Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Асфальт и тени [Рассказы, повесть] - Валерий Николаевич Казаков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Машка вскочила и в туалет, мне бы за ней, да кто знал, что долбаный Ренат окна после проветривания не запер.

Вот такая грустная песня, подружки, получилась. Так что вы мне про святых проституток сказки не рассказывайте. Не бывает таких, чтоб немножко собой поторговала, а потом чистенькая — и под венец, все равно сучья кровь позовет. И верных жен из нас никто не видел, разве что в устном народном творчестве. Светка, хватит киснуть, ей уже не поможешь, а нам еще жить. Наливай, помянем Марию, продавшую душу черту…

Мне показалось, что их молчание заглушило шум закипающего весельем ресторана. Внизу молчала ночь, переливаясь огнями окон, фонарей, спешащих автомобилей, маленькие фигурки людей, размытые мраком, попадая в круглые капканы света, казались серыми тенями, населяющими ночь, спешащими побыстрее миновать блеклое пятно и сгинуть, раствориться в породившей их темноте.

Бездомная душа

Испугаться никто не успел, просто машину сильно тряхнуло, и у всех перед глазами прошла темнота.

Люди всегда ждут смерти. Едва осознаем себя живыми, так и начинается ее долгое беспрерывное ожидание, а она приходит всегда неожиданно и, как нам кажется, не ко времени, может, поэтому мы торопимся окрестить ее глупой, нелепой. Хотя вряд ли кто приведет пример умной смерти. Абсурдно искать логику в извержении вулкана, люди, живущие на его склонах, просто ждут, так и мы ждем, каждый своего часа. А потом, уже посюсторонние, живые будут обсуждать происшедшее с нами, давать ему глупые характеристики, сокрушенно качать головами, ведь смерть пришла не за ними.

Столько слез, цветов и скорби этот привыкший к овациям и беспробудному веселью зал еще никогда не видел, да и не дай бог увидеть.

Генерал лежал в гробу строгий и надменный, пренебрежительно сжав губы, казалось, что и теперь он считает себя всесильным и великим, которого никто и ничто не в состоянии победить. В изголовье дорогого импортного гроба торчали неизвестно что символизирующие мертвые знамена. Люди шли бесконечным потоком, многие плакали, но мало кто решался сделать несколько шагов из обшей ритуальной вереницы, подойти к гробу и взглянуть последний раз на лицо этого странного человека, четыре года назад приехавшего в их богом забытый край и ставшего его неотъемлемой частью, а теперь уже, наверное, и легендой.

За флагами возвышалась пустая сцена, уставленная деревянными пюпитрами, в приглушенном свете похожими на странные обелиски какого-то неземного кладбища.

На самом краю сцены, свесив длинные красивые ноги, сидели две полные красоты и сил женщины. Одна — в ослепительно белых одеждах, счастливая и довольная, другая — в темных ризах, с печальным, заплаканным лицом. Они о чем-то вполголоса разговаривали, возможно, обсуждали наряды дам, пришедших в эту скорбную залу.

Им дано было видеть и слышать живых, люди же были слепы и глухи. Не видел их и я, не единожды подходивший к гробу, уже позже, по прошествии времени мне приснился сон, или это был не сон, у нас в Белоруссии такие состояния прежде назывались мроей, наверное, все это мне примроилось.

Собеседницами были Смерть и Душа генерала. Блистательная, в белых одеждах — Смерть, в скорбном трауре — Душа. Странно, оказывается, у каждого из нас есть не только душа и Ангел-хранитель, но и своя собственная смерть. Точной механики их отношений никто толком не знает, но для нас, смертных, это и не обязательно. Странный диалог между не менее странными собеседницами длился, наверное, уже давно, возможно, с самого рождения генерала, но мне дано было услышать лишь малую его толику.

— …конечно, я все понимаю, — говорила, пригасив улыбку, Смерть, — и, поверь, разделяю, насколько мне дано, твою печаль расставания с этим телом, как-никак пятьдесят два года вместе, но не обессудь, как бы сказал твой генерал — приказ сверху.

