Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Полина - Александр Дюма на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Малаец отвечал мне знаками отрицания.

— Нет? — пробормотала я, изумленная.

— Нет! — повторил он опять жестом.

Я упала в кресло: граф не возвращался!.. Однако я видела его: он подходил к моей кровати, поднимал мои занавеси через час после того, как эти три человека… Но те трое не были ли это граф и его друзья: Гораций, Генрих и Макс, похитившие женщину?.. Они одни в самом деле могли иметь ключ от парка и войти так свободно, не будучи ни видимы, ни беспокоимы никем; нет сомнения, это так. Вот почему граф не хотел, чтобы я приехала в замок; вот почему принял меня так холодно и удалился под предлогом охоты. Похищение женщины было устроено прежде моего приезда; теперь оно исполнено. Граф не любит меня более, он любит другую, и эта женщина в замке — в павильоне, без сомнения!

Да. И граф, чтобы увериться, что я ничего не видела, ничего не слышала, что не подозреваю его, взошел по лестнице библиотеки, отодвинул перегородку, поднял мои занавеси и, уверясь, что я сплю, возвратился к своей новой любви. Все было для меня так ясно и точно, как будто я сама видела. В минуту ревность моя осветила темноту, проникла сквозь стены; мне не оставалось ничего более узнавать: я вышла, мне становилось душно.

Я направилась к тополевой аллее, достигла дубового леса, увидела павильон и обошла его вокруг; он был заперт и казался необитаем, как и накануне. Возвратясь в замок, я вошла в свою комнату, бросилась в кресло, в котором в прошедшую ночь провела столько ужасных часов, и удивлялась своему страху!.. Это была тень, тьма или скорее отсутствие бурной страсти, которая таким образом ослабила мое сердце.

Я провела часть дня, прохаживаясь по своей комнате, отворяя и затворяя окно и ожидая вечера с таким же нетерпением, с каким страхом накануне видела его приближение. Пришли доложить мне, что обед готов. Я сошла и увидела опять один прибор, а подле него письмо. Узнав руку Горация, я поспешно разломала печать.

Он извинялся, что оставлял меня одну в продолжение двух дней; но он не мог возвратиться: с него взяли слово прежде моего приезда, и он должен был сдержать его, как бы дорого оно ему ни стоило. Я смяла письмо в руках, не прочитав его до конца, и бросила в камин; потом принудила себя есть, чтобы отвратить подозрения малайца, и, окончив обед, возвратилась в свою комнату.

Вчерашнее приказание мое не было забыто: я нашла большой огонь; но в этот вечер не он занимал меня. Я хотела составить себе план и села, чтобы поразмышлять. Что касается вчерашнего страха, он был совершенно забыт.

Граф Гораций и друзья его (потому что это были они) вошли в ворота и пронесли эту женщину к павильону; потом граф взошел потаенной лестницей, чтобы увериться, хорошо ли я спала и не слышала ли или не видела ли чего-нибудь. Итак, мне остается только сойти по лестнице; в свою очередь я пройду той же самой дорогой именно туда, откуда он приходил. Я решила следовать этому плану.

Часы показывали только четверть девятого; я подошла к ставням; они не были заперты. Без сомнения, нечего видеть в эту ночь, потому что не приняли мер вчерашней предосторожности; я отворила окно.

Ночь была бурна; я слышала отдаленные раскаты грома и шум моря, разбивавшегося о берег. В моем сердце была буря ужаснее бури природы, мысли роились в голове мрачнее и теснее волн океана. Два часа прошли, а я не сделала ни одного движения.

Наконец мне показалось, что время уже наступило: я не слышала никакого шума в замке; тот самый дождь, который в вечер с 27 на 28 сентября принудил вас искать убежище в развалинах, начал лить как из ведра; я подставила на минуту голову под небесную воду, потом закрыла окно и притворила ставни.

Я вышла из комнаты и сделала несколько шагов. В замке все было тихо; малаец, без сомнения, спал или прислуживал своему господину. Я воротилась назад и заперла дверь засовами; в это время пробило десять часов с половиной; на дворе слышны были только вопли урагана, и шум его помогал мне скрывать тот, который сама я могла сделать; я взяла свечу и подошла к двери, ведущей в библиотеку, — она была заперта ключом.

Меня видели там утром: боялись, чтобы я не открыла лестницы, и заперли мне выход. К счастью, граф показал мне другой.

