Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Вообще, никогда не следует презирать мужа, — продолжал я. — Начинаешь презирать — перестаешь понимать, а значит, становишься безоружной. Сегодняшняя сцена — тому подтверждение. Ты была чересчур самоуверенна, а потому неосмотрительна, и каждое слово, каждый шаг уличали тебя куда красноречивее, чем теперешнее твое признание. Так что мне известно о твоих похождениях больше, чем тебе самой, моя дорогая, и если даже ты выложишь мне всю подноготную, уверяю тебя, ты не откроешь мне ничего нового. Впрочем, пока что ты и не говоришь всей правды. Ты сказала «У меня был любовник», а надо было сказать «У меня есть любовник».

Рене стала возражать: мол, все уже кончено, — возражать вполне искренно, но не слишком уверенно.

— Если между вами и правда все кончено, — сказал я, — то не далее как четверть часа назад. Готов поручиться, что твой любовник еще не знает о вашем разрыве. И уж во всяком случае, ждала ты сегодня не меня. Ты назначила здесь свидание ему, не постеснявшись даже присутствия детей. А может, ты сделала их своими сообщниками? Мне, черт возьми, хотелось бы это знать!

Я разошелся не на шутку. Рене помотала головой и зарыдала. Вид у нее был жалкий и униженный, и я злорадно вспоминал, сколько лет прожил, трепеща перед ней, боясь хоть чем-то не угодить, не смея ни в чем перечить. Наконец, когда она уже стала шмыгать носом, я протянул ей свой платок и сказал, подталкивая в глубь коридора:

— Отойдем от двери. Нас могут услышать с лестницы.

Рене шла еле-еле, сморкаясь и всхлипывая. Я же, торжественно-непреклонный судия, делал вид, что у меня першит в горле, и внушительно и устрашающе прокашливался. В спальне я подвел ее к тому самому креслу, где она сидела, небрежно поигрывая белой туфелькой, — теперь и туфелька, и атласный пеньюар, должно быть, запрятаны на самое дно комода. Она села, заплаканная, в затрапезном халате. Я уселся на кровать. Настало время вынести приговор.

— Черт возьми, — повторил я, настраиваясь. — Уму непостижимо! Чтобы ты, мать моих детей, докатилась до такого. Но и это еще не самое страшное. Хуже всего та сцена, которую ты разыграла, когда я вернулся. Ничтожное, презренное, жалкое создание! Пойми, меня даже не то возмущает, что ты лгала. В конце концов, если назначаешь у себя дома, рядом с детской, свидание любовнику, а вместо него является муж — хочешь не хочешь приходится лгать. Нет, меня оскорбило до глубины души другое, и я никогда не забуду, с какой легкостью, с каким упоением, да-да, упоением, ты это делала, — ты, всегда такая прямая и искренняя. Ты просто наслаждалась собственным позором, грязью, в которую ты пала. Несчастная, тебе не понять, каково мне было глядеть на это… на все это.

Икая и запинаясь, Рене бормотала сквозь рыдания:

— Прости меня, Рауль, я виновата, я больше никогда… прости, Рауль…

И Рауль, то бишь я, встал и в раздумье зашагал по комнате, теребя подбородок и потирая лоб, за которым зрело столь важное решение. Я не спешил заговорить. Наоборот, затягивал мучительное для Рене молчание. И наконец изрек: — Ладно, только ради детей. Я готов сохранять видимость согласия. При них будем вести себя так, будто ничего не произошло. Во всяком случае, я сделаю все, что в моих силах. Но, разумеется, спать мы отныне будем порознь.

Внезапно меня осеняет до того смелая идея, что я не сразу решаюсь высказать ее вслух. Если это выгорит — будет настоящее чудо, похлеще какого-то там превращения. Была не была: скажу! И, повернувшись к жене спиной, я громко выпаливаю: — Когда мне случится ночевать дома, как сегодня, я буду спать в комнате для гостей.

И, договорив до конца, решаюсь обернуться. Во взгляде Рене — восторженное благоговение. Итак, я хозяин положения. Еще разок пройдясь из конца в конец комнаты, я останавливаюсь и заявляю: — Я устал.

— Сейчас я тебе постелю, — смиренно, даже заискивающе лепечет жена. И, вскочив с кресла, поспешно исчезает в коридоре, бросив на меня робкий взгляд. Что ни говори, а я все-таки не промах. И теперь, глядя в зеркало, я окончательно примиряюсь с физиономией старины Серюзье.

XIV

Утром, когда я, весело насвистывая, одевался и брился, жена заглянула узнать, не нужно ли мне чего. Служанка принесла завтрак на подносе, и первый раз в жизни я позволил себе игриво шлепнуть ее — знай наших!

— Как дела, Маргарита? Все в порядке?

— О да, мсье, — просияв, ответила она.

Вот и дети. Набрасываются на меня, целуют, тискают, бодают с двух сторон головенками, а я добродушно хохочу. Я — Серюзье. Я рассказываю им о Бухаресте, о путешествии в самолете. А когда они идут в школу, ухожу вместе с ними. Туанетта учится в ближайшей школе, в нескольких шагах от дома, только перейти дорогу. Все эти три недели я мог бы каждый день смотреть из своего окна, как она входит и выходит, но мне это почему-то не приходило в голову. У ворот она еще раз повисла на мне, поцеловала и побежала в школу. Люсьену идти дальше — лицей Роллена, где он учится, находится на другой стороне Монмартра. Мы с ним пошли по улице Жирардона. По дороге он сообщил мне, что хочет стать натуралистом, и с восхищением рассказал о новом соседе, господине Сореле, которого они встретили в музее: как здорово он разбирается в доисторических животных. Во мне взыграла ревность, и я поспешил охладить его пыл.

