— Дядя, ты что, немой?
— Нет, детка, я просто онемевший…
— От нас с мамой?
— В какой-то степени…
— Дарья, прекрати, дядя невесть что о тебе подумает. Вы уж ее извините, мы так испугались, когда до меня дошло, что мы заблудились, — быстро, слегка задыхаясь от волнения, заговорила женщина среднего роста, в облегающих светлых брюках и легкой, завязанной на животе рубашке.
— Как вы сюда попали?
— Как-как… Лесом, — ответила с обидой Дарья. — Хоть ты и не разбойник, но ведешь себя непорядочно. Ты что, разве не видишь — мы очень устали и есть хочется, — но, как бы спохватившись, сменила гнев на милость. — Ведь ты же не знаешь, что ягодки мы пошли собирать сразу после завтрака.
— Несносная ты девчонка, — извиняющимся тоном одернула ее мать.
— Сносная, только очень голодная…
— Простите меня, юная леди, я действительно веду себя неподобающим образом. Имею честь представиться — Алексей Мядзель.
— Дарья Лабудь, для тебя просто Даша, — и она протянула ему руку. — Думаю, мы с тобой подружимся. А тебе нравится моя мама? Ее тоже Дарья зовут…
— Я вас очень прошу, не обращайте на нее внимания, несносный ребенок переутомился…
— Все будет хорошо, прошу за мной, — и Алексей зашагал по еле заметной тропинке вдоль берега.
Поднявшись на высокий бугор, они уперлись в приземистый, срубленный из толстых бревен домик с большой открытой верандой, нависающей над озером.
— Вот, Дарья, твои апартаменты. Постойте минуточку, я только затеплю лампу.
Едва за Алексеем закрылась дверь, как маленькая Даша вцепилась в руку Даши-большой и потащила ее на веранду.
— Мамочка, он тебе нравится?
— Даша, прекрати дурачиться, — с опаской косясь на избушку, прошептала женщина.
— Ой, я так и знала! — Дарья обняла вконец смутившуюся мать.
— Доча, будь серьезнее, смотри, какое красивое озеро…
— Какое озеро? Темень там одна. Зубы мне заговариваешь. Я ведь по носу твоему вижу…
Окна избушки наполнились золотистым дрожащим светом, дверь распахнулась, и Алексей пригласил их в дом.
Внутри царил идеальный порядок. Большую часть комнаты занимала грубка — деревенская печка с лежанкой, справа от нее стояла широкая деревянная кровать, застланная пестрым ватным одеялом. Слева вдоль стены тянулась лавка, к которой был придвинут небольшой обеденный стол, заваленный книгами и бумагами, у широкого окна по центру, отбрасывая нелепую, разлапистую тень, торчал неуклюжий мольберт.
— Ну, вот здесь и заночуете, — сказал Алексей, прикручивая фитиль большой старинной, с широким абажуром лампы, висевшей на вбитом в потолок крюке. Закончив возиться со светом, он обернулся к гостьям. Перед ним стояла странная парочка в перемазанной болотной грязью одежде с опухшими от комариных укусов лицами.
— Алексей, почему вы на нас так смотрите? — И, взглянув на дочь, вскрикнула: — Господи, Дашка! Ужас! Где у вас зеркало?
— На улице, возле умывальника. Да не волнуйтесь вы так, это же пустяки. Мы с Дарьей все уладим, правда?
— Правда-то правда. Ну и рожи у нас с тобой! Хочешь, я тебе, мамочка, зеркало принесу?
— Ну дрянь, погоди, доберемся до дому!
— Дорогие гости, — видя, что дело может принять серьезный оборот, вмешался в перепалку Алексей, — давайте не будем ссориться на ночь, это весьма скверная примета. А лица у вас, я хочу сказать, прекрасные, немножко, правда, поклеванные болотными тварями, но к исходу завтрашнего дня все будет нормально.
— Спасибо, вот ведь свалились на вашу голову…
— Давайте, Даша, поступим так, — обратился он к старшей, — вы спускаетесь к озеру, купаетесь, переодеваетесь, я вам что-нибудь сейчас подберу, и возвращаетесь обратно, а я пока приготовлю ужин и попытаюсь по радио связаться с домом отдыха. Вы ведь оттуда?
— Да. Может, вы нам покажете тропинку, мы и пойдем.
— Я, мама, никуда отсюда не пойду, я маленькая и очень усталая.
