Только можно ли допустить гражданскую войну, не допуская войны обычной? При первом приближении кажется, что можно допустить или отвергнуть только оба вида войны. И не столько потому, что одна, как правило, влечет за собой другую; главное, что ведение гражданской войны, как и ведение войны обычной, требует совершения подвигов, свойственных обоим видам войны и войне вообще. Поскольку войну и революцию объединяет то, что именуется боевым духом надо либо отвергнуть, либо принять войну и революцию в целом.
Можно ли преодолеть эту дилемму? История Европы за последние двадцать лет свидетельствует о том, что это невозможно; она свидетельствует о том, что внешний пацифист быстро становится пацифистом внутренним, и что внутренний революционер, по сути, быстро утрачивает страх развязать войну между нациями. Революционером и воином становятся и перестают быть одновременно.
Мы должны остановиться на этом? Довериться логике поступков, тому, что кажется исторической фатальностью? Или же воспротивиться, укрепиться в пределах разума?
Почему не воспротивиться? В конце концов, в чем заключается разум, если не в рассмотрении, прежде всего фактов, которые относятся к прошлому, но и в рассмотрении наших потребностей, которые суть будущее, в признании противоречия между фактами и нашими потребностями – другими фактами, если нам того угодно.
Я предлагаю французской молодежи оставаться трезвомыслящей по отношению к молодежи русской, итальянской, немецкой, прямо смотреть на хорошее и плохое, брать хорошее из уроков, преподносимых сверстниками, и отбрасывать плохое. Быть спортивной и революционной, как они, но забыть о настоящей войне. Быть одновременно сознательной и сильной, воспринимая спорт как смещение войны и освобождение от нее, воспринимая революцию как настоящую войну с опасными, но по возможности ограничиваемыми последствиями. Предлагая это, сознательно стараюсь не вдаваться в излишний рационализм и идеализм, сознательно подчиняясь законам натурфилософии, ибо человеку от природы свойственно укрощать природу.
Но взгляните на ход рассуждения.
2. Война обычная
Современная война отвратительна во всех отношениях. Вот уже пятнадцать лет я пытаюсь показать и заставить почувствовать то, что на самом деле она разрушает все человеческие ценности.
Вот на чем я основываюсь, говоря о проблемах войны: я изучил и осудил войну не с точки зрения ее противоположности – мира, я углубился в саму ее идею. Я сказал себе: у громких слов есть корни. Для ума, вскормленного философией и историей, слово
Но сначала определим эти добродетели. Мы можем перечислить их вместе с поступками, которые война долгое время предлагала и навязывала здоровому мужчине, способному использовать свои мускулы и нервы, свою молодость и силу в полной мере. Я обращаюсь для обоснования своего суда к прошлому, потому что для ума нет другого пути. Когда пытаются судить настоящее через грядущее, это грядущее – всего лишь облагороженное прошлое. Так Маркс в «Коммунистическом Манифесте» сетует на то, что буржуазия [149] уничтожает некоторые, в сущности, средневековые ценности.
Мужчина уходит на войну молодым вместе с другими молодыми мужчинами. Он оставляет в городе и дома все то, что требует заботы: женщин, стариков детей, красоту и нежность. Он стремится к войне, как к любви, чтобы заставить работать свое тело, нервы и мускулы, пролить свою кровь. Война разражается весной и происходит в провинции. Он идет на нее, чтобы найти не столько врагов, сколько друзей. В нем намного больше любви, чем ненависти. Его крик – это крик любви к общему делу, а не крик отрицания. Он восклицает «да здравствует!», а не «долой!». В атаку никогда не ходили с криком «долой!», только с криком «да здравствует!». Злость, ненависть – это только оборотная сторона, дрожь первоначального порыва любви, на исходе сил, в мучении или при угрозе поражения, Как только рядом враг, он бросается вперед, чтобы его атаковать. Он догоняет его, вступает с ним в поединок. Помериться силой – вот его важнейшее дело. Познать себя, познав другого. Сравнить себя с равным или почти равным. Он либо ранен, убит, либо невредим. Если схватка окончена, и он невредим, то он наступает или отступает, чтобы начать с начала, до поражения, смерти или тяжелого ранения. В промежутке между боями он сталкивается с уже известными ему задачами, со всеми известными муками и с новыми задачами и муками. Но как в бою, так и между боями есть радости. Смесь радостей и мук наполняет его высокой степенью воодушевления, отвагой.
