Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Малые святцы - Василий Иванович Аксёнов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Подступил Филарет к скрыне, ящик выдвинул, бумагу и перо с чернильницею на зверьках достал оттуда; с причандалами в руках стоит, на дьяка смотрит. Тот под взглядом патриарховым:

Со столика аспидного проворно сдёрнул подскатёрник алтабасовый, вместо него кусок суконный, светлый, постелил; два малых шандала водрузил на столик, ближе к нему и стоячий подсвечник от стены придвинул; на владыку лбом уставился: готово, дескать. А владыка:

К столику направился, канцелярию на него, приблизившись, из рук выгрузил.

Дьяк на стольце за столиком устроился, перо в руку взял, повертел им перед носом, жало о щеку свою проверил, в чернильницу его, перо, проверив, окунул и замер так — то ли о чём задумался вдруг, мало ли, что, может, вспомнилось ему, то ли, не выспался, и задремал теперь с открытыми глазами, с иным случается, умеет иной так — уснёт и стоя, словно лошадь, или уж весь вниманием исполнился и, чтобы не выплеснуть его, внимание, боится даже шевельнуться.

Патриарх, легонько потирая пальцами одной руки болящие суставы на другой, принялся ходить из угла в угол; что-то обдумывает — видно — и не шуточное. Ходил, ходил, напротив скрыни с выдвинутым ящиком остановился, в пустоту его загляделся, перстом проверил после, пыльно, не пыльно ли на дне, и говорит:

— Ну, с Богом…

И ожил дьяк в одно мгновение, как нетопырь среди зимы в дремоте долгой, встрепенулся, перо из чернильницы выхватил и над листом бумаги замахнулся им.

— Благословение великого господина святейшего патриарха Филарета Московского и всеа Руси, — начал владыка, изменившись в голосе пониже к басу, — о Святем Дусе сыну и сослужебнику нашего смирения Киприяну архиепископу сибирскому, — пресеклась на этом речь патриарха, подлился перерыв сколько-то, а после: — Ну?.. Титла?.. А? — и прекратил ходьбу, на дьяка смотрит.

— У-у, — отвечает дьяк, уткнувшись носом в лист, будто носом лист линует; скрипит перо ещё; и перестало.

Развернулся резко Филарет, руки разнял, завёл их за спину, скрестив на пояснице, зашагал. И продолжает:

— Ведомо нам учинилось от воевод и от приказных людей, которые преж сего в Сибири бывали, что в сибирских городех многие служилые и жилецкие люди живут некрестянскими обычаи и не по преданиям святых Апостол и святых Отец, но по своим скверным похотем… многие ж русские люди и иноземцы… литва и немцы, которые в нашу истинную православную християнскую веру крещены, крестов на себе не носят и святых постных дней, среды и пятницы, не хранят, и в постные дни едят мясо и всякие скверны з бусорманы, с татары, и с остяки и с вогуличи вместе…

Елозит дьяк пером — шоркает то по бумаге; бесновато вьюга в трубах завывает; а за окнами о снег полозьями запели сани — народ по разным делам своим разъезжать уже начал. Но ничего этого, похоже, не слышит владыка, хоть и мягко по полу ступает, — громко и тяжело словами разрождается.

— …и которые люди ходят к колмакам и в иные землицы для государевых дел, и те пьют и едят и всякие скаредные дела делают с поганскими за один, и с татарскими и с остяцкими и с вагулецкими поганскими женами смешаютца и скверная деют, а иные живут с татарскими с некрещенными как есть с своими женами, и дети с ними приживают, а иные и горше тово творят: поимают за себя в жены в сродстве, сестры свои родные и двоюродные и названные и кумы крестные, а иные де и на матери свои и на дщери блудом посягают… тьфу ты!.. Что, поспеваешь? — к дьяку патриарх с таким вопросом.

— У-у, — отзывается тот; поспевает будто; вроде и дьяк, а видом мурин мурином, и тень от него на стене — та будто с рожками: притихла — каверзу готовит, — так разлохматился в усердии и смысл диктуемого постигая.

