Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Фашистский социализм - Пьер Дрие ла Рошель на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но если этатизм – фатальность, разве этого не достаточно, чтобы я воспротивился ему? Разве не свойственно духу сопротивляться всякой фатальности? Я склонен, скорее, пересилить эту фатальность, истощив ее. Убить этатизм путем изнурения государства, вложить в государство все, чтобы государство стало нацией. Оно воспользуется подъемом инстинктов, которые впоследствии объединит в себе. Можно убить часть жизни, но не всю жизнь. Тоталитарное государство постепенно расшатывается, становится гибким и подвижным.

Мы слишком слабы, чтобы и впредь оставаться пассивными, не обращать внимания на то, что все идет вкривь и вкось. Да, мы социалисты именно потому, что мы слабы. Попробуйте-ка упрекнуть нас в этом. Но новое зло, выявляемое эпохой, предвещает благо, которое это зло породит. Какую коллективную силу дает признание индивидуальных слабостей! В этом признании мы закаляемся, как металл в воде.

Многие ищут прибежища в государстве, но это опасно лишь постольку, поскольку не все еще получили к нему доступ; таким образом, те, кто этот доступ получил, уже пользуются неравенством по отношению к тем, кто не получил его. Но когда его получат все? Когда все будут в государстве, каждый станет ответственным. Появляется и активизируется множество ответственных. Социальное тело становится чувствительным во множестве точек своей поверхности, все больше насыщается нервами. Нам говорят о корпорациях. Хорошо, но если мы идем к государству по этому пути, то русские приходят к корпорации через государство.

Человек может мыслить только группами. Так не бойтесь же того государства, которое уже складывается.

Крестьяне? А будут ли завтра крестьяне? Всегда ли будут крестьяне? Нет. Поэтому социализм и прав. Колхоз приживается в России, но, вне сомнения, он должен обрести относительную независимость по отношению к государству.

В Европе крестьянина все больше ущемляют, эксплуатируют. Он, как и рабочий с буржуа, становится жертвой треста – зерновой трест, трест удобрений, скупка молока и т. д. Его единственное спасение основать сельскохозяйственное предприятие.

Надо ли спасать ремесленника? Можно ли его спасти? Его доля сократится до минимума, как и доля крестьянина. Не лучше ли совсем распрощаться с прошлым и передать все хлопоты по мелиорации другому объединению? Не стоит ли, ради возврата к качеству, целиком довериться меркам социализма, которые затем сами собой придут к большей утонченности?

Пути Муссолини и Сталина сходятся.

Знаю ли я пролетариат? Я знаю рабочих не лучше, чем крестьян. Но есть ли в них что-то особенное, что можно узнать? Этого я не узнаю никогда. Существуют ли классы? Не думаю. Почему я так не думаю? Потому что я мелкий буржуа. Я принадлежу всем классам и ни одному из них. Я ненавижу и ценю их все. Но, в конце концов, почему я не имею права говорить? Почему я не могу быть прав? Разве в своем срединном положении я не всеобъемлющ? Всеобъемлющ. Я говорю – слушайте меня.

Я не хочу, чтобы и впредь злоупотребляли словом трудящийся. Мы тоже трудящиеся. Крестьяне и буржуа – такие же трудящиеся, как и рабочие. Конечно, труд рабочего кажется трудом в высшей степени, дело в том, что он самый ужасный из всех, машинный труд. Но и конторский труд не менее ужасен.

Я хочу защитить рабочего как часть своей крови, как часть народа. Я хочу защитить его от большого города. Я говорю, что большой город – это и есть капитализм. [124]

Почему я не коммунист? Но почему я не реакционер? Потому что я мелкий буржуа и верю только в мелких буржуа, в тех мелких буржуа, что ведут свой род от мелкого дворянства, от горожан свободных профессий, от крестьян, от ремесленников, но в таких буржуа, которые не любят ни чиновника, ни служащего, ни заводского рабочего, если они забыли свое конкретное происхождение. Ничто никогда не делалось никем, кроме нас. И социализм будет создан нами или не будет создан вовсе. Мы опасаемся всего и ничего не боимся. Мы опасаемся церкви и франкмасонства, пролетариата и капитализма, Франции и Европы, Германии и России, но мы все преодолеем. Мы уже создали режим, который трещит по швам, мы создадим другой. Мы – масса индивидов, связующее всех классов. Мы – свободные люди вне классов.