Вот схема войны как таковой, вечной войны. И схема революции. Но во что превращается эта схема в современной, нынешней войне?
Человек «мобилизованный» движется на врага в могучем потоке других людей. Потоке разношерстном, неповоротливом, неумелом. Он сразу может заметить, что является частью огромного стада людей всех званий и возрастов, в котором тонет дружба. И люди эти недостаточно подготовлены, ибо даже фашизм не может держать людей всегда в безукоризненной готовности к войне. Но непригодность и слабость маскирует груда оружия и всякие необычайные приспособления: по самой середине континента в невообразимом снаряжении движутся толпы людей.
Небо словно обрушивается на землю; сотни самолетов атакуют с фронта и тыла, и тревога и мучение становятся третьим измерением человека. Эти самолеты несут в себе сжатую в комок размером с яблоко силу бесконечного разрушения. Самая маленькая бомба разносит смерть на сотни метров вокруг точки падения. Человек и пошевелиться не успел, – да он и безоружен, – как он уже сражен, а вместе с ним и то, что он должен был, выступив вперед, защищать от любого поражения: женщины, дети, старики, вожди, памятники.
Но, хотя мучение началось с первой минуты, наконец наступает бой. Ибо люди по-прежнему на земле, и вопреки неистовым раскатом неба все решается на земле. Человек бросается в атаку. Но когда начинается эта атака, он еще очень далеко от своего противника, а тот уже наносит по нему удар. Он стреляет в него из-за горизонта, не видя цели. Но постепенно они сближаются; вслед за пушками приходит черед орудиям помельче; между тем самолеты, как и в первый день, все время над его головой, и вот обстрел становится непрерывным, приходит черед пулемета, этой маленькой фурии. Возможно, противники наконец и увидят друг друга: какие-то силуэты вдали. Но никогда они не были так обособлены. Их разделяет ураган железа, неудержимый газовый поток. Встретятся ли они? Никогда.
Вот вторая ступень сознания человека. Он сталкивается с фактом современной войны. Он на земле, распластавшийся, охваченный страхом и стыдом, и он знает, что он одинок. Могучее стадо испарилось: друзья стали почти такими же невидимыми, как враги. И вождей уже никогда нельзя будет увидеть, Не столько страх, сколько одиночество и стыд – вот удел современного человека на этой войне. Он обособлен от всех, от своих друзей, командиров и врагов. Жертва абстрактного коллективизма, он их не видит и не видит ни того, чтó делает, ни того, чтó делают с ним. Два противника – это два несчастных существа, которые сражаются с машинами, но не знают и даже не могут оценить силу друг на друга.
Они будут держаться. Конечно же, они будут держаться. За ними офицеры, сотрудники ГПУ, каратели СС или жандармы с револьвером наготове. Лучше умереть от рук товарища по несчастью. Но сколь угодно ожесточенные, они никогда не встретятся друг с другом. Встреча, которая позволила бы им сойтись по-человечески лицом к лицу в личном поединке, прорыв абстрактных отношений, которые правят современным боем, будут только редкими случайностями. И граната помешает прибегнуть к ножу или к кулаку. Будут одни лишь приливы и отливы жидких цепей пехоты, пожираемых градом металла и газа, подобно спичкам в пламени костра.
Нет и тени приключенческого духа, индивидуальный фактор, контакт между противниками сведен к минимуму. В предстоящей войне этот закон будет распространяться как на пехоту и артиллерию, так и на авиацию. Упорядоченная, доведенная до автоматизма казарменная жизнь в тылу, то же самое – на передовой. Нет духа приключения, следовательно, нет и славы.
Такова современная война, в ней нет ничего человеческого.