Я прошла позади своей постели, отодвинула перегородку и очутилась в библиотеке.

Я шла твердыми шагами, не размышляя, к потаенной двери; вынула том, скрывавший пуговичку, надавила ее, и дверь отворилась.

Лестница представляла тесный проход для одной особы; я сошла по ней три этажа, прислушиваясь, но все было тихо.

На третьем этаже я нашла вторую дверь; она была не заперта; при первой попытке отворить ее она подалась.

Я очутилась под сводом, углублявшимся по прямой линии. Пройдя его в пять минут, нашла третью дверь и отворила ее также без труда (она выходила на другую лестницу, подобную первой, но имевшую только два этажа). На последнем я увидела железную дверь, отворила ее немного и услышала голоса. Тогда я погасила свою свечу, поставила ее на последней ступени и проскользнула в отверстие, сделанное в камине и закрытое плитой. Отодвинувши ее немного, я очутилась в химической лаборатории, очень слабо освещенной: свет соседней комнаты проникал в этот кабинет только сквозь круглое отверстие, помещенное над дверью и закрытое небольшими занавесками. Что касается окон, то они были так плотно затворены, что даже днем ни один луч света не мог туда проникнуть.

Я не ошиблась, сказав, что мне послышались голоса. В соседней комнате разговор был шумный; я узнала голоса графа и друзей его. Подвинув кресло к двери, я стала на него, и взоры мои устремились в другую комнату.

Граф Гораций, Макс и Генрих сидели за столом; однако ж оргия подходила к концу. Малаец служил им, стоя позади графа. Каждый из пирующих был одет в голубую блузу с охотничьим ножом на поясе и имел подле себя по паре пистолетов. Гораций встал, как будто желая уйти.

— Уже? — спросил его Макс.

— Что же мне здесь делать? — сказал ему Гораций.

— Пей! — сказал Генрих, наливая ему стакан.

— Прекрасное удовольствие пить с вами; после третьей бутылки вы уже пьяны. Станем играть!

— Я не мошенник, чтобы обыгрывать вас, когда вы не в состоянии защищать своих денег, — сказал граф, пожимая плечами и отворачиваясь.

— Так поволочись за нашей прекрасной англичанкой; твой слуга принял меры, чтобы она не была жестока. Клянусь честью, вот славный малый. Возьми, мой милый.

Макс дал малайцу горсть золота.

— Великодушен, как вор! — сказал граф.

— Хорошо, это не ответ, — возразил Макс, вставая. — Хочешь ты эту женщину или нет?

— Не хочу!

— Ну! Так я беру ее.

— Постой! — закричал Генрих, протягивая руку. — Мне кажется, что и я здесь что-нибудь значу и что имею такие же права, как и другой… Кто убил мужа?

— В самом деле, он прав, — сказал, смеясь, граф.

При этих словах раздалось стенание. Я оборотила голову в ту сторону, откуда оно исходило: женщина лежала на постели у колонн, связанная по рукам и по ногам. Внимание мое было так поглощено графом, что я и не заметила ее сначала.

— Да! — продолжал Макс, — но кто ожидал их в Гавре? Кто прискакал сюда, чтобы известить вас?

— Черт возьми! — сказал граф. — Вот что становится затруднительным, и надобно быть самим царем Соломоном, чтобы решить, кто имеет больше прав — шпион или убийца?

— Надобно, однако, это решить, — сказал Макс. — Ты заставил меня думать об этой женщине, и вот я уже влюблен в нее.

— И я также, — сказал Генрих. — Но так как ты не думаешь о ней, то отдай ее тому, кому хочешь.

— Чтобы другой донес на меня после какой-нибудь пирушки или, как сегодня, не знал сам, что делает. О! Нет, господа. Вы оба красивы, оба молоды, оба богаты: вам нужно только десять минут, чтобы поволочиться. Начинайте, мои Дон-Жуаны!

— В самом деле, ты внушил мне прекрасную мысль, — сказал Генрих. — Пусть сама она выберет того, кто ей больше нравится.

— Согласен! — отвечал Макс, — но пусть поспешит. Изъясни ей это ты, говорящий на всех языках.