В ответ Душа тяжко вздохнула и поднесла черный кружевной платок к влажным глазам.

— Совсем ты очеловечилась. Ничего, пройдет время, отвыкнешь, — сочувственно положила руку ей на плечо собеседница. — Тебе хорошо, впереди целая вечность, а я свою миссию выполнила, сопровожу вас, сударыня, в вечный дом и растворюсь, переплавлюсь, обращусь. Кто знает? А Он никогда наперед не говорит. Да что мы все о грустном? Ведь все этого ждут, а свершается — впадают в уныние. Смотри, какая несправедливость: жизни ждут всего девять месяцев и радуются до безумия, а сколько потом, бывает, эта жизнь принесет мучений и самому человеку, и окружающим, и в первую очередь родителям, но при рождении никому это в голову не приходит. Меня же ждут порой почти век, и прихожу я избавить от мучений — а сколько слез, сколько нелепых слов! Вот скажи, ведь лучше, чем ты, никто его не знает, пообещай генералу большую власть, которую можно получить только через море крови, пошел бы он на это?

— А зачем ему жизнь без власти? Он-то в спорах с собой такое иногда городил — оторопь брала. Особенно в последнее время мне досталось, даже и не рада была, что я с ним. Гордыня его снедала.

— Слушай, хочешь, мы ее можем призвать к нашему разговору, это в моей власти, до девятого дня, не то что гордыню — любой порок или добродетель имею право вытребовать и заставить с нами говорить, позже ведь, там, ты одна отвечать за все будешь, а они — всего лишь свидетельствовать. Давай, а?

— Может, не сейчас, меня эта тварь за всю его жизнь достала. Посмотри на его лицо, она ведь и напоследок свою маску ему нацепила. Ты говоришь: власть, да он с жаждой ее родился и до последнего вздоха ею мучился. Я иной раз поражалась, как окружающие чувствовали его потенцию власти и бросались к нему, чтобы хоть что-то урвать для себя. Вот уж действительно заморочку мира, эта власть.

— Видишь, выходит, не случайно меня послали, а так, чего доброго, он бы дров наломал. Я частенько к вам заглядывала, но толком его не знала, да и не нравился он мне. Бабистый какой-то, кто что в уши напоет, в ту сторону и разворачивается. Как ты такого бесхребетного до таких высот власти дотащила, поражаюсь!

— Насчет бесхребетности с тобой не соглашусь, стержень в нем был стальной, уж если он что решил — все, ни за что не отступится. Правда, люди, знающие к нему подход, могли повлиять, только, как правило, это влияние всегда запаздывало или еще больше дело усугубляло. Я ненавидела его советчиков, он же, как человек военный, привык слушать многих и уже потом принимать решения, кстати, поначалу так оно и было, это уже позже поехало — слушать-то слушал, а решающее слово оставалось за ним, последним.

— Последней. И что он в ней нашел, ума не приложу. Добро бы девчонка молодая, кровь разгонять, а то ведь его же ровесница.

— И до нее последних советчиков хватало. Подкосило его предательство близких. Как достаток и несчитанные денежки появились, все в семье пошло наперекосяк. У жены — свои забавы и своя команда. Детки — сама видела. Один прямо из морга звонил местной шлюшке и договаривался о встрече. Хотелось бы мне с его душой поговорить по-родственному. Если быть честной, в последние годы их у него вообще не было, близких-то. Охранники наемные и были самыми близкими, и есть готовили, и вещи стирали, и досуг скудный скрашивали. Все же надо бы встретиться с душами родственников…

— Ты эти человеческие замашки бросай, ты же вечная и нетленная субстанция, а не бесплотный кусок генерала. Придет время, встретишься, моя сестренка их к тебе приведет. Ты погляди лучше, сколько лицемеров в зале! Вон седой господин с утиным носом, он вообще чуть не смеется от удовольствия…

— Знаешь, тебе не угодишь, — возмутилась Душа, — то ты жалуешься, что с твоим приходом все захлебываются слезами и впадают в уныние, то придираешься к мнимой улыбке человека, который себя по-другому и вести в этой ситуации не может. Это же Вакулов. В нашем случае тебя ждали, так что будь довольна, и приход твой во многих домах праздничным столом отметили. Видно, чужими мы здесь были, чужими и останемся.