И каков результат? Миллионы погибших, раненых и больных. Бесславие и огромные разрушения. Уничтоженные города: Лондон, Париж, Берлин, Милан, стертые с карты в первый же день. Женщины, дети, старики, животные, растения, даже сам вид местности – все разлетается в пыль, подобно солдатским телам.
Европа доведена до отчаяния, до всеотрицания.
Молодежь, в которой жизнь и красота, не может не противиться этому.
3. Гражданская война
Да, но представим себе человека сознательного, решительного и твердого, который предполагает гибель европейской расы и опасается ее. Что ему делать? Он чувствует, что ему нужно принять серьезное решение, что нужно постичь огромность причин, которые это решение обусловят. Зло, которое может так далеко зайти, пришло издалека. Нужно проследить его так же издалека.
Но так глубоко погружаются только в собственную душу. Поэтому он займется искоренением всех соблазнов войны в самом себе. Он хочет достичь мира внутри себя. Но посмотрите, докуда в таком случае должны простираться его усилия. Восходя от приложения к первопричине, он должен наброситься на первопричину, искоренить ее в своей душе и теле, во всем своем существе. Он должен отринуть насилие.
Отрицая насилие, не поставит ли он под удар силу? Он должен стать пацифистом, который отрицает, игнорирует все, связанное с войной. Однако в войне есть сила, храбрость. Храбрость убийцы, но и храбрость убиваемого, храбрость ранить, но и храбрость подвергаться ранению, храбрость разрушать и сжигать, но и храбрость сносить голод и жажду, холод и жар, бессонницу и грязь, бездеятельность и тяжелую работу, одиночество и скученность. Если заглянуть глубже, то храбрость – это гораздо больше, это – все. Это самосознание и самоутверждение, возможность быть чем-то и кем-то, вопреки всем преградам и опасностям, высшая степень ответственности.
Но во что может превратиться храбрость, если ее не тренируют, не подвергают испытаниям? Она умирает, даже не родившись. И вместе с храбростью исчезает сама сила сцепления, человеческая сущность, связующее вещество его духа.
Избегая одной опасности, мы попадаем в другую. Впрочем, такова природа мира, в котором существует человек, где все двулико, и добро и зло всегда идут рука об руку.
Как нам выпутаться из этой опасности, которая злонамеренно скрывает в себе другую? Как, что важнее всего, сохранить человека для революции, избавив его от войны? Вообразим, что только что обрисованная нами схема войны – это также схема революции.
Что это был бы за гражданин, если бы он был одной идеей, если бы он не был телом, воплощающим эту идею и отвечающим ей, телом, готовым быть раненным и убитым за нее? И если есть готовность быть раненным или убитым, то нет ли, в свою очередь, права ранить и убивать? И если есть право, то нет ли обязанности? Нет, говорит христианский священник; нет, говорит мирской судья. Но государство не может покоиться на абсолютном мире. Что это было бы за государство, если бы ни один человек в нем не был способен подняться для самоутверждения? Бывают часы, когда восстание становится самой священной обязанностью. Государство может жить и обновляться лишь путем восстания, революции, внутренней войны.
И род человеческий нуждается в этой небезопасности в государстве. Если, опасаясь последствий современной войны, мы решаем отнять у людей право и возможность самоутверждения в составе народов, к которым они принадлежат, то мы не можем отнять у них право и возможность абсолютного, неистового самоутверждения в составе чего-то другого: партии или класса. У рода человеческого должен оставаться выход для своих потрясений. Если мы отвергаем необходимую, естественную войну в виде обычной, национальной войны, то это еще более заставляет нас признать ее в виде войны гражданской, внутренней, т. е. революции.
Но как подготовиться к одной войне, отрицая другую? Вот проблема, которая стоит перед сегодняшней молодежью.
4. Дух войны в революциях
Мне скажут, что мои посылки ложны и отождествление войны и революции неверно или преувеличенно. Если вы это говорите, значит, вы не присматривались к событиям последних двадцати лет. Русская революция была войной, ведомой людьми, которые не боялись насилия, которые приветствовали его как необходимость. Русские революционеры уничтожали не только своих противников, они уничтожали также всех тех в своих рядах, кто колебался по поводу применения насилия. Долгая борьба и кровавая победа большевиков над всеми остальными партиями, именовавшими себя революционными (меньшевики, эсеры и т. д.), была борьбой и победой духа войны над пацифистским духом в революции. Массовые убийства, больницы и тюрьмы – вот вехи как гражданской войны, так и войны обычной. Итальянская и немецкая революции тоже были совершены людьми, которые открыто допускали насилие в борьбе с людьми, которые его избегали или отвергали.