Я не хочу ничему отдавать предпочтение, потому что все против меня. Я хочу того, что следует из моей привязанности к себе. Другие найдут в этом свое благо: таким образом мы навяжем его им.

Вот наши люди: Моррас, в котором нет ни королевской, ни аристократической крови, Жорес, который не является марксистом, Клемансо, такой же демократ «из-под палки», как Кромвель – пуританин, Тьер, Фуше, пережившие десяток режимов, Бонапарт, никакой не король, Кромвель и, конечно, Муссолини, Гитлер, Сталин. Враги всех классов, предатели всех классов. Верные самим себе. Дворян поубивали короли, богачи вождями никогда не были: есть одни мы.

Я пишу в крупной прессе, я печатаюсь у крупного издателя. Я обедаю с некоторыми богатыми персонами. Но это никого не вводит в заблуждение. Это больше не вводит в заблуждение и меня.

Мне нет дела до равенств. Или, точнее, оно мне ненавистно, как и все несуществующие вещи. Еще в 1918 году я увидел в русском коммунизме возмож-[125]ность рождения новой аристократии. Я не ошибся. Я ищу эту новую аристократию в европейской форме социализма, фашизме.

Молодая аристократия замешана вовсе не на деньгах, но на почете. Наследование, которое приходит затем, – это лишь одна из условностей, которая, впрочем, часто не оправдывает себя, за отсутствием…

Лично я не боюсь ничего, поскольку ничего не хочу. Кто может когда-нибудь помешать мне говорить? Мое летучее перо всегда будет выскальзывать из любых оков. И поскольку обойтись без него не удастся (без моего или без какого-нибудь другого в том же роде)…

Мне нужно так мало. 60 000 франков в год. Две комнаты и ванная. Несколько поездок на такси. Два костюма, немного карманных денег. Пара поездок по Европе. Я отказался от Азии и от детей. Я монах. Будучи созерцателем, я вполне мог бы наслаждаться совершенной государственной машиной, как, будучи бедным, я наслаждаюсь капитализмом. Мне даже не нужно быть около вождей, чтобы наслаждаться механизмом, о котором догадываюсь.

Я могу избрать эстетическую точку зрения, она исказит духовный план. Вот что меня стесняет: эта физическая и духовная бедность, это отсутствие связи между физическим и духовным. Я с легкостью принял бы рабство, если бы оно несло больше добра, чем зла. Но в рабах большого города гибнет раса. Я чувствую древнюю связь с рабочими и крестьянами, я хотел бы иногда встречать их на деревенской или городской площади. Разве вы, буржуа, можете жить без них?

«Они неинтересны», – говорят те, кто их знает. Конечно, это идет от знания всякого рода. Я вспоминаю мое стеснение на военной службе. Мою мучительную демагогию. Мой страх обмануть их и желание их защитить.

Я не скептик, я проказник.

Я начитался Ницше: пессимизм кажется мне величайшей радостью. Спасибо, Ницше.

Что мне дорого, так это физическое и моральное здоровье людей. Мне больно за человеческое тело. Человеческое тело отвратительно, по крайней мере, во Франции. Гуляя по улицам, с ужасом встречаешь столько увечий, уродств, незавершенностей. Эти сгорбленные спины, обвисшие плечи, распухшие животы, худые бедра, вялые лица. Нет, мне слишком больно, мне, избранному, я должен восставать против этого.

И на что надеются эти люди? Их заставили надеяться на себя; это глупо. Им нужно дать Бога. Если на небесах Бога больше нет, дадим им Бога на земле. Боги рождаются на земле, а затем возносятся на небеса.

Нам уже не нужны эти владыки, которые властвуют не вполне, которые втайне делят власть со своими врагами, которые не занимаются на три четверти тем, чем должны заниматься – телом и душой людей.

Французы – брошенные люди. Больше нельзя оставлять их в презрении тела и души. Католики, протестанты, франкмасоны – они так мало отвечают своему званию. И евреи, – мое сердце сжимается при мысли об этих бедных душах на перекрестке. Самыми обездоленными существами, каких я встречал, были евреи.