— …и женятца на дщерях и на сестрах, — гремит патриарх, — еже ни в поганых и незнающих Бога не обретаетца, о них же неточию писати, и слышати-то гнусно; и в таком пребеззаконном деле многие и дети с ними приживают. А иные де многие служилые люди, которых воеводы и приказные люди посылают к Москве и в иные городы для дел, жены свои в деньгах закладывают у своей братьи и у служилых же и у всяких людей на сроки… и отдают тех своих жен в заклад мужи их сами, и те люди, у которых они бывают в закладе, с ними до сроку, покаместа которые жены муж не выкупит, блуд творят беззазорно…

И опять напротив скрыни патриарх остановился, в ящик, им же и выдвинутый несколько раньше, пустой теперь, рассеянно вглядывается — ждёт, наверное, когда перо в руке у дьяка стихнет; так и есть — как только скрябать то не стало, ящик задвинул патриарх, от скрыни отошёл.

И продолжает:

— …а как тех жен на сроки выкупят, и оне их продают на воровство ж и в работу всяким людем, не бояся праведного суда Божия; и те люди, покупая тех жен, также с ними воруют и замуж выдавают, а иных бедных и убогих вдов и девиц беспомощных для воровства к себе емлют сильно, и у мужей убогих работных людей жен отнимают и держат у себя для воровства, и крепости на них емлют воровские за очи; а те люди бедные, у которых жены поотымают, скитаютца меж двор, и от насильства покиня жену свою, даютца в тех же и в иных городех в неволю, в холопи, всяким людем, и женят их на иных женах; а те их отнятые жены после того выдают за иных мужей, и продают в заклад и в холопи отдают всяким людям.

Возле малого оконца задержался патриарх — вроде сумерки за ним редеют, — поскрёб ногтём куржак на раме, а после, руки за спину опять убрав, двинулся вдоль лавок. И диктует:

— А попы сибирских городов тем вором не запрещают, а иные де попы чёрные и белые тем всяких чинов людем и молитвы говорят, а иных и венчают без знамен, не по крестьянскому закону. А иные многие люди мужи и жены в болезнех постригаютца во иноческий образ и потом, оздравев, живут в домех своих по-прежнему, и многие из них постригшись жены с мужи своими и с наложники блуд творят и детей приживают, а иные многие и ростригаютца и платье чернеческое с себя сметывают. А в которых де городех монастыри мужеские и девичьи устроены, и в тех де монастырех старцы и старицы живут с мирскими людьми с одново, в однех домех, и ничем от мирских людей не рознятца. А которые де сибирские служилые люди приезжают к Москве з государевою денежною и соболиною казною, и те де служилые люди на Москве и в иных русских городех подговаривают многих жонок и девок и привозят их в сибирские городы и держат их за жен места, а иных порабощают и крепости на них емлют сильно…

— У-у, у-у, — загудел дьяк носом глухо; замахал рукой свободной — перегаром будто выдохнул — и разгоняет.

— У-у? — отзывается патриарх, к дьяку оборачивается и: — Скоро, что ли?.. А? Не поспеваешь? — спрашивает.

— …и крепости на них емлют сильно?.. сильно, — говорит дьяк; сказал и перо от листа отнял порывисто, голову склонил набок — строками любуется.

— Сильно, — говорит патриарх. И говорит, от дьяка отвернувшись и ходьбу возобновив, дальше: — А иных продают литве и немцом и татаром и всяким людем в работу, и иные всякие беззаконные дела делают, чего не только писати, и слышати жалостно и Богу мерзко… Ну, так ладно?

— У-у, — от дьяка утвердительно и только.