Демонстрируя эти факты, я их не восхваляю, не требую, чтобы Франция бросилась копировать все эти жесты, которые, к счастью и сожалению для нее, она еще может обозревать издалека. Но я требую от французской молодежи, чтобы она взглянула пристальней на факты недавнего прошлого, на новейшую реальность: революции последних двадцати лет, как и все революции, были совершены воинами против пацифистов. Большевик – это воин, который выступает против воина-аристократа, воина-буржуа, но и против пацифиста-меньшевика. Фашист – это воин, который выступает против пацифиста-буржуа или социалиста, а также против воина-коммуниста.
Однако все это было принято и совершено молодежью. Ибо без молодежи нет войны – как обыкновенной, так и революционной. Во многих крупных странах молодежь уловила и вновь закрепила в духе революции дух войны, во многих крупных странах молодежь за прошедшие двадцать лет глубоко прочувствовала и постигла дух войны, общий для войны обычной и гражданской. Но, кроме того, находя в этом непреодолимую логическую связь, после гражданской войны она сочла себя готовой к войне обычной. Надо ясно понять перемену, произошедшую в сознании всей иностранной молодежи за последние двадцать лет. Вокруг этой перемены и должны вращаться наши рассуждения. Четко обозначив ее в том, что сделано другими, мы сможем затем безошибочно разделить добро и зло и найти свою линию поведения.
В России, Италии, Германии молодежь имела перед глазами вполне определенную, в совершенстве продуманную и обоснованную позицию, позицию демократических, либеральных, радикальных партий конца XIX века, подхваченную и окончательно доработанную социалистическими партиями II-го Интернационала.
Конечно, между 1789 и 1871 годами были и французские революции. В связи с ними существовали традиция насилия, воинственная традиция, якобинство, бланкизм. Вплоть до 1870 года революционеры, которые, впрочем, одновременно были патриотами, рассматривали вооруженную борьбу как естественное и бесспорное средство реформирования общества, как некогда христиане Реформации или Контрреформации.
Но после 1870 года наконец сложилось совершенно отличное положение. Вот и все, на что я хочу обратить внимание; социалистические партии одновременно пришли к смягчению, если не к отрицанию войны между нациями, и к смягчению, если не к отрицанию войны между классами и партиями. Вопреки напыщенности их программ, на деле они признали, что революционная война – это всего лишь поступательное, незаметное и плавное восхождение к власти. Не только знамена в дерьме, но и избирательный бюллетень – уже не ружье на баррикаде. В то же самое время, примерно в 1880 году, группа социалистических партий, только что созданных в разных уголках Европы и учредивших II-й Интернационал, выработала двойную позицию внутреннего и внешнего пацифизма.
Эта позиция стала открыто отстаиваться всеми странами в начале нашего века, и двойное отрицание войны произошло на глазах европейской молодежи. Европейская молодежь выступила резко против такой позиции.
Почему? Потому, что она сочла ее решительно неуместной. Социалистические партии всюду тонули в парламентской рутине, становились все более соглашательскими, довольствовались расплывчатой голословной оппозицией капиталистическому миру, чем больше они выигрывали с внешней стороны, тем больше теряли в самой сути, – всюду, кроме России, где само репрессивное насилие царизма подогревало насилие молодого русского пролетариата, социализм которого вполне совпадал с демократическими устремлениями капитализма, буржуазии и крестьянства. Поэтому в России традиция насильственной борьбы не прерывалась, ее проводником был нигилизм, и Ленин направил ее в другое русло, но не прекратил. И благодаря доктрине революционного синдикализма традиция обращения к насилию возобновилась в Италии и Франции. Так, по окончании войны политическое и социальное насилие разразилось в России, Италии, Германии. И естественно, что реакция против пацифизма проходит по двум фронтам: по фронту войны классов и партий и по фронту войны наций.