— Ребенок прав. Не хочу вас пугать, но через болото здесь никто не ходит, даже местные. Ума не приложу, как вам удалось, да еще с ребенком, продраться через топь…
— Что ты ее пугаешь, — перебила его маленькая Дарья, — она и так всю дорогу дрожала. Все, пошли, мама, купаться, а то стоим, как замухрышки, перед незнакомым мужчиной.
Все рассмеялись. «А мама-то красавица, даже комары не помеха», — отметил про себя Алексей, подавая полотенца, мыло и какие-то невесть как сюда попавшие женские вещи.
— Да у вас здесь настоящие раритеты, — прикидывая на себя отделанную порыжевшими от времени кружевами блузку из тонкого выбеленного льна, удивленно сказала Дарья-большая.
— Вы уж не обессудьте, чем богаты — тем и рады.
— Да нет, все это как раз очень мило, неожиданно, я бы даже сказала, романтично…
— Алексей, а мне этого старья не надо, — перебила мать Дарья-маленькая, — ты мне свою футболку дай, будет и платье модное и ночнушка, как в кино, где главные героини всегда носят рубашки своих любимников…
— Ох, горе ты мое, горе любимниковое, пошли, уж еле языком ворочаешь.
Проводив гостей по крутой лестнице до воды, оставив им фонарь с опереточным названием «летучая мышь», он занялся ужином. Разогрел жаркое, и теплый неподвижный воздух июльской ночи наполнился аппетитным ароматом, чайник закипал, посапывая носиком, над принесенной из домика лампой радостно закружился мотыльковый хоровод.
Алексей давно заметил, что в жизни ничего не происходит случайно, каждое событие неизбежно имеет свои длящиеся последствия. Он знал, вернее, чувствовал, что эта ночь будет необычной, что Дарья завелась, как и он, еще там, на берегу, что они оба, как воры, ждут одного — скорей бы уснул ребенок.
Почему так получается? Еще час назад он осуждал молодежь за поспешное ныряние в постель, а теперь сам едва унимал сладостный озноб. Кто руководит его разумом и волей, пропуская мимо сотни весьма эффектных и красивых женщин, и вдруг тормозит всякий рационализм и логику, заставляя замкнуться на одной, появившейся мельком и порой ничем не отличающейся от других? Казалось, его сердце стучало во всем теле.
«Что-то они там долго, все остынет», — подумал он и шагнул из золотистого круга света в растворившую его темноту.
Опершись о перила, он заглянул вниз. В неярком пятне «летучей мыши» стояли, вытираясь, две голые Дарьи.
— Какая ты у меня красивая, — вполголоса говорила маленькая, — мужики, наверное, слепые пошли. Эх, скорей бы вырасти, я бы им показала, как надо Дашеньку любить!
— Глупый ты ребенок, вытирай хорошенько голову.
— Послушай, мама, я уже устала жить без папы. Скоро в школу, а там, говорят, у всех детей про папу и маму спрашивают. Что же мне говорить, что вместо папы у меня деда?
— Дашенька, давай сегодня не будем заводить эти разговоры, у нас с тобой был уговор?
— Был, — готовая захныкать, ответила девочка, — но только он был до сегодняшнего дня. Мамуля, миленькая, он такой хороший — и сильный, и умный, и тебе нравится, и мне. Мамуль, ну разреши мне один только раз выбрать себе папу, а то у тебя это плохо получается. Мам, ну может, мне повезет, и мы все вместе будем счастливы? — Вдруг, как бы спохватившись, она быстро надела Алексееву футболку, доходившую ей чуть ли не до пят, и, крутанувшись, погасила подол. — Я побегу, а то он еще чего доброго уснет, — и она зашлепала босыми ножками по вылизанным дождем и солнцем деревянным ступеням.
— Дарья, прошу тебя, без глупостей, — прошептала вслед совсем обескураженная мать.
Алексей отпрянул от перил. В душе кипели и душили друг друга противоречивые чувства: ему было стыдно за подслушанный разговор, от нежной жалости к маленькой Дашке щипало глаза, от красивой обнаженной фигуры матери вскипала кровь. Закоренелые холостяцкие привычки, почуяв явную опасность, наперебой загалдели о своей незаменимости.
«Влип ты, братец! Теперь держись!»
