Жизнь пролетела стороной — что жила, что не жила. Скоро пятьдесят. Нет, она не жаловалась на свою жизнь, она ее любила и была благодарна Богу за те минуты тихого счастья, что, возможно, стоили десятилетий кипучей деятельности. Унизительной нужды и непосильной работы за кусок хлеба она не знала, как-то так повелось, что в доме всегда все было, но нужда, особенно после смерти родителей, ходила рядом, Екатерина ее чувствовала и боялась. Боялась больше не за себя, за дочку.
Женька, унаследовавшая бабкино имя, жила почти все время у деда с бабкой и выросла быстро и незаметно. Когда в классе девятом дочь пришла и, заливаясь краской, начала лепетать про подругу, у которой есть мальчик, с которым все очень близко, одним словом, мама, ты же понимаешь, что надо делать, когда задержка…
Екатерина сгребла девку и, припугнув отцом, поволокла, обливаясь слезами, к гинекологу. Женька, испуганная и бледная, хорохорилась и всю дорогу хохмила, мол, сейчас не каменный век, ничего особенного в этом нет, ну родит она ей мальчика, хоть экзамены не надо сдавать, да и вообще у них в классе уже почти все побывали беременными.
Слава богу, все обошлось, но это был первый звоночек. Школу закончили с трудом, с таким аттестатом в наше время, когда в Питере и дворников набирают по конкурсу, в хорошем институте ловить было нечего, но дед, души не чаявший в любимой внученьке, напряг свои старые связи и все уладил.
За первый курс Екатерина постарела лет на десять. Женька превратилась в жестокого хищного зверька и, кроме себя, никого не замечала, жизнь у нее выстраивалась и сортировалась по принципу: это мне надо, это — не надо. Потом что-то в ней надломилось, и она; как побитый кутенок, приползла к мамке, поскуливая, повизгивая, прося сочувствия, ласки и тепла. Так прошли, наверное, самые лучшие два года.
Екатерина всегда мечтала, чтобы их с Женькой отношения хоть отдаленно напоминали ее близость со своей матерью. Конечно, в молодости она тоже была не подарок, и десяток лет жизни (сейчас она это понимала) у родителей отняла. Но до такой беспринципности и лживости, как дочь, не докатывалась. Дома Женька всегда лгала и делала это самозабвенно и нагло, как и все лжецы, абсолютно уверенная в необходимости таких гуманных мер, чтобы лишний раз не волновать родителей, а особенно деда с бабкой. Ее изобличали, ловили на слове, она ревела и все равно врала.
Однако ложь оказалась сущей безделицей по сравнению с длинными ночами неведения. Екатерина за последний год возненавидела ночь. Кроме дикой тоски и пытки ожиданием она больше ничего ей уже не приносила.
Мать Женьки, как и тысячи других матерей, сидела на кухне и ждала возвращения ребенка. Вечная картина. Меняются эпохи, стили, власти, а на кухне все теплится огонек материнского сердца. За хрупкой скорлупой дома бушует ненастье, рыскают соблазны, беды и зло, а мать, как встревоженная, испуганная птица, широко распахивает крылья, пытаясь оградить своего, как ей кажется, несмышленого птенца. Не дай бог, чтобы ее гнездо опустело!
Часы пикнули половину пятого. Екатерина, наревевшись, проглотила полтаблетки седуксена, зашла в ванную, с отвращением глянула в зеркало. В этом изможденном лице с трудом угадывались черты нынешней беззаботной и все пытающейся найти какую-то необыкновенную любовь Катьки.
Через полчаса после того, как на кухне погас свет, стараясь не звенеть ключами и сняв туфли еще у лифта, Женька проскользнула домой…
Катька продрала глаза в четвертом часу дня и с ужасом поняла, что, как всегда, опаздывает. Дурацкий сон, который она толком не поняла, быстро забылся. Жизнь побежала своим чередом, ибо нет ничего более необязательного и лживого, чем слово, которое мы даем самому себе.
Овсяная каша
Понедельник, половина седьмого утра — общее для окраинной Москвы время пробуждения. В миллионах квартир почти одновременно начинают на все лады тарахтеть, звенеть и петь будильники, срабатывают таймеры, включаются свет и музыка. Кто-то бежит в ванную, кто-то делает зарядку, кто-то, поглядывая на часы, торопливо занимается любовью — словом, день начинается.
