Как она была хороша в эту минуту, такая грациозная и почти идеально красивая, в сером суконном платье, с тонкой талией, изящным бюстом, немного продолговатым лицом, освещенным серыми задумчивыми глазами! Она походила на охваченную экстазом, изящную и скорбную мадонну Мемлинга; я некогда восхищался гравюрой с этой картины на первой странице «Подражания», принадлежавшего аббату Мартелю. Но объясните мне еще одну загадку сердца, вы, великий психолог: никогда я с такой силой не испытывал сладостного и чистого очарования этого существа, как именно в ту минуту, когда лгал ей и, как мне тотчас же показалось по ее ответу, лгал без всякой пользы для себя. Да, я был так наивен, что донял ее ответ буквально, хотя он, наоборот, должен был внушить мне надежду. Я не понимал, что уже одно то, что она выслушала мою исповедь, со стороны такой гордой и сдержанной девушки, как Шарлотта, далеко стоявшей от меня по своему социальному положению, служило доказательством глубокой симпатии. Я не отдавал себе отчета, что почти суровая фраза, брошенная в ответ на ложное признание, отчасти подсказана тайной ревностью, которую я как раз и хотел возбудить в ней, а отчасти — желанием подкрепить себя в своих жизненных правилах и искупить в собственных глазах допущенную фамильярность. Так же точно, как она не сумела уловить ложь в моем рассказе, так и я не был в состоянии угадать правду в ее ответе. Я стоял на месте перед закрывшейся дверью, чувствуя, как рушатся все надежды, которые я громоздил одну на другую в течение последних двух недель. «Нет, — думал я, — я не увлек ее по-настоящему, не вызвал у нее интереса, который можно было бы превратить в страсть. Да и вообще, — рассуждал я, — каким я был глупцом, принимая свои химеры за нечто реальное!» Я тут же подвел итог нашим отношениям, на основании которых вообразил, что могу обольстить ее. Какие у меня были доказательства того, что она интересуется мною? Заботы о моем удобстве, которыми она так деликатно окружила меня? Но это было естественным проявлением ее доброты. Внимание, с каким она наблюдала за моим меланхоличным настроением? Ну и что ж из того? Просто она любопытна, и ничего больше. Робость в голосе, когда она расспрашивала меня об этом? Но нужно быть дураком, чтобы не понять, что это обычная скромность благовоспитанной девушки.

Вывод: комедия, которую я разыгрывал в продолжение двух недель, мои чаттертоновские гримасы, вся ложь моей мнимой душевной драмы — все это смешные потуги, ни на волос не приблизившие меня к сердцу, которое я хотел покорить. Незначительной фразы, сухо произнесенной Шарлоттой, было достаточно, чтобы я вынес себе такой приговор уже четверть часа спустя после нашего короткого разговора, — до такой степени мне свойственны неожиданные припадки самоанализа, мгновенно леденящего все мое существо.

Гак поток холодной воды укрощает ярость горячей струи пара.

Я снова склонился над книгой «Об уме», но уже не мог сосредоточиться на отвлеченном рассуждении Гельвеция. Я рассказываю об этих ребячествах, дорогой учитель, чтобы вам стало яснее, какой невероятной смесью наивности и испорченности была забита в те дни моя голова. Ведь мое быстрое разочарование доказывало только то, что я намеревался направлять мысли Шарлотты, применяя к этой девушке психологические законы, заимствованные у философов, совершенно так же, как ее брат, граф Андре, направлял по своему усмотрению бильярдные шары в тот вечер, когда он изумил меня своими повадками. Белый шар слева чуть касается красного, отходит к борту и возвращается к — другому белому шару. Это можно изобразить на чертеже, объяснить соответствующей формулой; можно рассчитать и воспроизвести это десять, сто, тысячу раз. Несмотря на мою начитанность, а может быть, именно из-за нее, игра страстей представлялась мне тогда такой же идеально простой схемой.

Только значительно позже я понял, до какой степени я ошибался. Чтобы уяснить жизнь человеческого сердца, аналогию нужно искать не в механике, а в растительном мире. Чтобы руководить ею, нужно применять методы ботаника: терпеливо делать прививки, долго ждать, старательно выращивать. Чувство рождается, растет, расцветает и вянет, как растение, развиваясь иногда медленно, иногда крайне быстро, но всегда бессознательно. Зерно жалости, ревности и опасного для подражания примера, коварно брошенное мною в душу Шарлотты, должно было прорасти, но лишь после многих и многих дней. Это было тем более неизбежно, что девушка считала меня влюбленным в другую и потому не пыталась защищаться против меня. Но нужно было быть каким-нибудь Рибо, Тэном или Адриеном Сикстом — словом, совершенным знатоком человеческой души, чтобы представить себе все это заранее и строить на этом свои расчеты. Я же скорее походил на путника, который пересекает долину, не зная, что в земле уже зреют семена, и в простоте души не подозревая, что летом здесь будут снимать жатву. У путника есть хотя бы то оправдание, что он не видел, как здесь, сеяли, а я сам посеял зерно и все-таки ее ожидал всходов! Убеждение, что я окончательно потерпел крах в попытке влюбить в себя Шарлотту, еще более усилилось в последующие дни. Она почти не разговаривала со мной. Позже я из ее же собственных признаний узнал, что под этой холодностью она скрывала растущее в ней волнение, которое своей новизной, напряженностью и глубиною приводило ее в замешательство. Пока же она казалась целиком поглощенной изучением игры в трик-трак, правила которой маркиз вычитал из «Энциклопедии». Вспомнив, что эта игра была любимым времяпрепровождением его деда эмигранта, маркиз не пожелал изучать других игр, приведенных в книге. Один из клермонских торговцев немедленно доставил в замок все необходимое, чтобы маркиз мог удовлетворить свою прихоть. И едва в гостиной установили стол для игры в трик-трак, как отец и дочь принялись вечера напролет бросать кости, которые падали на доску с сухим стуком. К фразам, которыми маркиза обменивалась со своими компаньонками по вязанью, примешались теперь кабалистические термины игры вроде: «малое табло», «большое табло», «возвратное табло», «два по два», «два по три», «два по пять», «бью» или «заполнил». Иногда Шарлотту сменял на ее посту аббат Бартомеф, старичок священник, который в слишком скверную погоду служил мессу в самом замке. Хотя маркиз был со мною безупречно вежлив, он ни разу не спросил меня, не хочу ли и я научиться игре в трик-трак, и различие, которое он делал между мной и аббатом, как это ни странно, оскорбляло меня: ведь я гораздо охотнее читал книгу, сидя на своем низеньком стуле, или разгадывал характеры присутствующих по их физиономиям. Но такая обидчивость свойственна всякому, кто находится в положении, которое он считает для себя унизительным. Неравенство в обращении всегда задевает самолюбие. Я отыгрывался на том, что выискивал смешные черточки у аббата, который ко всему в замке, и в частности к маркизу, питал самые благоговейные чувства. Надо было видеть, какой багровой становилась его и без того красная физиономия, когда он усаживался напротив старого аристократа. В то же время он думал о возможности выиграть несколько серебряных монет. Деньги должны были придать игре больший интерес, и поэтому его руки дрожали, когда он с азартом бросал кости из кожаного стаканчика. Однако эти наблюдения скоро надоедали мне, и тогда я все внимание обращал на Шарлотту: освободившись, она брала рукоделье и присаживалась к матери. Неудача моей попытки влюбить в себя девушку ожесточила меня, хотя я и восхищался все больше и больше ее наивной прелестью. Откровенно говоря, эмоции, которые я начал испытывать в ее присутствии, приобрели скорее" чувственный, чем психологический характер. Я был молод, и, несмотря на мои философские планы, тело мое хранило воспоминание о плотских наслаждениях и во мне говорил инстинкт пола, неискоренимую фатальность и непреоборимую живучесть которого вы так мастерски анализируете. Пользуясь одной из ваших метафор, можно сказать, что похотливый зверь, привитый к моему мыслящему началу в результате чувственного опыта, пробуждался при одном прикосновении к платью девушки. Гибкость ее стана, изящество ее жестов, маленькая ножка, вдруг появлявшаяся из-под платья, ее несколько худые плечи, линии которых угадывались под тканью кофточки, ее белокурые волосы, собранные на затылке в простой узел, родинка около свежего рта — все это возбуждало во мне смутное и почти мучительное желание. Я готовился обольстить ее и вот сам почувствовал себя обольщенным, а после того, что я вам рассказал о своей гордости и о претензии на самообладание, вы легко можете представить, какое чувство тайного возмущения все это вызывало во мне! Вы, который так прекрасно показали наличие элемента ненависти в половом влечении, вы поймете, что моя неудовлетворенная похоть сопровождалась диким бешенством при виде ее очаровательного лица, всегда холодного в своей мечтательности и глубоко волновавшего меня, хотя девушка, по-видимому, и не замечала этого.