Сначала о русских. Русские были вынуждены воевать одновременно с врагом внешним и внутренним. Их гражданская война, зародившаяся в войне межгосударственной, всегда стремилась вновь превратиться в межгосударственную войну. Зародившись в разгар немецкого вторжения, русская революция все время болезненно реагировала на это вторжение. Ей пришлось примириться с фактом, свершившимся в Брест-Литовске, но она тут же вторглась в Польшу и протянулась по всему российскому пограничью. С тех пор русские революционеры мечтали о мировой войне; сейчас они ушли в национальную оборону, в ожидании лучших времен.
Русские, подобно французам в 1792 году, отождествляют революцию со своей страной, которая ее воплощает. В своей исходной концепции они не так уж отличаются от немцев и итальянцев. Их революционный прозелитизм с необходимостью рождается из [158] мощного имперского духа, который непрестанно озабочен сохранением цельности огромного объединения народов, необъятной колониальной империи, собранной в одних руках. Интересы нации и революции едины в глазах русской молодежи, как и в глазах молодежи итальянской или немецкой. Если завтра нападут на Сибирь или восстанет Украина, эта молодежь поднимется, подобно итальянской молодежи в Тироле или немецкой молодежи на рубежах Австрии. Будь Россия достаточно сильна, со своими принципами она должна была бы, как некогда Франция, пойти в красный крестовый поход.
Дело в том, что одна и та же храбрость, один и тот же дух насилия и жертвенности порождает социалистическую революцию и подхлестывает национализм. Революционный социализм стремительно дополняется национализмом и воинственностью. Или национализм и воинственность в конце концов принимают революционный социализм, в котором узнают кровного брата.
5. Позиция французской молодежи
Европейская молодежь, таким образом, заняла типичную позицию, которую я обрисовал выше. При виде того, как дух мира убивает дух революции, молодежь возродила дух войны, чтобы спасти неотделимый от него дух революции.
Но именно здесь мы, французы, которые никак не участвовали во всей этой авантюре (хотя мы могли бы предвидеть ее в революционном синдикализме предвоенных лет, ведь мы породили Прудона, Бланки, Сореля, апостолов – каждый на свой лад – воинственной революции), должны открыть глаза и воспользоваться своим сторонним положением. Мы должны восхититься впечатляющим рывком молодежи других стран. Но поскольку наш удел, скорее, мудрость, отвага, воспользуемся этим рывком. Поскольку мы последними пришли к действию, постараемся извлечь из этого преимущества, не принимая его перехлестов. Согласимся с тем, что было полезного и необходимого в позиции и реакции молодежи. Молодежь поняла, что война – это одна из функций человека, и что человек не может беспричинно отринуть ее и искоренить. Социализм II Интернационала занимал ультрарационалистическую, негативную, христианскую позицию, он осуждал природу и жизнь, он отрицал войну, как отрицало ее христианство, – поэтому молодежь с ним разошлась.
Но она бросилась в противоположную крайность. Она вновь смешала войну с революцией. Чтобы спасти революцию, молодежь центральной и восточной Европы признала войну. Да, она отреагировала и показала себя полностью реакционной. Нам говорят о диалектике: так вот она, в движении и в неумолимой двойственности. Нет действия без противодействия. Невозможно взрастить антитезис, не будучи обязанным в скором времени выхаживать захиревший тезис. Эпоха не может двигаться вперед с силой, с воинствующей идеей мира, не приходя затем к восстановлению идеи войны. И, естественно, есть надежда на их синтез. Во время войны будут готовиться к миру. Миру на следующий день после мировой войны, который подтвердил бы триумф революции, воплощенной Берлином, Москвой или Римом. Наполеон тоже хотел мира. И разве не мир даровали Цезарь и Август? А Карл Великий? И Карл Пятый мечтал о мире.