— Слушай, а где скорбящие родственники, вдова, дети?

— Тайник в резиденции ищут. Они попрощались в морге и далее будут участвовать только в официальных церемониях в день похорон.

— Ну и нашли?

— Кого?

— Тайник…

— Да нет никакого тайника, загашник был, так его еще вчера близкий круг обчистил.

— Какие же у вас на земле поганые нравы!

— Уж какие есть! Что отпускают сверху, тем и живем. Все равно обидно! Обидно за него, и все тут! Да не шикай ты на меня, я все понимаю… Действительно, очеловечилась я, глупо было ожидать другого. Ведь он — это я, а то, что видят они, — Душа указала на медленно ползущую гусеницу людей, — всего лишь нашпигованный антисептиками кокон. Знаешь, какой он классный мужик был! Не разгадали его время и те, чье сегодня право управлять этой землей. Рыка его напускного боялись, а он кротким был. Жену любил, всегда и баб себе под нее подбирал, и возрастом, и фигурой…

— Насчет баб не знаю, не мое это дело, за них ты там ответишь, — белая выразительно ткнула пальцем вверх, — а вот о кротости ты бы, подружка, помолчала. Из одного только Придугского леса мои сестры тысячи убиенных заполучили. Мы как в вечный дом полетим, ты с ними со всеми встретишься, да и не только с ними, вы со своим героем и помимо них многих с того света в вечность загнали, мои-то только поспевали оборачиваться.

— Не мне судить, однако я считаю, что, пожертвовав малым, он, как ты говоришь, сотни тысяч твоих сестриц без работы оставил, а может, что-то и гораздо большее совершил, время покажет…

— Судить действительно не нам, — со вздохом согласилась Смерть, — ты уж потерпи, скоро будет кому рассудить.

Диалог их продолжался еще долго, но касался он таких потаенных сторон жизни близкого мне человека, что предавать его широкой огласке было бы с моей стороны не по-товарищески.

Очнувшись от этого полусна-полугаллюцинации, я открыл глаза и едва сдержался, чтобы не заорать от ужаса. Справа над моей кроватью склонилась длинная фигура, закутанная в белую кисею. Непослушной рукой я нашарил выключатель. Свет из ночника брызнул бледным сполохом электросварки. В комнате никого не было, лишь в свежем горном ветерке беззаботно плескалось длинное тюлевое полотнище занавески. На непослушных от испуга ногах я вышел на балкон.

Весна в этих краях только начиналась, было зябко, высокое темное небо еще не приблизилось к земле, и мелкие звезды дрожали, словно капли росы на огромной невидимой паутине. Возможно, где-то там, далеко, в непостижимой и непонятной бездне одиноко блуждала бездомная душа генерала. У меня вдруг мелькнула странная мысль: а что, если и там кому-то не понравится его рычащий голос и природно-ласковое, как он любил говорить о себе, лицо, и его сбагрят куда-нибудь подальше, с глаз долой?..

Святой остров

О серый тоскливый камень безразлично билась сизая от холода вода. Даже пена, обычно белая и ломкая, как иней, была подернута пепельным налетом. Мутное, беспросветное небо, не отрываясь от близкого горизонта, стелилось над самыми деревьями, цепляясь за них, оседало еще ниже, прижимая к земле и без того невысокие строения. Скитская церковь, в ясный день высокая и легкая, казалась приплюснутой и осевшей под тяжестью бурых от влаги и времени бревен.

Маленький каменный остров, зажатый между небом и водой, уже тысячи лет напрягая гранитные мышцы, не давал окончательно себя растерзать вцепившимся в него стихиям. Пожалуй, он был самым крошечным из гряды древних скал, выступающих, как хребет исполинского ящера, над бездной нелюдимого северного озера.