Не знаю, как долго продолжался бы этот период бездействия, полный одновременно и страсти и отчаянья. Мы с мадемуазель де Жюсса находились в своеобразном положении: ее влекла ко мне рождающаяся любовь, еще не осознанная ею, меня к ней — ряд неясных причин, которые я анализировал выше и которые занимали меня больше, чем она сама. Хотя мы и проводили вместе по многу часов, ни один из нас не подозревал о том, что происходит в душе другого.

Ведь в таких положениях люди не отдают себе отчета, являются ли события, с которыми связан новый при падок чувств, следствием или причиной, имеют ли эти события значение сами по себе, или же они служат только средством обнаружить скрытое состояние на шей души. Впрочем, такой же вопрос может быть поставлен о всякой человеческой судьбе вообще. Сколько раз, особенно с тех пор как я томлюсь в четырех стенах камеры, не видя ничего, кроме кусочка неба в окошке под самой крышей, сколько раз я спрашивал себя, вороша мельчайшие факты этой короткой истории: судьба ли наша порождает наши мысли, или, на оборот, мысли создают нашу судьбу, даже ту, что про является во внешнем мире? Конечно, оба мы должны были воспользоваться первым же удобным случаем: Шарлотта — чтобы целиком отдаться своему чувству, тем более опасному, что оно было еще неясным для нее самой, а я — чтобы продолжить прерванный эксперимент. Вот при каких обстоятельствах такой случай представился. Однажды вечером, сидя в кресле около камина и кутаясь в халат; с которым он не расставался иногда по целым дням из-за своих воображаемых болезней, маркиз подробно рассказывал жене о заметке, напечатанной в одной из полученных газет. Речь шла о приеме, который устроили у себя их знакомые. Я как раз держал газету в руках, и маркиз, заметив это, вдруг сказал мне: не соблаговолите ли прочесть нам эту заметку вслух, господин Грелу? В глубине души я еще раз подивился умению этого аристократа придавать оскорбительный оттенок даже самым незначительным просьбам. Уже один тон его задевал человека. Однако я повиновался и стал читать. В заметке живо рассказывалось о блестящем костюмированном бале, и она была написана более тонко, чем обычно пишется светская хроника. Эта оригинальная смесь поэзии и репортажа своим изяществом напоминала изысканный стиль братьев Гонкур.

Пока я читал, маркиз с удивлением смотрел на меня.

Нужно вам сказать, дорогой учитель, что за время дружбы с Эмилем я развил в себе настоящий талант чтеца. Когда мальчик болел, для него не было большего удовольствия, чем слушать, как я читаю длинные отрывки из наших любимых авторов. Мой голос, от природы глуховатый, сделался благодаря этим упражнениям гибким и звучным.

— Однако вы отлично читаете! — воскликнул маркиз, когда я кончил.

Его удивление превратило эту похвалу в очередную обиду для моего самолюбия. Он слишком явно показал, что не ожидал встретить какой-либо талант у скромного молодого человека из Клермона, всегда молчаливого, робкого, явившегося в замок по рекомендации старика Лимассе, чтобы занять место образованного лакея. Потом, как всегда следуя своей прихоти, он продолжал: — Вот идея! Вы по вечерам будете нам читать…

Это все-таки занимательнее, чем трик-трак. Малое табло, большое табло, возвратное табло… Дыра, две дыры, три дыры… Все одно и то же… Да и стук костяшек меня раздражает… Мерзкая погода! Если опять будет налить снег, мы и недели здесь не останемся… Что ты смоешься, Шарлотта? Ты вечно издеваешься над отцом… Педели здесь не останемся… Так какую же книгу ни выберете для начала? Итак, неожиданно для самого себя, я получил новые лакейские обязанности, даже не успев сообразить, не помешает ли это моим занятиям, так как по вечерам я обычно приносил в гостиную какое-нибудь пособие для подготовки к экзаменам и, присматривая за Люсьеном, понемногу занимался своим делом. Однако мне ни на одну секунду не пришла в голову мысль отказаться от этой новой обязанности, и я даже не огорчился. Во-первых, за грубость маркиза меня вознаградил почти умоляющий взгляд Шарлотты, один из тех взглядов, которым женщины умеют просить прощение за того, кого они любят. Во-вторых, у меня тотчас же возник новый план. Я подумал, не воспользоваться ли мне обязанностью чтеца с тем, чтобы возобновить оставленное было намерение обольстить мадемуазель де Жюсса? Брошенный ею взгляд как будто снова давал основание надеяться на успех. На вопрос маркиза о том, что же мы будем читать, я ответил, что постараюсь найти что-нибудь подходящее. В самом деле, я стал искать книгу, которая помогла бы мне приблизиться к жертве, вокруг которой я кружил, как кружил над бедной птичкой коршун, которого я видел однажды недалеко от Пюи де Дом.

Не предоставляла ли мне судьба новый способ оказать на Шарлотту влияние, которого мне не удалось добиться своей притворной исповедью? Мир обязан вам, дорогой учитель, самыми сильными страницами, которые когда-либо были написаны о том, что вы так метко называете «литературной душой», то есть о бессознательном подражании нашего сердца страстям, изображаемым поэтами. И вот я смутно видел перед собою новое средство воздействовать на Шарлотту и бранил себя, что не подумал об этом раньше. «Но где достать, — спрашивал я себя, — роман, который был бы в достаточной мере насыщен страстями, чтобы взволновать Шарлотту, и в то же время достаточно благопристоен с внешней стороны, чтобы его можно было прочесть в семейном кругу?» Я перерыл всю библиотеку. Случайный и даже противоречивый подбор находившихся в ней книг свидетельствовал о том, что в замке сменилось несколько поколений с весьма разнообразными вкусами. Была тут прежде всего полная коллекция произведений восемнадцатого века, о которых я вам уже говорил. Затем следовал пробел, так как в годы эмиграции в замке никто не жил. Потом следовали книги романтиков в первых изданиях, отразившие литературные симпатии отца маркиза, который, как я слышал, был другом Ламартина. Наконец, стали попадаться плохие современные романы, те, что приобретаются в вокзальных киосках и потом в растрепанном виде, иногда разрезанные пальцем забываются на какой-нибудь дальней полке; рядом с ними стояли трактаты по политической экономии — следы мимолетного увлечения нашего маркиза. Но в конце концов я все-таки разыскал в этом хламе «Евгению Гранде», роман, который вполне отвечал предъявляемым мною требованиям. Нет ничего более привлекательного для юного воображения, чем подобные идиллии, одновременно целомудренные и испепеляющие, где невинность окутывает страсть дымкой поэзии. «П<> маркиз, — думал я, — вероятно, помнит этот знаменитый роман наизусть», — и я боялся, что он не захочет его слушать. Однако мой выбор привел его в восторг.

— Браво! — воскликнул он. — Это одна из тех книг, которые прочитываются "один раз, о которых много говорят, а потом совершенно забывают. Я видел его однажды, этого Бальзака, в Париже, у Кастри… Да, лет сорок тому назад… Я был тогда еще молокососом…

Но я хорошо его помню: такой толстый, коренастый, шумный, важный, с прекрасными живыми глазами, однако довольно простоватый с виду…

Как бы то ни было, после первых же страниц маркиз задремал. Маркиза, мадемуазель Ларже и монахиня вязали, ничем не обнаруживая своего мнения, а маленький Люсьен, которому недавно подарили набор красок, старательно раскрашивал картинки в какой-то толстой книге. Во время чтения я особенно внимательно наблюдал за Шарлоттой, и мне было нетрудно заметить, что на сей раз мой расчет оказался правильным и что каждая фраза этого романа заставляет ее трепетать, как трепещет струна под искусным смычком. Все в ней было подготовлено для восприятия таких впечатлений, все — от ее уже взволнованных чувств до. нервов, натянутых под влиянием различных физических причин. Нельзя безнаказанно жить неделями в атмосфере, подобной той, какая царила в замке, с его жарко натопленными комнатами и удушающим воздухом. Ипохондрия маркиза требовала, чтобы в доме всегда было очень тепло. Это незначительное, но каждодневное раздражение нервной системы явилось моим неожиданным союзником, на которого я никак не рассчитывал и который я, в качестве психолога, с удовлетворением отмечаю. Я видел, что девушка как бы прикована к моим губам, повествующим о трогательных эпизодах наивного романа между Евгенией и ее кузеном Шарлем. То же самоё инстинктивное притворство, которое руководило мною" в сцене с ложным признанием, побуждало меня произносить каждую фразу с такой интонацией, какая, по моим расчетам, должна была особенно понравиться Шарлотте. Самому мне эта книга по душе, хотя я и предпочитаю ей десяток других романов Бальзака, таких, например, как «Турский священник», где поразительно ярко обрисованы характеры и где каждая фраза заключает в себе больше мудрости, чем какая-нибудь схолия Спинозы. Однако я старался казаться глубоко тронутым несчастной судьбой дочери старого скряги. В моем голосе слышалось сочувствие бедной сомюрской затворнице, и он становился негодующим, когда речь шла о неверном кузене. Но, как и прежде, я и тут тратил силы понапрасну. Столь сложных приемов совершенно не требовалось. В том настроении, в каком находилась тогда Шарлотта, любой роман представлял для нее опасность. Если бы ее отец и мать хотя бы в малой степени обладали даром наблюдательности, необходимым для родителей, то они догадались бы. об этой опасности, следя за лицом дочери, ибо на протяжении трех вечеров, пока продолжалось чтение, роман все более и более захватывал ее. Маркиза ограничилась замечанием, что таких нехороших людей, как отец Евгении и ее кузен, в действительности не существует.