— Полторы тысячи литров? Да ничего подобного. Мегатерий давал не больше двухсот. Этот твой натуралист, малыш, кажется, не такой уж знаток. И, по-моему, с его стороны нехорошо пользоваться детской доверчивостью и молоть такую чепуху. Скорее всего он такой же натуралист, как я архиепископ. При первой же встрече не постесняюсь сказать ему все, что я о нем думаю.

Моя эрудиция, конечно, произвела на Люсьена впечатление, но он вздыхает — ему жаль полутора тысяч литров. Только лишний раз убедился: сногсшибательными сведениями не стоит делиться с родителями. Разве от них услышишь что-нибудь таинственное и невероятное. Вскоре нас нагнал одноклассник Люсьена, Ален Ледюк.

— Знаешь, — сообщил ему Люсьен, — оказывается, все, что я тебе в прошлый раз говорил про мегатерия — помнишь, будто он дает полторы тысячи литров, — все это враки. Всего двести литров. Так папа говорит.

— Угу, — вежливо поддакнул Ледюк, но по глазам было видно, что он ни в грош не ставит мои слова. Во взгляде его сквозила насмешка и даже неприязнь. Видно, он уже успел или как раз собирался поведать о феноменальном удое приятелям и не желал ни с того ни с сего отказываться от удовольствия посмаковать этот факт.

Проводив ребят, я пешком направился к центру. Я чувствовал себя легким, свободным, и такая бодрость переполняла меня, таким новым казалось все вокруг, словно вернулись самые счастливые дни детства. Подумать только: еще вчера я бродил как неприкаянный по закоулкам и хмурым окраинным улицам. Сегодня мне незачем звонить Господу Богу. Он во мне, как в каждом человеке, я снова такой, каким Он меня создал. Именно это лицо, эту жизнь дал Он мне, чтобы я распоряжался ими по своему разумению. Я такой, как все, и это прекрасно. По привычке я улыбаюсь хорошеньким женщинам. И пусть они не обращают на меня внимания, я лишь беззлобно сам над собой посмеиваюсь. В памяти вдруг вспыхнул образ яблони в цвету, которую я видел, когда мне было лет шесть. В то утро я страшно не хотел идти в школу, но при виде этого дерева забыл все свои горести. Мне никогда не удавалось воскресить его в памяти по желанию. Но порой оно само неожиданно встает у меня перед глазами, вот как сегодня. На улице Мартир я купил букетик фиалок для Люсьены, и вдруг так захотелось поскорее увидеть ее, что я взял такси.

В агентство я пришел самым первым — не было еще и половины девятого. Дурацкая позавчерашняя выходка не шла у меня из головы, и я боялся, что не смогу отделаться от чувства некоторой неловкости перед Люсьеной.

Как всегда пунктуальная, Люсьена явилась минута в минуту. Вот она открыла дверь в коридор, вот вошла в приемную и запела что-то ломким, как у юнца, голоском. Я шагнул было к двери, но тут же замер. В ушах у меня вдруг до боли явственно прозвучали те самые слова, которые я сказал Люсьене в прошлый раз: «Будьте уверены, он выложил мне все подробности. Я не стану повторять вам всего, что он рассказал. Есть границы, которых я не могу переступить. А для этого вашего Серюзье, да будет вам известно, никаких границ вообще не существует». Люсьена не могла не поверить всему этому, и меня пронзил жгучий стыд. Я спрятал в карман свежий букетик фиалок и был бы рад спрятаться сам, как тогда, в первый день метаморфозы, в чулан или за дверцу шкафа. Единственная надежда — на Жюльена Готье: может, он успел поделиться с Люсьеной предположением о том, что Ролан Сорель нашел и прочитал дневник Серюзье. А в том, что человек пишет о таких вещах сам для себя, нет ничего предосудительного. Вот только вряд ли Люсьена поверит в существование такого дневника. Жюльен, как мужчина, готов допустить любую логически оправданную версию. Но не Люсьена. Она наверняка первым делом подумала бы, насколько это практически осуществимо. Ей известно, что держать такой интимный дневник дома я никак не мог, а если бы писал его на работе, она бы обязательно знала об этом или, по крайней мере, обратила бы внимание на необычность моих занятий и теперь могла бы вспомнить: «Ах, вот оно что, теперь я понимаю…» Кроме того, она отлично знает, что я вообще не такой человек, чтобы вести дневник. Жюльен тоже знает, но не принимает в расчет. И все-таки мне хотелось надеяться, что она не совсем отбросит это оправдывающее меня объяснение. Так или иначе, но к тому моменту, когда Люсьена открыла дверь кабинета и, напевая, переступила порог, я почти справился с собой и встретил ее вполне непринужденно. Придя в себя от первого изумления, Люсьена сказала, что рада моему возвращению, и мы поздоровались за руку. Еще в машине, по пути на улицу Четвертого Сентября я, расчувствовавшись, представлял себе, как Люсьена бросится в мои объятия, но с первой же минуты понял, что в ее поведении со мной что-то переменилось. Правда, она улыбалась, но не потому, что рада снова видеть меня, а потому, что я жив и здоров и, значит, можно больше обо мне не беспокоиться. Мне даже показалось, что она всячески старается держаться от меня подальше.