Без вождей, без друзей. Им остается только жена – два одиночества, живущих вместе. Их родина зла. Какова ваша религия? Ваша связь?

Коммунисты, на что вы надеетесь? Вы недолго еще сможете расхваливать нам Россию. Россия успокоится, и в этот момент станет ясно, что она была совсем не тем, о чем вы нам говорили. Волей-неволей вам придется оглядываться на себя, рассчитывать только на себя, на нас.

Я за Сталина, Муссолини, Гитлера, Пилсудского и т. д. … Я всегда за тех, кто «сам берется за дело», как говорил Фуше. Я прощаю вечную оппозицию только простакам, большим детям – или интеллектуалам. Но не Троцкому, побежденному, неудачнику, Шатобриану.

Чем отличается муссолинизм или гитлеризм от сталинизма? Ничем. Форсированные выборы по наполеоновской методе. Вечная камарилья. Самый вульгарный макиавеллизм. И тем не менее обновление жизни людей: большие праздники, непрерывный священный танец всего народа перед алтарем безмолвной и двусмысленной идеи, перед обожествленным ликом.

В то время как наш брат, рыболов-любитель…

Я люблю аналогии, упрощения. Умножая их, я достигаю изящества.

Вы спросите меня, буду ли я участвовать в предстоящей войне. Но разве спрашивают у человека, будет ли он участвовать в предстоящем землетрясении? Поднимется такая буря, что у пацифиста по убеждениям даже не будет времени на то, чтобы занять позицию. И это не метафора: хаос наступит с первого дня. Париж и Берлин с первого дня будут тем, чем был в начале 1917-го Петроград: сумасшедшим домом без санитаров.

Отечество. Быть может, мы его сохраним. Греция давно мертва в своих городах.

Существование Европы не будет представлять ни малейшего интереса с точки зрения древней оригинальности, тонкого изысканного рисунка. Что дал Pax Romana[18] в плане искусства? Прекрасную величественную фигуру, видимую издалека, со звезд или из нашего времени.

…И все же она видела себя через стекло и наслаждалась собой, эта величественная фигура: римская статуя на площади маленького галльского или армянского городка. Статуи божественных императоров. Гробницы Ленина, Сталина, Муссолини, Гитлера. Вот и вернулись времена огромных бессильных толп, божественных императоров.

Таково наше странное предназначение, предназначение людей и, более того, лучших из людей. Мы не будем сражаться ни за диктатуру пролетариата, ни за диктатуру правых. Мы, мелкие буржуа, рабочая элита, благородные крестьяне, буржуа, обладающие чувством ответственности. Мы не будем сражаться за капиталистов-патриотов, которые отнимают у нас наше благо. Мы не будем сражаться за коммунистов, которые, подобно иезуитам, ультрамонтанам, живут за счет тайны далеких орденов и не осмеливаются цинично признаться нам в диктатуре ГПУ. Мы не будем сражаться и ради того, чтобы защитить отечества, которые уже не нуждаются в защите, которые бессмертны – вместе с ненавидящими нас вооруженными силами. Мы не будем сражаться за то или за это. Мы будем сражаться против всех. Это и есть фашизм.

Я говорю второпях. Я жажду интимности – как на деревенской площади, или в Афинах времен Сократа. Чего ради жить, если фарс не играют на полную катушку, если не подступают к публике в восторге проституции и чистосердечия, не доходят до опрокидывания свечей?

Люди, подобные мне, состоят в ордене мысли, горстка настоящих людей действия, поднимающихся над партиями, к которым они относятся, в высшем оппортунизме. Нет никого нерешительнее, чем человек действия, колеблющийся до последней минуты. Его мысль двусмысленна, как действие. Ясны только теории, прав только фанатизм перед дюжиной ружей. Но наш брат, соглашатель, творец компромиссов, для нас тоже найдутся пули и столько проклятий, что хватит на всех.

Июль 1934

III

ПРОТИВ ДИКТАТУРЫ

I. ДИКТАТУРА В ИСТОРИИ

В ходе размышлений все больше склоняешься к тому, что Франция не больше других народов предрасположена к режиму диктатуры, и даже меньше.