Что же касается старого маркиза, то он слишком много повидал на своем веку, чтобы изрекать столь наивные мнения, и свое равнодушие к роману он объяснил таю — Право же, роман чересчур расхвалили. Бесконечные описания, рассуждения, подсчеты… Все это прекрасно, ничего не скажешь… Но лично я предпочитаю романы позабавнее… И он закончил пожеланием, чтобы из книжного магазина в Клермоне выписали полное собрание комедий Лабиша. Эта новая фантазия маркиза привела меня в отчаянье. Я мог лишиться возможности влиять на уже взбудораженное воображение Шарлотты и притом в тот момент, когда успех начинал казаться мне вероятным. Но все дело в том, что я не понимал стремления этой уже уязвленной мною души, которая, сама того не ведая, жаждала приблизиться ко мне, понять меня, раскрыться предо мной и жить в полном согласии с моими мыслями. На другой день после того как маркиз вынес свой приговор психологическим романам, мадемуазель де Жюсса вошла в библиотеку, когда я занимался там с Люсьеном. Она поставила на место уже ненужный том «Энциклопедии» и со смущенной улыбкой обратилась ко мне: — Я хотела просить вас об услуге. У меня много свободного времени, и я не знаю, чем заняться… Мне хотелось бы, — робко продолжала она, — чтобы вы посоветовали, что мне прочесть… Книга, которую вы выбрали в прошлый раз, доставила мне такое наслаждение! Обычно романы наводят на меня скуку» а вот этот очень меня увлек…

Слушая эти слова, я испытывал такую же радость, какую, вероятно, испытал граф Андре, увидев высунувшуюся над кладбищенской оградой голову вражеского солдата, которого он убил. Мне показалось, что я тоже держу дичь на прицеле. Предлагая мне руководить ее чтением, Шарлотта тем самым ставила себя под удар. Но ее просьба представлялась мне настолько важной, что я притворился крайне смущенным. Поблагодарив за доверие, я заявил, что она возлагает на меня слишком сложную задачу, для которой я не чувствую себя подготовленным. Короче говоря, я сделал вид, будто отказываюсь, хотя в глубине души просьба ее привела Меня в восторг, я был как пьяный.

Она настаивала, и кончилось тем, что я обещал составить для нее список книг. Теперь весь вопрос заключался в том, чтобы не ошибиться в выборе, сделать который было куда труднее, чем выбрать «Евгению Гранде». Я просидел до глубокой ночи, перебирая в памяти и отвергая сотни книг. Как подобрать такие, которые воспламенили бы ее воображение, не напугав ее, и такие, что взволновали бы ее, но вместе с тем не вызвали бы у нее возмущения? Наконец, подражая голосу своего отца, я повторил его излюбленную фразу: — Приступим к делу методически…

И я подошел к решению задачи следующим образом: я стал припоминать, какие книги и как именно действовали на мое собственное воображение, когда я был подростком. Я вспомнил (как я уже говорил вам в этой подробной исповеди), что литература влекла меня тем, что открывала неведомую мне область чувств.

Я был одержим желанием пережить еще не испытанное. Из этого я заключил, что «отравление» литературой неизбежно для всех. Следовательно, надо было выбрать для девушки такие книги, которые пробудили бы у нее то же самое желание, но при этом необходимо было учесть различие наших характеров. Мне особенно нравились сложные произведения с любовным сюжетом, потому что они соответствовали двум самым глубоким, основным чертам моей натуры. Шарлотта же была утонченным, чистым и нежным созданием. Легче всего было увлечь ее на опасный путь романтического любопытства описанием чувств, сходных с ее собственными чувствами. В конечном счете я решил, что больше всего подходят для этой цели такие произведения, как «Доминик» Фромантена, «Принцесса Клевская», «Валерия», «Жюли де Трекер», «Лилия в долине», сельские романы Жоржа Санда, некоторые комедии Мюссе, в частности «Любовью не шутят», ранние стихи Сюлли-Прюдома, поэзия Виньи. Я не только составил список книг, но и постарался снабдить его заманчивым и комментариями, в которых тщательно указывал все особенности, свойственные каждому из этих писателей. Это и есть тот список, который бедная девушка сохранила у себя и относительно которого следственные власти заявляют, что он подтверждает мои попытки начать ухаживание. Странное ухаживание! Как мало оно походит на пошлые планы насчет выгодного брака, в которых меня обвиняют эти тупоголовые господа! Если бы у меня не было другого куда более серьезного повода отказываться от защиты, о чем я скажу в конце этих записок, то я молчал бы уже из одного отвращения к этим пошлякам, которым и в голову никогда не придет, что можно совершить что-либо из чисто отвлеченных побуждений. Пусть они дадут мне в судьи вас, дорогой учитель, и других корифеев современной философии! Тогда я мог бы говорить в суде так же, как сейчас говорю с вами. Но вам-то4 во всяком случае, хорошо известно, что я роковым образом был предопределен к этому решительному часу своей жизни, как и к тому, чтобы писать эти строки, а наше лицемерное общество предпочитает жить вне Науки, той Науки, которой я служил в те дни, — служил ей одной! Наконец, указанные мною книги были доставлены из Клермона. Со стороны маркиза никаких замечаний они не вызвали. Но нужно обладать более значительным умом, чем ум этого ограниченного человека, чтобы понимать, что вредных. книг вообще не существует: существуют только неблагоприятные моменты для чтения тех или иных книг, в том числе и самых лучших. У вас в главе о «литературной душе» есть замечательное сравнение: вы уподобляете открытые раны, нанесенные воображению некоторых людей чтением, широко известному явлению, имеющему место у больных диабетом. Самый незначительный порез у них воспаляется и превращается в гангрену. Если нужно еще доказательство для теории «предрасположения», о которой вы пишете дальше, то я не мог бы найти ни «чего лучшего, чем тот факт, что мадемуазель де Жюсса искала в этих столь различных книгах прежде всего сведений обо мне самом, о моей манере чувствовать, мыслить, воспринимать жизнь и человеческие характеры. Каждая глава, каждая страница этих коварных книг сделалась для нее предлогом для бесконечных расспросов, с которыми она горячо и наивно обращалась ко мне. Да, я совершенно убежден, что делала она это с самыми добрыми намерениями и вовсе не подозревала, что поступает дурно, приходя поболтать со мной по поводу той или иной фразы о Доминике или Жюли, о Феликсе де Ванденессе или Пердикане.

Я отлично помню, какое отвращение вызвал у нее этот юноша, самый обольстительный и греховный из всех героев Мюссе, помню, с каким пылом, вторя ей, как эхо, я клеймил его двуличие в отношениях с Камиллой и Розеттой. А между тем ни один герой не нравился мне больше, чем этот любовник, одновременно вероломный и искренний, изменчивый и нежный, простодушный и в то же время беспутный, который по-своему тоже производил опыт душевной вивисекции над своей хорошенькой и гордой кузиной.

