— Кто вам сказал?
— Он.
— Он сказал вам, что я люблю его?
— Он мне сказал, что надеется на это: не ошибается ли он?
— Я не знаю; я всегда знала любовь только по имени: как же хотите вы, чтобы я видела ясно в своем сердце и посреди смущения, ощущаемого мною, отличила чувство, которое производит его?
— О! Так я вижу, что Гораций прочел в вашем сердце лучше вас.
Я принялась плакать.
— Перестаньте! — продолжала госпожа Люсьен. — Во всем этом нет, как мне кажется, большой причины для слез. Поговорим рассудительно. Граф Гораций молод, красив, богат, свободен, вам восемнадцать лет; это будет приличная партия во всех отношениях.
— О! Сударыня!
— Хорошо, не станем говорить об этом более; я узнала все, что мне хотелось. Теперь пойду к мадам Мельен и пришлю к вам Люцию.
— Но ни слова, умоляю вас.
— Будьте спокойны, я знаю, что мне делать. До свидания, милое дитя. Перестаньте, вытрите ваши прекрасные глаза и обнимите меня.
Я бросилась к ней на шею. Через пять минут явилась Люция; я оделась и вышла.
Я нашла мать в задумчивости, но нежнее обыкновенного. Несколько раз во время завтрака она смотрела на меня с чувством беспокойной печали, и каждый раз краска стыда появлялась па лице моем. В четыре часа госпожа Люсьен и ее дочь нас оставили; мать была со мною такой же, как и всегда; ни слова не было произнесено о посещении госпожи Люсьен и о причинах, которые заставили ее приехать. Вечером, когда я по обыкновению подошла к матери, чтобы обнять и поцеловать ее, я заметила у нее слезы; тогда я бросилась перед ней на колени, спрятав голову на груди ее. Увидев это движение, она поняла чувство, которое мне его подсказало, обняла меня, прижала к себе и сказала: «Будь счастлива, дочь моя, вот все, что я прошу от Бога».
На третий день госпожа Люсьен от имени графа сделала официальное предложение.
А через шесть недель я была уже женою графа Безеваля.
X
Свадьба была в Люсьене в первых числах ноября. В начале зимы мы возвратились в Париж. Мать моя дала мне по брачному контракту двадцать пять тысяч ливров ежегодного дохода, граф объявил почти столько же. Дом наш был если не в числе самых богатых, то, по крайней мере, в числе самых изящных.
Гораций представил мне двух друзей своих и просил принять их как своих братьев. Уже шесть лет они были соединены чувствами столь искренними, что в свете привыкли называть их неразлучными. Четвертый, о котором они говорили каждый день и сожалели беспрестанно, убит был в октябре прошлого года во время охоты в Пиренеях. Я не могу открыть вам имен этих двух человек, и в конце моего рассказа вы поймете отчего; но так как иногда буду вынуждена говорить о них, то назову одного Генрихом, а другого Максом.
Не скажу вам, чтобы я была счастлива; чувство, которое я питала к Горацию, было и всегда будет для меня неизъяснимо; можно сказать, почтение, смешанное со страхом; впрочем, это впечатление он производил па всех, кто к нему приближался. Даже оба друга его, по-видимому, столь свободные и фамильярные с ним, противоречили ему редко и уступали всегда, если не как начальнику, по крайней мере, как старшему брату. Хотя оба они были ловки во всех телесных упражнениях, но им было далеко до него. Граф преобразовал бильярдную залу в фехтовальную, в одной из аллей сада тренировались в стрельбе: каждый день эти господа упражнялись на шпагах или пистолетах. Иногда я присутствовала при этих поединках: тогда Гораций бывал скорее их учителем, нежели противником; во всех этих упражнениях он сохранял то страшное спокойствие, которое я видела у госпожи Люсьен, и многие дуэли, всегда оканчивавшиеся в его пользу, доказывали, что хладнокровие, столь редкое в критическую минуту, никогда его не оставляло. Итак, странная вещь! Гораций оставался для меня, несмотря на искреннюю дружбу, существом высшим и не похожим на других людей.
Что касается графа, он казался счастливым, по крайней мере любил повторять это, хотя часто беспокойное его чело показывало противное. Иногда также страшные сновидения тревожили его сон, и тогда этот человек, столь спокойный и храбрый днем, пробуждался среди ночи в ужасе и дрожал как ребенок. Он приписывал эти страхи приключению, случившемуся с его матерью во время ее беременности: остановленная в Сиерре разбойниками, она была привязана к дереву и видела, как зарезали путешественника, ехавшего по одной с нею дороге; из этого следовало заключить, что ему представлялись обыкновенно во сне сцены грабежа или разбоя. Также, чтобы скорее предупредить возвращение этих сновидений, нежели от страха, он клал всегда, ложась спать, у изголовья своей постели пару пистолетов. Это сначала меня очень пугало; я боялась, чтобы он в припадке сомнамбулизма не сделал выстрела; но мало-помалу я успокоилась и приучилась не обращать внимания па эту предосторожность. Но была другая, еще страннее, которой и теперь даже не могу объяснить себе: она состояла в том, что держали постоянно, днем и ночью, оседланную лошадь, готовую к отъезду.