Никто точно не знает, когда сюда пришли первые монахи, по монастырскому преданию, это произошло еще в апостольские времена. Доподлинно известно, что после Киевских гор апостол Андрей пошел на север и, прежде чем устремиться Невой в Европу, к своему бессмертию на косом кресте, якобы побывал с учениками на Валааме и воздвиг средь языческих капищ первый поклонный крест.

У входа в келью стоял высокий шест с перекладиной, на которой висели два небольших колокола. Один, совсем маленький и легкий, мелко позвякивал, другой — посолиднее, старого литья — почти не качался, и ветер, задувая в него, гудел как-то особенно тоскливо. Колокола, согласно традиции, имели свои имена — Балабол и Сиплый.

Колоколенка подвывала и уныло свистела в длинных, выгнутых парусом веревках, тянувшихся от колоколов к железной скобе, вбитой у самой двери. Для скита это было самое тяжелое время. Ладога еще не встала, а по водам ходить на верткой лодке сделалось безрассудно. Короткие времена затишья и спокойной воды обрывались так же неожиданно, как и возникали. Не успеешь глазом моргнуть — а мелкая рябь уже надувает побелевшие от натуги щеки, быстрыми бликами гаснущего солнца мелькнут минуты, и вот во всю свою неудержимую дурь пошли ходить ходуном «тугие скулы океана». Может, для кого-то это звучит слишком громко, но каким бы ты ни был свирепым морским волком, вся твоя отвага в момент смывается ледяной водой, захлестывающей неказистую лодчонку с допотопным мотором. Среди ревущих волн, как и в одиночных окопах на передовой, атеистов не бывает.

Скитоначальник Авель стоял у кряжистой сосны с изувеченной ветрами кроной и всматривался в серую, начинающую закипать кромку слияния воды и неба. Невысокая, крепко сколоченная фигура, обветренное лицо аскета, длинная седеющая борода, подпирающая пытливые, с легким азиатским прищуром живые серые глаза, большой морской бинокль на груди делали его похожим на предводителя разбойников, но старый суконный подрясник, поверх которого была надета длиннополая стеганая безрукавка, да потертая скуфейка на голове выдавали его принадлежность к духовному сословию. Иеромонах поднял к глазам бинокль, казалось, окуляры вросли в глазные впадины, губы шептали молитву, и вот, усиленная оптикой на темном фоне большого соседнего острова, вынырнула продолговатая черная точка. Окруженная белыми облачками волн, она постепенно росла.

«Ну, слава Богу», — с облегчением вздохнул священник и, опуская бинокль, широко перекрестился.

Прошло еще добрых минут сорок, прежде чем вконец измотанная волнами лодка кое-как дотянула до жалобно скрипящего и грозящего рассыпаться по дощечкам причала. Из крохотной деревянной рубки на корме с трудом выбрался бородатый человек и, неуверенно ступая по настилу, покачиваясь, как пьяный, из стороны в сторону, стал помогать иеромонаху затаскивать свою длинноносую посудину в искусственную бухточку, а потом и на берег. Немного передохнув, оба принялись за разгрузку, и еще засветло все было перенесено к кельям и погребу.

— Я, отче, много не грузил, боялся как бы не опрокинуться.

— Ничего, думаю, до ледостава хватит, — вытирая взмокший лоб рукавом, отозвался батюшка. Голос у него был тихий, внятный, слегка хрипловатый. — Главное, лекарства привез, теперь, думаю, дела у нашего Андрюши веселее пойдут.

— Я уж, батюшка, Пилюлькина так застращал вами, что он на лучшие таблетки раскошелился, и все не наши, импортные.

Управившись по хозяйству, они присели передохнуть на лавку у крохотной избушки в два небольших окна. На западе развиднелось, и сквозь редеющие облака узкой ярко-белой полоской показался закат. С востока, косматясь, медленно двигался ночной колючий мрак, впереди которого полз промозглый зимний холод.