Революция всегда в одну дверь впускает зло, тогда как в другую его изгоняет. Фашистская революция нашедшая, быть может, подходящее европейскому духу решение социальной проблемы, не поняла проблемы войны. Ей не удалось провести разделение между идеями, которое необходимо сегодня для блага рода человеческого, – разделение между современной войной и войной вечной, между просто войной и духом войны. И хотя кажется, что его сделала русская революция – это только видимость. Только необъятность и скрытая слабость России, за которыми она всегда может укрыться и дистанцироваться от своих соседей и врагов, смягчают тяжелый удар, нанесенный русской революцией.
И тем не менее, разве можно было отбросить дух войны так, чтобы он не растекся одновременно по обоим рукавам? Многие молодые люди слепо доверились этой рискованной идее. Можем ли мы упрекать их в возможном следствии их порыва, потребности уйти от демократическо-капиталистического застоя. Но должны ли мы делать то же самое? Нет. Но если в них больше жизни, то в них и больше безумия, если в нас меньше жизни, то в нас и больше мудрости. И мудрость достойна не меньшего уважения, чем безумие.
Мы понимаем, что, стремясь сохранить революционный дух, мы стремимся сохранить дух вечной войны, который является его залогом и источником. Нужно, чтобы мужчина оставался мужчиной, то есть воином. Конечно, в человеке есть и другая сторона, он может быть священником или служащим во всех его разновидностях: ученый, художник и т. п. Но современному человеку слишком просто стать служащим. Наоборот, чтобы остаться воином, он должен совершить усилие, следовательно, именно это начало в нем расшатывается и истощается, и именно его он должен оберегать. Так в воинственности фашистов гораздо больше усилия, чем самозабвения, и это усилие судорожное, ожесточенное.
Судорожность в фашизме – это перехлест, который свидетельствует о заблуждении. Фашизм слишком требователен к человеку; вдыхая в него жизнь, воодушевление молодости, он готовит его к ужасной и бесполезной смерти. Будучи более взвешенным, наше усилие могло бы стать более успешным. Лучше поняв свои цели, мы могли бы приучить себя к более здоровому и, быть может, более естественному напряжению. Из-за пережитого в ходе современной войны дьявольского отклонения мы могли бы довольствоваться преображенной имитацией войны: спортом. Война, как и любовь, хорошо поддается преображению. Первобытное похищение и утонченную любовь разделяет большая дистанция. Совершенно необходимо, чтобы род человеческий довольствовался этим преображением и смягчением инстинкта воспроизводства. Предпочтем сражениям футбольные матчи, героизму на небе героизм на земле.
Будем надеяться, что спортивный дух сможет поддерживать нашу воинственность на достаточном уровне, для того чтобы оставаться революционерами внутри страны. Между шестым и двенадцатым февраля я с тревогой смотрел на французскую молодежь, мечущуюся между национализмом и коммунизмом – двумя полюсами своей энергии. Сожаление, полное злобы и презрения, вызывала у меня та часть молодежи, которая под знаменем парламентского консерватизма, состоя в жалких рядах радикальной и социалистической партий, шестого осталась сидеть дома, ожидая результата ударов, нанесенных мобильными частями жандармов, и двенадцатого вяло последовала за молодежью коммунистической.
Стремления этой молодежи я мысленно обосновывал двумя пожеланиями. Поскольку, после того как она прозевала ход Лиги Наций, парламентско-демократический ход, я надеялся увидеть ее готовой к новому соглашению, более мужественному и потому, возможно, более действенному, вместе с националистической молодежью России, Германии, Италии, Польши в новой Женеве. Я хотел видеть ее пацифистской, поскольку это молодежь европейская, озабоченная спасением Европы, поскольку она отвергает бесчеловечность современной войны, и в то же время – спортивной, закаленной, вновь обретшей в спорте мужественность и вовлеченной в гражданскую войну, прошедшей подготовку к необходимой революции в формированиях, созданных для внутренней борьбы.
Я хотел увидеть воинственную и антивоенную молодежь! Но такова жизнь. Если мы хотим взглянуть ей в лицо, она предстанет в форме двойственной и противоречивой. Но мы скажем, что только глупцы и трусы не видят, не хотят признать противоречия, в котором обречены запутаться любые порывы; люди искренние и смелые уже в самом этом стремлении видят еще и возможность вырваться из трагической теснины, через которую нужно сначала пройти. Они смиряют свои порывы усилием разума и полагаются на всеразрешающую силу искренности.