Я привожу этот пример из двадцати других только для того, чтобы дать вам представление о разговорах, какие мы теперь вели с Шарлоттой, живя в такой близости друг от друга. Действительно, никто за нами не наблюдал. Личина, которую я надел на себя по приезде в замок, продолжала скрывать меня от взоров окружающих. Маркиз и маркиза сразу же составили обо мне совершенно ложное представление и не давали себе труда проверить, не ошиблись ли они на мой счет. Добрейшая мадемуазель Ларже, приятно и благодушно обосновавшаяся в замке на положении приживалки, была слишком наивным существом, чтобы подозревать порочные мысли, которые роились в моей голове. Аббат Бартомеф и сестра Анакле, которых разделяло тайное соперничество, скрытое за елей ной вежливостью, были/ озабочены одним: как бы снискать благоволение владельцев замка. Священник добивался этого для своей церкви, монахиня в интересах своего ордена. Люсьен был чересчур молод, а что касается слуг, то я еще не знал, какое вероломство скрывается за безразличным выражением их бритых лиц и под безукоризненными коричневыми ливреями с металлическими пуговицами. Таким образам, мы с Шарлоттой были предоставлены самим себе и могли свободно беседовать целыми часами. Утром она появлялась в столовой, где мы с Люсьеном пили чай; тут, под предлогом совместного завтрака, мы успевали поговорить. От нее веяло приятной свежестью только что принятой ванны, волосы ее были заплетены в тяжелую косу, и под небрежно на, кинутым платьем угадывалось очарование ее гибкого тела. Затем я видел ее в библиотеке, так как она всегда находила какой-нибудь благовидный предлог заглянуть туда. Здесь она была совсем другой, уже причесанная и в дневном туалете. Затем мы снова встречались в гостиной перед вторым завтраком и после него; она со своей обычной грацией разливала кофе, немного торопясь, чтобы задержаться около меня: мне она наливала последнему, и это давало нам возможность побеседовать, уединившись у окна. Если позволяла погода, во вторую половину дня мы отправлялись на прогулку, чаще всего вчетвером: гувернантка, Шарлотта, я и Люсьен. Затем в пять часов мы снова собирались за чайным столом; потом пода вали обед, во время которого я сидел рядом с Шарлоттой. Наконец, мы оставались вдвоем вечером, так что наши разговоры, прерываемые и снова возобновляемые, как бы сливались в одну нескончаемую беседу. Я мысленно сравнивал свои наблюдения над Шарлоттой с тем, что я замечал у животных, которых мне доводилось приручать. Одно время меня заинтересовал вопрос о психологии животных, и я написал об этом несколько очерков. Если мать, как я ее просил, передаст вам после моей смерти бумаги, которые вернут судебные власти, то вы найдете среди них и эти заметки о приручении животных человеком. Я имею основания считать, что по этому вопросу еще ничего не написано и что мои заметки достойны вашего внимания. Отправной точкой послужила мне одна из теорем Спинозы. Не помню — ее точного текста, «о смысл ее сводится к следующему: представить себе какое-нибудь действие то же самое, что мысленно произвести его. Это одинаково верно и по отношению к человеку и по отношению к животным. Ученый, имеющий огромные заслуги перед наукой и хорошо вам известный, — я имею в виду г-на Эспина, — доказал, исходя из этого, что всякое общество основано на подражании. Отсюда я сделал вывод, что приручить какое-либо животное, заставить его жить в обществе человека можно лишь тогда, когда в своих отношениях с этим животным ограничиваешься только тем, что оно способно повторять за нами; другими словами, мы должны сами походить на это животное. Я проверял этот закон, констатируя таинственное физиономическое сходство, возникающее, например, между охотником и его собаками. Я убедился также, — и это служило доказательством, что мадемуазель де Жюсса с каждым днем все более приручается, — что мы стали употреблять одни и те же обороты речи. Я иногда ловил. себя на том, что произношу слова так же, как она, а у нее наблюдал жесты, похожие на мои. Короче говоря, я как бы становился частью ее жизни, и происходило это незаметно для нее самой, ибо я прилагал все усилия к тому, чтобы каким-нибудь неосторожным словом не спугнуть душу, уже готовую запутаться в моих силках.

Эта жизнь, на которую я обрек себя в течение двух месяцев, пока продолжались наши чисто интеллектуальные отношения, жизнь, полная настороженности и дипломатических ухищрений, протекала не без внутренней, почти каждодневной борьбы. Мой план заключался не только в том, чтобы увлечь ее ум, овладеть мало-помалу ее воображением. Я хотел быть любимым и отлично понимал, что духовный интерес лишь начало страсти. Этот интерес неминуемо должен был завершиться иной близостью, иначе — он остался бы бесплодным. В вашей «Теории страстей» к одной из страниц есть примечание, которое я постоянно перечитывал в те дни и поэтому знаю его наизусть: «Методическое изучение жизни профессиональных соблазнителей могло бы пролить яркий свет на проблему возникновения любви. Но мы не располагаем необходимыми документами: соблазнители были в большинстве случаев людьми действия и не умеkи рассказывать о себе. Тем не менее некоторые отрывки, например, в «Мемуарах» Казаковы, в «Частной жизни» маршала де Ришелье, в главе Сен-Симона о Лозене, представляющие огромный психологический интерес, позволяют нам утверждать, что в девятнадцати случаях из двадцати смелость и физическая фамильярность являются вернейшими средствами, что бы вызвать у женщины любовь. Эта гипотеза подтверждает нашу доктрину о животном происхождении любовной страсти». Я мысленно повторял этот тезис, когда беседовал с Шарлоттой на литературные темы, и с тем большим убеждением, что во мне уже говорила природа и что присутствие девушки будило во мне самые жгучие воспоминания. Порой, когда мы на не сколько минут оставались наедине, когда она вдруг делала какое-нибудь движение или приближалась ко мне и я чувствовал ее рядом, по моим жилам пробегала лихорадочная волна желания и мне приходилось отводить взгляд, чтобы он не испугал ее.

Я смотрел, как ее белая рука перелистывает книгу, как вытягивается ее пальчик, указывая мне на ту или иную строку. А что, если я возьму эту ручку в свою, что, если я нежно сожму ее и долго буду держать в своей руке? Я убеждал себя, что должен это сделать.

Но у меня не хватало смелости… Часто, в отсутствие Шарлотты, мне казалось, что легче будет проявить смелость, если я отважусь на большее. Тогда я решал, что непременно сожму ее в объятиях, прильну губами к ее губам. Я представлял себе, как она слабеет под моими ласками, теряя власть над собой, пораженная, словно молнией, этим грубым проявлением страсти. А что будет дальше? При этой мысли у меня билось сердце. Меня удерживал не страх, что меня могут с позором выгнать из дома. Моя гордость страдала больше от мысли, что у меня не хватит решимости. И я не решался. Сколько раз я вскакивал по ночам от еще более безумных мыслей. После долгих часов таких волнений я вставал с постели в холодном поту. «А что, если сейчас же пойти к ней? — размышлял я. — Что будет, если она проснется в моих объятиях и почувствует, что мои губы слились с ее губами, а тело с ее телом? В безумном увлечении этим планом я дошел до того, что осторожно, как вор, отворял дверь, спускался этажом ниже и пробирался по коридору до другой двери, до той, за которой спала Шарлотта.

Я рисковал тем, что меня заметят и выгонят, — и на этот раз ни за что. Но я брался за дверную ручку. Холод меди обжигал мне пальцы. На большее я не осмеливался. Не думайте, что это объяснялось только моей робостью. Правда, неспособность к действию — одна из отличительных черт моего характера, но только в тех случаях, когда меня не во одушевляет какая-нибудь идея. Однако стоит только идее овладеть мною, и я преисполняюсь несокрушимой энергией. Тогда мне и смерть нипочем. Вы убедитесь в этом, если меня приговорят к смертной казни.

Нет, около мадемуазель де Жюсса меня парализовала, как какое-то магнетическое влияние, ее чистота: ясно сознавая это, я все же не в состоянии объяснить себе причину такого явления. Утверждение, что соблазнить невинную девушку труднее, чем овладеть женщиной, которая уже отдавалась и поэтому может лучше защищаться, на первый взгляд кажется нелепым. А между тем это так. По крайней мере лично я с необычайной силой испытал невольное благоговение перед невинностью. Часто, когда я ощущал между собой и Шарлоттой эту непреодолимую преграду, я вспоминал легенду об ангелах-хранителях и понимал происхождение этого поэтичного верования. Если мы низведем путем анализа это явление к его реальной сущности, мы увидим, что и в отношениях между двумя людьми, даже без их ведома, существует такое же взаимодействие. Я пытался из холодного расчета приручить эту девушку, уподобляясь ей, но испытывал на себе самом, уже забыв о всяком расчете, духовное влияние, которое источает всякий подлинно возвышенный характер. Необычайная простота ее души порой одерживала верх над- всеми моими идеями, воспоминаниями и желаниями. Словом, хоть я и считал это слабостью, не достойной сильного ума, как мой, я все же уважал Шарлотту. Мы слишком легко поддаемся влиянию предрассудков! Я уважал ее, будто не знал цену такому слову, как «уважение», и того, что за этим словом скрывается нелепейшее проявление нашего невежества. Разве станем мы уважать игрока в рулетку который десять раз подряд выигрывает, ставя на красное или черное? А в азартной лотерее вселенной добродетель и порок — это то же, что красное и черное в рулетке. Порядочная девушка и счастливый игрок стоят друг друга.

Наступила весна. Она застала меня среди волнующих чередований дерзких планов и безумной робости, противоречивых рассуждений, хитроумных комбинаций и наивного пыла. О, какая это была весна! Нужно пережить суровую зиму в наших горах, потом неожиданную сладость обновления природы, чтобы понять, какое очарование жизни чувствуется в воздухе, когда апрель и май приводят с собой священное время года. Сначала пробуждается вода на лугах. Она трепещет под хрупким покровом льда, потом взламывает его, струится и журчит, свободная и прозрачная. В пустынных лесах слышится неумолчный шепот снега: он падает ком за комом на вечнозеленые ветви сосен, на черную сухую листву дубов.