В то же время она была непритворно сердечна. В ее ясных, не умеющих лгать глазах не было и тени упрека или недоверия, хотя иногда она, словно чего-то внезапно смущаясь, запиналась и краснела. Кое-как закруглив, так сказать, приветственную часть, мы поскорее перешли к делам. Тут уж всякая неловкость исчезла. Я даже решил, что первые минуты были так тягостны только из-за моей собственной робости и недавнего смущения, и собрался высказать наконец Люсьене то, о чем не переставал думать с тех пор, как заявил жене, что не всегда буду ночевать дома. Увы, помешала госпожа Бюст, явившись с опозданием на добрых полчаса. Она поспешила ко мне с приветствиями и извинениями. Люсьена, направляясь в комнату к машинистке, сказала, чтобы я позвонил Жюльену Готье.

— Вы ему срочно нужны. По весьма важному делу.

Я удивленно посмотрел на нее, разыгрывая недоумение.

— Дело и правда очень важное, — сказала Люсьена.

— Значит, вы в курсе?

— Да, господин Жюльен Готье говорил, но мне бы не хотелось самой объяснять вам, о чем идет речь. Я могу что-нибудь не так сказать, а вы — не так понять. Он ваш друг, пусть лучше он вам обо всем и расскажет.

— Что ж, ладно. Пойду к нему прямо сейчас. Узнайте, пожалуйста, дома ли он.

Уже стоя у подъезда Жюльена на улице Коперника, я все еще не знал точно, как буду себя вести. Что делать: просто выслушать его и горячо поблагодарить? Или же попытаться объяснить всю как есть правду? Первое, конечно, проще и разумнее, но связывавшая нас дружба обязывала меня к откровенности. Кроме того, мне хотелось оправдать в его глазах Рене. Весь вопрос в том, поверит ли он в историю с превращением, ведь и сейчас она не стала правдоподобней, чем была три недели назад. Однако в последний момент я вспомнил разговор с Люсьеном о мегатерии. Вспомнил, как легко разуверил его в выдумке, которая ему так нравилась, но его приятеля Ледюка переубедить так и не смог. Что ж, почему бы не уповать на дружеские чувства Жюльена Готье, может быть, тот же самый рассказ, которым чужой лишь навлек на себя худшие подозрения, из уст друга будет выслушан с доверием. В конце концов, чем я рискую?

Жюльен — видно, он недавно встал — принял меня в домашнем халате у себя в спальне.

— Ты не представляешь, как я рад, старина! — воскликнул он. — Ведь я уж и не надеялся снова тебя увидеть. Кажется, никогда столько не думал о тебе, как в эти последние дни. Садись. Я сейчас, только побреюсь.

Он так искренне обрадовался моему появлению, что я растрогался и окончательно утвердился в своем решении. Стыдно было бы платить ложью за преданность, участие, за все волнения и хлопоты, которые я причинил Жюльену. Я присел на разобранную постель, совсем как в доброе старое время. Между тем он брился, весело напевая, и в его голосе мне послышались какие-то необычные, мальчишеские нотки. Вскоре он вернулся, сел на стул напротив меня и спросил: — Но чем же ты занимался там, в Бухаресте, целых три недели? Я как раз думал об этом вчера перед сном и решил, что ты смылся с какой-нибудь красоткой или вообще, не дай Бог, отдал концы…

— Я не был в Бухаресте. И не выезжал из Парижа.

— Вот это да! Не выезжал из Парижа! Почему же в таком случае ты скрывался?

— Да я и не думал скрываться, Жюльен, — произнес я медленно.

По моему голосу и взгляду Жюльен понял смысл этих простых слов. Он встрепенулся и застыл в изумлении, как один из рембрандтовских странников перед воскресшим Христом, осиянным чудным светом[8]. Мы глядели друг другу в глаза, ни слова не говоря. Наконец я бессильно пожал плечами и сказал:

— Что же делать, если так все и было. По пути к тебе я все думал: сказать тебе правду или нет. Куда проще и спокойнее было бы прикинуться, что я знать ничего не знаю, да и покончить раз и навсегда с этой дикой историей. Но все-таки я сказал себе: от тебя, человека, который все это время беспокоился обо мне, как о родном брате, я не вправе скрывать истину. Да, Жюльен, тот субъект в кафе, которого ты принял за сумасшедшего и заподозрил в том, что он собирается меня убить, был я сам. Но на этот раз, чтобы убедить тебя, я уже не могу ссылаться на общие воспоминания, голос, старый шрам. Никаких доказательств того, что я дважды сменил лицо, нет. Только мое слово.