Зима прошла в вечерах и балах. Граф был очень щедр; салоны его соединились с моими, и круг знакомства нашего удвоился. Он везде сопровождал меня с чрезвычайной учтивостью и, что более всего удивило свет, — перестал совсем играть. На весну мы уехали в деревню.
Там мы нашли опять наши воспоминания, наших знакомых и проводили время то у себя, то у своих соседей. Госпожу Люсьен и детей ее мы продолжали считать вторым нашим семейством. Итак, положение мое почти нисколько не изменилось и жизнь моя текла по-прежнему. Одно только иногда ее волновало: это грусть без причины, которая все более и более овладевала Горацием, и сновидения, становившиеся все более и более ужасными.
В этот год была очередь Горацио принимать своих друзей. Я тотчас предложила ему ехать с ним, чтобы содержать в порядке его хозяйство, но граф отвечал мне, что замок был только сборным местом для охоты, дурно содержимый, дурно меблированный, удобный только для охотников, которым везде хорошо, а не для женщины, привыкшей ко всем удобствам и роскоши жизни. Впрочем, приехав, он отдаст приказания, чтобы все переделки были сделаны и чтобы впредь, когда наступит его очередь, я могла провожать его и сделать честь его дому, приняв на себя обязанность благородного капеллана.
Этот случай, показавшийся моей матери столь простым и естественным, обеспокоил меня чрезвычайно. Я никогда не говорила ей ни о печали, ни об ужасе Горация, которые казались мне неестественными, что предполагала им всегда причину, которой он не хотел или не мог сказать. Однако с моей стороны так смешно было мучиться о трехмесячном отсутствии и так странно настаивать ехать с Горацием, что я решила скрыть свое беспокойство и не говорить более об этом путешествии.
День разлуки наступил: это было 27 августа. Граф и друзья его хотели приехать в Бюрси к началу охоты, т. е. к 1 сентября. Они отправились на почтовых и приказали послать вслед за собой своих лошадей, которых малаец должен был вести в поводу до самого замка.
В минуту отъезда я залилась слезами, увлекла Горация в комнату и просила в последний раз взять меня с собой. Я сказала ему о своем непонятном страхе, припомнила ему ту печаль и тот необъяснимый ужас, которые вдруг овладевали им. При этих словах он покраснел и в первый раз при мне выразил знак нетерпения. Впрочем, в ту же минуту сдержал его и, говоря со мной с чрезвычайной лаской, обещал, если замок удобен, в чем он сомневается, написать, чтобы я к нему приехала. Положась на это обещание, я проводила его гораздо спокойнее, нежели сама ожидала.
Однако первые дни нашей разлуки были ужасны, но, повторяю вам, не от страданий любви, это было неопределенное, но постоянное чувство ожидания большого несчастья. На третий день после отъезда Горация я получила от него письмо из Каэна: он останавливался обедать в этом городе и поспешил написать мне, помня, в каком беспокойстве меня оставил. Чтение этого письма меня несколько успокоило, но последнее слово возобновило опять все мои опасения, тем жесточайшие, что они для меня только одной были существенными, а всякому другому могли бы показаться смешными: вместо того, чтобы сказать мне «до свидания», граф написал «прощайте». Пораженный ум обращает внимание на мелочи: мне сделалось почти дурно, когда я прочла это последнее слово.
Я получила другое письмо от графа из Брюси; не видев замок три года, он нашел его в ужасном беспорядке; едва отыскалась в нем одна комната, в которую дождь и ветер не проникали; итак, бесполезно было бы думать о возможности приехать к нему в нынешнем году. Не знаю отчего, но я этого ожидала, письмо это произвело на меня меньшее впечатление, нежели первое.
Через несколько дней мы прочли в нашем журнале первое известие об убийствах и грабежах, приведших в трепет Нормандию. В третьем письме Гораций также сказал о них несколько слов, но, казалось, он не приписывал этим слухам такой важности, какую давали им газеты. Я отвечала ему, упрашивая возвратиться как можно скорее. Эти слухи казались мне началом осуществления моих предчувствий.
Вскоре новости начали становиться более и более ужасными; теперь я в свою очередь имела непонятную тоску и страшные сны; я не смела более писать Горацию; последнее письмо мое осталось без ответа. Я поехала к госпоже Люсьен, которая с того времени, как я созналась ей во всем, стала моей утешительницей: я рассказала ей о моих ужасных предчувствиях; она сказала мне то же, что мать моя говорила мне двадцать раз, что страх быть дурно помещенной в замке служил единственным препятствием Горацио взять меня с собой; она лучше всякого знает, как он меня любит; потому что он все доверил сначала ей и так часто благодарил за счастье, которым, по словам его, ей обязан. Эта уверенность, что Гораций любит меня, заставила меня вдруг решиться, если не получу скорого известия о его возвращении, отправиться самой к нему.