Иван Макарович Хрустолапов проснулся и, следуя годами выработанной привычке, резко вскочил с кровати, раздвинул шторы и… вполголоса чертыхнулся. Ему не надо было ехать на работу.
В пятницу бывшего чиновника формально-торжественно проводили на заслуженную пенсию. Глубокая досада, которую приносит с собой шестьдесят первый год жизни, наконец поселилась в сердце этого еще крепкого, сухопарого, невысокого роста человека.
Пенсия. В нашей стране в этом слове слышится что-то унизительное, больничное и отчужденное. Но новоиспеченный пенсионер пока не догадывался об этом.
Минут пять-семь вяло помахав руками для самоуспокоения, он поплелся в душ.
Еще лет в двадцать Иван Макарович где-то вычитал, что деградация личности начинается с запаха собственного тела, который человек перестает ощущать. С тех пор до боли в ноздрях принюхивался к себе, чем порой вызывал недоумение и шутливые реплики окружающих. Со временем Иван перестал обращать на это внимание, зато безошибочно научился различать запахи и точно угадывал, кто только что ехал в лифте, прошел перед ним по коридору или заходил к шефу.
По утрам чиновник, как правило, ел овсяную кашу. И сегодня, не изменяя привычке, он приготовил немудреное варево и стал без особого аппетита жевать его. Предательское, пока еще слабо изведанное чувство собственной ненужности медленно заползало в сердце. Постыдный холодок слабости пробежал меж лопаток, осой зажужжала досада. Увы, ему некуда спешить, работы у него больше нет, и кто-то чужой уже раскладывает по ящикам его рабочего стола свои бумаги.
Хорошо бы сейчас доесть кашу и, как обычно, сесть в автобус, доехать до метро, сделать пересадку и выйти на Лубянке. Он всегда доезжал до площади Дзержинского, которая для него так и не поменяла своего названия, и шел до Старой пешком.
Ему нравился этот годами выверенный маршрут. Красивые, особенно в последние годы, дома, солидные подъезды, модно одетые холеные женщины, вежливые охранники, естественный жест, предъявляющий раскрытое удостоверение — все это являлось внешней, уличной частью некоего чуть ли не сакрального ритуала. Затем шли внутренние обволакивающие интерьеры, широкие холлы, бесшумные лифты, лабиринты длинных, извилистых коридоров и переходов, устланных бесконечными, толстыми ковровыми дорожками. Чинные кивки сослуживцев. Торопливые рукопожатия начальства. Ленивый, как бы между прочим, обмен новостями и сплетнями. Все это ему нравилось, все это он любил, и всему этому был предан долгих двадцать лет.
Из всей чиновничьей Москвы именно Старая площадь считалась верхом служебного продвижения. Так было при Сталине, Брежневе, Ельцине, так осталось и ныне. Любой, даже самый незначительный сотрудник со Старой площади всегда вызывал трепет и уважение у служивого люда из других ведомств, включая соседнюю Лубянку. Сколько всего было пережито за эти двадцать лет. Сколько информации, слухов, клеветы и доносов прошло через него. Сколько интриг, трагедий, взлетов и падений он видел, сидя на своем неприметном стуле.
Иван Макарович курировал группу регионов, часто там бывал, собирал и анализировал информацию, готовил документы, которые, в зависимости от того, совпадали они с мнением начальства или нет, позже становились основой служебных записок, директивных писем, а иногда и более весомых бумаг. Тексты Ивана Макаровича почти всегда совпадали с мнением часто меняющихся начальников, но он, как надежный и верный винтик бюрократической машины, точно вставал в предназначенное для него гнездо. Еще не родилась и не созрела та власть, которой бы не был нужен умный и покладистый чиновник. Он это понимал и втайне гордился своей причастностью к этой вековой касте, которой принадлежала, да и принадлежит, вся полнота власти в стране, и притом не только нашей.
Выскочки, в силу тех или иных обстоятельств взлетевшие на высокие посты, наивно думают, что они — власть. Где они теперь? Только аппарат, тайный, невидимый чиновничий орден, обладает властью и наследует ее. Да что там наследует! Он никогда не выпускает ее из рук.
Правда, меняются времена, меняются форма и название, а суть, суть всегда остается — служить и этим кормиться.