Освободившееся ото льда озеро покрывается рябью под набежавшим ветерком, который гонит облака, и тогда. вновь появляется на небе лазурь, та лазурь над горами, что кажется более прозрачной, более глубокой, чем над равниной; и вот проходит несколь ко дней — и унылый пейзаж принимает тончайшие от тенки нежных красок. На голых ветках появились острые почки. Зеленые сережки орешины смешались с желтоватыми сережками ивы. Даже черная лава Шеры как бы оживилась вместе со всей природой.

Бархатистые споры мхов перемежились с белыми пятнами лишайника. Кратеры Пюи де ля Ваш и Пюи де Лассола постепенно открыли великолепие своих красноватых песков. Серебристые стволы берез и многоцветная кора буков ярко засияли на солнце. В зарослях начали распускаться прелестные цветы, которые я некогда собирал с отцом; их венчики смотрели на меня, как глаза, а аромат казался живым дыханием. Сначала зацвели барвинки, первоцветы и фиалки. Потом стал попадаться бледно-лиловый полевой сердечник, розовые цветы волчьего лыка, что появляются раньше своих зеленых Листьев, и белые анемоны; за ними последовали мускатные гиацинты, пахнущие сливой; двухлистный морской лук с его приторно-сладким запахом; цветы, которые называются Соломоновой печатью, — белые колокольчики с таинственно блуждающим под землею корнем; в глубине небольших оврагов появились ландыши, а вдоль- изгородей — цветы шиповника. Их овевал легкий ветерок, прилетавший с гор, еще покрытых снегом. Он приносил благоухание цветов, запах солнца и снега и что-то до того ласкающее и свежее, что, вдыхая воздух, человек пьянел от ощущения юно сти, от сознания, что он и сам принимает участие в обновлении огромного мира. Даже я, находившийся по власти своих доктрин и теорий, ощущал эту мо лодость природы, и лед абстрактных идей, сковывав ший мою душу, начинал таять. Когда позднее я перечитывал страницы ныне сожженного дневника, где я записывал свои переживания, я сам удивлялся тому, с какой силой чисто физическое ощущение весны вновь открыло во мне источники наивности и какими по токами они наводнили мое сердце! Я сержусь сам на себя за эти мысли. Однако я испытываю какую то сладость при воспоминании, что в те дни я искренне любил ту, которой уже нет на свете… Да, повторяю я с истинным облегчением: по крайней мере в тот день, когда я осмелился, наконец, сказать ей о своей любви, — в тот роковой день, что явился для нас обоих началом гибели, — я был искренне обманут собственными словами. Вы видите, дорогой учитель, до чего я стал беспомощным, если ссылаюсь в качестве оправдания на искренность этого самообмана! Оправдания в чем? Не в жалком ли отречении исследователя от задуманного им эксперимента? Чтобы быть вполне откровенным и не выставлять себя более смелым, чем я был на самом деле, должен сказать, что признание, к которому я так готовился, я сделал совершенно случайно. Помню, это было 12 мая. За точность даты ручаюсь. Но подумать только, что не прошло еще и года с тех пор, а сколько совершилось событий! В то утро все как-то особенно сияло, и после полудня мы отправились вчетвером — мадемуазель Ларже, Люсьен, Шарлотта и я — на прогулку до деревни Сен-Сатюрнен, через заросли дубов, берез и орешника, которые отделяют деревню от развалин замка Монредон и известны под названием леса Прада. Дорога, пересекающая этот одичавший парк, великолепна. За нами следовал небольшой английский шарабан, где в случае надобности мы могли бы поместиться все четверо. Но в пути мы садились в него по очереди. Нет, никогда еще утро не было таким теплым, небо таким голубым, а весенние запахи, которые приносил ветерок, такими пьянящими… Не прошли мы и мили, как мадемуазель Ларже, утомленная солнцем и свежим 1 воздухом, устроилась на скамеечке экипажа, которым правил младший замковый кучер. Этот негодяй впоследствии дал крайне неблагоприятные для меня показания, вспомнив все, что видел или о чем догадался из тех фактов, о которых я сейчас расскажу. Люсьен вскоре тоже заявил, что устал, и присоединился к гувернантке. Таким образом, пешком продолжали прогулку только мы с Шарлоттой. Ей вздумалось собрать букет ландышей, и я помогал ей. Мы. очутились под свода ми деревьев, нежная, едва распустившаяся листва ко торых окутывала лес зеленоватой дымкой. Шарлотта шла впереди, углубляясь в чащу, увлеченная поиска ми цветов, которые то покрывали землю сплошным ковром, то совсем исчезали. Наконец мы очутились на какой-то прогалине, так далеко, что уже не видели за деревьями, хотя и прозрачными, своих спутников и экипаж. Шарлотта первая заметила, что мы в полном уединении. Она насторожилась и, не слыша цоканья подков на дороге, по-детски рассмеялась: «— Мы заблудились!.. К счастью, дорогу не трудно будет «наверстать», как говорит сестра Анакле. Вы подождете, пока я свяжу букет? Жаль портить такие прелестные цветы…».

Она присела на камень, залитый солнцем, и, разложив на коленях только что сорванные ландыши, стала перебирать их стебелек за стебельком. Усевшись на другом краю камня, я вдыхал пряный аромат этих бледных гроздий. Никогда еще это создание, к которому в течение нескольких месяцев тянулись все мои помыслы, не казалось мне более трогательным и нежным, чем в эти мгновенья. Я любовался ее порозовевшим на воздухе лицом, ярким пурпуром губ, которые складывались в легкую улыбку, прозрачностью., серых глаз, тонким изяществом всего ее существа. На ней было темное шерстяное платье и нечто вроде жакета, который слегка обрисовывал ее стан. Из-под подола виднелись зашнурованные ботинки; каштановые волосы, собранные в узел под черной фетровой шляпкой, отливали на солнце рыжеватым отблеском. Чтобы удобнее было перебирать ландыши, она сняла перчатки, и я наблюдал быстрые движения ее прекрасных белых рук. Очарование молодости, исходившее от нее, как-то особенно гармонировало с окружающим ландшафтом, и чем больше я на нее смотрел, тем больше крепло во мне убеждение, что необходимо воспользоваться этим случаем, чтобы высказать ей все, что я так давно собирался сказать. Несомненно, другого такого случая мне уже не представилось бы. В каких глубинах моей души родилась эта мысль и в какое именно мгновение? Не знаю. Знаю только, что, едва зародившись, она стала расти, расти… К ней примешивалось смутное угрызение совести, потому что я видел, как доверчива Шарлотта, как мало подозревает она о терпеливых усилиях, благодаря которым, злоупотребляя нашей ежедневной близостью, я приучил ее относиться ко мне с почти сестринской нежностью. Сердце у меня тревожно билось. Чары ее волновали все мое существо.

На свою беду она вдруг обернулась ко мне, чтобы показать почти законченный букет. Она несомненно заметила на моем лице следы волнения, которое поднимал во мне вихрь мыслей, ибо у нее самой радостное и обычно такое открытое лицо вдруг омрачилось тревогой. Должен прибавить, что за последние два месяца, когда мы с ней так подружились, мы избегали всяких намеков на придуманный мною печальный роман, которым я пытался вызвать в ней жалость. Она делала это из деликатности, а я из хитрости. Я понял, что Шарлотта вполне поверила в мою историю и постоянно думает о ней, ибо она сказала с невольной грустью во взгляде: — Почему вы хотите испортить печальными воспоминаниями удовольствие от этой прогулки? Мне казалось, что вы стали благоразумнее…

— Нет, — ответил я, — вы не знаете, почему я грущу… Тут виной не воспоминания! Я знаю, вы намекаете на мои прошлые горести… Но вы ошибаетесь…

Их уже нет. Их нет, как на этих ветвях нет прошлогодних, листьев…

Я показал на молодые ветки березы, бросавшие кружевную тень на камень, на котором мы сидели. Мне казалось, что кто-то другой произносит эти слова. И. я прочел в глазах своей спутницы, что, несмотря на поэтичное сравнение, которым я завуалировал их смысл, она поняла меня. Не знаю, что произошло во мне и почему вдруг стало для меня легким то, что было совершенно невозможным до этой минуты. Каким образом я посягнул на то, что казалось мне немыслимым? Я взял ее руку и почувствовал, как она затрепетала в моей руке, словно от какого-то невыразимого ужаса. У нее хватило сил подняться, чтобы уйти, но ее колени дрожали, и я без труда заставил ее снова сесть на камень. Я был так взволнован собственной смелостью, что уже не владел собою и стал говорить о своих чувствах в выражениях, каких уже не могу найти сейчас, — так мало подчинялся я в тот миг своим расчетам. Все переживания, которые я испытал по приезде в замок, — да, все, начиная с самых отвратительных, вроде зависти к графу Андре, и до самых благородных, до угрызений совести, что я злоупотребляю доверием этой девушки, — все они вдруг слились в почти мистическое, полубезумное обожание этого трепетного, прекрасного, взволнованного существа!.. Я видел, что, по мере того как я говорю, она становится бледной, как цветы, разбросанные на ее коленях. Я помню, что фразы срывались с моих губ, восторженные до исступления, беспорядочные до неосторожности, и что я кончил объяснение, сжимая ее руку в своей, еще ближе подвигаясь к ней и повторяя вне себя: — Как я вас люблю!.. О, как я вас люблю!..