— Охотно, — сказал Гораций. Потом, обратясь к несчастной женщине: — Миледи, — сказал он на чистом английском языке, — вот два разбойника, мои друзья, оба из хорошей фамилии, что можно доказать на пергаменте, если хотите, которые сначала промотали свое состояние, потом, находя, что все дурно устроено в обществе, возымели мысль засесть на больших дорогах, по которым оно проезжает, чтобы исправить его несправедливости и пороки и уравновесить его неравенства. Пять лет уже, к величайшей славе философии и полиции, они свято занимаются исполнением этой обязанности, которая доставляет им средства пофигурировать самым блистательным образом в салонах Парижа и которая приведет их, как это и случилось со мною, к какому-нибудь выгодному супружеству. Тогда они перестанут играть роли Карлов Моров и Жанов Сбогаров. В ожидании этого, так как в замке никого нет, кроме жены моей, которой я не хочу дать им, они покорнейше умоляют вас избрать из них того, кто вам больше нравится; без того они возьмут вас оба. Хорошо ли я выразился по-английски, сударыня, и поняли ли вы меня?

— О! Если вы имеете какую-нибудь жалость в сердце, — вскричала бедная женщина, — убейте меня! Убейте меня!

— Что говорит она? — бормотал Макс.

— Она отвечает только, что это бесчестно, — сказал Гораций, — и признаюсь, я несколько согласен с нею.

— В таком случае… — сказали вдруг Генрих и Макс, вставая.

— В таком случае делайте, что хотите, — отвечал Генрих. Он сел, налил себе стакан шампанского и выпил.

— О! Убейте меня! Убейте! — вскричала опять женщина, увидев двух молодых людей, готовых подойти к ней.

В эту минуту то, что легко было предвидеть, случилось: Макс и Генрих, разгоряченные вином, оборотились один к другому и, раздражаемые одним желанием, бросали друг на друга гневные взгляды.

— Итак, ты не хочешь мне уступить ее? — сказал Макс.

— Нет! — отвечал Генрих.

— Ну! Так я возьму ее!

— Посмотрим.

— Генрих! Генрих! — сказал Макс, скрежеща зубами, — клянусь тебе честью, что эта женщина будет принадлежать мне.

— А я клянусь жизнью, что она будет моя, и, верно, я дорожу больше своей жизнью, нежели ты честью.

Тогда каждый из них отступил назад, выхватил свой охотничий нож и стал нападать один на другого.

— Но из жалости, из сострадания, во имя неба — убейте меня! — вскричала в третий раз связанная женщина.

— Что сказали вы? — вскричал Гораций, сидя по-прежнему и адресуясь к двум молодым людям тоном начальника.

— Я сказал, — отвечал Макс, нанося удар Генриху, — что я буду иметь эту женщину.

— А я, — возразил Генрих, нападая в свою очередь на противника, — я сказал, что она будет моя, и сдержу свое слово.

— Нет! — возразил Гораций. — Вы оба солгали: вы оба не будете иметь ее.

Тогда он взял со стола пистолет, медленно поднял его и выстрелил: пуля пролетела между сражающимися и поразила женщину в сердце.

При этом зрелище я испустила ужасный крик и упала без чувств.

XIII

Придя в чувство, я нашла себя уже в подземелье: граф, руководимый моим криком и шумом падения, без сомнения, нашел меня в лаборатории и, пользуясь моим обмороком, продолжавшимся несколько часов, перенес меня в подземелье. Подле меня на камне стояли лампа, стакан и лежало письмо, стакан содержал яд; что касается письма, то я вам перескажу его.

— Неужели вы не решаетесь показать его и доверяете мне только вполовину?

— Я сожгла его, — отвечала мне Полина, — но будьте спокойны: я не забыла из него ни одного слова.

«Полина, вы все видели, все слышали: мне нечего более открывать вам; вы знаете, кто я, или лучше — что я.

Если бы тайна, похищенная вами, принадлежала мне одному, если бы одна только моя жизнь была бы в опасности, я умер бы скорее, нежели позволил упасть хоть одному волоску с головы вашей. Клянусь вам, Полина!

Но невольная неосторожность, знак ужаса, исторгнутый у вас воспоминанием, слово, произнесенное во сне, могут привести к эшафоту не только меня, но еще двух других людей. Ваша смерть сохранит три жизни, итак, надобно, чтобы вы умерли.

С минуту я имел мысль убить вас во время вашего обморока, но у меня недостало для этого духу, потому что вы единственная женщина, которую я любил, Полина. Если бы вы последовали моему совету или скорее повиновались моему приказанию, вы были бы теперь подле своей матери. Вы приехали против моей воли; итак, припишите все это судьбе вашей.