Я получила письмо. Гораций вместо того, чтобы говорить о возвращении своем, писал, что он принужден еще пробыть около шести недель или двух месяцев вдали от меня. Письмо его исполнено было доказательств любви. Так некстати было это старинное обещание, которое он дал своим друзьям, оно мешало ему возвратиться. Граф был уверен, что мне будет беспокойно в развалинах его древнего замка, поэтому не мог просить меня к нему приехать. Если я могла еще колебаться, то письмо это заставило меня решиться. Я пошла к моей матери и сказала, что Гораций позволяет мне приехать к нему и что я отправляюсь завтра вечером; она также хотела ехать со мной, и я испытала всевозможные мучения, доказывая ей, что если Гораций боялся за меня, то за нее будет бояться в десять раз более.
Я отправилась на почтовых, взяв с собой горничную, которая была родом из Нормандии. Приехав в Сен-Лорандю-Мон, она попросила у меня позволения провести три или четыре дня у своих родных, которые жили в Кревкере, я позволила ей, не подумав, что в ту минуту, когда приду в замок, обитаемый одними мужчинами, я буду в особенности нуждаться в ее услугах; но я хотела доказать Горацию, что он был несправедлив, сомневаясь в моей твердости.
Я приехала в Каэн в семь часов вечера; содержатель станции, узнав, что женщина, едущая одна, требует лошадей до замка Бюрси, подошел сам к дверцам моей кареты и до того стал упрашивать меня провести ночь в городе и не ездить до завтра, что я уступила. Впрочем, мне пришло на ум, что я приеду в замок в такое время, когда там будут уже спать, и, может быть, судя по происшествиям, в центре которых он находится, ворота будут заперты, и мне их не отворят. Скорее эта причина, нежели страх, заставила меня остаться в городе.
Вечера становились холодными; я вошла в залу содержателя станции, а между тем мне приготовляли комнату. Тогда хозяйка, чтобы не оставить во мне никакого сожаления о принятом мною решении, рассказала мне все, что случилось у них в продолжение трех недель. Ужас обуял всех до такой степени, что не смели выезжать за четверть лье из города после захода солнца.
Я провела ужасную ночь. Приближаясь к замку, я теряла мало-помалу свою уверенность: граф имел, может быть, другие причины удалиться от меня, а не те, о которых мне сказал; в таком случае, как примет он мое присутствие? Приезд мой, нечаянный и неожиданный, был неповиновением его приказаниям, нарушением его власти. Я хотела было написать к нему, что я в Каэне, и подождать пока он приедет за мной, но все эти страхи, внушенные моею лихорадочною бессонницею, рассеялись, когда я на несколько часов уснула и, проснувшись, увидела дневной свет в своей комнате. Тогда вся храбрость моя возвратилась: я потребовала лошадей и через десять минут уехала.
В девять часов утра в двух лье от Буисона почтальон остановил лошадей и указал мне замок Бюрси. Извилистая дорожка вела к решетке замка. Он спросил меня, точно ли я туда еду, я отвечала утвердительно, и мы отправились.
Приехав, мы нашли ворота запертыми, долго звонили, но никто не отворял. Я начала раскаиваться, что не предупредила о своем приезде. Граф и друзья его могли уехать куда-нибудь на охоту: в таком случае, что оставалось мне делать в этом замке, в котором я не могу, может быть, приказать, чтобы мне отворили ворота? И неужели должна буду дожидаться их возвращения в какой-нибудь дрянной деревенской гостинице? Это невозможно! Наконец потеряв терпение, я вышла сама из экипажа
Граф, заметив меня, встал и побледнел так, как будто ему сделалось дурно. Что касается меня, то я так дрожала, что едва могла стоять на ногах, и упала бы, если бы он не подбежал и не поддержал меня.
— Гораций, — сказала я, — простите меня, я не могла жить вдали от вас… я была очень несчастлива, очень беспокоилась… и решилась вам не повиноваться.
— И вы сделали очень дурно, — сказал граф глухим голосом.
— О! Если хотите, — вскричала я, устрашенная его голосом, — я ворочусь сию же минуту… Я видела вас… вот все, что мне нужно.
— Нет! — сказал граф. — Так как вы уже здесь, то останьтесь и будьте дорогою гостьей.
При этих словах он обнял меня и потом, сделав усилие над самим собой, принял то наружное спокойствие, которое иногда пугало меня более, нежели лицо, раздраженное порывами ужаснейшего гнева.
XI
Однако мало-помалу эта ледяная холодность графа рассеялась, он проводил меня в комнату, мне отведенную и отделанную во вкусе времен Людовика XV.
— Да, я помню ее, — прервал я, — это та самая, в которую я входил. О Боже мой! Боже мой! Я начинаю все понимать.