Андрей, келейник отца Авеля, простудился, искупавшись в прошлую среду в студеной Ладоге. После обеда он затеял рыбалку, и хотя в это время рыба по всем правилам не должна была ловиться, молодой послушник за какие-то полтора часа умудрился натаскать почти полведра окуньков, несколько судачков и даже одного упитанного сига. Поднялся холодный ветер, камни моментально обморозило, и он со всего маху, поскользнувшись, шлепнулся в воду. Сломал спиннинг, весь промок, благо хоть мешок с рыбой не потерял.

Все медицинские ухищрения батюшки больших результатов не дали, простуда брала свое, поднялся жар. Надо было плыть в монастырь за лекарствами или везти туда больного. Сергей, третий насельник скита, главный мореход и капитан видавшей виды, но пока крепкой длинной лодки по имени «Дора», рисковать еще одной жизнью наотрез отказался и, как рассвело, уплыл один.

Авель весь день провел в молитве. Рация, как назло, враждебно трещала, хрипела какими-то потусторонними голосами, передавала штормовые предупреждения, горланила песни, материлась, и казалось, того и гляди вовсе развалится от переполнявшей эфир мерзости.

Но все, благодаря заступничеству Святого Александра Свирского, обошлось. И Сергей благополучно вернулся, и Андрею еще до возвращения лодки стало лучше. Он попросил есть. Авель с радостью заботливой няньки разогрел остатки ухи. Заварил хорошего чаю. Молодой организм сам, без посторонней помощи выталкивал из себя прицепившуюся к нему заразу. Ну а уж теперь, с такой аптекой, и вовсе через пару дней придет за благословением на рыбалку.

— А что, отче, похоже, сегодня ночью и зима может стать.

— Пора уж, и так нас Господь балует, третья седмица Филиппова поста идет, пора бы и снегу.

Поужинав, разошлись на вечернее правило по своим кельям.

Сергей — в недостроенный келейный корпус, хотя келейный корпус — громко сказано. Это было бревенчатое невысокое строение с общей комнатой и тремя крохотными клетушками, одну из которых общими усилиями обустроили и приладили для жилья. Вход в корпус пока закрывали щитом, сколоченным из неструганых досок.

Войдя в стылый сруб, Сергей подумал: «Надо обязательно, когда Андрюха поправится, соорудить из этого щита нормальную дверь. Неровен час, озеро встанет, и на остров снова пожалуют волки. Отец Авель рассказывал, сколько страху и бед они натерпелись от них в прошлую зиму».

Забаррикадировавшись, он толкнул свою дверь.

Келья обдала теплом натопленной печки, запахом воска, глины, керосиновой копоти, сохнущих трав, вчерашней каши и еще чего-то знакомого, неуловимо монастырского. От колебания воздуха крошечное пламя лампадки качнулось, по лику Спасителя скользнула легкая светлая волна, словно Христос улыбнулся Сергею, радуясь его счастливому возвращению.

«Батюшка печку истопил», — крестясь, подумал благодарно послушник и, прочитав «Отче наш…», опустился на жесткое деревянное ложе, покрытое темно-синим солдатским одеялом. Сил хватило только на то, чтобы снять сапоги.

Скитское житье — особое, неспешное, более суровое и молчаливое даже по сравнению с удаленным от мирской суеты монастырем. Из скита в монастырь как в большой город приходишь, кругом люди, разговоры, суета, машины ездят, в трапезной от стука ложек и кружек в первые дни кусок в горло с трудом проталкиваешь. А уж летом, когда паломники да экскурсанты, — вообще одни искушения. Поэтому скитские без особой охоты посещают метрополию и общаются с остальной братией, а справив свои дела, торопятся поскорее улизнуть восвояси. Местные острословы называют их «дикие монахи». Однако все шутки смолкают, когда разговор заходит о крепости веры и иноческом подвиге, здесь взоры устремляются на отшельника, а он, как правило, молчит. Но до чего же красноречиво это молчание, порою оно посильнее богословского трактата, надо только уметь его слушать.