— А?.. Пиши… А воеводы, которые в сибирских городех ныне и преж сего были, того не брегут и тех людей от такова воровства и беззаконных и скверных дел не унимают и наказанья им не чинят, покрывая их для своей корысти… а иные де воеводы и сами таким ворам потакают и попом приказывают говорити им молитвы и венчати их сильно… сильно… И всякое де насильство и продажи воеводы тутошним торговым и всяким людем и улусным иноверцом, вагуличам и татаром и остяком, чинят великое… И о том де к тебе сыну и богомольцу нашему бедные люди в насильствах, у которых жены у живых мужей поотыманы и подаваны за иных мужей и сами порабощены, тебе сказывают, а ты о том не брежешь и дерзающих таковая прескверная дела и насилия творити не востязуеши и наказания им духовного и телесного никоторого от тебя нет. А… — и осекся патриарх на этом, глядит на дьяка пристально.

А тот: левой рукой залез к себе под поневу и стегно, лоб наморщив, чешет шумно; что-то неладное, не слыша патриарха, заподозрил и в его сторону глаз от листа скосил, не прекращая чиркать правой по бумаге.

— Чадо!.. да ты пошто это всё зудишься-то, а? — спрашивает патриарх. — В который уже раз слышу, молчу, ну, думаю, и сколько ж можно!.. Чесотка, что ли, одолела?

Руку из-под рясы вынул дьяк неторопно, с места на место переставил ею на столе чернильницу; и ещё раз переставил — теперь вернул её прежнему месту; молчит.

— Пиши вот, — говорит владыка, укоризненно на дьяка наглядевшись. — Где ты?..

— А-а…

— А-а… Бедные люди, — начал патриарх, вспомнив, на чём остановился, — от таких законопреступных людей бедные насилуеми и оскверняемы и порабощаемы бывают, и ниоткуда ж избавленья приемлют. И к нам о том ни о чем не пишешь. И мы, слыша о таком пребеззаконном деле, слезно скорбим, что по грехом под паствою нашею такие богомерзкие и человеком гнусные дела совершаютца…

В своём петлистом путешествии по комнате в пустой угол упёрся владыка, постоял некоторое время молчком, а после развернулся, передёрнувшись в плечах, и говорит, под ноги себе глядя:

— Рыло скоблённое… О, Отче…

И идёт. Движется в сторону стола, не говоря больше ни слова.

Дьяк — занёс перо тот над бумагой — ждёт; ждал, ждал — патриарх к столу уж подступил — и спрашивает:

— А это камо?

— Что?

— А рыло?

— Рыло?!. А-а, рыло… Нет… И почему-то вдруг?.. Сапегу, канцлера, пошто-то вспомнил… Ну, как живой, перед глазами, — сказал так патриарх, к окну направился и затрубил: — Аще ли же обрящутца нецыи от овец отпадше, горе пастырем о нем, яко паства и о стаде нерадящим и с сего ради подобает пастырем всяко тщание и попечение и подвиг имети о стаде овец Христовых: поручено бо им от владыки Христа твёрдо блюсти я да ничто от них преступаемо и забвением преминаемо и невзысканием оставляемо, во он день в муках изыскуемои будет…

Зазвонили у Успенского; звон рванулся было в поднебесье, по обыкновению, но тучи — сплошь опять всё ими затянуло, волочатся над Кремлём одна к другой впритирку, без просвету — в высь его не пропустили, ринулся он с колокольни вниз, а там его курёха — поджидала будто, — подхватив, перемешав со снегом, принялась гонять по площади Соборной, как собаку, — драными уж отголосками он до полаты-то доносится.

Закончил речь свою на том владыка — а только-только разошёлся, — сунулся в оконце, сгорбившись, — так уж, конечно, оттого что неожиданно — врасплох его застало благовестом, отвернулся тут же от оконца; время назначил скорописцу, быть в которое тому на сём же месте будет должно, и крестовую стремительно покинул; наспех служебно облачившись, посох взял и — словно в шубе, нараспашку в мантии — в храм отправился, где его царь со свитой уже поджидали.

3

15 января. Среда.

Предпразднство Богоявления.

День святого Сильвестра, папы Римского (335) и Преподобного Сильвестра Печерского (Х II).

Праведной Иулиании Лазаревской, Муромской (1604) и священномученика Феогена, епископа Парийского (ок. 320).