Эта идея может показаться парадоксальной. В самом деле, с 1789 года образ Франции очень часто отождествлялся с образом режима сильного личного авторитета. Сначала был Комитет Общественного Спасения, воплощением которого были поочередно Дантон и Робеспьер. Затем была Директория, которая постоянно прибегала к силе и в которой доминировали Баррас, а потом Фуше. Затем Наполеон. Получается двадцать с лишним лет авторитарного насилия, с 1792 по 1815. Позднее, с 1850 по 1870, был Наполеон III. Еще двадцать лет.

Что я могу противопоставить очевидности этих сорока лет? Я могу сделать две важные оговорки. В первую очередь, Англия в своей истории тоже знала долгие периоды, когда она по необходимости переходила к диктатуре. Сначала у нее был свой период абсолютной монархии в XVI и XVII веках. Затем Кромвель, который, говоря откровенно, пользовался авторитетом недолгое время и по-настоящему властвовал лишь в течение трех лет (1654–1657). Но в первые годы XVIII века был неприступный Мальборо, с 1712 по 1742 – непоколебимый Уолпол, а затем Питт. Чтобы вести борьбу против Франции, нужны были эти немного на римский манер конституционные диктаторы.

На самом деле каждый европейский народ в разное время пережил свой век революций и, следовательно, диктатур. Если в Англии период ликвидации абсолютной монархии растянулся с 1640 года до конца XVIII века, то во Франции он длился с 1789 по 1870 годы, а в России, Италии и Германии продолжается и ныне. В течение этого общего для всех периода частные особенности народов совпадают перед лицом общей необходимости.

Поэтому нет оснований приберегать для Франции тех черт, которых лишь наше незнание позволяет считать особенными.

Но, больше того, можно утверждать, что в совокупности своей истории Франция продемонстрировала меньшую по сравнению с большинством народов предрасположенность к порождению тиранов. Если Робеспьер потерпел провал 9-го термидора, то причина этого в том, что он не хотел доводить до конца свою диктатуру. И посмотрите на Старый режим: едва ли можно вспомнить кого-нибудь, кроме Ришелье, кто долгое время (15–20 лет) вершил бы личную власть и был бы чистокровным французом. И уже Батиффоль объясняет нам, что он преклонялся перед своим королем. Тогда как жадные до власти министры, каких было множество при Тюдорах и Стюартах (Уолси, Томас Кромвель, Бэкон, Шефтсбери), значительно превосходили в смелости Флери.

Будь у меня возможность, я бы с удовольствием пустился в исторические гипотезы. Я бы попытался показать, что диктаторы ввозились во Францию из-за границы. Стоило бы углубиться и продемонстрировать то влияние, которое просачивалось с итальянскими королевами и их свитой. Итальянцам удалось привить во Франции макиавеллистские методы авторитарной политики. Вспомните Екатерину и Марию Медичи, Мазарини.

В итоге один из наших королей стал-таки своего рода диктатором. Абсолютизм Людовика XIV – факт в гораздо большей степени европейский, чем французский. Людовик XIV принадлежал к монархическому интернационалу, который отягощал собой Европу с конца XV века до 1918 года; он черпал свои принципы в дворцовых традициях Мадрида, Флоренции, Вены не меньше и даже больше, чем Франции, где долгое время с известной сдержанностью царствовали его косвенные капетингские предки.

Не скажу, что Бонапарты были итальянцами (особенно Наполеон III, по всей вероятности незаконнорожденный, настоящий француз), но они корсиканцы, а значит, пришли еще из средневекового края. Нужна была, как минимум, дикость корсиканца, чтобы решиться на огромное предприятие, не боясь показаться смешным в глазах французов. В том же духе можно говорить о самоуправстве Гамбетты, сына генуэзца.

Итальянская и корсиканская кровь, итало-испанская традиция абсолютной монархии – к двум этим причинам можно свести большинство случаев исключительной силы власти во Франции; поэтому есть основания заключить, что сама Франция мало предрасположена к порождению диктаторов. А почему? Потому что физический и духовный климат Франции не благоприятствует появлению личностей, страстно рвущихся к господству. И в других областях мы найдем то же, что здесь отмечаем в области политической, – скорее, постоянное изобилие величайших талантов, чем внезапные взлеты редких гениев.