— Там, — продолжала Полина, — он просил у меня прощения за манеру, с которой принял меня; но удивление, причиненное ему моим приездом, страх лишений, которые должна буду переносить в продолжение двух месяцев в этих старых развалинах, были сильнее его. Впрочем, так как я всем пренебрегла, он очень рад и постарается сделать пребывание мое в замке как можно менее неприятным; к несчастью, ему нужно сегодня же или завтра отправиться на охоту, и, может быть, он должен будет оставить меня на один или на два дня; но он не станет давать более новых обязательств в этом роде и я буду ему предлогом, чтобы от них отказываться. Я отвечала ему, что он совершенно свободен и что я приехала не для того, чтобы мешать его удовольствиям, но чтобы успокоить свое сердце, устрашенное слухами об этих ужасных убийствах. Граф улыбнулся.
Я устала от дороги, легла и заснула. В два часа граф вошел в мою комнату и спросил: не хочу ли я прогуляться по морю? День был прекрасный, и я согласилась.
Мы сошли в парк. На берегу маленькой речки мы нашли красивую лодку; форма ее была продолговатая и странная. Гораций сказал мне, что она сделана по образцу гавайских лодок и что этот вид конструкции намного увеличивает ее быстроту. Мы сели в нее: Гораций, Генрих и я; малаец греб веслами, и мы быстро подвигались вперед по течению. Войдя в море, Гораций и Генрих распустили длинный треугольный парус, который был обвязан вокруг мачты, и без помощи весел мы понеслись с чрезвычайной быстротой.
Я увидела океан в первый раз в моей жизни. Это величественное зрелище поглотило меня совершенно, так что я и не заметила, как мы подплыли к небольшому челноку, делавшему нам сигналы. Я была пробуждена от моей задумчивости голосом Горация, который закричал кому-то из людей, находившихся в челноке:
— Гей! Гей! Господин моряк, что нового в Гавре?
— Ей-Богу, немного, — отвечал знакомый голос. — А в Бюрси?
— Ты видишь, неожиданный товарищ, приехавший к нам, старинная твоя знакомая, госпожа Безеваль, жена моя.
— Как! Госпожа Безеваль? — закричал Макс, которого я узнала.
— Она самая, и если ты сомневаешься в этом, любезный друг, то подъезжай увидеться с нею.
Челнок подплыл, на нем был Макс с двумя матросами. Он — в одежде моряка, с сетью на плече. Съехавшись, мы обменялись несколькими учтивыми словами; потом Макс бросил свою сеть, взошел к нам в лодку, поговорил с минуту потихоньку с Генрихом, поклонился мне и пересел на свой челнок.
— Счастливой ловли! — кричал ему Гораций.
— Счастливого пути! — отвечал Макс, и лодка и челнок разъехались.
Час обеда наступил, мы возвратились к устью Орны, в которой в это время морской отлив настолько уменьшил воды, что мы не могли уже доплыть до парка и вынуждены были выйти на берег и взобраться на песчаные бугры.
Потом я прошла той дорогой, по которой шли вы спустя три или четыре ночи: сначала очутилась я на голышах, потом в большой траве, наконец перешла гору, вошла в аббатство, осмотрела монастырь и его небольшое кладбище; прошла с другой стороны рощи и явилась в парк замка.
Вечер прошел без приключений. Гораций был очень весел, он говорил об украшениях, которые намерен сделать для будущей зимы в нашем доме в Париже, и о путешествии весной: он хотел увезти мать мою и меня в Италию и, может быть, купить в Венеции один из ее древних мраморных дворцов, чтобы проводить там время карнавала. Генрих был менее раскован и казался озабоченным и беспокойным при малейшем шуме. Все эти подробности, на которые я едва в то время обращала внимание, представились позже уму моему со всеми их причинами, которые тогда были для меня скрыты и следствие которых вы поймете после.
Мы удалились, оставя Генриха в зале. Он хотел целую ночь писать. Ему подали перьев и чернил, и он расположился подле огня.
На другой день утром, когда мы завтракали, зазвонили особенным образом у ворот парка. «Макс!» — сказали вдруг Гораций и Генрих. В самом деле, тот, кого они назвали, почти тотчас въехал во двор.
— А! Вот и ты, — сказал Гораций. — Очень рад тебя видеть; но в другой раз, пожалуйста, позаботься немного о моих лошадях; посмотри, что ты сделал с этим бедным Плутоном.
— Я боялся, что приеду не вовремя, — отвечал Макс; потом вдруг остановился и обратился ко мне: — Сударыня, — сказал он, — извините, что я явился к вам в таком наряде, но Гораций забыл, я уверен, что нам предстоит сегодня охота с англичанами, — продолжил он, делая акцент на этом слове. — Они приплыли вчера вечером на пароходе; теперь нам остается только не опоздать и не изменить своему слову.
— Очень хорошо, — сказал Гораций, — мы будем там.
— Однако, — возразил Макс, обращаясь ко мне, — я не знаю, сможем ли мы теперь сдержать свое обещание; эта охота очень утомительна, чтобы мадам Безеваль могла ехать с нами.
— О! Успокойтесь, господа, — отвечала я с поспешностью, — я приехала сюда не за тем, чтобы мешать вашим удовольствиям: поезжайте, а я останусь в замке и буду ждать вашего возвращения.