Преставление (1833), второе обретение мощей (1991) преподобного Серафима, Саровского чудотворца.

На малом повечерии поются трипеснцы или каноны предпразднству.

Раньше на этот день окуривали курятники и бабушки-повитушки с помощью четверговой соли заговаривали лихоманку с её сестрицами-демонами — тресеей, отпеей, гладеей, храпушей, авеей, немеей, каркушей и другими. Как где, не знаю, но в Ялани такое теперь уже не практикуется.

Сильвестр Печерский. Игумен Михайловского Выдубецкого монастыря. С 1119 года епископ Переяславский. Подвизался в киевских пещерах. Продолжал Летопись Нестора. «Игумен Селивестр святаго Михаила написал книгы си летописец» — можно прочитать в Лаврентьевском списке под 1110 годом. Удостоен был дара чудес. Скончался в 1123 году от Рождества Христова. Мощи его открыто почивают в пещерах преподобного Антония в Киеве.

Метель, и вправду, прекратилась. И как раз на Силивёрста, будто в подтверждение приметы. Ещё ночью. Ветер унялся, в поднебесье не гудит, не завывает в дымоходах, в щели заборные протискиваясь, не посвистывает, словно на губной гармошке, на варгане, не варганит, и сухой, колкий снег, который он носил ворохами по воздуху, улёгся. Перестали вдруг скрипеть шесты антенные и долговязые скворешни да то и дело где-то хлопать приколоченные плохо и оторванные ветром доски — всё успокоилось, утихло.

Ельник вокруг Ялани, выпрямившись наконец, а то всё его и гнуло, замер — где в нём теперь какую ветку разве только птица или белка, перескакивая, потревожит — очухивается после недельной беспрерывной трёпки; чистый, без пятнышка — весь снег с него обдуло — под синим небом ровно зеленеет.

Сугробы, отшлифованные, как полировальной пастой, многодневною пургой до блеска, сверкают так, что без защиты и смотреть на них невозможно, как на сварку. На солнце они от бело-розового до бело-голубого цвета, а в тени — от фиолетового до лилового. Намело их кое-где высокие — метра три или четыре. И мальчишки в них уже лазы наделали — в войну играют, в какую вот только, не знаю. Может, как мы когда-то, в русских и немцев. Может, в русских и чеченцев. Павел, родной мой племянник, сын старшей сестры моей, уже вот отыгрался — погиб в первую чеченскую кампанию. Был некрещёный. Мама, его, Павла, бабушка, теперь и молится святому мученику воину Уару. Привиделся он, Павел, ей тут как-то. В белой рубашке и в чёрных штанах. На веранде. «Как живой, — говорит. — Лет пятнадцати как будто… В клуб идти, дак так вроде оделся». — «Сказал что-нибудь?» — спросил её я. «Нет, — ответила она. — Смотрел на меня молча… но не как с карточки, а вживе будто». — «Сдуру-то чудится уже», — сказал отец ей. «Чудится спьяну, а не сдуру». — «Спьяну то же, что и сдуру, — заключил отец. — Одна язва… Когда ум-то набекрень».

Вороны появились, то их не видно и не слышно было. Чуть ли не все столбы в Ялани обвершили, каркают. Чёрные, как огарки.

— Циклон, антициклон… опять и выдумали чё-то, — говорит отец. Стоит он в зале, около окна, щупает пальцами наледь на стекле, на свет уличный, то закрывая глаза, то широко их открывая, пялится. Говорит, не оборачиваясь, после: — Ты мне когда в глаза-то капала?.. Елена!

— А?! — отзывается мама с кухни. — Мне ты, так ли чё бормочешь?

— А! А! — сердится отец. — Заакала. Я говорю, когда в глаза-то ты мне капала?!

— А-а, — говорит мама. — Да уже надо. Срок, наверно…

— Надо, надо, дак закапай! — перебивает её отец. Строгий.