Я умолк. По правде говоря, я несколько преувеличивал голословность своего утверждения. Вполне можно было бы предъявить кое-какие доказательства. Например, ничего не стоило взять в агентстве бумаги, написанные рукой Ролана Сореля, и любой эксперт опознал бы мой, хотя и измененный, почерк. Однако я уже знал по опыту, что попытка логически доказать что-либо абсурдное может только испортить дело. Взывать к логике — значит, запускать механизм рационального мышления, а это в данном случае вредно. Поборник абсурда, подобно художнику, должен обращаться к тем сторонам человеческой натуры, где аргументы не имеют силы, и некое чутье подсказывало мне, что лучшее оружие — простота и краткость. А я и так уже, кажется, говорил слишком долго. Хватило бы нескольких слов. И все-таки подействовало: Жюльен пожирал меня глазами, подавшись вперед, словно радиолюбитель, колдующий над приемником в поисках нужной волны. Наконец почти шепотом и каким-то виноватым тоном он выдохнул: — Я тебе верю.

Услышав это, я чуть не захлебнулся от избытка чувств, и из глаз у меня потекли слезы. «Как глупо», — пробормотал я. А Жюльен порывисто схватил меня за руки и сказал:

— Прости меня, Рауль. Я вел себя как идиот. Точно какой-нибудь тупоголовый полицейский. Подумать только: ты просил меня о помощи, а я, самодовольный олух, надулся и отвернулся. Тебе было плохо, а я, вместо того чтобы помочь, еще добавлял тебе неприятностей. Просто ужасно! Но зато я и наказан: упустил случай пережить вместе с тобой такое приключение. Ну, рассказывай же!

И я принялся рассказывать все с самого начала. Жюльен ловил каждое мое слово, и его страстное внимание все больше воодушевляло меня. Вот Жюльен услышал, что дядя Антонен поверил в метаморфозу, ни секунды не колеблясь, и вздохнул: «Что за человек! Старик, а как молод духом!» Вот я рассказал, что у меня изменился и характер и что причину этих перемен — если только они вообще были, а не почудилось мне, — я усматривал в новом лице, — и Жюльен безутешен: кто, как не он, так хорошо знавший меня, мог бы судить, насколько мои ощущения соответствовали действительности. Однако, рассказывая о своих отношениях с Люсьеной, я не сообщил ему о нашей близости, а ссору с ней объяснил тем, что Ролана Сореля будто бы бесила ее чрезмерная преданность Серюзье. В общем-то мы с Жюльеном достаточно доверяем друг другу, чтобы не скрывать ничего, но мне казалось, что, промолчав, я хоть сколько-нибудь облегчу свою совесть.

— Заключение графолога меня успокоило, — сказал Жюльен, — но последние опасения исчезли, когда я узнал, что вчера утром ко мне приходил какой-то подозрительный субъект, — тут он рассмеялся, — и назвался убийцей Рауля. Я расценил это как желчный выпад незаслуженно обвиненного человека. Как видишь, мне и в голову не пришло, что ты приходил, чтобы сознаться в преступлении. Господи! Как подумаю, каково тебе пришлось вчера, как ты из-за меня намучился, простить себе не могу! Это надо же: с начала до конца вести себя как последний кретин! Кретин, надутый индюк! Ты, верно, еще и сейчас на меня зол.

— Брось, пожалуйста, за что мне злиться! Наоборот, я благодарен тебе: все, что ты делал, чтобы обезвредить меня, только доказывает твою дружбу. Лучше ответь на один вопрос. Это касается тебя самого. Мне любопытно знать, как у тебя уложилась в голове мысль о том, что такая абсурдная вещь произошла на самом деле. Меня все это слишком близко касалось, и я не могу судить, что испытываешь, когда видишь чудо — иначе как чудом это не назовешь — со стороны. Потому я и спрашиваю тебя.

Прежде чем ответить, Жюльен задумался, видимо, желая быть предельно искренним.

— Ну так вот, — сказал он наконец. — Признаться, как раз то, что должно было ошеломить, сразить наповал, почему-то мало трогает меня, можно даже сказать, совсем не трогает. То есть я, конечно, очень живо представляю, что тебе пришлось вытерпеть. Но сам факт превращения — он-то, казалось бы, и должен потрясти меня — на самом деле хотя и удивляет, но не волнует! И не потому, что мне не хватает воображения. Я прекрасно понимаю, какие фантастические возможности открывает такое из ряда вон выходящее явление, просто меня это как-то не вдохновляет.

Снова помолчав, он продолжал:

— Ты спросишь, почему же на этот раз я поверил, что превращение действительно было. Я вижу на то три причины. Первая и главная — это то, что ты мой старый друг Рауль Серюзье, которого я вот уже двадцать лет знаю как человека уравновешенного и не отличающегося буйной фантазией. Вторая причина, возможно, не так важна, зато она объясняет мою теперешнюю невозмутимость. Куда легче поверить в чудо, которое осталось в прошлом. Может, я и не прав, но, по-моему, чудо поражает тогда, когда оно происходит прямо сейчас, у тебя на глазах, — ведь тогда, хочешь не хочешь, участвуешь в нем сам. Оно затрагивает лично тебя, вторгается в твою жизнь. И наоборот, если оно уже в прошлом, то как бы тебя уже не касается. Это как с крушением поезда: если узнаёшь о нем с запозданием, оно уже не производит такого сильного впечатления. В общем, поскольку твое превращение — факт из прошлого, мой разум легче переварил его и не слишком взбаламутился. Мне даже не пришлось его уламывать. Разум вроде сторожевого пса: пока воры крадутся вдоль забора, он лает и натягивает цепь, а когда, обобрав дом, уходят прочь, замолкает.