Авель любил размышлять о пустынножительстве. Все пять лет своего монастырского житья он мечтал, стремился и готовился к этой жизни, и вот уже год как он на острове, а кажется — всего месяц. Один опытный старец говорил ему: «Дни и недели в скиту тянутся долго, зато годы быстро бегут».

Свою прошлую жизнь он не любил вспоминать, кроме настоятеля да духовника никто и не знал, что в прошлом он офицер, успел повоевать, был ранен, но Господь миловал, чужой крови и жизней на нем не было.

Мысли, цепляясь одна за одну, тянулись бесконечной вереницей. Чутким внутренним зрением иеромонах научился распознавать приближение опасных, недуховных помыслов, вызывающих смятение и мечтания. Екнет сторожок, и жди — казалось бы, за самой безобидной мыслишкой (ты только дай ей волю!) такой табун черноты ввалится, что и за месяц исповедей, молитв и трудов не отойдешь.

Поначалу он этого пугался, торопливо читал молитвы, но и сквозь охранные слова пролазили, продирались порой до того мерзкие образы, что в пот бросало. Никакие книги не помогли ему в этом вечном, как мир, противостоянии, пока он сам не намучился, не настрадался, не выплакал смрад и горечь своих грехов. Стоя на первых ступеньках устремленной вверх лестницы, он с трепетом вспоминал постриг, как он полз по живому коридору с деревянным крестом в руке, ничего не видя по сторонам, полз к свету, оставляя позади мерзость прошлой жизни, привычки, достаток, фамилию, имя, одним словом — все. В тот день умер Игорь Заслонов и родился еще никому не известный монах.

Мысли, бесконечные и бесшумные, как длинный шнурок монашеских четок, перебирал Авель, лежа на убогой кровати в своей нищей и той нищетой милой и уютной хибарке. Ровно горела лампадка, в приоткрытую дверцу низкой печки дышали жаром угли, подернутые пеплом с редкими лепестками синеватого пламени. Ветер почти стих, крупными хлопьями на подмерзшую землю падал чистый, как грядущее Рождество, снег.

Покойник

Тропа, неторопливо петляя, полого взбиралась вверх. Слева почти отвесно громоздились скальные породы, поросшие мелким кустарником и разнолесьем. Справа, в неглубоком ущелье, с шумом катился меж камней горный поток.

Ахмед замыкал небольшой караван. Впереди шли двое местных с ослами, груженными продуктами и оружием, за ними — пленные, а дальше боевая группа: Мусса, Джамал и Рыжий Бек.

Правда, Ахмедом Алик стал всего полгода назад. Он — Альберт Петрович Гузов, двадцати лет от роду, уроженец деревни Маслово Костромской области, рядовой войсковой части 3617, пропал без вести в середине апреля этого года при обстреле военной колонны вблизи селения Чири-Юрт.

Это был второй выезд Гузова из части. Первый раз все обошлось, хоть и было страшно. Проехав километров пять по весенней горной дороге, они остановились у полуразрушенных зданий. Роту поставили в оцепление, часа три они пролежали на солнышке, Алик даже умудрился полчасика подремать. В часть вернулись без приключений.

Под Чири-Юртом все было по-другому. Утро выдалось противное, пасмурное, с холодным промозглым ветром. Забравшись в кузов, Алик устроился в серединке и, согревшись, минут через пятнадцать задремал. Сколько они ехали, он не помнил, проснулся от оглушительного грохота. Их КамАЗ дернулся вправо и резко встал. Все повалились друг на друга, заорали, толкаясь и матерясь, стали выбираться наружу.