— Ты видишь, — сказал Гораций, — Полина настоящий капеллан времен прошедших. Ей недостает только пажей и прислужниц… А сейчас у нее нет даже горничной (она все еще в дороге и будет здесь не раньше восьми дней).
— Впрочем, — сказал Генрих, — если ты, Гораций, хочешь остаться в замке, мы извиним тебя перед нашими островитянами; ничего нет легче!
— Нет! — возразил граф, — вы забываете, что я главный участник пари: мое личное присутствие просто необходимо. Уверен, Полина извинит нас.
— Конечно, — согласилась я, — и чтобы дать вам полную свободу, я уйду в свою комнату.
— Я буду у вас сию же минуту, — сказал Гораций и, подойдя ко мне с очаровательной вежливостью, проводил до двери и поцеловал мне руку.
Я возвратилась в свою комнату, куда через несколько минут явился и Гораций; он был уже в охотничьем платье и пришел проститься со мной. Я сошла с ним на крыльцо, где были уже Генрих и Макс; они снова стали уговаривать Горация, чтобы он остался со мной. Но я настояла, чтобы он ехал с ними. Наконец они отправились, обещая возвратиться на другой день утром.
Я осталась в замке одна с малайцем. Это странное общество могло бы испугать всякую женщину, кроме меня; я знала, что этот человек был совершенно предан Горацию с того самого дня, в который граф сражался с тигрицей с кинжалом в руках. Покоренный и пораженный его невероятной храбростью, это дитя природы последовал за Горацием из Бомбея во Францию и после не оставлял его ни на минуту. Итак, я была бы совершенно спокойна, если бы не тревожил меня его дикий вид и странный костюм. Притом я находилась в стране, которая с некоторого времени сделалась театром невероятных происшествий, и хотя не слышала еще, чтобы говорили о них Генрих или Гораций, которые как мужчины презирали или показывали, что презирают подобную опасность, но эти истории, плачевные и кровавые, пришли мне на память, как только я осталась одна; однако днем мне нечего было бояться, и я вышла в парк, решив осмотреть окрестности замка, в который приехала, чтобы провести здесь два месяца.
Я направилась в ту сторону, которую я уже знала, и опять посетила развалины аббатства; но на этот раз осмотрев их более подробно. Я вышла через разрушенную паперть и поднялась на холм, с которого открывалось море.
Во второй раз увидела я это зрелище, однако ж оно нисколько не потеряло своего могущества. Я провела два часа, сидя неподвижно, с глазами, устремленными на эту величественную картину. Потом оставила ее с сожалением, чтобы осмотреть другие части парка. Я спустилась к реке, опять встретила привязанную к берегу лодку, па которой мы совершили накануне прогулку и которая всегда была наготове. Она напомнила мне, не знаю почему, всегда оседланную лошадь в конюшне. Эта мысль пробудила другие: о вечной недоверчивости Горация, разделяемой и его друзьями; о пистолетах, всегда находящихся в изголовье его постели, пистолетах на столе… Итак, они, показывая, что презирают опасность, принимают против нее все предосторожности? Но тогда, если эти оба человека думали, что не могут обойтись без оружия, каким образом они оставили меня одну без всякой защиты? Все это было для меня необъяснимо; поэтому, несмотря па все усилия, которые я употребляла, чтобы изгнать из головы пагубные мысли, они возвращались ко мне беспрестанно. Думая об этом, я все шла вперед и вскоре очутилась в самой тенистой части рощи. Там, посреди настоящего дубового леса, возвышался павильон, уединенный и запертый со всех сторон; я обошла его вокруг, по двери и ставни были так плотно притворены, что, несмотря на все мои усилия и любопытство, я ничего не могла увидеть, кроме наружного вида. Я обещала себе, в первый раз как выйду с Горацием, отправиться в эту сторону; я хотела, если бы Гораций согласился, сделать из павильона рабочий кабинет: положение его совершенно соответствовало этому назначению.
Я возвратилась в замок. После наружного разведывания последовал внутренний осмотр: комната, которую я занимала, выходила одной стороной в залу, а другой — в библиотеку; коридор проходил от одного конца здания до другого и разделял его на две половины. Мое помещение было обширнее других; остальная часть замка делилась на двенадцать небольших помещений, состоявших каждое из передней, залы и уборной, все пригодные и удобные для жилья (граф же говорил и писал мне совершенно противоположное).
Так как библиотека казалась лучшим противоядием против уединения и скуки, ожидавших меня, я решила тотчас же познакомиться с книгами, которые она могла мне предложить: здесь были большей частью романы XVIII столетия, показавшие, что предки графа интересовались произведениями Вольтера, Кребильона-сына и Мариво. Несколько новых томов, по-видимому, купленных нынешним владельцем, резко выделялись из этого собрания; это были сочинения по части химии, истории и путешествия; между последними я заметила прекрасное английское сочинение Даниэля об Индии, я решила сделать его своим ночным товарищем, потому что не надеялась скоро уснуть. Я сняла его с полки и унесла в свою комнату.