— Понятно. И все-таки это звучит не очень убедительно. Вот представь себе: являюсь я к тебе и рассказываю не о том, что было когда-то, а о каком-нибудь другом, вполне свежем чуде, ну, например, что моя жена только что превратилась в птичку, — и что же, твой разум поверил бы мне, хоть я и твой старый друг Рауль?

— Не знаю, — сказал Жюльен. — Это уж слишком дикое какое-то превращение. Я понимаю, ты скажешь: абсурд есть абсурд, тут не может быть никаких слишком или чуть-чуть. Так-то оно так, и все же многое зависит от того, как, когда и под каким соусом все преподнести. А может, я бы тебе и поверил. Конечно, здравый смысл стал бы громко вопить, но, если бы я очень захотел поверить в этот фокус с птичкой, то уж сделал бы так, чтобы не слышать его воплей. Ну, впал бы в поэтический или там мистический экстаз, а то и просто постарался бы чуточку помешаться. Да что ты меня расспрашиваешь — все, что я могу сказать, и так давно известно. Кругом полным-полно людей, которые верят в разные сверхъестественные штуки. Одни — в привидения, я сам знаю таких, другие — в черную магию или спиритизм. Всем им пришлось в свое время решать ту же проблему, что и мне сейчас, и большинство вышло из положения, слегка повредившись в рассудке или, иначе говоря, оглушив свой разум. По-моему, гораздо интереснее, как отнесся к этому чуду ты сам, видевший его собственными глазами, испытавший на собственном опыте. Тут и сравнивать нельзя, для тебя оно — непреложная истина, и ты хоть и захочешь, а не скоро отделаешься от мыслей о нем.

— Не беспокойся, я не думаю, чтобы воспоминание о превращении так уж сильно отразилось на моей дальнейшей жизни. Ты ведь знаешь: у меня довольно толстая кожа. Я не из тех, кто теряет душевное равновесие, чуть только случится что-нибудь труднообъяснимое. А если меня и станут донимать разные там вопросы, я их просто-напросто выкину из головы — что-что, а это я умею. У меня не настолько дотошный ум, чтобы особенно церемониться. До двадцати лет я был образцовым, убежденным католиком. Свято верил в то, что Иисус Навин остановил Солнце, хоть мне было небезызвестно, что это Земля вращается вокруг Солнца. И даже не задумывался над тем, как увязываются друг с другом эти истины. Должно быть, у меня в голове есть много разных отделений — так же обстоит дело и с теми, кто верит в привидения или в черную магию и кажется тебе не в своем уме. Найдется отделение и для превращения, так что, случись мне вспомнить или даже поразмыслить о нем, моя нормальная жизнь от этого не пошатнется. Даже в эти три недели, когда голова шла кругом, меня куда больше волновало, что теперь со мной будет, чем само по себе чудо. Вчера же, когда ко мне вернулось прежнее лицо, я подумал: такие приключения не для меня, и это сущая правда.

— Если уж на то пошло, — сказал Жюльен, — я тоже не идеальный слушатель. Тебе мог бы попасться более подходящий, более впечатлительный; у него от твоего рассказа захватило бы дух, и он бы знай приговаривал: «Вот это да!» Впрочем, мало-мальски здравомыслящему человеку тут, собственно говоря, нечему особенно дивиться. Ну, чудо, ну, абсурд, но ничего такого уж феноменального в нем нет.

Мы проговорили два часа кряду, чуть ли не до полудня, и наконец я напомнил Жюльену, что он еще не одет, а между тем, как я условился два дня назад с дядей Антоненом, мы вскоре должны обедать втроем в ресторане у заставы Майо. Он, бедняга, уж верно, меньше всего ожидает увидеть меня в прежнем обличье. Я решил сказать ему, будто в самом деле вернулся из Бухареста и знать не знаю, что здесь разыгралось. Жюльену это не понравилось, да я и сам понимал, что уж кто-кто, а дядя заслужил право знать истину. Но если он узнает все как было, мне не на что будет сослаться, чтобы убедить его держать язык за зубами. И он не то чтобы проболтается, а просто сочтет своим долгом раззвонить об этой потрясающей новости направо и налево. Так что скоро все наши друзья и родственники услышат от него, что я, дескать, превратился в юного голубоглазого бога, чтобы обольстить свою собственную жену. Только этого мне не хватало! Так и вижу физиономию кузена Эктора: выслушает этот рассказ с ухмылкой и отзовется о нем как о «поэтическом вымысле». Да и вообще, поверят или нет дядиным россказням, я решительно не желаю, чтобы эта история занимала какое-то место в моей жизни, наоборот, хотел бы стереть, и как можно скорей, само воспоминание о ней. А если принять версию с поездкой в Бухарест, то все кончится само собой. В конце концов Жюльен со мной согласился. Он принялся одеваться и вдруг сказал:

— Да, чуть не забыл! Я ведь насчитал три причины, почему я легко поверил в чудо, а назвал только две. Сказать тебе, какая третья? Так вот, дружище, дело еще и в моем легкомысленном настроении — это оно сделало меня доверчивее, чем обычно. Да-да, я счастлив и упоен жизнью, и, наверное, это поколебало мою обычную трезвость и сделало более податливым на доводы чувств. Мне так хорошо!

Я обернулся и посмотрел на Жюльена. В свежей сорочке, с галстуком в руках, он стоял и блаженно улыбался.