Вы придете в себя в подземелье, куда никто не сходил в продолжение двадцати лет и куда, может быть, никто не сойдет еще столько же времени. Итак, не имейте надежды на помощь, потому что все бесполезно. Вы найдете яд подле этого письма. Вот все, что я могу сделать для вас: предложить вам скорую и спокойную смерть вместо мучения медленного и ужасного. Во всяком случае, что бы вы ни предприняли, с этого часа вы умерли.

Никто не видел вас, никто вас не знает; женщина, убитая мною, чтобы восстановить согласие между Генрихом и Максом, будет погребена вместо вас, привезенная в Париж, в гробнице вашей фамилии, и мать ваша будет плакать над нею, думая, что она плачет над своею дочерью.

Прощайте, Полина! Я не прошу у вас ни забвения, ни милосердия: давно уже я проклят, и ваше прощение не спасет меня».

— Это ужасно! — вскричал я. — О! Боже мой! Боже мой! Сколько вы страдали!

— Да! Теперь все, что осталось рассказать вам, — это одни только мучения. Итак…

— Нет нужды, — вскричал я, прерывая ее, — нет нужды рассказывать.

— Я прочла это письмо два или три раза — и не могла убедить себя в его действительности. Есть вещи, против которых разум возмущается: имеешь их перед собою, под рукою, перед глазами, смотришь на них, дотрагиваешься — и не веришь. Я подошла в молчании к решетке — она была заперта; я обошла вокруг своей темницы, ударяя в ее влажные стены недоверчивым кулаком; потом села в углу своей тюрьмы. Я была крепко заперта; при свете лампы я хорошо видела яд и письмо; однако ж сомневалась еще; я говорила, как говорят иногда во сне: я сплю, я хочу пробудиться.

Я оставалась, таким образом, неподвижной до той самой минуты, пока лампа не начала шипеть. Тогда страшная мысль, не приходившая до тех пор мне в голову, вдруг поразила меня: что лампа скоро погаснет. Я вскрикнула от ужаса и бросилась к ней; масло выгорело. С темнотою я получила первую мысль о смерти.

О! Чего бы я не дала за масло для этой лампы. Если бы могла возжечь ее своею кровью — я открыла бы жилу зубами. Она все шипела; свет ее слабел, и круг темноты, который она удалила, блистая во всей своей силе, приближался постепенно ко мне. Я была подле нее на коленях, сложив руки; я не думала молиться Богу: я молилась ей; она… Наконец она начала бороться с темнотой, как вскоре и сама я боролась со смертью. Может быть, я одушевила ее собственными чувствами, но мне казалось, что она сильно привязалась к жизни и страшилась потерять огонь, который составлял ее душу. Вскоре наступили для нее последние минуты жизни со всеми их изменениями: она имела блистательный свет, как умирающий — возвращение сил; освещала дальше, нежели когда-либо, как иногда в воспалении разум видит далее пределов, назначенных для зрения человеческого; потом наступило совершенное изнеможение; пламя задрожало, подобно последней улыбке на устах умирающего; наконец погасло, унося с собой свет — половину жизни.

Я упала в угол темницы. С этой самой минуты я не сомневалась более, потому что странная вещь: с тех пор как перестала видеть письмо и яд, я уверилась, что они были там.

Когда было светло, я не обращала никакого внимания на безмолвие, но, с тех пор как погасла лампа, оно налегло на мое сердце всею тяжестью тьмы. Впрочем, в нем было нечто столь могильное и глубокое, что… я бы закричала, если бы надеялась быть услышанной. О! Это было одно из тех безмолвий, которое восседает на камнях гробниц в ожидании вечности.

Странно, что приближение смерти заставило меня почти забыть того, кто был ее причиной. Я думала о моем положении, я была поглощена ужасом, но могу сказать, и знает Бог, что если не думала простить ему, то также не хотела и проклинать его. Вскоре начала я страдать от голода.

Время, которого я не могла исчислить, протекло; вероятно, уже прошел день и наступила ночь; потому что когда солнце появилось, одни луч, проникнувший сквозь какую-то незаметную трещину в почве, осветил основание одного столба. Я испустила радостный крик, как будто этот луч принес мне надежду.

Глаза мои устремились на него с таким постоянством, что я стала ясно различать все предметы, разлитые на пространстве, им освещаемом: там было несколько камней, кусок дерева и кустик мха; возвращаясь к одному и тому же месту, он извлек из земли это бедное и тощее прозябание. О! Чего бы я не дала, чтобы быть на месте этого камня, этого куска дерева и этого мха, чтобы увидеть еще раз небо сквозь трещину земли.