Вот нынче в немилость попало слово «аппарат», ну поменяли его на слово «команда». Что, полегчало? Несерьезно все это. Наиболее толковая молодежь, заполонившая в последнее время Старую площадь, безоговорочно восприняла не только старое слово, но и саму суть, дух аппарата, правила его жизни, игры, все его плюсы и минусы, и она с удовольствием училась всем тонкостям у таких зубров, как Иван Макарович.
Частенько в конце рабочей недели, вечером в пятницу, его вызывал к себе заместитель начальника управления, совсем еще молодой человек, в недалеком прошлом средней руки сотрудник одного из коммерческих банков, а до этого, по старым меркам, обычный спекулянт.
В кабинете собиралось трое-четверо, и после нескольких рюмок дорогого коньяка слово обычно предоставляли Ивану Макаровичу, и он начинал вспоминать различные истории и поучительные казусы из жизни управления. Больше всего молодняку понравилась его поговорка, что чиновники — всего лишь пыль на сапогах власти, но, чтобы стряхнуть эту пыль, власть должна нагнуться. Молодежь веселилась и уже мнила себя этими самыми сапогами, им было до лампочки, в пыли они или нет, главное — чтоб не жали.
Нахлынувшие воспоминания обратились в почти осязаемые образы. Он шел, парил по знакомым коридорам, ощущал их запахи, жил той, уже прожитой жизнью.
Отложив ложку, Хрустолапов встал из-за стола, выбросил остатки каши в унитаз, вымыл посуду и глянул на часы.
До отправления дачной электрички оставалось почти пятьдесят минут. Он успевал. На душе полегчало. Вспомнились долгие ночные споры с женой, которая никогда не любила его работу, а пресловутый аппарат вообще считала скопищем карьеристов и негодяев.
Запирая дверь, он машинально хлопнул себя по нагрудному карману. Привычной корочки там не было. Ему предстояла нелегкая задача научиться жить без нее.
Эрлик
Набухшие от дождя скалы плакали. Мы сидели на теплых овчинах в большом сухом гроте. Угасавший костер не дымил, приятный жар с едва уловимым терпким запахом угара приятно обволакивал лицо и щекотал ноздри. Из грота открывался великолепный вид на горное озеро, которое в эти часы было под стать погоде — нервным и нелюдимым.
Наше естественное пристанище располагалось так, что ветер в него почти не задувал и только сильно свистел в голом кустарнике да надсадно подвывал в обтрепанных кронах прибрежных сосен. Серые с белесым налетом волны ритмично колотились об угловатые каменные глыбы. Все это создавало атмосферу некоего протяжного покоя, которую приятно дополнял негромкий голос Хаюпа, такой же протяжный и слегка тоскливый, как озерная вода.
Хаюп рассказывал древнюю шорскую быль. В этих местах нет легенд и сказок, здесь только были, ведь шорские боги по-прежнему продолжают жить среди людей, помогать им или вредить, последнее, впрочем, во многом зависит от самого человека.
Сквозь дрему я запомнил, что разговор шел про каких-то эрликов — своего рода шорских чертей, населяющих нижний мир, или, если следовать более понятной терминологии — преисподнюю. Оказывается, эти самые эрлики были преинтереснейшими существами. Воспроизвести весь рассказ Хаюпа из-за одолевающей меня тогда дремоты я не могу, а приписывать чужим чертям какие-то не свойственные им проказы считаю делом пустым да и небезопасным. Одно я точно помню, что они могут притворяться людьми, как наши оборотни, но, в отличие от них, не вредя телу, искусно уводить человеческие души куда-то далеко под землю, в царство своего хозяина. Словом, живет среди нас человек, ничем не отличается от окружающих, может, даже в ученых или, скажем, в депутатах ходит, а на проверку это посланник эрлика, творящий свою вредную и пагубную работу.
До конца я эту басню не дослушал, усталость и тепло костра сморили окончательно, и я уснул. Снились какие-то странные сны, которых не запомнил, осталось только ощущение их нелепости и чувства полета. Кто-то невидимый и сильный пытался утащить меня в крохотную, с небольшим бугорком дырку, оставленную дождевым червем. После второй попытки ему удалось протолкнуть меня в это смехотворное отверстие, которое на самом деле оказалось довольно просторным извилистым тоннелем. Полет в этом компьютерно-сказочном лабиринте был стремительным и кратким, потом вдруг что-то затрещало, заухало, и мелькание подземных изгибов прекратилось.