— Влюбился ты, что ли?

— Да. Она — самая прекрасная, самая чистая женщина на свете. Она — как весенняя лоза. Рауль, я женюсь. И ты, конечно, уже понял из моих слов, на ком. Я люблю Люсьену.

Я почувствовал, что мое лицо наливается кровью. А Жюльен все так же идиотски улыбался. Влепить бы ему оплеуху!

— А она тебя любит?

— Любит. Мы объяснились вчера вечером. Понимаешь, в эти три недели мы очень часто виделись. Я пришел к ней на другой день после твоего превращения, чтобы расспросить, когда и зачем ты отправился в Бухарест. А назавтра встретил ее случайно. И потом еще много раз бывал у тебя в агентстве. Мы ходили в кино, в театр. Наконец, после того как я встретил тебя и твою жену на бульваре Сен-Мишель, я решил рассказать Люсьене об опасной личности, и мы не на шутку испугались за твою жизнь. С тех пор я почти безвылазно сидел в агентстве. А по вечерам мы ужинали вдвоем. Ну и вот… Сейчас, перед самым твоим приходом, я как раз думал: спасибо старине Раулю — ведь это его поездка в Бухарест принесла нам счастье. А теперь выходит: не поездка, а превращение. Так еще лучше. Верно?

— Угу, — отозвался я.

Жюльен расхваливал Люсьену, расписывал, какое у нее чистое сердце да какой ясный ум, какой чудный взгляд и какая нежная кожа. Казалось, этому не будет конца. Наконец, одевшись, он зачем-то вышел, я же остался сидеть один, уничтоженный этим новым ударом. Утрачена не только драгоценная для меня любовь Люсьены, утрачен весь смысл той новой жизни, которую я собирался начать. Ведь я рассчитывал уже сегодня не возвращаться домой. Придумывал, как мы будем проводить выходные. Например, отправляться по субботам в двухдневные походы на велосипедах, а то и пешком. Я мечтал о любви на лоне природы. А в плохую погоду и зимой мы сидели бы у камелька в уютной квартирке и пировали вдвоем или ходили бы в кино. Жене я бы сообщал просто: «Вернусь в понедельник вечером». А у Маньера, в кафе «Мечта» на нашей улице стали бы говорить: слыхали, у Серюзье-то объявилась любовница! Вы только посмотрите на него: одет всегда с иголочки, по последней моде и как чертовски молодо выглядит! И это было бы чистой правдой. Любовь делает моложе. А я бы так любил ee! О Люсьена! Моя нежная, моя девочка, фиалка моя! Жизнь бы за нее отдал. Если бы вдруг она тяжело заболела и врач сказал бы: переливание крови, нужно три литра, — я дал бы свою. Берут эти три литра, и врач говорит: нужен еще литр. И я, уже при смерти, шепчу: берите сколько нужно, и в конце концов у меня выкачивают всю кровь. Зато Люсьена будет спасена, ну, и я тоже каким-нибудь чудом выживу. И она будет любить меня, как никто никого и никогда не любил, и все будут нам завидовать.

А вместо всего этого изволь тащиться вечером домой, и завтра тоже, и послезавтра, и каждый день. Опять пойдут воскресные прогулки: то в Булонский лес с заходом в кафе на Елисейских полях — две рюмки аперитива и два стакана гренадина для детей, — то в Венсенский, то обозревать римские развалины. И куда теперь девать букет фиалок, который я купил для Люсьены и который оттопыривает мой карман. Не пропадать же ему. Подарю вечером жене.

Я взывал к своим лучшим чувствам, старался радоваться счастью моего друга и Люсьены. Внушал себе, что все к лучшему. Присвоить себе жизнь молоденькой девушки, в моем возрасте, когда я ничего не могу дать ей взамен, — это подлость. Но сколько я ни твердил себе все это, слова оставались словами, и никакой радости я так и не ощутил. Видно, еще не пришло время. Пройдет несколько дней, Рене снова приберет меня к рукам, вот тогда пожалуйста.

— Ну пошли, — сказал Жюльен. — Солнце-то какое, апрель, да и только! Живем, старина!

XV

Дядя Антонен выбрал столик в углу, откуда мог наблюдать за входной дверью, но, когда мы вошли, он был так увлечен рисованием автомобилей на обороте меню, что не заметил нас. «Здравствуйте, дядя», — сказал я. Он потряс наши руки, не обратив внимания на то, что у меня прежнее лицо. И только когда мы сели и я очутился прямо напротив него, он осознал этот факт, воззрился на меня с тревогой и недоумением и изумленно воскликнул:

— Это же ты! Откуда ты взялся?

И громко, на потеху соседним столикам, продолжал в том же духе. Наконец Жюльен, видя, что я злюсь и нервничаю, прервал это водевильное qui pro quo[9].

— Успокойтесь, — сказал он дяде Антонену. — Насколько я понимаю, вы знаете о существовании некого Ролана Сореля, который выдавал себя за вашего племянника. Я все рассказал Раулю. Оказывается, он знаком с этим субъектом, несколько раз сталкивался с ним еще перед отъездом в Бухарест и считает, что это совершенно безобидный маньяк. А что до басни с превращением, то не мне упрекать вас, если вы в нее поверили: этот негодяй дьявольски убедителен; представьте себе, он и мне самому чуть не заморочил голову. А в общем-то все это сущие пустяки, о которых не стоит и вспоминать.