II. ПАЦИФИСТЫ ПО УБЕЖДЕНИЯМ
Французский коммунист без устали выступает против «капиталистической войны». Тем самым он хочет сказать, что причиной войны может быть только капитализм.
Однако, если разразится война между СССР и любой другой страной, он готов поддержать эту войну. Он поддержит ее как досадную, но неотвратимую необходимость. Но разве он не поддерживал таким образом все войны?
Война всегда имеет духовное наполнение. Она всегда может быть выражена в субстанциальных терминах идеологического конфликта.
Нельзя сказать, что все капиталистические войны одинаковы и что все они должны быть отвергнуты, поскольку эти войны – всего лишь оборотная сторона внутренних войн в капиталистическом мире, внутри каждого государства. Но ведь коммунисты из тактических соображений всегда призывают занять определенную позицию в этих внутренних войнах. Следовательно, они должны выбирать союзников среди капиталистических государств, как и среди капиталистических партий.
Впрочем, они уже занимают свою позицию. Коммунистический Интернационал высказывался поочередно то против Версальского Договора, то за него, из тактических соображений, разумеется; но даже Наполеон никогда не вел войну иначе, чем из тактических соображений. Чистая воинственность существует только в литературе.
Не говоря уж о Киентальско-Циммервальдском движении во время последней войны и, в связи с ним, о позиции Ленина.
Ленин прервал войну вовсе не из принципа, но из практических соображений, так как благодаря своему ясному реалистическому гению, подобному гению Тьера и Талейрана, он видел, что Россия не могла поступить иначе и что это было единственной возможностью спасти немалую часть российской территории, ядро российского государства. В Брест-Литовске большевики впервые проявили свой русский национализм.
Война разражается как совокупность фактов, причин и обстоятельств, которые делают проблему односторонней ответственности пустой и абсурдной, но как только она становится фактом – это факт, по поводу которого нужно определить свою позицию.
И уверенность в том, что выбор определенной позиции неизбежен, заставляет увидеть простую ораторскую предосторожность, насквозь лицемерную, в осуждении, которое сохраняется в отношении войны вообще, в то время как в частности все войны принимаются.
Поэтому, желая отвергнуть войну, мы должны поместить себя в иную область, нежели политика, где тема войны никогда не будет исчерпана; мы должны поместить себя в область, удивительно близкую к области религиозной. Называя ее «религиозной», «христианской», я имею в виду не христианство наших дней, но христианство аскетическое, нонконформистское.
Желая отвергнуть войну, мы должны поместить себя в единственную область, где общество не является абсолютом. Но для всех тех, кто всецело социален, подобно националистам и коммунистам, война есть социальное средство, от которого они не могут уклониться.
Единственные противники войны в нашем столетии – это пацифисты по убеждению.
И надо ясно понять, что они ставят перед нашей эпохой вечную проблему, против которой негодует, как никогда прежде, подавляющее большинство, – проблему индивидуального бунта. В любую эпоху существует проблема, которая предстает столь новой, столь ошеломляющей, что общественному телу остается только противопоставить ей всю свою невосприимчивость. Лишь некоторые индивиды, обладатели редкой чувствительности, могут выдержать ее облик и даже овладеть ею, или позволить ей овладеть собой. И хотя их больше всех остальных волнует забота о пользе, о всеобщем благе, они вынуждены выглядеть анархистами, эгоистами наихудшего толка.
Таковы первые христиане, первые протестанты, первые вольнодумцы. Христианин, отказывающийся поклоняться императору, несет в себе самые общие, самые разумные основания, на которых будет основываться целая цивилизация, и тем не менее кажется чудаком, хитрецом, извращенцем, самим своим преувеличением впадающим в другую крайность – варварство. И так далее.
Но разве нельзя сказать сегодня того же о пацифисте по убеждению? Разве не обречен он на одиночество между коммунистами, преданными жесткой воле Москвы, и националистами – на одиночество, которое кажется низким, бесплодным, никому не нужным?