Через пять минут малаец пришел объяснить мне знаками, что обед готов. Сойдя вниз, я нашла его приготовленным в огромной столовой. Не могу описать вам, какое чувство страха и печали овладело мной, когда я увидела себя вынужденной обедать одной, при двух свечах, свет которых не достигал даже глубины комнаты и позволял тени придавать самые, странные формы предметам, на которые он простирался. Это тягостное чувство увеличилось еще присутствием черного слуги, которому я могла сообщать свою волю не иначе, как при помощи нескольких знаков; впрочем, он повиновался с поспешностью и понятливостью, которые делали этот обед еще более фантастическим. Несколько раз я желала говорить с ним, хотя знала, что он не может понять меня, но, как ребенок, который не смеет кричать в темноте, я боялась услышать звуки собственного голоса. Когда он подал десерт, я приказала ему жестами и знаками, чтобы он разжег в моей комнате огонь в камине: пламя камина — товарищ одиноких; впрочем, я хотела лечь как можно позднее, потому что чувствовала страх, о котором не думала в продолжение дня и который появился вместе с темнотой.
Ужас мой увеличился, когда я осталась одна в этой огромной столовой: мне казалось, что белые занавеси, висевшие над окнами, как саваны, двигались на меня со своих мест. Однако я страшилась не мертвых (монахи и аббаты, прах которых я попирала, проходя кладбище, почивали благословенным сном — одни в монастыре, другие в подземелье), а того, что я прочла в деревне, что слышала в Каэне, что пришло мне на память, и я дрожала при малейшем шорохе. Единственные звуки, которые раздавались тогда, — это шелест листьев, отдаленный ропот моря и тот однообразный и меланхолический шум ветра, который разбивается об углы больших зданий и свистит в камине, как полет ночной птицы. Я пробыла неподвижно в таком положении около десяти минут, не смея взглянуть ни в ту, ни в другую сторону; вдруг услышала я легкий шум позади себя, обернулась и увидела малайца. Сложив на груди руки, он поклонился (это была его манера извещать, что приказания, полученные им, исполнены). Я встала, он взял свечи и пошел передо мной; комната моя была уже приготовлена ко сну этим необыкновенным малайцем-горничной, который, поставив свечи на стол, оставил меня одну.
Желание мое было в точности исполнено: сильный огонь полыхал в большом камине из белого мрамора, поддерживаемом позлащенными амурами; свет его разлился по комнате и придал ей веселый вид, столь противоречивший моему ужасу, который начинал уже понемногу проходить. Комната была обтянута красной материей с цветами и украшена на потолке и дверях множеством арабесков и причудливых изображений, представлявших танцы фавнов и сатиров, странные лица которых, казалось, улыбались от огня, освещавшего их. Однако я не могла до такой степени успокоиться, чтобы лечь в постель; впрочем, еще не было и восьми часов вечера. Я переменила платье на спальный капот и хотела отворить окно, чтобы совершенно успокоить себя тихим и приятным видом уснувшей природы; но из предосторожности, которую я приписала слухам об убийствах, происходивших в окрестностях, ставни снаружи были заперты. Я отошла от окна и села к столу у камина, приготовясь читать о путешествии в Индию, когда, бросив взгляд на книгу, заметила, что принесла второй том вместо первого. Я встала, чтобы пойти переменить его, но при входе в библиотеку страх опять овладел мной. Подумав с минуту, я устыдилась, что предалась ужасу, столь детскому; я смело отворила дверь и подошла к полке, с которой брала книгу.
Приблизив свечу к другим томам, чтобы видеть их номера, позади полки на месте книги, которую я взяла сначала по ошибке, увидела блестящую медную пуговичку, подобную тем, которые накладываются на замки; она скрыта была от глаз книгами, поставленными на полке. Я часто видела потаенные двери в библиотеке под фальшивыми переплетами, и ничего не было удивительного, если бы и здесь отворилась потайная дверь.
Однако направление, в котором она была помещена, делало это почти невозможным: окна библиотеки были последними в здании; пуговичка была вделана в деревянную панель позади второго окна; дверь в этой стороне могла отворяться только на наружную стену.
Я отодвинулась немного, чтобы при помощи свечи рассмотреть: нет ли какого признака двери, и хотя смотрела во все глаза, однако ж ничего не увидела. Тогда я положила руку на пуговку и попыталась повернуть ее; она не уступала; я надавила на нее — и почувствовала движение; надавила еще сильнее — и дверь отворилась с шумом. Эта дверь выходила на маленькую лестницу, сделанную в толще стены.
Вы поймете, что подобное открытие нисколько не могло уменьшить моего ужаса. Я подняла свечу над лестницей и увидела, что она углубляется отвесно. С минуту я имела намерение осмотреть ее, даже сошла на две ступеньки, но у меня недостало духу. Я воротилась в библиотеку, заперла дверь, которая затворилась так плотно, что даже я со всей уверенностью в ее существовании не могла обнаружить сгибов, отделявших ее от стены. В ту же минуту я положила книгу на прежнее место, боясь, чтобы не заметили, что я до нее дотрагивалась; я не знала еще, кого интересовал этот секрет. Взяв наудачу другое сочинение, я возвратилась в свою комнату, заперла засовами дверь, выходившую в библиотеку, и села опять к огню.