Слушая Жюльена, дядя, казалось, понемногу успокаивался, но при этих последних словах на его лице снова появились угрожающие признаки. Губы и длинные усы его задрожали. Я с ужасом понял, что взрыва не миновать. И действительно, он приподнялся и вскричал на весь зал:

— Ничего себе пустяки! Ах ты простофиля! Да ведь этот подонок обесчестил тебя, он спал с твоей женой!

Теперь уже все посетители смотрели на нас, и сам распорядитель обратил на наш столик суровый взор.

— Пожалуйста, потише, дядюшка! — взмолился я. — Не осуждайте Рене так поспешно. Я знаю, что она, по крайней мере, один раз показывалась в городе вместе с этим типом — Жюльен их встретил. Знаю, что он снимал квартиру в нашем доме. Но разве из этого следует, что ваша племянница мне изменила? Ей-богу, по-моему, нет.

Такая доверчивость возмутила дядю, и он уже собирался броситься на защиту истины, но я опередил его, прибавив: — Вы же понимаете, будь у меня основания полагать, что Рене мне неверна, я бы развелся с ней немедля.

Скрепя сердце дядюшка заставил себя промолчать и запихнул в рот усы, словно кляп. Жюльен попытался завести разговор на другую тему, но его некому было поддержать. Дядя и я — мы оба угрюмо молчали. Чтобы отвлечь дядю Антонена от неприятных мыслей, я спросил, не претерпела ли его машина каких-нибудь кардинальных изменений, пока меня не было. Он, кажется, чуточку оживился и поведал нам, что сделал замечательное изобретение, которое, возможно, запатентует. Это маломощный мотор, умещающийся под сиденьем. Он уже было заговорил с прежним воодушевлением, но вдруг замолк, прервавшись на полуслове, а затем со вздохом, словно отвечая некой тайной мысли, сказал: — А все-таки жаль…

— О чем вы, дядя?

— Да я все думаю о превращении. Так хотелось бы, чтобы это оказалось правдой.

Он снова замолчал. Это сожаление растрогало меня: точно так же сокрушался бы на его месте ребенок.

Жюльен же, не совсем понявший, что хотел сказать дядя, переспросил: — Жаль? Но почему?

— Должно быть, потому что я стар.

Мы с Жюльеном стали возражать: вовсе он не стар, наоборот, то, что он поверил в превращение, только доказывает его молодость. Но дядя покачал головой:

— Нет-нет. Потому и поверил, что стар. С тех пор как два дня назад у меня закралось сомнение, я много думал. И понял: я стал стариком.

— Как правило, — заметил Жюльен, — старики не слишком охотно принимают то, что выходит за рамки обычного.

— Возможно. Но в моем возрасте время идет страшно быстро, когда-нибудь вы сами это узнаете. И от этого испытываешь такое чувство, будто тебя втягивает в механизм какой-то машины, которая никогда не даст сбоя, никогда не сломается. Знай себе крутится да крутится — с ума можно сойти! А ужасно хочется, чтобы она хоть разочек сбилась, пусть даже ничего в мире от этого не изменится. Просто так, ради передышки. Когда старики, вроде меня, снова принимаются ходить в церковь, все думают, что они отмаливают грехи, а на самом деле нас просто бесит этот раз навсегда заведенный вселенский механизм, и нам хочется высказать все накипевшее на душе самому механику. Уж я-то знаю! Бывают дни, когда мне кажется, что Бог действительно есть, и тогда меня разбирает желание добраться до него и уговорить пустить машину обратным ходом. Ну и, кроме того, чего греха таить, этот Ролан Сорель мне нравился. Такой приятный, красивый, молодой, глаза как у девушки, я еще подумал: повезло же Раулю! И потом, согласитесь, не всякому такое в голову придет — взять и заявить: «Я Рауль Серюзье, только у меня теперь другое лицо».

Дядя окинул меня критическим оком и, покачав головой, прибавил: — Ты-то, уж во всяком случае, никогда бы до такого не додумался.

И вот я снова направляюсь в ту контору, откуда ровно шесть недель тому назад вышел с чужим лицом. Мне страшновато, даже жутко, и на последнем этаже, прежде чем толкнуть знакомую дверь, я смотрюсь в карманное зеркальце. Лицо мое, не чужое. Вхожу и вижу в окошке седую голову старательно что-то пишущей госпожи Тарифф. У соседнего окошка господин Каракалла болтает с другой сотрудницей. Он облокотился на деревянный бортик, подпер щеку рукой, а его трость с серебряным набалдашником висит рядышком. Скользнув по мне взглядом, он продолжает разговор: — Я назвался, и, когда они узнали, кто я такой, сразу извинились…

Я поискал в глубине служебного помещения внушительную фигуру господина Буссенака, но не разглядел — там уже темно. И как раз в этот момент одна за другой начинают загораться лампы.

— Это здесь, — откликается госпожа Тарифф на мой вопрос. — Документы при вас?

Не глядя на меня, она берет кипу бумажек, которые я протягиваю ей в окошко, откладывает в сторону прошение на гербовой бумаге и открывает большую учетную книгу в зеленой клеенчатой обложке.

— Фотографии принесли?