Во всяком случае, если бы сейчас Франция пустилась на поиски диктатора, то сделала бы это с опозданием. Ибо вы ведь понимаете, что мода на диктаторов в Европе скоро пройдет. Я, со своей стороны, считаю, что увлечение столь сильнодействующим средством не выдержит смерти первого из тех, кого мы видим у власти сегодня. Вы задумывались о том, каким снегом на голову окажется тот день, когда один из наших крупных политиков уйдет с поля боя? В этот день Европа XX века начнет размышлять о неудобствах диктатуры, как это уже приходилось делать Европе XIX века после Ватерлоо и Седана. И диктатор, умирающий в своей постели, оставляет пустоту столь же внушительную, как и диктатор поверженный.

Когда умрут Муссолини, Гитлер, Пилсудский или Сталин, произойдут события, которые продемонстрируют европейцам главное неудобство диктатуры, состоящее в том, что однажды она заканчивается. Тогда, почесывая за ухом перед пустым креслом, отключенным телефоном великие народы поймут, что диктатор организует государство по своей мерке, что он создает машину в расчете на усиленную отдачу, которую та может давать только под гениальным руководством. Но в тот день, когда гения уже нет, остается одна машина. Чаще всего замены великому механику не находится; есть десять посредственных кандидатов, которые дерутся между собой и которым приходится отказать. Затем требуется долгое время, чтобы упростить механизм до уровня правителей, рождаемых рядовыми эпохами. В тот самый момент, когда французы отправятся на поиски диктатора, они увидят, как русские и итальянцы возвращаются к искусству обходиться без них.

Это сложно, как свидетельствует наша история. Ностальгия по исключительности политиков – долгая болезнь для народа. Не знаю, обратили ли вы внимание на один из важных результатов войны 1914 года: Франция наконец забыла Наполеона. Чтобы забыть одну великую эпоху, потребовалась другая такая же эпоха и потребовалось множество героев, чтобы забыть одного. Впрочем, к 1914 году Франция уже завершала переваривание этого прекрасного чудовища. Трудное переваривание. Франции потребовалось столетие, чтобы более менее приспособиться к аппарату насилия, который диктатор оставил после себя, и немного его смягчить, и отыскать образ корректной, человеческой, французской свободы в невыносимо узких рамках, которые романтичный и опьяненный лжеклассицизмом корсиканец закрепил посредством декретов. Можно даже сказать, что освобождение от наполеоновской узды не завершено, и что это освобождение будет одной из главных движущих сил предстоящей французской революции.

Невозможно, чтобы в трех или четырех крупных странах одновременно диктаторы правили больше двадцати лет. Конечно, Сталин, Муссолини и Гитлер молоды. Но, если они доживут до старости, то не смогут больше держать свои страны в состоянии напряжения, в котором те находятся уже столь долго.

Исчезновение причин, которые делают диктатуру необходимой, делает затруднительным, если не невозможным, ее сохранение. Диктатура всегда является следствием революции: вождь необходим не столько для того, чтобы начать революцию, сколько для того, чтобы закрепить ее результаты. Как только они начинают прочно приживаться, потребность в диктаторе пропадает. Более того, он становится помехой, поскольку мешает жизни вновь обрести гибкость. Муссолини или Сталин могут умереть, сущность установленного ими режима переживет их (то, что я со строгостью анализирую идею диктатуры, не должно привести вас к мысли, что я антифашист), но будет жить совсем в другом ритме. Слишком же долгое их правление может помешать установлению этого нового ритма.

Если в Европе не разразится война, этим диктаторам придется самим возвращаться к более умеренному режиму. Но от абсолютизма уйти трудно. Об этом свидетельствуют муки Кромвеля, который, как рассказывают, жалел о том, что был диктатором, и, после разгона одного парламента, только и мечтал о том, чтобы созвать другой, что и заставило его отбиваться своими сапожищами от первой же склоки.

Вот одна из причин, в силу которых в Европе можно испытывать беспокойство. Если вездесущая и благодатная смерть ей не поможет, то, стремясь избавиться от этих диктаторов, Европа столкнется с бóльшими трудностями, чем те, что были у нее когда она их принимала.