Поужинали быстро и на удивление спокойно. Алексей с Дарьей старались не встречаться взглядом, осоловевшая от усталости и сытной еды Дашка задремала прямо за столом. Когда Алексей переносил ее на кровать, она нежно его обняла и, еле разлепляя опухшие губенки, прошептала:
— Ты нас не отпускай, мы — твое счастье, — и, чмокнув в небритую щеку, заснула, едва коснувшись подушки.
Взрослая Дарья убирала со стола, одетая в очень идущие ей старинные, прошлых времен домотканые наряды. Она была похожа на каких-то своих прабабок, гордых и неприступных, будораживших кровь и воображение знатных мужей хиреющей Европы.
Алексей смотрел на молодую женщину, и первый порыв наброситься, впиться в ее наполненные ожиданием губы, насладиться ее бессилием и покорностью, задохнуться от собственной силы и неутомимости постепенно стихал. Ему на смену пришло легкое дыхание неведомой пока любви. Казалось, тысячу лет они живут вместе в этой избушке, и нет никого и ничего, кроме них, в этом подлунном мире.
Они проговорили всю ночь, крепко прижавшись друг к другу, каждый спешил поскорее стать нечаянным свидетелем прошлых жизней другого.
На веранде стало прохладно, и, выбившиеся из сил, укутанные большим суконным одеялом, они молча смотрели на рождающееся в легком тумане оранжевое солнце их первого дня.
Внизу, в прибрежных камышах, зашумел легкий ветерок, мелкая рябь заплясала по озеру. Вода и ветер, разбегаясь в разные стороны, с доброй завистью глядели на веранду.
Алексей и Дарья безмятежно спали, доверчиво прижавшись друг к другу.
Дикий Шорец
Город, с его закопченными подслеповатыми днями и ночами, безжалостно гремящими железом, отступал медленно. Долго еще справа и слева, среди красот предгорья уродливыми призраками возникали нелепые строения, окруженные клочками поцарапанной человеком земли.
Машина с легким шуршанием катилась по черному, в радужных разводах от дождя асфальту. Горьковатый запах намокшей скошенной травы безуспешно соперничал с приторными испарениями разогретого битума. Еще несколько поворотов — и вот они, горы. Неровными зелеными, накатывающими друг на друга волнами они бежали к далекому горизонту, чтобы там, на краю видимого мира вспениться белесыми, как прибой, снегами Саян.
Первоклассная дорога толстой сероватой змеей медленно извивалась в неглубоких логах, сдавливала жадными кольцами горушки, летела прямой стрелой по поймам шумливых речек.
«Помнишь, как с твоей подачи начинали строить эту дорогу? Сколько было шуму, упреков в маниловщине, авантюризме, а получилось, пожалуй, не хуже, чем в Швейцарии», — думал Иван, с теплотой глядя на знакомые с детства места. Лицо его хмурилось, когда взгляд натыкался на бесхозно брошенные у дороги бревна, высыпанный под откос щебень или распаханную по косогору луговину. Глаз опытного хозяина все примечал. Новые руководители роптали, когда в первые годы после переизбрания он внезапно приезжал и устраивал им настоящие райкомовские выволочки. С годами поостыл, махнул рукой, дескать, за что боролся, на то и напоролся, не было бы дороги — и беспорядка было бы меньше, а здесь разве за всем углядишь?
Иван не считал себя замшелым партаппаратчиком, к пятидесяти (десять из которых пришлись на переломку страны) он слыл вполне крепким хозяином, неплохим управленцем, жил с достатком, был любим семьей и уважаем друзьями.
Главой этого самого отдаленного, ссыльно-переселенного района его угораздило стать в первые мутные годы ельцинских завихрений. Как тогда миновали погромов по всей стране, а ограничились одним Кавказом, одному Богу известно! Авось как-то вывез. Жить стало легче, ну и ладно.
И тогда, и сейчас его душа болела Мустагом. Красивой, одинокой и надменно-гордой горой, возвышавшейся над окрестностями. Кого бы ни привозил он в родные края, как только машина проезжала Мунды-Баш и взбиралась на один из самых высоких своих подъемов, Иван начинал нервничать, отвечал невпопад и наконец, показывая куда-то влево, торжественно восклицал:
— Вон Мустаг!
По-шорски Мустаг — это ледник, а при хозяйском подходе — рай для горнолыжников. Первые трассы начали строить здесь задолго до новой дороги. Гора манила, звала, тянула к себе, сближала чужих людей, а друзей превращала в непримиримых врагов. Странная это была гора. Местные почитали ее святой, обиталищем духов предков. Гора ждала своих покорителей, а дело это было нелегким, но Ивану со школы не нравились простые задачки, дела, люди, желания. Сколько он из-за этой любви к сложностям претерпел — одна его сократовская лысина знает.