Она склонилась, точно у «нее не хватало сил держаться прямо. Свободной рукой я обнял ее за талию, однако так смутился, что даже не подумал, что могу поцеловать ее. Но этот жест, вызвавший у нее новый приступ страха, вернул ей силы: она вскочила и высвободилась из моих рук. Она скорее простонала, чем сказала:

— Оставьте меня!.. Оставьте!..

Пятясь от меня и вытянув вперед руки, как бы для защиты, она отошла к березе, на которую я только что показывал ей, и прислонилась к стволу, задыхаясь от волнения: крупные слезы катились по ее щекам.

В этих слезах было столько оскорбленного целомудрия, в подергивании ее полуоткрытых губ чувствовалось такое мучительное возмущение, что я замер на месте и только бормотал:) — Простите меня!..

— Молчите! — сказала она резко.

Так мы стояли в полном. молчании друг перед другом некоторое время, по-видимому очень непродолжительное, хотя оно и показалось мне вечностью. Вдруг в лесу раздался чей-то голос. Кто-то кричал вдали, потом все ближе и ближе, подражая кукушке. Там уже забеспокоились по поводу нашего отсутствия, и маленький Люсьен звал нас обычным условным сигналом. При этом простом напоминании о действительности Шарлотта вздрогнула. Щеки ее снова зарделись. Она посмотрела на меня, и в ее взоре гордость победила страх. Как бы очнувшись от ужасного сна, она взглянула на свои дрожащие руки, молча подняла перчатки и цветы и бросилась бежать от меня. Да, она бежала, как преследуемый зверь, — в ту сторону, откуда доносился голос. Минут через десять мы уже снова были на дороге.

— Я что-то не совсем хорошо себя чувствую, — сказала она гувернантке, как бы предупреждая расспросы, которые могло вызвать выражение ее лица. — Можно, я сяду в шарабан? Пора возвращаться…

— Это от зноя, — заметила старая дева.

— А как же господин Грелу? — спросил мальчик, когда Шарлотта устроилась на сиденье, а сам он поместился сзади.

— Я вернусь пешком, — сказал я.

Кучер хлестнул лошадь, шарабан тронулся и быстро покатил, несмотря на четырех седоков. Люсьен помахал мне рукой. Некоторое время я видел шляпу мадемуазель де Жюсса, неподвижно сидевшей рядом с кучером. Потом экипаж исчез, и я зашагал в одиночестве по дороге под тем же голубым небом и среди тех же самых деревьев, покрытых пухом молодой листвы. Но восторженное настроение, охватившее меня в начале прогулки, сменилось теперь страшной тревогой. На этот раз жребий был брошен. Я дал сражение и проиграл его. Теперь меня с позором выгонят из замка. Однако меня угнетала не столько эта перспектива, сколько странная смесь раскаяния, стыда и вожделения. Вот куда завели меня моя ученость и психология и произведенная по всем правилам осада девичьего сердца! Ни слова в ответ на мое страстное признание! Да и я в минуту, когда наступило время действовать, не нашел ничего лучшего, как декламировать перед нею фразы из романов! И один ее жест, ее бегство от меня с вытянутыми вперед руками, пригвоздили меня к месту. Несомненно в моей страсти к Шарлотте в эту пору наших отношений заключалось немало тщеславия и чувственности, ибо порыв обожания, который побудил меня излиться перед нею с таким искренним красноречием, вдруг превратился в припадок бешенства. Почему я не овладел ею тут же, на земле, у подножия того самого дерева, к которому она прислонилась? Вместо этого я стоял в каких-нибудь четырех шагах от нее и не нашел ничего лучшего, как просить прощения. В моих мыслях возник граф Андре. В мгновение ока я представил себе презрительную гримасу на его лице, когда ему расскажут об этой сцене. Словом, когда я оказался перед оградой замка, я, уже не был ни тонким психологом, ни взволнованным любовью юношей, а всего только кровно оскорбленным человеком. Как только я взглянул на знакомые очертания озера, привычную для глаза линию гор и фасад замка, гордыня уступила во мне место чудовищному страху перед тем, что мне предстояло испытать, и у меня мелькнула мысль Немедленно бежать отсюда, вернуться поскорее в Клермон. Лучше бежать, чем снова убедиться в презрении, мадемуазель де Жюсса и пережить оскорбления, на которые не поскупится, конечно, ее отец…

Но было уже поздно: по главной аллее навстречу мне шел сам маркиз в сопровождении Люсьена. Мальчик звал меня. В голосе его звучала обычная дружеская интонация, а прием, оказанный мне стариком, окончательно убедил меня, что еще не все погибло.

— Они вас бросили, — ворчал, маркиз, — и даже не догадались послать за вами экипаж… Пришлось же вам помаршировать!.. — Он посмотрел на часы и прибавил: — Боюсь, не простудилась ли Шарлотта.

Она легла, как только вернулась… Весеннее солнце — …

предательская штука! Значит, мадемуазель де Жюсса еще ничего не сказала!.. «Сегодня ей нездоровится, но завтра она все расскажет», — думал я, оставшись один, и тотчас же стал укладывать свои бумаги. Я очень дорожил ими в те дни, еще питая наивную веру в свои психологические таланты! Это завтра наступило. Опять ничего! Я встретился с Шарлоттой за столом во время завтрака; она была бледна, как человек, испытавший сильное горе. Я заметил, что от звука моего голоса она слегка вздрагивает. И только. Боже мой! Какую странную неделю пережил я тогда, каждый день ожидая, что она все откроет родителям! Меня терзало это ожидание, и в то же время я никак не мог предупредить события и уехать из замка. Дело заключалось не только в отсутствии подходящего предлога. Меня удерживало здесь жгучее любопытство. Я хотел не только мыслить, но и жить. Ну что ж, я жил. Да еще какой лихорадочной жизнью! Наконец, через неделю маркиз попросил меня зайти к нему в кабинет. «Ну, на этот раз, — думал я, — развязка близка. Пожалуй, это к лучшему…» Я приготовился увидеть гневное лицо, услышать оскорбительные речи. К. моему удивлению, ипохондрик улыбался, у него был оживленный и помолодевший вид.

— Дочь все еще больна… — начал он. — Ничего серьезного… Но у нее странные нервные явления…

Она во что бы то ни стало хочет посоветоваться с парижскими врачами… Вы знаете, она и раньше хворала. Но один врач поставил ее на ноги, и она чувствует к нему особое доверие. Да я и сам не прочь обратиться к нему. Так вот, послезавтра мы с ней уезжаем. Возможно, что затем мы совершим небольшое путешествие, чтобы она чуточку рассеялась… Мне хотелось бы дать вам кое-какиё указания относительно Люсьена на время моего отсутствия. Хотя я очень доволен вами, дорогой Грелу, очень, очень доволен…

Я уже писал Лимассе… Мне повезло, что я нашел такого воспитателя, как вы…

На основании того, что я рассказал вам о своем характере, вы подумаете, дорогой учитель, что эти комплименты весьма польстили мне, — ведь они служили доказательством того совершенства, с каким я играл свою роль, и, успокаивали меня насчет событий последних дней. Но я отнюдь не был польщен. /Мне стало ясно: Шарлотта решила не рассказывать о моей попытке объясниться ей в любви, и я спрашивал себя: почему? Вместо того чтобы истолковать это молчание как благоприятный для меня признак, я заподозрил другое. Я подумал, что она из жалости боится лишить меня куска хлеба, но не из той жалости влюбленной женщины, какую мне хотелось вызвать у нее. Не успел я придумать это объяснение, как оно уже показалось мне убедительным и вместе с тем невыносимым. «Нет, — сказал я сам себе, — этому не бывать. Я не приму милостыни, такое оскорбительное снисхождение мне не нужно… Когда мадемуазель де Жюсса вернется, она уже не застанет меня здесь. Она дает мне понять, как я должен поступить? Ну что ж, я так и поступлю. Ц пытался увлечь ее, но не сумел вызвать даже ее гнева… Пусть же у нее по крайней мере не останется обо мне воспоминания как о лакее, который цепляется за место, невзирая на все обиды…» Надежда на обольщение, которая всю зиму поддерживала меня, окончательно рухнула, и я был так сбит с толку, что в ночь после разговора с маркизом написал письмо той, кого мечтал влюбить в себя. В этом письме я снова просил у нее прощения. «Я понимаю, — писал я, — насколько наши отношения стали теперь невозможными», — и прибавлял, что по возвращении ей уже не придется выносить моего ненавистного присутствия. На другой день утром, в суматохе сборов, я улучил минуту, когда маркиза зачем-то позвала Шарлотту к себе, и бросился в ее комнату.