Я начала ощущать жгучую жажду и чувствовать, что мысли мои смешиваются: время от времени кровавые облака проходили перед моими глазами и зубы мои сжимались, как в нервическом припадке; однако глаза мои были устремлены на луч. Без сомнения, он входил в отверстие слишком узкое, потому что, когда солнце перестало освещать его прямо, луч померк и сделался едва видимым. Это открытие похитило у меня последнюю твердость: я ломала себе руки от отчаяния и рыдала.

Голод мой превратился в острую боль желудка. Рот горел; я почувствовала желание грызть: взяла клок своих волос в зубы и начала жевать. Вскоре у меня появилась лихорадка, хотя пульс едва бился. Я начала думать о яде: тогда стала па колени и сложила руки, чтобы молиться, но забыла все молитвы; я могла припомнить только несколько слов без связи и без конца. Мысли, самые противоположные, сталкивались вдруг в моей голове; мотив какой-то музыки шумел в ушах; я сама чувствовала, что начинаю сходить с ума, бросилась лицом на землю и вытянулась во всю длину.

Оцепенение, произведенное волнением и усталостью, которые я испытала, овладело мною; я заснула; однако ж мысль о положении моем не переставала во мне бодрствовать. Тогда начался ряд сновидений, одни несвязнее других. Этот болезненный сон вместо того, чтобы дать мне какое-нибудь успокоение, совершенно расстроил меня. Я проснулась с пожирающими меня голодом и жаждою, тогда я подумала в другой раз о яде, который был тут, подле меня, и мог доставить мне тихую и спокойную кончину. Несмотря на мою слабость, несмотря на лихорадку, дрожавшую в моих жилах, я чувствовала, что смерть еще далека, что мне надобно ожидать ее много часов и что ужаснейшие из них для меня еще не прошли. Тогда я решилась в последний раз увидеть тот дневной луч, который накануне приходил посетить меня, как утешитель, проскользающий в темницу заключенного. Я устремила глаза свои в ту сторону, откуда он должен был показаться; это ожидание утешило немного жестокие мучения, испытываемые мною.

Желанный луч показался наконец; он был тускл и бледен; без сомнения, в этот день солнце было в облаках. Тогда все, что освещало оно на земле, представилось вдруг глазам моим: эти деревья, эти луга, эта вода, столь прекрасная, Париж, который я не увижу более, мать моя, может быть, получившая уже известие о моей смерти и оплакивающая свою живую дочь. При этом зрелище, при этих воспоминаниях сердце мое разрывалось, я рыдала и утопала в слезах: это было в первый раз с тех пор, как я находилась в подземелье. Мало-помалу я успокоилась, рыдания прекратились, и только слезы текли в молчании. Я не отменила прежнего намерения отравить себя, однако ж страдала менее.

Глаза мои, как и накануне, были устремлены на этот луч до тех пор, пока он блистал; потом он побледнел и исчез… Я приветствовала его рукою… и сказала ему «прощай», потому что решилась не видеть его более.

Тогда я углубилась в самое себя и сосредоточилась некоторым образом на своих последних и выспренних мыслях. За всю мою жизнь (как девушка и как женщина) я не сделала ни одного дурного дела; я умирала без всякого чувства ненависти и без желания мщения; итак, Бог должен принять меня как свою дочь: я оставляю землю для неба. Это была единственная утешительная мысль, которая мне оставалась; я привязалась к ней.

Вскоре мне показалось, что эта мысль разлилась не только во мне, но даже и вокруг меня; я начала ощущать тот святой энтузиазм, который составлял твердость мучеников. Я встала и подняла глаза к небу; тогда показалось мне, что взоры мои проникли через свод, пронзили землю и достигли престола Божьего. В эту минуту страдания мои были укрощены религиозным восторгом. Я подошла к камню, на котором стоял яд, как будто видела его сквозь темноту, взяла стакан, прислушалась, не услышу ли какого-нибудь шума; огляделась, не увижу ли какого-нибудь света; прочла в уме своем письмо, которое говорило мне, что уже двадцать лет никто не сходил в это подземелье и, может быть, еще через столько же времени никто не сойдет; убедилась в душе своей в невозможности избегнуть мучений, которые оставалось мне перенести, взяла стакан яда, поднесла к губам — и выпила, смешивая вместе в последнем ропоте сожаления и надежды имя матери, оставляемой мною, и имя Бога, которого я шла увидеть.