Сегодня Иван не спешил на свидание с любимой горой. Он на нее обиделся. После долгих лет верности она с постыдной поспешностью капризной девицы изменила ему. Конечно, гора ни при чем. Виной всему деньги, зависть и снова деньги. Обида, как в детстве, рождала чувство беспомощности и одиночества. Хотелось заплакать от жалости к себе, к долгой и трудной жизни, пройденной бок о бок с людьми, ставшими в одночасье чужими. Три его лучших и проверенных друга решили сделать его сговорчивее. Иван был противником продажи горы чужакам, и друзья, чтобы не упустить хорошие деньги, написали в милицию, и там сфабриковали уголовное дело, обвинив его в мошенничестве. Жену, детей и знакомых таскали на допросы. Опозоренный, он метался с подпиской о невыезде, как волк за красными флажками. Со всех высоких постов его, как водится, моментально поснимали. Поползли слухи и сплетни, одна чудовищнее другой. Не чувствуя за собой вины, он все же боялся за семью. Ему нужно было точно знать, к чему готовиться, а рассказать об этом мог только один человек.
Не доезжая до поселка, Иван свернул на грунтовую дорогу, резко забиравшую в гору. Он знал, что, попетляв с десяток километров, сможет избежать ненужных встреч, виновато опущенных глаз, показного сочувствия, пустых разговоров и множества других неприятностей. До недавних событий, потрясших его, казалось бы, прочно устоявшуюся жизнь, он никогда не вспоминал об обиженном человеке, исповедуя принцип «на обиженном воду возят». Став начальником, он уже не мог себе представить, что обидеть можно его, он сам обижал. Теперь обида поселилась в его доме, вслед за ней пришла неуверенность, а потом и страх, страх беспомощности. Каждый из нас, столкнувшись с холодным равнодушием государственной машины, в считанные дни становится ярым анархистом. Цинизм, с которым государство растаптывает личность; открывается каждому лишь после близкого знакомства с известными органами. Не дай бог каждому испытать это на себе. Ведь в основе поиска истины и защиты державных интересов часто лежит обычная корысть, использующая в своих целях ложь и донос. Богиня правосудия слепа, но какой-то безумец вложил в ее руку меч. Злая насмешка над здравым смыслом: незрячая, с ножом в руке, кромсая все на своем пути, по локоть в крови продирается к какой-то мифической истине, существующей, возможно, лишь в ее слепом воображении.
Вокруг жила, кипела и буйствовала природа. Миллионы безвестных тварей ползали, летали, бегали, плодились, погибали и беззаботно радовались коротким мгновениям отпущенной им жизни. Травостой, густой и буйный, прогибал своей зеленой тяжестью лога, гудел медоносом, и этот ровный гул, вплетенный в тихий шелест листьев, казался легким дыханием полуденных гор.
Иван уже давно остановил машину, распахнул дверь и смотрел в зеленое зеркало лета. Он видел в нем детство, живую маму. Пропащий атеист, в последние годы он постепенно возвращался в естественное состояние веры и иногда, стоя перед иконой в уютном, мерцающем свечами полумраке, ловил себя на мысли, что у Богородицы мамины глаза, в такие минуты он как будто даже слышал ее голос: «Крепись, сыночек, ты ж у меня вон какой дюжий, сладкая жизнь, она только в чужом окошке».
Взглянув на часы, Иван заторопился, снова заколыхалась, заныряла дорога. Скоро он выскочил на асфальт и минут через двадцать был уже в Кабырзе. Оставив машину у Дома рыбака, перегрузив все необходимое на длинные шорские лодки, поговорив со знакомыми, с Валерой Чапаковым и старым Гурзом он поплыл вверх по Мра-Су. Где-то там, далеко, днях в трех пути, в старом, еще, возможно, колчаковских времен добротном зимовье, жил древний, как легенда, отшельник. Местные называли его Диким Шорцем. Как и когда он появился в этих горах, никто не помнил, даже старики.
Лодки проворно скользили по прозрачной и на удивление глубокой для этой поры воде. Описывать красоты горной, бурной на перекатах реки — пустое занятие. Кто хоть однажды это видел и вдыхал летящий в лицо простор с крохотными искорками воды, высекаемыми носом моторки, тот и сам представляет себе это вечное чудо. А кто не видел — тому и не объяснить.