Неожиданные происшествия приобретают или теряют свою важность от расположения ума, печального или веселого, или от обстоятельств более или менее критических, в которых, мы находимся. Конечно, ничего нет естественнее, чем потаенная дверь в библиотеке и круглая лестница в толще стены, но когда открываете эту дверь и эту лестницу ночью в уединенном замке, где живете одни и без защиты, когда этот замок возвышается посреди страны, в которой каждый день раздаются слухи о новом грабеже или убийстве, когда с некоторого времени вы окружены какой-то таинственной судьбой, когда гибельные предчувствия двадцать раз среди дня приводят в смертельный трепет ваше сердце — тогда все делается если не существенностью, то, по крайней мере, призраком и привидением, и кто не знает по опыту, что неизвестная опасность в тысячу раз страшнее и ужаснее видимой и существующей.
Тогда-то я стала сожалеть, что отпустила свою горничную. Ужас — чувство столь малорассудительное, что он возбуждается или уменьшается без всяких побудительных причин. Существо самое слабое — собачка, которая ласкается к нам, дитя, которое нам улыбается, — оба они, хотя не могут защитить нас, в этом случае служат опорой для сердца, если не оружием для рук. Если бы со мной была эта девушка, не оставлявшая меня в продолжение пяти лет, в преданности которой я была уверена, то, без сомнения, весь страх мой исчез бы; между тем как одной мне казалось: что я обречена на погибель и ничто не может спасти меня.
В таком положении я провела часа два — неподвижная и бледная от ужаса. Часы пробили десять, потом одиннадцать, и при этих звуках, столь естественных, я прижималась каждый раз к подлокотникам своего кресла. В половине двенадцатого мне послышался отдаленный шум выстрела из пистолета; я привстала немного, прислонясь к камину; потом, когда все стихло, упала в кресло, откинувшись на спинку. Я провела таким образом еще некоторое время, не смея отвести глаз от того места, на которое они были устремлены, чтобы не встретить какой-нибудь причины действительного страха. Вдруг показалось мне среди этой совершенной тишины, что ворота, находившиеся против крыльца и отделявшие сад от парка, заскрипели на петлях. Мысль, что приехал Гораций, изгнала в минуту весь мой ужас, и я бросилась к окну, забыв, что ставни были заперты; хотела отворить дверь, но по неловкости или из-за предосторожности малаец запер ее, уходя: я была пленницей. Тогда, вспомнив, что окна библиотеки, подобно моим, выходили также во двор, я отодвинула засовы и по одному из тех странных побуждений, которые производят величайшую храбрость после сильной робости, вошла туда без свечи, потому что приехавшие в это время могли быть и не Гораций с его друзьями и свет в комнате показал бы, что в ней живут. Ставни были только притворены; я открыла одну из них и при свете луны ясно отличила человека, отворявшего одну половинку ворот и державшего их полурастворенными; между тем как двое других, неся предмет, которого я не могла рассмотреть, проходили ворота, затворенные тотчас за ними их товарищем. Эти три человека вместо того, чтобы идти к крыльцу, обошли вокруг замка; но так как путь, по которому они следовали, приближал их ко мне, то я начала отличать форму тяжести, несомой ими: это было тело, завернутое в плащ. Без сомнения, вид дома, могущего быть обитаемым, подал какую-то надежду тому или той, кого похищали: род борьбы завязался перед моим окном; в этой борьбе показалась одна рука, она была покрыта рукавом платья. Итак, нет никакого сомнения, что жертвой была женщина… Но все это происходило очень быстро, рука, схваченная одним из троих незнакомцев, исчезла под плащом, потом все скрылись в тени тополевой аллеи, ведущей к небольшому запертому павильону, открытому мной накануне посреди дубового леса.
Я не могла узнать этих людей; заметила только, что они одеты были крестьянами; но если они точно были ими, то каким образом вошли в замок? Как достали ключ от ворот? Было ли это похищение или убийство?.. Я ничего не знала. Но, наверное, то или другое. Впрочем, все это было так необъяснимо и так странно, что несколько раз я спрашивала себя: не нахожусь ли во власти сновидения? Впрочем, не слышно было никакого шума, ночь продолжала свое тихое и спокойное течение, и я стояла у окна, неподвижная от ужаса, не смея оставить своего места, чтобы шум шагов моих не пробудил опасность, если она мне угрожала. Вдруг я вспомнила о потаенной двери, об этой таинственной лестнице; мне показалось, что я слышу глухой шум в этой стороне; я бросилась в свою комнату и заперла засовами дверь; потом почти упала в кресла, не заметив, что в мое отсутствие одна свеча погасла.