Я проник туда и положил письмо на ее письменный столик. Среди книг и всяких мелочей, которые она собиралась взять в дорогу, лежал и ее бювар. Я раскрыл его и заметил конверт, на котором было помечено: 12 мая 1886 года… Это была дата рокового объяснения!.. Я взял конверт и приоткрыл его. В нем лежали полузасохшие ландыши. Тут я вспомнил, что во время нашей последней прогулки дал ей несколько особенно крупных стебельков и что она приколола их на груди… Она сохранила эти ландыши! Она не захотела расстаться с ними, несмотря на все, что я ей сказал, а может быть, именно потому, что я это сказал! Об этом свидетельствовала дата на конверте: 12 мая 1886 года.

Не думаю, чтобы мне пришлось еще когда-нибудь испытать волнение, подобное тому, какое охватило меня при виде этого простого конверта. Мое сердце преисполнилось гордости. Да, Шарлотта отвергла меня.

Да, она от меня бежала. Но она любит меня! Передо мною доказательство чувства, о каком я и думать не смел. Я закрыл бювар и вернулся к себе в комнату, опасаясь, как бы она не застала меня здесь. Письмо я не оставил, а тут же уничтожил его. Теперь уже не могло быть и речи о моем отъезде. Нет, теперь надо было дождаться ее возвращения. Тогда я уже ни перед чем не остановлюсь и буду торжествовать победу.

Она меня любит!..


$5. — Второй кризис

Она любит меня! Итак, эксперимент с обольщением, который я затеял из гордости и любопытства, удался. В этом уже нельзя были сомневаться ни одной минуты, и полученное мною доказательство не только помогло мне перенести отъезд Шарлотты, но привело к тому, что я почти радовался ее временному отсутствию. Бегство ее объяснялось борьбой с собственными чувствами и указывало на их глубину. Кроме того, ее отъезд на несколько недель помогал мне выйти из невероятных затруднений. «В самом деле, — спрашивал я себя, — что же мне делать? Как вести себя, чтобы закрепить и развить этот нежданный успех?» Теперь у меня еще было время подумать об этом в отсутствие ч девушки, которое не могло продолжаться долго, так как в настоящее время Жюсса могли жить только в Оверни. Итак, я на время отложил разработку дальнейшего плана и ходил как хмельной под впечатлением своей победы. А тем временем в замке происходили сборы в дорогу. В день отъезда я, как бы из деликатности, чтобы не стеснять их в последние минуты, попрощался с уезжающими в гостиной и поднялся в свою комнату. Крепкое, дружеское рукопожатие маркиза доказало мне еще раз, как прочно мое положение в этом доме. За подчеркнутой холодностью девушки я угадывал трепет ее сердца, тайну которого она не хотела выдавать. Моя комната была угловой на третьем этаже; окно выходило на двор перед замком. Я спрятался за портьеру, чтобы незаметно наблюдать за тем, как уезжающие будут садиться в экипаж. У подъезда стояла коляска с меховой полстью, запряженная той же гнедою лошадью, что везла в памятный для меня день английский шарабан, и на козлах сидел, как монумент, тот же самый кучер, в коричневой ливрее и с бичом в руке. Показался маркиз, потом Шарлотта. Мне трудно было рассмотреть издали ее лицо, и, когда она подняла вуалетку, чтобы вытереть глаза, я не мог разгадать, что ее так растрогало: последние ли поцелуи матери и брата, или горечь непосильного решения. Но когда экипаж покатил к воротам замка, я отлично видел, что Шарлотта обернулась. Родных уже не было на крыльце.

Куда же она могла смотреть так долго, как не на окно, из которого я тайком наблюдал за нею? Потом экипаж скрылся за рощей, еще раз мелькнул на берегу озера, затем снова исчез, и стал удаляться по дороге через лес Прада, по той дороге, где Шарлотту подстерегало воспоминание, от которого, я был уверен, еще сильнее забьется ее сердце, наконец-то растревоженное и покоренное.

Это ощущение удовлетворенной гордости не покидало меня ни на одну минуту в продолжение целого месяца. Никогда еще мой ум не был более ясным, более, гибким и восприимчивым, чем в те дни, и это служит доказательством, что по отношению к этой девушке я продолжал оставаться прежде всего ученым и психологом. Я написал в те дни лучшие свои страницы — исследование о работе воли во время сна.

С понятным вам восторгом исследователя я использовал в этом этюде все наблюдения, сделанные мною за последние месяцы относительно изменчивости, твердости или слабости моих решений. Ведь, как я вам уже сказал, я вел подробный дневник, анализируя, перед тем как лечь в постель, и утром, едва проснувшись, все оттенки своего душевного состояния.

Да, те дни были полны переживаний. Свободного времени у меня было много. Мадемуазель Ларже и сестра Анакле поочередно развлекали маркизу, а мы с Люсьеном гуляли, пользуясь- прекрасной погодой.

Под предлогом, что это необходимо для его обучения, я привил ему страсть к собиранию бабочек. С сачком в руках он целыми днями бегал вдали от меня за аврорами с оранжевой каемкой на крылышках, коричневыми мориосами, пестрыми крапивницами, голубыми аргусами и золотыми лимонницами. Таким образом, он оставлял меня наедине с моими мыслями. Мы отправлялись с ним то по дороге в Прада, сиявшей теперь весенним убранством, то шли в сторону Вернежа и спускались в долину Сен-Женес-Шампанель, такую же очаровательную, как и ее название. Я садился где нибудь на глыбу окаменевшей лавы — частицу огромного потока, излившегося некогда из Пюи де ля Ваш, и, предоставив воспитанника самому себе, целиком отдавался странному настроению, под влиянием которого в этой дикой природе, воплощавшей мои научные взгляды, я видел пример неумолимости рока. Природа как бы советовала мне относиться к добру и злу с полнейшим равнодушием. Я смотрел на распустившуюся под солнцем листву и вспоминал о законах дыхания растений, думал о том, как простым изменением количества света можно видоизменять их жизнь… Вот так можно было бы по своему желанию руководить и жизнью души, 1если бы точно знать ее законы. Мне уже удалось зародить страсть в душе девушки, от которой меня отделяла бездна. Какие же новые методы применить, чтобы усилить это чувство? Погруженный в формулы психологической алгебры, я забывал о синем небе, о лесной прохладе, о величии вулканов, о. раскинувшихся вокруг меня широких просторах. Я колебался в выборе решения и не знал, как поступить в тот уже недалекий день, когда в тишине замка я снова окажусь лицом к лицу с мадемуазель де Жюсса. Разыграть ли в момент ее возвращения полнейшее равнодушие, чтобы смутить и унизить ее, вызвать у нее сначала удивление, а затем чувство обиды и, наконец, причинить ей горе? Или лучше затронуть ее ревность, намекнув, что иностранка из моего вымышленного романа вернулась в Клермон и пишет мне? Или продолжать в прежнем духе и преследовать ее пылкими объяснениями, со смелостью, которая обезоруживает женщин, с безрассудством, которое их опьяняет? Я переходил от одного решения к другому, перебрал еще много других. Мне это доставляло удовольствие, так как доказывало, что я не запутался в тенетах любви, что философ во мне сильнее влюбленного, что мое «я», могучее «я», жрецом которого я являюсь, остается превыше всего, что оно абсолютно независимо и невозмутимо. Как за недостойную слабость, я досадовал на себя за мечты, овладевавшие мною в иные минуты. Особенно часто это случалось в замке, перед фотографиями Шарлотты, стоявшими на столиках, развешенными на стенах гостиной и в комнате у Люсьена. Это были портреты всевозможных размеров, изображавшие Шарлотту то шестилетним ребенком, то десятилетней девочкой, то пятнадцатилетним подростком, и по ним я мог проследить всю историю ее красоты, от детской грации до ее теперешнего хрупкого очарования. Черты на этих фотографиях изменялись, но взгляд был всюду тот же. У ребенка и у взрослой девушки он оставался неизменным, и было в нем что-то серьезное, нежное и вместе с тем решительное, что выдает способность к глубокому чувству.