Лечится он, прозреть хочет. Закапывает ему мама раз в три дня под веки медовый раствор. Ещё ест отец проросшую пшеницу. Кто-то сообщил ему, что помогает. Лечиться отец любит, особенно водкой. Та у него от всех на свете болезней, как смерть, если принимать её, водку, с умом, не оголтело.

Предложил я ему как-то, давай, мол, мы с Николаем отвезём тебя в Исленьск в глазную поликлинику, операции такие делают сейчас легко, дескать, и быстро. Он, отец, ответил мне на это: «Чё-то везти ещё куда-то, сразу уж тут меня убейте… А то на стол под нож зачем-то к коновалам… Лишние хлопоты, расходы». Обиделся он тогда, дня два мрачный был, как власяница. Долго обычно не обижается, отходчивый, и зла ни на кого после не держит. А мама: «А я вот нет, не стать на него, как он, я сразу не могу… Противная. Сердцем уж отойду когда, тогда уж только. А он-то тут же и мириться: Елена то, Елена сё… простой на это-то, как малый».

Вышла мама с кухни со стаканом в одной руке и с пипеткой в другой.

— Садись, — говорит.

— Куда садись-то?

— На стул. Куда. Поближе к свету.

Нащупал отец стоявший рядом с окном стул, повернул его как нужно, сел неторопно. Откинул назад голову.

— А рот-то чё открыл?.. Как кукушонок… А то и в рот ещё налью вот.

— Ага, налей.

— Ну дак закрой, а то нечаянно…

— Ты не дури… а то я это…

Закапала мама снадобье ему под веки. Сидит отец — как будто плачет. Посидел так сколько-то, поднялся, стоит, растирает веки пальцами, чтобы лекарство ровно растеклось под веками, распределилось. Как дитя спросонок, трёт он глаза себе и спрашивает:

— Ну, а есть-то сёдня будем чё мы, нет ли?

Ушла мама уже на кухню, не слышит.

— Тьпу ты, — говорит отец. Рассердился, ушагал к себе, лёг там, слышно.

— Идите завтракать, — говорит мама. — Блины настряпала вон… Со сметаной.

Сижу я уже в столовой, ем вкусные, с хрустящей жёлто-коричневой каёмкой блины. Отца нет.

— А тот-то где? — говорит мама. Пошла. Слышу:

— А тебе, чё, выстар, особое приглашение, ли чё ли, нужно?.. Ещё ходи за каждым специально.

Топает отец — пол в доме трясётся. Приблизился. Хмурый. Сел за стол, ждёт. Принесла мама с кухни тарелку с блинами и блюдце со сметаной.

— Вот, — говорит. — Ешь.

Разузнал отец пальцами поставленную перед ним посуду, есть принялся. Что бы ни дал ему, он всё всегда вкушает аппетитно.

Вышел я из-за стола, покинул столовую. У окна в зале стою, глаза закрыв, на улицу через проталину на стекле пялюсь — хочу представить, как это отцу, — ярко на улице — не представляется — пробивает красно веки. Если бы в сороковом году нынешнего столетия богоборцы не сломали нашу яланскую церковь, кирпичную, каменную, как говорят здесь, выстроенную ещё в 1830 году во имя Сретенья Господня вместо старой, деревянной, вознёсшейся, то есть сгоревшей, я бы её сейчас увидел — два синих купола, и колокольню, и кресты — и показалось бы мне всё, наверное, более осмысленным — так мне подумалось. Остов только от неё, от церкви-то, и сохранился — грязно-белый, с красными облупинами.

Мама оделась — оболоклась по-выходному. С сумкой хозяйственной в руке стоит и вспоминает что-то — так кажется. Говорит после:

— Деньги взяла?.. Взяла… Не потерять, не выронить бы где нечаянно их… В рукавице… Всё, я отправилась, а вы здесь домовничайте… Печь уже скутала… Ну, всё, я подалась.

— Куда ты? — знает отец, куда она подалась, но спрашивает. Отошёл он уже — добродушный — после блинов-то со сметаной.