Проснулся неотдохнувшим, с дурным настроением. Молча, обжигаясь, отхлебывал таежный чай из бадана. Очередной раз поднимая горячую эмалированную кружку, обратил внимание на странный, слегка белесый след на тыльной стороне правой ладони. Что за чертовщина! Вчера ничего подобного не было. Потрогал — никакой боли, просто как обожженная горячим утюгом аккуратная небольшая отметина в форме серпа с точкой внутри.
Хаюп заметил мою встревоженность, взял руку и, поднеся ближе к свету, покачал головой, а потом, ничего не говоря, протянул мне свою. В том же месте, что и у меня, на его смуглой обветренной коже красовался такой же значок.
— Это хорошо, ты только не пугайся, — зашептал мне на ухо шорец, — ночью было плохо, но, вишь, они не смогли тебя с собой увести.
— Кто?
— Эрлики. Тебе озеро помогло. Теперь всегда этих чертей будешь узнавать. Ох как они этого не любят, но ты, брат, крепись. Страху натерпишься.
На наше секретничанье стали обращать внимание.
— Ты только никому сейчас ничего не говори, потом сам поймешь.
Понятно, что я счел все это бредом. Допил бадан и вместе со всеми спустился к лодкам. Через полтора часа мы добрались до вертолета и вскорости вернулись в свой привычный всепоглощающий мир.
Странная отметина недели через три исчезла, и я начал забывать эту, как мне казалось, глупую историю. Но однажды, придя в гости к одной милой молодой даме, обещавшей познакомить меня с очень интересным человеком феноменальных возможностей, я, как любит говорить нынешняя молодежь, «тормознул».
Войдя в квартиру и протягивая дежурные розы знакомой, я ощутил какое-то странное покалывание на тыльной стороне правой ладони. Скосив глаза, к своему удивлению, я заметил контуры тонкого серпообразного значка с точкой в середине. Наверное, мое лицо так изменилось, что обаятельная улыбка сползла с прекрасного женского личика. Бросив косой взгляд в висевшее на стене зеркало, не найдя ничего предосудительного в своей внешности и, видимо, приняв застывшее выражение моего лица за реакцию на свое обаяние, женщина, сделав круглые глаза, умоляюще прижала палец к пухлым губам. Казалось, все ее существо излучало мольбу: «Только не сейчас!»
Разгладив окаменелость скул, благо сделать это на моем полнеющем лице не представляло большого труда, я, игнорируя нормы этикета, отодвинул в сторону хозяйку и вошел в гостиную.
В кресле, полуразвалясь, сидел обладатель феноменальных возможностей и что-то негромко говорил двум излучавшим восхищение дамам.
«Эрлик», — прозвучал внутри меня голос Хаюпа.
Не дожидаясь, когда нас друг другу представят, даже не взглянув в мою сторону, незнакомец, изменившись в лице, нервно поклонился дамам и, чуть не сбив с ног сконфуженную хозяйку, зло прохрипел ей: «Дура!» — бросился к выходу и, с остервенением хлопнув дверью, растворился в сумеречном городе.
До глубокой ночи, как мог, я развлекал и смешил растерянных дам.
Эрлик у знакомой больше не появлялся. Но с той поры голос Хаюпа все чаще звучит во мне. Последний раз это было вчера, когда в переполненном лифте я поднимался к себе в кабинет.
Молчание ночи
Знаете ли вы ресторан так, как его знает ресторанная проститутка? Уверен, что этот вопрос вызовет недоумение, осуждающее покачивание головой, осторожные взгляды на сидящую рядом супругу. Полноте, господа! Ужели вы ни разу не были в ресторане? Не наслаждались его деликатесами? Не глядели разгорающимися, маслянистыми глазами на грациозное покачивание бедер, хищно пляшущие под тонкой материей упругие груди, лишенные извечной уздечки? Неужели вы никогда не тешили глаз гармонией и красотой, созданной самой жизнью, не пожирали воображением буйство молодости? Не окунались в чарующую, сизоватую от табачного дыма, грохочущую музыкой, плачущую и заливающуюся беззаботным смехом атмосферу сиюминутной жизни с ее вечным праздником?
Признаюсь, я сам — не большой любитель кабацких развлечений. Может, потому, что свое уже отресторанил в офицерской молодости, а скорее всего, жалко денег и понапрасну потраченного времени. Ублажать же чрево — затея греховная, да и опасная. Брюху только дай свободу, оно далеко заведет, чего доброго и по миру пустит.