Этот взгляд недавно обращался и на меня, и воспоминание о тех минутах наполняло меня смутным волнением. Ах, почему я не отдался ему целиком? Почему тщеславие помешало мне испытать такую радость? Но на многих фотографиях Шарлотта была снята вместе с братом Андре. Какие струны ненависти затронул этот человек в моем сердце одним фактом своего существования? Достаточно мне было увидеть его возле Шарлотты — и нежность моя немедленно увядала; во мне ничего не оставалось, кроме желания. Какого желания?.. Теперь, когда ее сердце попалось в мою ловушку, я осмеливался его сформулировать. Да, я хотел сделаться любовником Шарлотты. А потом?.. Но я старался не задумываться над тем, что будет потом, как старался подавить в себе и угрызения совести, возникавшие у меня порою при мысли, — что я недостойно злоупотребляю гостеприимством. Я сосредоточивал всю мужественную силу своего мозга и еще больше углублялся в- теории о культе собственного «я». Мне казалось, что я выйду из этого эксперимента обогащенный новыми чувствами и воспоминаниями. «Таков будет психологический итог приключения, — думал я. — А в повседневной жизни это будет означать возвращение к матери, как только кончится срок контракта». Но иногда угрызения совести становились слишком сильными и внутренний голос спрашивал меня: «А Шарлотта? Какое право имеешь ты превращать ее в объект твоего опыта?» Тогда я брал томик Спинозы и перечитывал теорему, — где говорится, что наше право ограничено только нашими возможностями. Я раскрывал вашу «Теорию страстей» и штудировал рассуждение о борьбе полов. «Это — закон жизни, — рассуждал я, — что всякое существование выражается в победе, одержанной и закрепленной более сильным над более слабым. Это одинаково верно как для физической природы, так и для природы чувств. Существуют хищные души, как существуют волки, леопарды и ястребы». Такая формула казалась мне убедительной, новой и справедливой. Я применял ее к самому себе и твердил: «У меня душа хищника! Душа хищника!» Я повторял эту фразу в припадке того бурного чувства, которое мистики называют горделивым сознанием жизни, а вокруг меня зеленела молодая листва, синело небо, и я находился на берегу прозрачной реки, бежавшей с гор в озеро, Тогда я на свой лад становился причастником слепой, глухой и вредоносной природы.

Это опьянение торжествующей гордыни было нарушено неожиданным событием. Маркиз написал, что возвращается в замок, но без Шарлотты: мадемуазель де Жюсса все еще хворала, и ей приходилось остаться в Париже, у тетки. Мы обедали, когда маркиза сообщила эту новость. Тут со мной приключился такой страшный припадок гнева, что он удивил меня самого: я даже вынужден был уйти из-за стола, сославшись на внезапное головокружение. Мне хотелось кричать, разбить что-нибудь, проявить свое бешенство в каком-нибудь безумном поступке. Гнев буквально потрясал все мое существо. Живя в лихорадке тщеславия, которая владела мною со дня отъезда Шарлотты, я все предвидел, кроме того что при всей своей влюбленности девушка может найти в себе достаточно силы, чтобы не возвращаться в Эда. Она избрала самый простой и в то же время безошибочный и решительный способ освободиться от власти своего чувства! Вся хитроумная тактика моей науки становилась столь же бесполезной, как бесполезна пушка с самым усовершенствованным механизмом против врага, оказавшегося вне пределов ее досягаемости. Что я мог предпринять, раз Шарлотты не было здесь?" Ничего, решительно ничего! А возможность разыскать ее в Париже была для меня исключена. Я с такой остротой, с такой болью понял свое бессилие, и это сознание так взбудоражило мою нервную систему, что с момента-получения письма от маркиза и до его возвращения я не мог есть и несколько ночей подряд не спал. С приездом маркиза я надеялся по крайней мере узнать, есть ли надежда, что Шарлотта вернется к концу июля, в августе или хотя бы в сентябре. Мой контракт кончался в середине октября. Сердце у меня неистово билось и к горлу подступал ком, когда мы с Люсьеном прогуливались по перрону клермонского вокзала в ожидании шестичасового поезда из Парижа.

Терзаемый нетерпением, я настоял, чтобы нам разрешили поехать встречать маркиза. И вот локомотив входит под стеклянные своды вокзала… Породистое и потрепанное лицо маркиза высовывается из окна вагона. Рискуя выдать свои чувства, я тут же спросил: — Как мадемуазель Шарлотта?..

— О, благодарю, благодарю, — ответил он, горячо пожимая мне руку, — врач говорит, что у нее сильное нервное расстройство… Видно, горный воздух ей не подходит… А вот я, наоборот, только здесь и чувствую себя хорошо! Откровенно говоря, все это очень и очень печально. Одним словом, мы решили попробовать продолжительный курс лечения холодными душами в Париже, а потом, может быть, в Нери.„Шарлотта не вернется! Сегодня, дорогой учитель, я впервые пожалел, что сжег тетрадь с замком; да, жаль, что у меня уже нет этого психологического документа, нет ежедневных записей моих мыслей, начиная с того июльского вечера, когда маркиз окончательно лишил меня надежды. Записи велись до октября месяца — до того, как непредвиденное обстоятельство изменило вероятный ход событий. В этих записях вы нашли бы, словно в атласе душевной анатомии, иллюстрацию к вашему прекрасному анализу любви, желания, сожалений, ревности, ненависти. Да, в продолжение четырех месяцев я прошел через все эти, фазы. Сначала я сделал безрассудную, хотя и вполне естественную попытку написать ей, в полной уверенности, что отсутствие Шарлотты только подтверждает ее страсть. В письме, составленном очень искусно, я, прежде всего, просил у нее прощения за свою дерзость в лесу Прада и тут же совершал еще большую дерзость, рисуя волнующую картину отчаяния, в которое повергла меня разлука с нею. Это письмо было еще более безумным признанием в любви, чем сцена в лесу, и таким смелым, что, когда конверт исчез в ящике на деревенской почте, куда я сам его отнес, меня охватил страх. Прошло два дня, три дня… Никакого ответа. Но письмо все-таки не вернулось ко мне нераспечатанным, чего я так опасался. Как раз в это время маркиза заканчивала сборы, собираясь в свою очередь поехать к дочери. Сестра маркизы занимала в Париже на улице Шаналей особняк, достаточно обширный, чтобы в нем можно было удобно разместить гостей.

«Париж, улица Шаналей, особняк де Сермуаз…» Какое волнение испытывал я всякий раз, надписывая на конверте этот адрес! Я написал пять или шесть писем. Я рассчитывал, что тетка не проверяет корреспонденцию Шарлотты, как это будет делать ее мать.

Поэтому необходимо было воспользоваться временем, пока последняя еще находилась в Эда, и усилить впечатление, несомненно произведенное на девушку моим первым письмом. И я писал каждый день до самого отъезда маркизы, писал все такие же письма. Мне не стоило большого труда разыгрывать влюбленного.

Мое страстное желание, чтобы Шарлотта поскорее вернулась, было вполне искренним, — столь же искренним, сколь неблагоразумным. Впоследствии я узнал, что каждый раз, получив письмо и узнав мой почерк, Шарлотта часами боролась с искушением распечатать конверт. В конце концов она все-таки вскрывала его. Она читала и перечитывала страницы, яд которых действовал безошибочно. Атак как ей было неизвестно об открытии, благодаря которому я стал обладателем ее тайны, она не считала нужным опровергать мнение, какое я мог составить о ней. Чтобы оправдать себя в собственных глазах за чтение моих писем, она, вероятно, уверяла себя, что я никогда не узнаю об этом, как не узнал о ее зародившейся любви. Эти письма так ее трогали, что она хранила их. Потом их пепел был обнаружен в камине ее комнаты — она сожгла их перед смертью. А я хорошо представлял себе волнующее действие этих посланий, которые я лихорадочно писал по ночам, возбужденный мыслью, что растрачиваю свои последние патроны. Все это действительно походило на стрельбу в густом тумане, ибо не было никаких признаков, по которым я мог бы определить, что мои выстрелы попадают в сердце той, в которую я целю. Эту полнейшую неопределенность я сначала истолковал в свою пользу.

Но потом, когда маркиза уехала и я уже не мог писать Шарлотте, я увидел в ее молчании неоспоримое доказательство не того, что девушка меня не любит, а того, что она всеми силами старается победить свою любовь и, вероятно, преуспеет в этом. «Ну, что ж, — говорил я сам себе, — приходится отказаться от нее, раз она отныне недосягаема. Значит, всему конец…» Я произнес эту фразу вслух, буду-> чи один в своей комнате и прислушиваясь к грохоту экипажа, увозившего маркизу. Маркиз и Люсьен провожали ее до Мартр де Вейр, где она должна была сесть в поезд. «Да, — повторял я, — всему конец.

Впрочем, что мне до этого, раз я не люблю ее?..» В ту минуту эта мысль немного успокоила меня; я чувствовал только какое-то томительное стеснение в груди, как обыкновенно бывает при больших неприятностях, Я вышел из дому, чтобы отделаться от этого ощущения; из простого озорства, которым я любил доказывать самому себе свою силу, я направился на то место, где осмелился признаться Шарлотте в любви.

Чтобы еще больше подчеркнуть свое душевное спокойствие, я захватил с собой только что полученную мною новую книгу — письма Дарвина во французском переводе. День выдался облачный, но очень жаркий.



Поделиться книгой:

На главную
Назад