С бьющимся сердцем выкладываю я две фотокарточки. Этого движения достаточно, чтобы госпожа Тарифф начала заполнять графы в своей книге, даже не взглянув на карточки. Я уже знал, что это довольно долгая процедура. И в ожидании принялся мысленно перебирать предстоящие в ближайшее время дела. Самое главное — поскорее найти толковую секретаршу, чтобы Люсьена успела передать ей дела до конца месяца. Хорошо бы это была особа не моложе пятидесяти лет или уродина, хотя, пожалуй, я не возражал бы и против приятной неожиданности. Впрочем, какая разница! Моя теперешняя жизнь так мало отличается от той, какую я вел два месяца назад, она так прочно вошла в старую колею, что вряд ли улыбка хорошенькой секретарши могла бы что-то в ней изменить. Даже если бы свадьба Люсьены расстроилась и она снова полюбила меня — слишком поздно! Какая женщина сравнится с моей супругой! Что за светлая голова и какое золотое сердце! Милая, милая моя Рене. В тот вечер, когда я вернулся с букетом фиалок, она была растрогана, вся так и светилась! Мы мирно, посемейному поужинали, и добрый ангел витал над нами. Ни о какой отдельной спальне я больше не вспоминал, и когда подошло время, без особой неловкости и как будто просто по привычке лег в супружескую постель, расточая жене ласковые слова. Но совсем иные чувства овладели мной в следующую ночь. Я долго не мог уснуть, и мало-помалу во мне разыгралась уязвленная гордость: я перебирал свои обиды, негодовал. От стыда и злости меня бросало в жар, голова гудела! Разгоряченный, потный, я метался по подушке. А рядом со мной сладко спала Рене, и этот безмятежный сон, это ровное дыхание показались мне в тот момент чем-то оскорбительным и циничным. Я решил встать, одеться, а когда Рене откроет глаза, заявить ей: «У меня назначено свидание в половине первого». Но тут же представил себе, что придется бродить по улицам, дрожа от холода, в поисках приключений, к которым я не имел ни малейшей охоты. И остался в постели. Засыпая, я подумал, что завтра же велю постелить себе в комнате с клетчатыми обоями. Но к утру весь гнев прошел. Этот ночной всплеск был последним, и постепенно ко мне вернулось чувство покоя и благополучия. Воспоминание о моей метаморфозе не нарушает нашего семейного согласия. Я никогда не попрекаю Рене изменой, убедив себя, что она стала жертвой обстоятельств. И все же мы оба, особенно Рене, непрестанно думаем об этом. В первые дни я тешил себя мыслью, что позиция мужа-обличителя даст мне некоторое преимущество в отношениях с Рене, но, как теперь вижу, это были напрасные надежды. Она не только не испытывает передо мной никакого смущения, но, наоборот, держится с каким-то превосходством, будто путешественник, исколесивший на своем веку немало стран, а ныне с достойным смирением ведущий оседлую жизнь. Это проявляется в снисходительном тоне, который она усвоила со мной, в скучающем, отрешенном виде, делающем все ее суждения, решения и распоряжения категоричными и неоспоримыми. Диву даешься, как искусно сумела она обернуть в свою пользу ситуацию, в которой я на ее месте не знал бы куда деваться. Но однажды я не выдержал и решил показать ей, что если я все терплю, то только по собственной доброй воле и из великодушия, между тем как мне ничего не стоило бы самому над ней посмеяться.

Это произошло в одно воскресное утро. Мы оба были в ванной комнате: я брился, а Рене нежилась в ванне, не обращая на меня никакого внимания. Она откровенно любовалась своим обнаженным телом, обозревая себя от кончиков пальцев на ногах до сосков, и правда, ее груди, невесомые в воде, выглядели недурно. Вдруг рассеянно и безучастно, словно думая вслух, она произнесла:

— Пусть Жемийяры думают что хотят, но мы к ним сегодня не пойдем.

Жемийяры — старые друзья еще моих родителей, я особенно привязан к ним и люблю у них бывать: нам, землякам, есть что вспомнить. Но из-за Рене, считающей их скучными и вульгарными, я встречаюсь с ними всего два-три раза в год. К тому времени мы не виделись уже больше полугода, и когда как-то на неделе я встретил в городе старика Жемийяра, то обещал, что мы навестим их в воскресенье вечерком. Конечно, первым моим побуждением было воспротивиться словам Рене. Однако я тут же понял, что от этого не будет никакого толку. Рене все молча выслушает, а часа через два заговорит об этом как о чем-то уже решенном и принятом с обоюдного согласия: «Я позвонила им и извинилась». Нет, чтобы одержать над Рене эту мелкую победу, надо начинать крупное наступление, рассудил я, и в то же время вновь расшатывать наш modus vivendi мне совсем не хотелось. Но, увидев в зеркале, что Рене улыбается с победным видом, я отложил бритву, присел на край ванны и сказал:

— Пожалуй, ты все-таки должна знать правду. Я не был в Бухаресте.

Рене обеспокоенно смотрела на меня, поняв, что я собираюсь вернуться к скользкой теме и нарушить ее покой. Собственная нагота, минуту назад так развлекавшая ее, теперь, когда, видимо, предстояло серьезное и, быть может, бурное объяснение, вдруг показалась ей чем-то унизительным, и она попыталась прикрыться руками.



Поделиться книгой:

На главную
Назад