Так что не будь Сереги, моего старинного друга, по роду своей службы знающего толк в ресторанных делах, я бы никогда не попал сюда, в парящий над ночным городом круглый зал с огромными стеклами вместо стен.
Недавно здесь произошло событие, о котором пару дней говорил весь город. Из окна туалетной комнаты выбросилась и разбилась насмерть совсем молодая женщина. Передаваемая из уст в уста история постепенно обрастает душещипательными подробностями и, уверен, со временем станет популярной легендой в кругу ресторанных завсегдатаев.
Подслушивать, понятное дело, нехорошо, однако бывают такие ситуации, когда становишься нечаянным свидетелем чьей-то жизни, чьего-то счастья или трагедии. И всякий раз кажется, что своим, пусть даже молчаливым, присутствием ты вторгаешься в чужой мир и становишься его соучастником. Но, взглянув на это иными глазами, понимаешь, что все мы — нечаянные свидетели и соучастники жизни, переплетающей нас в одну бесконечную нить. Свидетель — человек, свидетельствующий о чем-то, сами же на себя мы свидетельствовать, увы, не можем, а по закону и не обязаны.
За соседним столиком, в углу, сидела стайка прелестниц с грустными, зареванными и оттого еще более привлекательными лицами. У желтого стеклянного светильника с плавающей внутри свечкой стояла цветная фотография миловидной девицы. Большие зеленоватые глаза на красивом, слегка скуластом, загорелом лице, длинные, ниспадающие на плечи светло-каштановые волосы, высокая грудь, бессовестно вырывающаяся из простенькой маечки, и все это венчала подкупающая своей восхищенной наивностью улыбка. Сидевшие за столом были ей под стать, любую можно было выпускать на стонущий и сглатывающий слюну вожделения подиум.
— Что за грустные грации скучают в ваших кабаках? — спросил я Серегу.
— Местные путаны. Наверное, девять дней по безвременно погибшей на боевом посту подруге справляют, но я не думаю, что по случаю траура они отменят рабочую ночь. Тебе какая нравится?
— Ты мои принципы знаешь, зачем зря душу травить…
— Я-то знаю, хотя мне от этого не легче, однако же помни, раб божий, что всякий глядящий на женщину с вожделением уже прелюбодействует с ней в сердце своем!
— Помыслы не менее греховны, чем деяние, здесь ты прав, а посему будем смиряться.
Еще немного позубоскалив, мы углубились в воспоминания. В сизоватом, настоянном на табаке и запахах духов воздухе плавала тихая музыка. Вышколенные объективной реальностью борьбы за существование официанты скользили беззвучно и с пугающей неожиданностью вырастали за спиной, с услужливой зажигалкой, чистой пепельницей или бутылкой минеральной воды. Сергею позвонили, и он, на полчаса оставив меня одного, умчался в свое, не знающее ни дня ни ночи ведомство.
— Ты здесь крепись, а то эти грустные бэби, — он кивнул в сторону девиц, — уволокут убоявшегося плотских грехов праведника. Говори, что только с другом, на двоих, тогда и грех вроде как и не грех, а так, половинка.
Я смотрел в темное стекло, обращающее в призрак отражение ресторанного уюта. За соседним столиком шел свой разговор, который мне показался интересным, и я пересел на Серегин стул, предпочитая лучше слышать, чем видеть.
— Девки, а как она появилась в кабаке-то, кто-нибудь помнит?
— Да кто ее знает, она же раньше вроде как со спортсменами терлась, у нас только наскоками работала. Классно, надо сказать, работала, без пары сотен «зеленых» никогда не уходила…
— Я вообще ей всегда поражалась, чуть что — бежит на выручку, денег попросишь, всегда даст, принесешь отдавать, а она уже и забыла…
— Ага, тебя послушаешь, святая была. Вы особенно не обольщайтесь, проститутки мы и есть проститутки, и как жопой ни крути, другими уже не станем…
— Галя, ну зачем ты так, день сегодня особый, может, душа ее еще здесь, рядом…
— Конечно, рядом, в сортире, откуда и стартанула наша космонавтка. Не, девчонки, что бы мы друг дружке ни вешали на уши, все равно мы твари. Твари по своей сути, по нутру своему, ленивые продажные суки, и Машка такой же была, пусть земля ей будет пухом. Давайте помянем. Толкни эту коматозную. Эй, Светик, за упокой твоей любовницы пьем…
Как я понял, в разговоре принимали участие лишь трое, четвертая, уткнув лицо в ладони, отгородившись от всех соломенным ливнем волос, сидела, как изваяние, источающее скорбь. Галиной, по всей видимости, была старшая, высокая, стройная, лет тридцати, обаятельная девица, одетая в красный, плотно облегающий комбинезон, тонкая ткань, которого подчеркивала, что никаких иных одежд на даме нет. Две другие были похожи на сестер в одинаковых черных балетных трико. Толстые серые гетры, слегка сползающие с икр, заставляли мужчин скользить взглядом вверх по длинным ногам, ощупывать покатости и, встретившись с искринками приветливых глаз, делать наивный вывод, что перед ними поднявшиеся на чашечку кофе после репетиции две прелестные танцовщицы.