Руссо, такой здравомыслящий, вопреки тому, что о нем думают, очень хорошо сказал в своем «Общественном Договоре»: «Законодатель (он называет «законодателями» одиночек, призываемых время от времени, чтобы перекроить социальную и политическую материю; в другом месте он называет их «отцами наций») – во всех отношениях человек необыкновенный в Государстве. Если он должен быть таковым по своим дарованиям, то не в меньшей мере должен он быть таковым по своей роли… Эта роль учредителя Республики совершенно не входит в ее учреждения. Это – должность особая и высшая, не имеющая ничего общего с властью человеческой.Ибо … тот, кто властвует над законами, … не должен повелевать людьми. Иначе его законы, орудия его страстей, часто лишь увековечивали бы совершенные им несправедливости; он никогда не мог бы избежать того, чтобы частные интересы не искажали святости его создания»[19].

Для всех было бы лучше, если бы «отцы наций» умирали молодыми – хотя бы достаточно молодыми.

Июнь 1934

II. ВОЖДЯ НАДО ЗАСЛУЖИТЬ

Людям требуется вождь именно в тот момент, когда они чувствуют себя наиболее слабыми и растерянными: это досадное обстоятельство должно было бы заставить лучших из нас подумать о возможной гибельности такого поступка, когда один человек доверяется другому человеку. Ибо речь в данном случае часто идет об отречении от собственной воли. Утратив способность управлять собой, мы отрекаемся от этой мужской обязанности в пользу кого-то другого.

Но почему духовные способности другого превосходят ваши или мои? Разве он родился не в одно время с нами? Разве он не попал в те же плачевные условия, в каких пребываем мы? Почему он лучше нас, чувствующих себя так неуютно?

Великий человек – человек выдающихся умственных способностей или воли, – никогда не превосходит свою эпоху в духовном плане, он может быть лишь суммой духовных сил и слабостей своей эпохи.

Так говорит разум. Но тут речь не о разуме, а о вере. Человечество вечно колеблется между разумом и верой.

Конечно, в XIX веке обожествление сильных людей не подчиняло себе дух политической элиты, вдохновлявшейся конституционными идеями, т. е. идеями разумного равновесия необходимости сильной власти и свободы. Но всем ясно, что если дело обстояло так в буржуазной элите, которая стояла у руля или была близка к кормилу власти всюду, то у интеллектуалов и в массах все было иначе.

Массы всегда готовы довериться живым богам. Лишь более или менее аристократическая элита с подозрением относится к этим богам, которых видит слишком близко, чтобы в них поверить. Интеллектуалы оказываются женственными и истеричными столь же часто, как и массы. И мы видим, как на протяжении всего XIX века растет и становится все более исступленным романтическое восхваление сильных людей.

Романтики появились вместе с Наполеоном. Романтическое преклонение перед его фигурой сразило Шатобриана, Бенжамена Констана, Байрона, Гюго и Стендаля, которые внесли свою лепту в ее непомерное разрастание. Тоньше, глубже, осмотрительнее здесь, как и везде, оказался Виньи.

С новой силой это возобновилось в конце столетия, в эпоху символизма, которая сублимировала и заострила большинство романтических тем. И оргия напыщенности продлилась до наших дней. Ею страдали Баррес, Ницше и Суарес. Сегодня очевидно, что почти все умы в начале века были заражены бездумной и пылкой грезой о мистическом превосходстве одного над всеми. Лучшее доказательство тому то, что обожествление сильного человека реализовалось в наши дни в марксистском мире, я имею в виду Ленина. Марксистский мир, который числил себя твердым приверженцем рационализма, с легкостью поддался склонностям народной души.

Разумеется, марксисты высшего ранга вкладывают в свою братскую любовь к Ленину что-то человеческое и разумное, но восторг следовавших за ними толп был не таким взвешенным. Мне, во всяком случае, представляется несомненным то, что волну диктаторской мании в Европе спровоцировал пример Москвы. В этом, как и во многом другом, фашизм Рима или Берлина, Варшавы или Анкары кажется мне скорее следствием тенденции, идущей из Москвы, чем противодействием ей.