Из кузова его вытолкнули. Выстрелов он не слышал. В ушах стоял ухающий гул вперемешку с человеческими криками. Споткнувшись о лежавшего на земле Мишку Пригалова и больно ударившись о камни, он бросил автомат, схватился за голову и побежал вниз, по заросшему колючим кустарником склону. Ветки цеплялись за одежду, царапали руки, которыми он прикрывал лицо. На чем-то поскользнувшись, Алик покатился кубарем. Мир завертелся в сумасшедшей, неестественной круговерти, трещала одежда, внутри громко екало. Он уже не сопротивлялся, только, обхватив руками голову, громко, по-звериному выл.

Вращение понемногу прекратилось, лишь сильно кружилась голова, ватное, ноющее от глухой боли тело казалось чужим и не слушалось его. После долгих попыток он встал на четвереньки. Его стошнило. Обтерев рот рукавом бушлата, Альберт с опаской повернул голову в сторону все еще продолжавшегося боя.

Этот враждебный всему живому грохот выстрелов, взрывов, свист пуль и осколков, смрад пороха и растерзанной человеческой плоти вызывали в солдате непреодолимый ужас.

Наверху оглушительно грохнуло, клубы черного дыма подперли низкое, пасмурное небо. Встрепенувшись, Алик, превозмогая сильную боль в правом колене, бросился прочь от этих леденящих кровь звуков. Ему казалось, что стоит промедлить минуту, и этот ужасный грохот снова накроет его с головой, вожмет в землю, раздерет на мелкие кровавые ошметки. Времени он не ощущал. Кисти рук и колени, кровоточащие и искалеченные о камни, нестерпимо болели. Наконец, окончательно выбившись из сил, он со стоном лег на землю.

Тишина весеннего горного леса нарушалась лишь голосами птиц, хлопаньем крыльев, шумом еще не оперившихся крон. Где-то неподалеку негромко плескалась вода. Алик с трудом поднял голову и осмотрелся. Он лежал на берегу горного ручья.

Цепляясь за высокий камень, который не дал ему свалиться в воду, кое-как сел. Окружающий мир был незнаком и дик.

Прислонившись к камню, Алик постепенно начал сознавать, что произошло. Чем больше он вспоминал, тем отчетливее и злее становилась охватившая его тоска, которую вскоре сменил липкий, всепоглощающий страх. Страх. Казалось, его споры проникали во все части потного, искалеченного и дрожащего тела, плавали клейкой пеленой в холодном горном воздухе, вместе с дыханием проникали внутрь, жесткой, безжалостной рукой сжимали горло. Рот заполнила вязкая, с алюминиевым привкусом, слюна. Глаза пересохли.

Гузову захотелось умереть, теперь он желал смерти, желал того, от чего всего час назад так бездумно бежал, бросив оружие и товарищей. Вдруг в голове появился отдаленный, тяжелый звон, он быстро нарастал, это кровь, повинуясь страху, оставляла перевозбужденный мозг, окружающие предметы поплыли, и на растерзанное человеческое тело мягко опустилась пульсирующая темнота.

Потом было рабство. Три долгих страшных месяца. Алика ни о чем не спрашивали, просто били и, как скотину, на веревке водили на работу. Он чистил сортиры, загоны для скота, копал землю, таскал камни и воду. На ночь его загоняли в глубокую яму с толстой железной решеткой наверху.

Такие ямы были почти в каждом дворе. Хозяева иногда ради смеха справляли в них малую нужду, после взрослых и детей то же самое украдкой, с веселым хихиканьем, делали молодые женщины. Сначала было обидно и противно, потом привык, только по ночам задыхался от резкого запаха высохшей мочи.

Одежду стирать не разрешали. Дни и ночи превратились в сплошную каторжную муку. Кормили чем придется, чаще всего черствыми лепешками и объедками с хозяйского стола. За два месяца лишь в одном доме ему дали кусок хозяйственного мыла, разрешили помыться и постирать шмотье в ручье. Ямы во дворе этого дома не было, на ночь его запирали в подвале, где одна из клетушек была оборудована под настоящую тюремную камеру.