— Куда, куда. Да в магазин. Куда ж ещё-то, — знает и мама, что он знает, но не уходит молча, отвечает. — За хлебом. И Чупа-Чупс, пенсия-то была, приехать должен. Селёдки, может, привезёт… носки ли… тоже не забыть бы.

— Пряников бы каких купила хошь, ли чё ли, — говорит отец. — Давно ничё такого уж не покупала… К чаю.

— Будут, куплю.

— Или конфет… этих… подушечек.

— Котлет?

— Конфет!.. Котлет… Глухая, что ли?

Смеётся мама над собой.

Чупа-Чупс — прозвище елисейского дельца-камирсанта. Привозит он на своей легковой машине, на каблуке, в Ялань, когда прослышит, что выдавали по деревням пенсию и люди, хоть и при маленьких, но при деньгах, кой-какие продукты и галантерею, торгует. «Перестану скоро я к вам ездить», — стращает он старух. «Пошто, милый?» — спрашивают те у него испуганно. «Бензин, — отвечает, — дорогой. Не выгодно». — «Да ты уж как-нибудь, уж икономно», — уговаривают его старухи. «Жулик, — говорит про него отец, — спекулянт. Цену набивает. Не выгодно бы ему было, дак уж давно сюда бы не катался. А то бензин… Бензин, и тот, поди, ворованый». — «Ты его за руку не ловил», — урезонивает отца мама. «Ну, не ловил, — говорит отец. — Дак я их знаю, навидался… Мимо доски гнилой не пробежит, прихватит. Чё и чужое, дак моё». — «На том, кто украл, один грех, — говорит мама. — А на том, кто зря подумал, сорок». — «Ну, скотский род! — сердится отец. — Опять ты за своё… Чё мне твой грех?! Х-хе, напугала. Грех — не гиря — плечи не оттянет». — «Оттянет, — говорит мама. — Ещё как оттянет… к земле пригнёт». — «Тьфу, ты! — говорит отец. — Не перемелешь… Вот уж язва».

Ушла мама в магазин. Побрякал отец рукомойником — долго брякал — тщательно умылся — любит, говорит про него мама, как утка, полоскаться, после утопал, сотрясая стёкла в окнах, к себе в берлогу, завалился там, слышно, на лежбище своё листвяжным кряжем — тахта под ним коротко крякнула, весь воздух из себя как будто выдохнула, жди теперь, когда вдохнёт обратно. Ну а затем уже ни звука — словно в детских яслях тихим часом. Ох, и меня бы не сморило, после завтрака-то в дрёму что-то заклонило. Солнечно в доме — как на улице. Избная пыль в лучах — как дымка сизая над горизонтом, нет сквозняка, так и висит почти бездвижная, чуть лишь колеблется, как марево. Тепло, уютно — русская печь топилась спозаранку. Душа, захваченная всплывшими вдруг из детства и давно уже забытыми, казалось, ощущениями, погружается, будто в зыбун, в то состояние — волнительно.

Брожу по дому и не знаю, чем пока заняться. Отвык уже, вдруг понимаю, жить без инструмента — без компьютера. Симптом недобрый. Освобождаться надо как-то от такой зависимости-хворобы. Включил телевизор и выключил его тут же: о пустом всё и вульгарно, с одесско-брайтонским юморком и кишинёвско-бобруйской интонацией — тошнит уже от этой местечковой эстетики и засаленного талмудическим туком мировозрения, воротит. То семь сорок, то Хатиква. Но: не любо, не слушай, а лгать не мешай.

Заварил я чай, попил крепкого — в голове загудело, а на душе унялось всё же.

Вернулась мама из магазина. Услышал её отец, вышел из своей комнаты, сел в зале на стул, с места никто который не сдвигает, возле фикуса. Расположился — как в беседке под деревом.

— Ну, чё там нового? — спрашивает; лицом напрягся — лицом слушает.

Сняла мама с себя пальто и платок пуховый серый, повесила их в шкаф. На диван в зале села.



Поделиться книгой:

На главную
Назад