Во всяком случае при близком рассмотрении очевидно, что между концепцией сильного человека, которая осуществляется в Москве, США и в большей части Европы, и той, что заявляет о себе сегодня у некоторых наших соотечественников в Париже, существует огромная разница. Сейчас многие горячие головы говорят о том, что нам необходим настоящий человек, мужчина. «Ах, будь у нас человек…» и т. д. Но в этих головах сидит пассивная и гибельная концепция, начисто отсутствующая в активном и мужественном духе большевизма и фашизма.

Фашизм не является следствием диктатуры, это диктатура – следствие фашизма. Фашизм не родился из мозга Муссолини, как Минерва из головы Юпитера. В Италии существовало целое движение, подъем целого поколения, искавшего и нашедшего фашизм, которое одновременно или следом стремилось выразиться и выразилось в Муссолини. Индивид не может ничего начать, он не может разом создать политическую машину, он может только вобрать в себя коллективный порыв, усилить его и толкнуть дальше. Избраннику требуется много добровольцев. Множество людей должны искать, думать, действовать, чтобы затем лучший среди них, выдвинутый ими вперед, в свою очередь, заставил их самих устремиться вперед.

Ожидание, которым наполнены сегодня многие французы, тщетно. Это знак недомыслия и слабости. Человека не ждут. Настоящие мужчины должны действовать, прорываться самостоятельно; и если они действуют слаженно, вождь им поможет. Вождь – это плод долгой чреды индивидуальных усилий. Вот что очевидно при чтении истории – не только истории Муссолини, но и истории Гитлера, Ленина, Сталина, Кемаля.

Во Франции все отравлено памятью о Наполеоне – сохраненным нами легендарным образом, совершенно ложным и абсурдным. Наполеон никогда не вознесся бы над остальными, если бы не воспользовался колоссальным трудом, проделанным сотней, двумя сотнями решительных и самоотверженных людей, составлявших поколение якобинцев, самое сильное из поколений, рожденных Францией, наряду, несомненно, с поколением 1660 года и одним–двумя поколениями XII века, которые почти одновременно предприняли крестовые походы, воздвигли соборы и создали схоластику и эпос.

Точно так же Муссолини воспользовался усилием, предпринятым, с одной стороны, синдикалистским обновлением Сореля и Лабриолы в недрах социализма и, с другой стороны, группой интеллектуалов-националистов. Прежде чем стать диктатором, Муссолини долгое время был одним из вождей социалистической партии. Гитлер потратил два года на то, чтобы выдвинуться среди двадцати других вождей, двадцати других первопроходцев. Ленин был окружен многочисленной и блестящей плеядой, где у него было три–четыре соперника, один из которых мог с честью занять его место.

Во Франции только наметилось то движение рефлексии, расчленения идей, строгого и тщательного отбора ценностей, которое однажды сможет достичь своего апогея в личности вождя.

Вождь – это награда людям смелости и воли. Нам до подведения итогов еще далеко. Чтобы зажечь людей, следовало бы, в первую очередь, окончательно порвать со всеми старыми партиями, в которых царит иерархия, основанная на совершенно устаревшем интеллектуальном принципе, на академической догме. Мысль и дело должны быть соединены в одних и тех же людях, а вовсе не разделены между интеллектуалами оппозиции и практиками правительства, между Моррасом и Блюмом, с одной стороны, и каким-то Думергом, с другой.

Январь 1934

IV

ВОЙНА И РЕВОЛЮЦИЯ

I. ФРАНЦУЗСКАЯ МОЛОДЕЖЬ ПРОТИВ ВОЙНЫ

1. Постановка проблемы

Поначалу из-за живости воспоминания у человека зрелых лет возникает желание воскликнуть: молодежь против войны, нечего и думать, нечего и говорить.

Но, присмотревшись поближе, сразу видишь, что есть война обычная и война гражданская, война наций и война партий. И гражданская война – это путь революции. Я утверждаю как постулат, что молодежь не может отказаться от революции, какими бы ни были национальные условия и международные последствия этой революции. И в самом деле, многие с некоторых пор отрицают революционную плодотворность войны между нациями; однако те, кто наиболее страстно охвачен этим отрицанием, – коммунисты, – не хотят лишаться революционной надежды, которая требует войны гражданской.



Поделиться книгой:

На главную
Назад