И тем не менее, разве он не является выразителем чего-то в высшей степени коллективного? Разве не воплощает он, будучи особенно чутким, высшую правду?
Но вместе с войной он вынужден отрицать революцию. Он укрощает дух революции под лозунгом непротивления злу, который христианству так и не удалось установить ни в Европе, ни в самом себе. Это точка зрения Толстого, оставленная Роменом Ролланом. Это точка зрения, которая является всего лишь фантасмагорией у Ганди.
Тем не менее нельзя подчиняться предписаниям абстрактных дилемм, если не хочешь жить в клетке. Нужно всегда искать обходной путь или, по меньшей мере, открыто заявлять, что его ищешь.
Я попытался здесь описать этот обходной путь. Сразиться с очевидностью, расторгнуть необходимую связь между войной и революцией (фашистской или коммунистической), всеми силами непрестанно пытаясь порвать связь в умах между двумя этими войнами. Со стороны националистической – показать смертельную опасность для нации, когда она ввязывается в столь крайне разрушительную войну. Со стороны коммунистической – показать опасность русофилии, отождествления российской политики и политики Коминтерна.
Обозначить различия, избежать крайностей, идти извилистым, но твердым путем, держа круговую оборону.
Вот способ преобразить, возвысить отказ от службы из-за убеждений.
Но что сказать, когда война разразится? Тут нам в глаза смотрит самый скромный пацифист – тот, который в своей особенности может меня шокировать и вызвать крайнюю неприязнь, человек физически слабый, невротик, очевидно не способный на самое безобидное из всего, от чего он отказывается. Тем не менее в нем заключается все человеческое достояние.
Говоря о человеческом достоянии, я имею в виду не музеи и научные институты, которые разлетятся на кусочки, но последние нервные и духовные запасы человечества, и без того ожесточенного, истощенного нестерпимым усилием.
Заглянув ему в глаза, ты встретишься со всеми теми, кто нашел повод (отдав ли предпочтение Франции или Германии – призракам, которые вот-вот падут в болезни и катаклизме, или отдав предпочтение России – двуликому колоссу, от которого нет никаких оснований ждать меньшей спеси, амбициозности, эгоизма, чем от пуританской Англии, якобинской Франции), чтобы пойти на службу.
Поистине,
И тем не менее 6 февраля я был на площади Согласия. Я люблю военную дисциплину, идеал старой армии, я считаю необходимой спортивную гордость, я ненавижу абстрактный пацифизм.
Но с точки зрения разума, мужественности я не могу признать войну, которая оскорбляет все человеческие идеалы правых и левых, идеалы позавчерашние, вчерашние и сегодняшние, которая угрожает свести европейское человечество к нескольким одуревшим и обездоленным популяциям.
И пусть меня посадят в тюрьму, пусть меня расстреляют. Я должен перенести на себя самоубийственный романтизм человеческого рода.
Я вовсе не отрицаю государство, общество; внутренне я ими восхищаюсь. Но государство там, где благо людей…
Я был бы рад остановиться на этом. Но не могу. Так говорит мой разум и, конечно, разум идет от плоти. Здесь он ясно это демонстрирует: он, не сворачивая, идет к высшей точке жизни. Но каким бы живым он ни был, он всего лишь разум, и его власть кажется слишком далекой для значительной части моего существа. Меня всегда что-то отвращало в пуританизме, а отказ от военной службы – это поступок, прежде всего пуританский, квакерский. Пуританин остается в стороне, пуританин умывает руки.
– Но нет, ведь в то же время он высказывается. Выскажись. Придут мобильные части жандармов и обожгут тебя пулей в висок.
– Эта кровь элегантна, изысканна, это слишком чистая, даже чистенькая кровь. Нет, нужно смешать свою кровь с густой и грязной кровью толпы. Умирать нужно не от пули в виске, но от осколка в животе, как все, вместе со всеми. Рядом с бывшим президентом Республики, матерью и ее ребенком и молодым изнуренным коммунистом, который кричит: «Да здравствует… красная армия!» Умирать нужно мобилизованным.