Потом упала я в угол своей темницы. Небесное видение мое померкло; покрывало смерти простерлось между им и мною. Страдания от голода и жажды возобновились; к ним присоединились еще страдания от яда. Я ожидала с тоской этого ледяного пота, который должен был возвестить мою последнюю минуту… Вдруг я услышала свое имя, открыла глаза и увидела свет: вы были там, у решетки темницы!.. Вы, то есть: свет, жизнь, свобода… Я испустила радостный крик и бросилась к вам… Остальное вы знаете.

Теперь, продолжала Полина, я прошу вас повторить вашу клятву, что вы никому не откроете этой страшной драмы до тех пор, пока будет жив кто-нибудь из трех главных лиц, игравших в ней роли.

Я повторил ей свою клятву.

XIV

Доверие, оказанное мне Полиной, сделало ее для меня еще более близкой. Отношение мое было самым нежным и почтительным. Она выдавала себя за сестру мою и называла меня братом. Я уговорил Полину отказаться от мысли давать уроки музыки и языков, боясь, что она может быть узнанной кем-нибудь, встречавшим ее в салонах Парижа. Я же написал моей матери и сестре, что думаю остаться на год или на два в Англии.

Полина долго думала, открыть ли ей свою тайну матери и, мертвой для целого света, быть живой для той, кому обязана жизнью. Я старался убедить ее принять это намерение, правда, слабо — потому что оно похищало у меня то положение покровителя, которое делало меня счастливым. Полина, подумав, отвергла эту мысль, к величайшему моему удивлению, и, несмотря на все мои попытки, не хотела открыть причины своего отказа, сказав только, что это опечалит меня.

Таким образом текли дни наши: для нее в меланхолии, для меня в надежде, если не в счастии, потому что я видел, как сближалась она со мною день ото дня всеми маленькими прикосновениями сердца, сама того не замечая. Если мы трудились оба, она за каким-нибудь вязанием, я за акварелью или рисунком, случалось часто, что, подняв глаза, я находил взор ее устремленным на меня; если мы гуляли вместе, то через некоторое время от слабости ли, или по забвению рука ее начинала теснее прижиматься к руке моей; если я выходил одни, почти всегда, возвращаясь из-за угла улицы Сен-Жамеса, я замечал ее издали у окна, с глазами, устремленными в ту сторону, откуда я должен был возвратиться. Все эти знаки, которые просто могли быть знаками большой привязанности, казались мне предвестниками будущего счастья. Я умел быть признательным за них и благодарил ее внутренне, не смея высказать этого на словах; я боялся, чтобы она не заметила, что наша дружба становилась более нежной, нежели братская.

Между знакомыми нашими был молодой медик, приобретший в Лондоне отличную репутацию своим глубоким познанием некоторых органических болезней. Каждый раз, посещая нас, он смотрел на Полину с серьезным вниманием, всегда оставлявшим во мне некоторое беспокойство; в самом деле, эти свежие и прекрасные цветы юности, которыми прежде было так богато чело ее и отсутствие которых я приписывал сначала горести и утомлению, не появлялись с той самой ночи, когда я нашел ее умиравшей в подземелье; когда же мгновенная краска покрывала ее щеки, то она придавала ей лихорадочный вид, беспокоивший более, нежели сама бледность. Иногда случалось также, что вдруг без причины она ощущала спазмы, доводившие ее до бесчувствия, и в продолжение дней, следовавших за этими припадками, овладевала ею глубочайшая меланхолия. Наконец они стали возобновляться так часто и с такой возрастающей силой, что однажды, когда доктор Сорсей посетил нас, я, взяв его за руку, повел в сад.

Мы обошли несколько раз маленькую лужайку, не произнеся ни одного слова; потом сели на скамье, на которой Полина рассказала мне эту страшную повесть. Там с минуту мы погружены были в размышление; наконец я хотел прервать молчание, но доктор предупредил меня:

— Вы беспокоитесь о здоровье сестры вашей? — спросил он.

— Признаюсь, — отвечал я, — и вы сами заметили опасность, умножившую мои страхи.

— Да, — продолжал доктор, — ей угрожает хроническая болезнь желудка. Не испытала ли она какого-нибудь случая, могущего повредить этот орган?



Поделиться книгой:

На главную
Назад