— Оставь ее в покое! Да и какое ты имеешь право ей так говорить, можно подумать, сама не пыталась Машку затянуть в постель. Ладно, давай помянем… — Они не чокаясь выпили. — Только насчет тварей ты зря. Раз мы есть, значит нужны. Я читала, японские ученые считают, что гейши благотворно влияют на семейную жизнь и сокращают число разводов…
— Маринка, ну ты и дура, — закусывая, перебила ее Галина. — Может, так оно и есть, только гейш это не касается, и семей у них, как и у нас, никогда не будет, какой тут развод? Вы, подружки, хоть знаете правду, из-за чего Машка-то кувыркнулась?
— Разное говорят… Вроде, замуж собралась, а мужу будущему кто-то по доброте душевной все про нее и выложил…
— Фигня это все, подельницы. Я ее давно знала, еще по институту, такая коза была, со Светиком, кстати, вместе училась. Все у девки было: и семья, и родня крутая, и тачка, и деньги, и загранка. Живи себе — не тужи. Но нутро сучьим оказалось, а тут лень, скука, остренького захотелось, и пошло-поехало. Сначала ее со Светкой застукали, обкурились и устроили на родительской постели остров Лесбос. Потом «снежок» понюхивать стала, правда, сама опомнилась, она-то волевая была, что да, то да. В церковь захаживать стала. Светик ко мне вернулась, я же добрая, измены не помню, приняла.
Короче, мы уже Машку из подружек вычеркнули. Но нутро не обманешь, тварь, которая в нем живет, как и героин, ждать умеет. Влюбилась девка по уши, что ты! Глаза горят! Как-то утром, часиков в пять, мы со Светиком от «Шайбы» пустые идем, тогда только на подхвате крутились. Тормозит иномарка, ну, думаем, вот она, нечаянная радость. А здесь, здравствуйте, сияющая Машка. Обрадовались, конечно. Довезла нас, кофейку попили, о жизни поговорили. Только жизнь у нас разная получалась, да и правильно, мы — «простигосподи», а она вся влюбленная и возвышенная. Для нас темна ночь — мать родная, рабочая страда, можно сказать, а для нее человеческая жизнь. Днем солнышку радуйся, ночью — любимому. Порадовались мы со Светиком, проводили нашу козочку, поплакали над своей юдолей и забыли.
— Смотри, Галюха, какие-то воробушки у бара расселись, товар свой повыпятили, пойду-ка я их шугану, это же не общественная кормушка.
— Уймись, — одернула Марина вторую балерину, — слушай лучше, шугальщиков здесь и без тебя хватает. И что дальше?
— Дальше оно и есть дальше. Влюбилась наша Машенька еще в одного медведя. Я же говорю, нутро сучье. И одного любит — спасу нет, и другого — гасите свет. Как-то пришла к нам, попросила, чтобы Светка ее отмазала, подтвердила, будто она у нее ночует.
Вот тогда я и раскусила ее гнилую сущность. Поняла, что скоро к нам прикатится. Я, девчонки, себе подобных через стенку чую. Мне как-то один умный мужик сказал: «Для женщины один мужчина много, два — уже мало». Тысячу раз проверено. А здесь — два, да одновременно. Год она им голову морочила, да и на других заглядывалась. Короче, собрались они вдвоем и хорошенько ее отметелили.