В этот дом, к родственникам, однажды и приехал на джипе Рыжий Бек. Столкнувшись с рабом, он молча, без особой злобы саданул Алику ботинком под дых и, дождавшись, когда тот отдышится, начал расспрашивать о прошлой жизни, учебе, родителях, знакомых, службе. Последнее, конечно, интересовало его больше всего, особенно фамилии командиров, характер каждого, стиль общения с солдатами, друг с другом, домашние адреса, семейное положение. Алик ответил было, что про семьи ничего не знает, но получил удар в глаз.

— Ты хорошо вспоминай, — с улыбкой пряча в карман блокнот, в котором что-то помечал, сказал Бек. — Я скоро приеду, а ты уж все вспомни получше и постарайся меня больше не огорчать.

Бек говорил почти без акцента и держался в селении как главный. Когда после беседы Алика вели на работу, он видел Бека беседующим со старейшинами, а это, как успел заметить Гузов, считалось здесь большой честью.

Через день Бек приехал не один, с ним был неразговорчивый худой парень, которого интересовала только служба в части. Что где расположено, какие где посты, что охраняют.

По-русски он говорил с большим трудом. Алик слушал его внимательно, старался понять исковерканные слова, а потом попросил листок бумаги и все аккуратно начертил. Рыжий и его напарник, кажется, остались довольны, особенно рассказом о том, что контрактники потихоньку тащат со склада боеприпасы и меняют их у местных на водку и курево.

Когда боевики уехали, Алику дали горячего супа, кусок ослепительно белого сыра и кружку кислого виноградного вина. После такого царского ужина его отвели в темницу, как он любовно окрестил свою камеру, и, запирая дверь, вдобавок к старому рваному одеялу бросили еще пару потертых овчин.

Сон долго не шел, хотя обычно, наломавшись за день, он засыпал сразу. В голову лезли страшные мысли, которые раньше, может, из-за побоев и постоянной усталости, не успевали родиться в его отупевшем мозгу. Только сегодня он впервые серьезно задумался о том, что стал предателем и оказывает добровольную помощь врагу.

«На хрена ты начертил им план части? — укорял он себя. — Завтра они потребуют большего, а что ты им еще расскажешь? Ну, рассказать-то, конечно, еще кое-чего можно, а вот чертить и писать… Попадут эти письмена куда следует и хана тебе, Альбертушка, долгая и лютая тюрьма! Все, больше никаких упражнений в рисовании и письме. Может, наши выкупят или освободят. Хотя кто мне сейчас „наши“? Я разве на войну собирался идти? Я ведь в армию шел, сам в военкомат, идиот, приперся — нате, берите! Взяли, суки. Своих-то сынков поотмазали, а тех, у кого ни папы, ни лапы, конечно, можно и на войну — подыхать!»

Подступивший было страх пропал и его место заняла злость: «Да и хрен с ним, с предательством! Зато живой! Ну, в говне ковыряюсь, так что, в деревне я в белых туфельках по асфальту гулял? Вон Мишке Пригалову уже никто не поможет. Ну, матери какую-нибудь железку с бантиком военкоматовские и передадут, а толку? А ведь мать-то его одинокая, батя уже почти семь лет в тюряге сидит. Да что Мишка, за полгода, что я здесь, только из нашего батальона семерых схоронили. Чехи нас бьют, а что нас не бить, когда мы им такого понатворили, что и за полвека не разгребешь».

Заснул Алик с мыслью, что надо выжить, сделать все, пойти на любую подлость, но остаться жить. Спал он спокойно, по-детски улыбаясь во сне.

Утром его не погнали на поле собирать камни. Дали в руки метлу, и он с особым прилежанием стал мести двор, с надеждой поглядывая на дорогу, ведущую в аул. Сердце тревожно билось.

Бек приехал к обеду, поговорил о чем-то во дворе с хозяином, велел Альберту садиться в машину, а сам зашел в дом. Вернувшись минут через десять с небольшой коробкой под мышкой, он забрался в машину, но тут же, зажимая нос, выскочил наружу:

— Сука, от псов лучше пахнет! Вылазь, падла, всю машину дерьмом провоняешь!



Поделиться книгой:

На главную
Назад