Заночевали в Шор-тайге — маленькой бедной деревне, бывшей некогда центром родового удела одного из самых сильных князей Шора, давшего, по преданию, название целой народности. Деревню зимой одолевали волки, летом — гнус и комары, однако у жителей времени не было обращать внимание на тех и на других. Труд, тяжелый и монотонный, как сотни лет назад, поглощал все их время. Быстро стиралась раскосая красота у молодых, вместе с нищетой приходила долгая пора безвременья, быстро перерастающая в старость. Болезни и водка еще сокращали и без того короткий век шорца.
Через два дня они добрались до места. Справа в реку скатывался с горы бурный ручей. Распугав жирных, с черными спинами хариусов, нежившихся в студеных струях, путники вытащили лодки. Проводники остались устраивать лагерь, а Иван, взвалив на плечи большой рюкзак с гостинцами, пошел дальше один. Дорога была трудной. Еле заметная тропа сначала цеплялась за небольшие каменистые уступы вдоль ручья, а после и вовсе полезла почти отвесно в гору. Иван спешил. Еще пару часов, и он получит ответ на все свои вопросы.
Впервые его провели по этой замысловатой звериной тропе лет пятнадцать назад. У прокурора района пропал сын. Поехал в город и сгинул. Что только ни делали — результатов ноль. За три месяца мучений отец с матерью чуть было не тронулись рассудком, тогда кто-то и посоветовал Игнатию Петровичу сходить к Дикому Шорцу. Времена были еще партийные, и за такие походы могли строго спросить как с коммуниста и прокурорского работника, но отцовское сердце не запугаешь. Иван в ту пору был заместителем предисполкома и, пожалуй, единственным в городе человеком, которого знали и которому верили шорцы. Когда они, вымокшие под осенним дождем, к ночи добрались до затерянных в глухой тайге строений, их огорчил шагнувший прямо из темноты невысокий человек, объявивший, что Шорца нет, и когда будет, он не знает. Проводник советовал передохнуть до утра и возвращаться.
Заночевали в маленькой баньке. Утром Иван узнал в напугавшем ночном незнакомце своего одноклассника Мишку Самсонова. После несчастного случая на охоте Мишка остался калекой. Врачи удивлялись, что выжил. Сому, как его дразнили в школе, разворотило правую половину лица, когда он пытался достать из ствола невыстреливший патрон. Жена не вынесла его уродства и бросила, люди шарахались, пластические операции тогда были редкостью, да и стоили больших денег. Чтобы не спиться, Мишка ушел в горы, зимой промышлял пушниной, летом — заготавливал дикоросы. С годами одичал, к незнакомым людям перестал подходить, изредка появлялся лишь у матери. Иван долго рассказывал ему новости, помалу выпытывая про Шорца. После разговоров туман вокруг таинственной фигуры не то шамана, не то святого лишь сгустился. Сам Шорец на следующий день к обеду появился — со здоровенным берестяным коробом за плечами. «Травки принес», — пояснил Мишка и поспешил навстречу огромному седобородому старику с пронзительными серыми глазами.
В избушку, над входом в которую висели три черепа: оленя с большими ветками рогов, а по бокам — волка и огромного медведя, Игнатий Петрович зашел один. Вышел прокурор через час, бледный, с немигающими от страха глазами. Провожая их до большущего, пострадавшего от молнии кедра, Шорец, внимательно взглянув на Ивана, громким трескучим голосом произнес:
— У тебя, партейный, все будет хорошо, приходить ко мне по чужим нуждам будешь часто, а по своей — годков через пятнадцать.
Тело сына прокурора нашли под грудой мусора в подвале заброшенной насосной станции. Как и сказал Шорец, убили его друзья по институту, «от скуки», как они заявили на суде.
Вот уже знакомый подъем, еще поворот, небольшой спуск, и на солнечном косогоре, защищенном от ветров подковой отвесных скал, среди вековых кедров должны показаться темные бревенчатые строения, скрытые густой летней зеленью. Предзакатно пели невидимые птицы, напоенный лесным разнотравьем теплый воздух прижимался к земле, дышалось легко и вкусно. У покалеченного небесным огнем кедра сидел с отрешенным лицом худющий Мишка. Густая черная, с проседью, борода закрывала лицо, только там, где была рана, волосы росли как-то неровно, клочьями.