Повалялась Машутка в больнице, мы ее навещали, и те козлы, кстати, тоже приходили, в вечной любви клялись. Но Машка на мужиков смотреть не могла, если и раздвигала свои красивые ножки, то только из чувства мести. Сначала мстила бесплатно, потом стала денежки брать, постепенно втянулась. Работала как пела, клиенты голову теряли. У стойки никогда не торчала, на грубость сразу по морде, за собой смотрела — солярий, массаж, плавание, карате, врачи — разве что в космос не летала. Короче, высококлассная проститутка, косящая под преданную любовницу состоятельных господ. Актриса! «Оскар» по ней плакал! Полмира объехала. Ты говоришь, со спортсменами терлась? Да бред это полный. С дипломатами это да, у нее даже министр был. И у нас она в кабаке никогда не работала. Так, иногда приходила отдохнуть, нас со Светиком поподкалывать.
Весь обратившись в слух, я с нетерпением ожидал завершения этой истории. Ресторан постепенно заполнялся народом. Появились музыканты, самый, на мой взгляд, отвратный в ресторанном племени элемент, который и петь не умеет, и людям поговорить не дает. Галина же продолжала свой грустный рассказ:
— Месяцев семь назад втюрилась наша Машка по самые помидоры. Все и всех бросила, кроме своего Никочки никого не видела. Представляете, часами от счастья могла реветь, ну и тот тоже, хоть и под сорок, но мужик видный был, состоятельный, тачка — шик, короче, все при нем, бабы просто стлались, а он на Машку, как на небесное чудо, смотрел. Когда по улице шли, за ручки взявшись, как школьники, люди оборачивались полюбоваться. Знатная была пара. Он из какой-то родовитой семьи был, чуть ли не князь. В общем, дело к свадебке двигалось. Тут Машка как-то звонит из Парижа…
— Откуда?
— Из Парижа, город такой, Верочка, есть. Красивый, я тебе скажу, город, довелось мне там нашу корпорацию целых три месяца представлять. Полиция хорошая, за «оральчик» на все глаза закрывает. Зато местное путанье, суки сколиозные, просто звери, ели ноги унесла.
— Галка, не съезжай, ну позвонила Маша… — взмолилась Марина.
— Да, позвонила, смеется и плачет. Поет, мол, девки, я залетела, второй месяц, скоро приеду. Сами знаете, с нашей работой нормально забеременеть — большая редкость. Николя ее очень дочку хотел, а она боялась, что после всех этих таблеток да клизмований родить не сможет.
Приехала одна, он где-то в Африке дела утрясал. Счастливая приехала, гоняла, как чумная, по городу, к свадьбе готовилась, деньки считала до приезда своего ненаглядного. А тут вбегает как-то в наш рабочий номер и за сигарету. У нас шары на лоб, Николя-то ей настрого запретил, да и беременная.
— Все, говорит, девки, держите меня, а то я сегодня сорвусь. Повалилась на пол, катается, — как наркоманка в ломке. Орет: курва, мол, я!
Потом отошла, намакияжилась и на выход. Мы со Светиком в голос, не пускаем, на коленях умоляли. Но сучья натура свое взяла, говорит, нет ничего выше любви и всепоглощающей страсти, я, мол, в него влюбилась и ничего с собой поделать не могу. Ну, один только раз, последний, можно сказать, прощальный вояж, поймите, подружки! Спрашиваем, а Коля-то как же? Он, говорит, отец моего ребенка, он — святой.
Короче, поднялась сюда, в кабак, мы следом. Мужик, конечно, отлет. Вообще-то на ее Николя похож, только молодой, морда волевая, надменная, как на штатовских рекламах.
Короче, все у них быстренько сладилось. Часа через два возвращается наша деваха, бледная, как полотно, щека горит, губа побита, одета кое-как. Стакан вискаря шарахнула. Мы с расспросами. Молчит. Слезы текут ручьем, в кулаке какая-то фотка смятая зажата. Расцепили пальцы, разгладили, а на ней Машкин Николай и этот нынешний клиент в обнимку стоят, на обороте надпись: «Дорогому братишке, жду на свадьбу».
Только мы от ступора отошли, как этот братец появился, причесанный, весь вылизанный, подходит к столику, кладет перед Машкой триста долларов и с ухмылочкой говорит: «Что же ты, шлюшка, заработок забыла, я привык за все платить сам, не надеясь на брата. Да не кисни, я смолчу. За оплеуху прости, дворянский гонор взыграл, род опозорила, а потом прикинул, где я такую классную сучку еще найду, всегда под боком, чего же по-родственному не позабавиться. Я гляжу, и подружки у тебя аппетитные, так что после свадьбы славненько покуролесим. Девчонки, может вам по стольнику задатка выдать?»