На этот раз меня мучил уже не пустой страх, а какое-то преступление, свидетелем которого я становилась, которое происходило около меня и исполнителей которого я видела своими глазами. Мне казалось каждую минуту, что отворяют потаенную дверь или отодвигают какую-нибудь незаметную перегородку: все эти незначительные звуки, слышимые ночью, которые производят треснувшая мебель или паркет, заставляли меня дрожать от ужаса; и посреди безмолвия я слышала, как билось мое сердце в такт маятнику. В эту минуту пламя моей свечи достигло бумаги, окружавшей ее; мгновенный свет разлился по всей комнате, потом стал уменьшаться; шипение продолжалось несколько минут, наконец фитиль, упав внутрь подсвечника, вдруг погас и оставил меня при свете одного камина. Я искала глазами вокруг себя дрова, чтобы зажечь их, и не находила. Тогда я придвинула одни головни к другим, и на минуту огонь вспыхнул с новой силой; но дрожащее пламя его не могло меня успокоить: каждый предмет двигался подобно свету, освещавшему его, — двери прыгали, занавеси волновались, длинные, движущиеся тени проходили по потолку и коврам. Мне становилось дурно… В эту минуту раздался небольшой шум, предшествующий звону часов, и пробило полночь.
Однако я не могла провести всей ночи в кресле; чувствуя холод, начинавший постепенно овладевать мной, я решила лечь одетой; подошла к постели, бросилась под одеяло и накрылась с головой. Я пробыла в таком положении почти час, не думая даже о возможности заснуть. Я буду помнить этот час всю мою жизнь: паук ткал паутину в углу алькова, и я слушала непрерывный труд ночного работника; вдруг он перестал двигаться, прерванный другим шумом; мне показалось, что я услышала небольшой скрип, подобный тому, который сделала дверь библиотеки, когда я надавила медную пуговичку; я высунула поспешно свою голову из-под одеяла и с окаменевшей шеей, удерживая свое дыхание, с рукою на сердце, чтобы остановить его биение, собирала в себя безмолвие, сомневаясь еще; вскоре мне не в чем уже было сомневаться.
Я не ошиблась: паркет трещал под тяжестью тела, шаги приближались и опрокинули стул; но, без сомнения, тот, который шел, боялся быть услышанным, потому что шум тотчас перестал, и наступила совершенная тишина. Паук начал опять ткать свою паутину… О! Вы видите, все эти подробности так живы в моей памяти, как будто я там еще, лежу в постели, и при последнем издыхании от ужаса.
Я услышала вновь движение в библиотеке: шаги приближались к тому месту, где стояла моя кровать; рука дотронулась до перегородки… Итак, я была отделена от вошедшего толщиною только одной доски. Мне показалось, что отодвигают перегородку… Я притворилась спящею: сон был единственным моим оружием. Если это вор, то он, думая, что я не могу ни видеть, ни слышать его, может быть, пощадит меня, считая смерть мою бесполезной; лицо мое, обращенное к полу, было в тени, что позволяло мне смотреть открытыми глазами. Я увидела движение в своих занавесях; рука раздвигала их медленно; потом между красной драпировкой появилась голова; последний свет камина, дрожавший в глубине алькова, осветил это видение: я узнала Горация и закрыла глаза…
Когда открыла их, видение уже исчезло, но занавесы были еще в движении; я услышала шум задвигавшейся перегородки, потом удалявшийся звук шагов, потом скрип двери, наконец опять наступила тишина. Не знаю, сколько времени я пробыла таким образом без дыхания и без движения, но к рассвету, измученная этой ужасной ночью, впала в оцепенение, похожее на сон.
XII
Я была разбужена малайцем, стучавшим в дверь, запертую мною изнутри; я была одета и тотчас встала отодвинуть засовы; слуга открыл ставни, и я, увидев в своей комнате свет и солнце, бросилась к окну. Это был один из прекрасных дней осени, когда солнце бросает последнюю улыбку на землю; все было так тихо и так спокойно в парке, что я начинала почти сомневаться в самой себе. Но происшествия ночи были столь живы в моем сердце; притом те места, которые охватывал мой взор, напоминали мне малейшие их подробности. Опять я увидела ворота, отворявшиеся, чтобы дать проход трем мужчинам и женщине, аллею, по которой они шли, следы, знаки которых остались на песке, более заметные в том месте, где жертва сопротивлялась, потому что те, которые несли ее, ступали тверже; эти шаги следовали по описанному уже мною направлению и скрывались в тополевой аллее. Тогда я хотела видеть, чтобы еще более увериться, если можно, свидетельство своих чувств: я вошла в библиотеку, ставня была полуотворена, как я оставила ее; опрокинутый стул посреди комнаты был тот самый, падение которого я слышала; я подошла к перегородке и, рассматривая ее с глубоким вниманием, увидела неприметную выемку, по которой она двигалась; я попробовала отодвинуть ее и увидела, что она стала подаваться. В эту минуту дверь моей комнаты отворилась; я успела отскочить от перегородки и схватить книгу в библиотеке. Это был малаец; он пришел сказать, что завтрак готов, и я пошла за ним.
Войдя в залу, я очень удивилась: думала найти там Горация, но его не было и даже стол был накрыт на один куверт.
— Граф не возвращался? — спросила я.