— Привет, одноклассник, — обрадовался Иван, скидывая на землю рюкзак и присаживаясь рядом. — Чего молчишь? Я вам гостинцев принес.
— Опоздал ты, Иван, на три недели опоздал, не дождался тебя Селиван Прокопьевич…
— Да ничего, я его дождусь, мне нынче спешить некуда, погощу пока у вас, по хозяйству помогу. Я двумя лодками пришел, там и доски, и инструменты.
— Глухими вы там, в городе, стали, я тебе говорю — помер Шорец. Тебя все ждал.
У Ивана перехватило дыхание, лиловые пятна заплясали перед глазами, досада и дышащая сквозняком пустота навалились на него. Горы, люди, личные неурядицы вдруг перестали существовать. Пульсирующий ритм времени вытянулся в одну непрерывную, бесконечную линию, как будто что-то итожа.
Уже стемнело, на высоком небе зажглись поминальные звезды, а две одинаково сгорбленные горем фигуры все еще сидели у мертвого дерева, пока не растворились в темно-фиолетовом мраке безлунной летней ночи.
Искушение столоначальника
Павел Миронович Корчагин не брал взяток. За двадцать пять лет службы в разных гражданских ведомствах он постепенно рос по канцелярской части и к пятидесяти двум дослужился до начальника отдела одного из управлений. Ввиду щекотливости темы опустим его название, да и я слово дал не вдаваться в подробности.
Так уж приключилось, что за долгие годы службы никто Павлу Мироновичу взяток не предлагал, а сам-то он тушевался. Намеки на сию щекотливую тему, даже со стороны коллег, вгоняли его в краску, и он спешил свернуть разговор. Сослуживцы единодушно решили, что Мироныч по части погреть руки еще тот дока. Раза три на него писали анонимки, назначали проверки, приходили домой ответственные товарищи. Но нет худа без добра: после второго «промывания», видя его аккуратную нищету, сдвинув очередь, дали хорошую трехкомнатную квартиру. Конечно, в те времена было легче — и льготы, и продпайки, и спецстоловая, и путевки, и детский отдых, да мало ли… Что понапрасну душу-то бередить?..
Служил себе человек при бумаге и служил. Бумага, она ведь собственной жизнью живет. Она может и под сукно нырнуть, как в омут, а может такие коленца выкинуть, что, брат ты мой, только держись! Власти без бумаги нет, это доказано бумагой и скреплено оттиском гербовой печати. Посему служители ее, задолго до египетских времен, были в почете и достатке. Они всегда были нужны, но их всегда было мало. В бюрократии, как нигде, чрезмерное количество неизбежно губит качество, но, увы, зависть — вечный спутник человека. Вроде эка невидаль — сиди себе, черкай глиняную табличку или перышком скрипи, а денежки да блага тебе в мошну так и текут. Вот с этой обманчивости все и началось — и блат, и кумовья, и бедные пьянчужки-родственники, и прочие неудачники да бездари. Так постепенно основной скреп государства — писцов и бумаговодителей — изгадили, опозорили и превратили в бумажные души, а к нашим дням слово «чиновник» и вовсе обратили в ругательство. Однако мудрецами замечено: ежели власть попускает издевательство и безразличие к своему служивому человеку, она сама начинает хиреть и вскорости околевает. Но к нашей истории это имеет малое отношение.
Очередного посетителя, очень приятного молодого человека, Павел Миронович с добрыми напутствиями проводил до дверей своего кабинета и, пожелав удачи, вернулся к требовательно гудящему аппарату внутренней связи.
— Слушаю вас, Мефодий Маркович. Да, все справки по нашему региону готовы, — уважительно, но без благоговейного придыхания докладывал он начальнику главка, человеку властному и непредсказуемому. — Могу доложить через десять минут… Хорошо, через полчаса буду.
Опустив трубку на рычаг, он уже было потянулся к кнопке вызова секретаря, когда увидел на небольшом приставном столике, за которым только что беседовал с посетителем, плотный продолговатый конверт.
«Шоколадку, что ли, в пакет засунул? Ну, народ», — подумал Корчагин, вставая и перегибаясь через столешницу. Но не успели пальцы коснуться этого нетолстого бумажного брикетика, как Павла Мироновича словно кипятком ошпарило. Он отдернул руку, почему-то глянул на часы — было одиннадцать двадцать. Кровь стучала в висках. Ожил селектор, и слух обжег голос секретарши: