На следующий день я позвонила Лиле: «Все прошло отлично, Нино очень счастлив».
40
Следующие несколько недель принесли немало сложностей. Я все чаще ловила себя на мысли, что, если бы мой организм не принял беременность так легко и мне пришлось мучиться, как Лиле, я бы не выдержала. После долгих переговоров с издательством наконец вышел сборник эссе Нино. Несмотря на наши ужасные отношения, я продолжала подражать Аделе и считала своим долгом поддерживать связь не только с немногими влиятельными знакомыми, помогавшими мне публиковаться в газетах, но и с огромным числом именитых коллег Нино, которым он сам из гордости никогда не звонил первым. Одновременно вышла книга Пьетро: он лично вручил мне ее, когда приехал в Неаполь повидаться с девочками. Пока я читала посвящение – «Элене, научившей меня любить через боль», – он разволновался, да и я тоже. Он пригласил меня во Флоренцию на презентацию книги. Отказаться я не могла: все равно мне надо было везти туда дочек. Но это означало, что мне предстоит, во-первых, столкновение с ненавидящими меня Гвидо и Аделе, а во-вторых, скандал с Нино. Он и так ревновал меня к Пьетро, а увидев посвящение, просто вышел из себя. Особенно его задели мои слова о том, что книга блестящая и широко обсуждается и в академической среде, и за ее пределами. Его собственная книга прошла практически незамеченной.
Меня измотали наши ссоры и постоянные недомолвки. Он слышать не мог даже имени Пьетро, мрачнел, стоило мне упомянуть Франко, злился, если я позволяла себе посмеяться с его друзьями, но при этом считал нормальным бегать от меня к жене и назад. Дважды я встретила его с Элеонорой и детьми на виа Филанджери: в первый раз они сделали вид, что не заметили меня, и прошли мимо, во второй мы столкнулись лоб в лоб; я расплылась в радостной улыбке и после обмена дежурными приветствиями успела сообщить, что жду ребенка. Мы разошлись, и я почувствовала удары сердца у самого горла. Позже Нино отругал меня, назвал мои слова бесполезной провокацией, и мы поссорились (
В такие моменты я сознавала, что превратилась в марионетку. Я старалась ему угождать, следила, как бы случайно его не расстроить. Я готовила ему еду, мыла грязную посуду, которую он оставлял по всему дому, выслушивала его жалобы на трудности в университете, вникала в суть его работы, которую он получил благодаря не только своему обаянию, но и поддержке тестя; я всегда встречала его улыбкой, делала все, чтобы со мной ему было лучше, чем в том, другом, доме, чтобы он мог отдыхать, не отягощая себя домашними заботами; иногда я задавалась вопросом, вдруг Элеонора любит его даже сильнее, чем я, раз до сих пор терпит его измену, лишь бы знать, что он по-прежнему принадлежит ей. Но порой я срывалась и тогда, не обращая внимания на то, что девочки могут меня услышать, кричала: «Кто я для тебя? Что я вообще делаю в этом городе? Почему я должна ждать тебя каждый вечер?»
Он пугался и пытался меня успокаивать. Чтобы доказать мне, что я ему настоящая жена, а Элеонора ничего для него не значит, как-то в воскресенье он действительно повел меня обедать к родителям на виа Национале. Отказаться я не могла. День тянулся долго, хотя встретили нас вполне доброжелательно. Лидия – мать Нино – была уже пожилой женщиной, на всем облике которой лежал отпечаток пережитых лет, глаза ее смотрели испуганно, но боялась она не внешнего мира, а опасностей, что затаились у нее в груди. Пино, Клелия и Чиро, которых я помнила детьми, повзрослели, кто учился, кто работал; Клелия недавно вышла замуж. Вскоре к нам присоединились Мариза с Альфонсо и детьми, и мы сели за обед. Сменяли друг друга бесчисленные блюда, мы с двух часов дня до шести вечера вели разговоры, обстановка, несмотря на несколько наигранную приподнятость, оставалась располагающей. Особенное радушие демонстрировала Лидия, встретившая меня как свою невестку, она весь день не отходила от меня, осыпала комплиментами моих дочек и радовалась, что скоро станет бабушкой.
Единственным, кто портил мне настроение, был Донато. Увидев его снова, двадцать лет спустя, я испытала потрясение. На нем был темно-синий халат и коричневые тапки. Он как будто стал ниже ростом и раздался вширь, то и дело всплескивал руками, от старости покрывшимися темными пятнами, под ногтями густо чернела грязь. Лицо у него расплылось, глаза помутнели. Редкие длинные волосы, зачесанные наперед, чтобы прикрыть лысину, были выкрашены в странный красноватый цвет, а когда он улыбался, было видно, что у него не хватает половины зубов. Он, как и раньше, строил из себя многоопытного эксперта по всем вопросам, но при этом пялился на мою грудь и делал пошлые намеки. Потом вдруг начал сокрушаться, что все в мире встало с ног на голову, десять заповедей забыты, женщины не блюдут себя и повсюду сплошной бордель. Дети зашикали на него, и он замолк. После обеда он отвел в сторону Альфонсо – изящного и красивого, как Лила, если не лучше, – и принялся что-то втолковывать ему, найдя наконец хоть одного слушателя. Я смотрела на этого старика и не могла поверить, что тогда, девчонкой, на пляже Маронти, я отдалась ему, что это правда было в моей жизни. Лысый, неопрятный, с сальными глазками – неужели это тот самый мужчина, а рядом с ним – мой бывший сосед по парте, больше похожий на женщину – прямо молоденькая девушка в мужском костюме. Неужели и я стала совсем другой, не той, какой была на Искье? Что за времена настали теперь? Что за время было тогда?
Вдруг Донато окликнул меня: «Лену». Альфонсо тоже махнул мне, приглашая подойти. Я пересилила себя и приблизилась к ним. Донато начал расхваливать меня в чудовищно высокопарных выражениях: «Великая женщина! Умница, отличница, писательница, которой нет равных в целом мире. Я горжусь, что познакомился с ней, когда она была еще девочкой, на Искье, что она отдыхала вместе с нами, что открыла для себя мир литературы, соприкоснувшись с моими скромными стихами. Ты ведь перед сном читала мою книгу, помнишь, Лену?»
Он смотрел на меня с робкой мольбой и просил подтвердить свою исключительную роль в моей литературной судьбе. «Да, – сказала я, – все так. Я девчонкой поверить не могла, что лично знакома с человеком, опубликовавшим настоящую книгу стихов и печатавшим статьи в газетах». Я поблагодарила его за рецензию на мою первую книгу, которую он написал лет двенадцать назад, – дескать, она принесла мне несомненную пользу. Донато от радости раскраснелся, начал вспоминать былые заслуги и жаловаться, что всякие молодые посредственности из зависти не оценили по заслугам его творчество. Нино не выдержал, грубо осадил отца и увел меня к матери.
На обратном пути он набросился на меня: «Отец становится невыносимым, ты же знаешь, что это за тип, зачем ты ему потакаешь?» Я кивнула, а сама покосилась на него краешком глаза. Неужели и Нино скоро облысеет, растолстеет и будет от зависти поносить тех, кто добился больших, чем он, успехов? «Зато сейчас он прекрасен! Нечего об этом думать», – успокаивала я себя, пока Нино рассуждал об отце: никак не уймется, а с возрастом делается только хуже.
41
Вскоре родила сестра: роды были долгие, мучительные. Мальчика назвали Сильвио, в честь отца Марчелло. Нашей матери все еще нездоровилось, поэтому помогать Элизе отправилась я. Она была бледная от изнеможения и ужаса перед младенцем. Когда ей показали сына, отмытого от крови, ей показалось, что его маленькое тельце бьется в агонии, и ничего, кроме отвращения, она не испытала. Между тем Сильвио был живее некуда: размахивал во все стороны ручками, сжатыми в кулачки. Она не знала, как брать его на руки, как купать, как обрабатывать пупочную ранку, как стричь ему ноготки. Но особенно противно ей было оттого, что он мальчик. Я пыталась учить ее, но выходило плохо. Марчелло, который обычно вел себя довольно грубо, при мне вдруг оробел, хотя за этой робостью проглядывала неприязнь, как будто мое присутствие в их доме усложняло ему жизнь. Элиза вместо благодарности принимала в штыки все, что я ей говорила, и моя помощь ее только раздражала. Каждый день я говорила себе: хватит с меня, завтра не пойду, у меня своих дел по горло. Но все равно продолжала ходить к ним, пока обстоятельства не решили все за меня. Печальные обстоятельства. Как-то утром – помню, это было спустя несколько дней после взрыва на вокзале в Болонье, стояла ужасная жара, квартал был покрыт раскаленной пылью – я как раз была у сестры, когда позвонил Пеппе: мать упала в обморок прямо в ванной. Я побежала к ней: она лежала в холодном поту, и ее трясло от нестерпимой боли в животе. Я наконец убедила ее пойти к врачу. После обследования у нее диагностировали страшную болезнь – так в квартале называли рак; этой расплывчатой формулировкой пользовались и врачи, да и я ее мигом освоила. Врачи подтвердили: болезнь не просто страшная, но и
Отца эта новость подкосила мгновенно: он не смог справиться с собой и впал в депрессию. Братья какое-то время с растерянным видом побродили вокруг матери, проявляя о ней заботу, а потом опять стали днями и ночами пропадать на работе, впрочем оставляя деньги, необходимые на лекарства и врачей. Сестра сидела дома, напуганная, растрепанная, в ночной рубашке, всегда наготове заткнуть соском рот Сильвио, как только он начнет плакать. Так, на четвертом месяце беременности, я осталась с болезнью матери один на один.
Я не жаловалась. Мать мучила меня, но мне все равно хотелось показать ей, как я ее люблю. Я подключила Нино и Пьетро к поиску лучших врачей, ходила к ним с матерью, сидела с ней в больнице, когда ей делали операцию, после выписки привезла домой и ухаживала за ней.
Жара стояла невыносимая, я постоянно нервничала. Живот становился все заметнее, в нем росло и билось новое сердце, а я с болью наблюдала, как угасает моя мать. Особенно меня трогало, когда она хваталась за мою руку, как я за ее в детстве. Чем больше она боялась, чем больше слабела, тем яростнее я старалась продлить ей жизнь.
Поначалу она пилила меня, как обычно. Что бы я ни предлагала, на все получала грубый отказ, постоянно выслушивала, что я ей не нужна и она прекрасно обойдется без меня. Пора к врачу? Она сама сходит. В больницу? Тоже сама. Помочь ей? Зачем? Она сама о себе позаботится. «Не нужна ты мне, – ворчала она, – иди отсюда, только под ногами путаешься». В то же время стоило мне опоздать к ней хоть на минуту, она сердилась (
42
Ее болезнь сблизила нас. Поначалу она стыдилась своего состояния. Если ей становилось плохо при отце, братьях или Элизе, она запиралась в ванной, на все расспросы (
Однажды утром она сама, без всяких предисловий, заговорила о своей хромоте. «Ангел смерти, – сказала она с гордостью, – уже прилетал за мной в детстве, думал меня той же болезнью одолеть, как сейчас. Только я его надула, хоть и девчонкой еще была. И снова надую, вот увидишь, потому что я знаю, что такое страдать, – в десять лет как научилась, так до сих пор никак не перестану. А когда человек страдает, ангел его уважает, побудет немного и улетит». Проговорив это, она задрала халат и показала мне свою больную ногу как напоминание о былой схватке. Она хлопала по ней и смотрела на меня: на губах застыла улыбка, в глазах – ужас.
С того дня она стала реже дуться на меня и чаще откровенничать со мной. Иногда она рассказывала такое, от чего мне делалось неловко. Она говорила, что никогда не спала ни с кем, кроме отца. В жутко непристойных выражениях призналась, что отец всегда был скорострелом, а ей даже обниматься с ним никогда не нравилось. Рассказала, что всегда любила его и сейчас любит, но только как брата. Рассказала, что единственным счастливым моментом в ее жизни был тот, когда я, первая ее дочь, появилась из ее живота. Рассказала, что самый страшный грех, за который она будет гореть в аду, состоит в том, что она никогда не любила остальных детей, считала их наказанием, и только меня – своей настоящей, единственной дочерью. Она сказала мне об этом в поликлинике, когда мы ждали приема, и расплакалась сильнее, чем обычно. «Всю жизнь я о тебе одной заботилась, остальные мне были как приемные, вот и заслужила! Как ты меня разочаровала, Лену, за что ты меня убила? Ты не должна была бросать Пьетро, связываться с сыном Сарраторе. Он ведь еще хуже отца, тот хоть порядочный семьянин и чужих жен никогда не совращал».
Я защищала Нино. Пыталась переубедить ее, говорила, что теперь можно разводиться, что мы оба разведемся, а потом поженимся. Она слушала меня не перебивая. Ее почти покинули силы, с какими она обычно бросалась доказывать свою правоту, и она все чаще ограничивалась тем, что молча мотала головой. Бледная, кожа да кости, если она и возражала мне, то тихо, печальным голосом:
– Когда поженитесь? Где? Долго мне еще смотреть, как ты скатываешься ниже моего?
– Не волнуйся, мам, все будет хорошо. Я же стараюсь, скоро все пойдет на лад.
– Нет, Лену, ты остановилась, не двигаешься больше вперед.
– Вот увидишь, ты еще будешь мной гордиться, всеми нами будешь гордиться – и мной, и сестрой, и братьями.
– Их я давным-давно забросила и очень виновата.
– Неправда. Элиза ни в чем не нуждается, Пеппе и Джанни при деле, зарабатывают хорошо. Чего еще ты от них хочешь?
– Хочу исправить, что натворила. Я их всех троих отдала Марчелло и страшно ошиблась.
Она говорила шепотом и была безутешна. Картина, которую она нарисовала, поразила меня. «Марчелло бандит еще похлеще Микеле, он втянул моих сыновей в свои делишки. Все думают, что он лучше брата, но это не так. Он и Элизу испортил, она теперь считает себя Солара больше, чем Греко, во всем ему потакает». Все это она прошептала мне на ухо, будто мы сидели не в приемном отделении одной из самых известных в городе клиник, уже несколько часов ожидая своей очереди, а где-нибудь в засаде, зная, что нас может подслушать Марчелло. Я пыталась успокоить ее: не то от болезни, не то от старости она явно преувеличивала. «Ты слишком за них переживаешь, мам, не надо так». – «Волнуюсь, – ответила она, – потому что знаю все, а ты ничего не знаешь. Спроси у Лины, раз мне не веришь».
Тут вдруг от ностальгических рассказов о квартале, о том, как все изменилось к худшему (
Я слушала ее, и мне казалось, что если я для нее чего-то и стою, то только потому, что знаюсь с новой властительницей квартала. Она сказала, что моя дружба с Лилой – дружба полезная, и я должна держаться за нее, что бы ни случилось. «Сделай мне одолжение, – попросила она наконец, – поговори с ней и с Энцо, пусть заберут твоих братьев с дурной дорожки, пристроят к себе на работу».
Я улыбнулась и заправила ей выбившуюся прядь седых волос. Она корила себя, что не заботилась о других детях, а сама, сгорбившись, обвивая дрожащими руками с побелевшими ногтями мою руку, просила за них. Она хотела вырвать их у Солара и отдать Лиле. Она хотела исправить ошибку, которую допустила, разрываясь между желанием сделать как лучше и насолить всем побольше. Лила была для нее воплощением желания сделать как лучше.
– Мама, – сказала я, – я сделаю все, что захочешь, вот только Пеппе и Джанни не пойдут к Лиле, даже если она их и возьмет (хотя, скорее всего, не возьмет; там ведь надо учиться). Ну не станут они работать на нее за гроши, у Солара они больше получают.
Мать расстроенно кивнула:
– Наверное, только ты все равно попроси. Тебя так долго не было, ты мало что знаешь, а мы-то видели, как Лила обуздала Микеле. Теперь она еще и забеременела: вот увидишь, она еще сильнее станет. Стоит ей только захотеть – обоим Солара ноги переломает.
43
Месяцы беременности, несмотря на все заботы, для меня летели быстро, а для Лилы еле ползли. Мы часто замечали, что время в ожидании идет для нас по-разному: я говорила, что
Как-то в воскресенье мы с Лилой и девочками гуляли по Толедо и наткнулись на Джильолу. Встреча имела огромное значение: она окончательно убедила меня, что Лила приложила руку к сумасшествию Микеле Солары. Джильола была густо накрашена, но одета неряшливо и растрепана. Она шла выпятив грудь и вихляя задницей, которая стала у нее еще больше. Она очень нам обрадовалась и не собиралась быстро отпускать. Выразив восхищение моими дочками, она потащила нас в «Гамбринус», заказала кучу еды и жадно набросилась на все подряд – закуски вперемешку с десертами. О моих дочках она тут же забыла, как, впрочем, и они о ней: когда она во весь голос начала перечислять обиды, которые ей пришлось снести от Микеле, девочкам стало скучно, и они отправились исследовать кафе.
Джильола никак не могла смириться с тем, как он с ней обошелся. «Он настоящее животное!» – жаловалась она. Доходило до того, что он орал: «Хватит грозить попусту, иди и убей себя, давай, прыгай с балкона, сдохни уже, наконец!» – а потом заставлял ее делать вид, что у них все в порядке, швыряя ей сотни тысяч лир, будто деньгами можно наполнить не только карманы, но и душу. Она была в бешенстве и вместе с тем в отчаянии. Обращалась она исключительно ко мне, ведь меня долго не было, и я все пропустила. Рассказывала, как муж пинками выставил ее из дома в Позиллипо, отправил с двумя детьми ютиться в двух тесных темных комнатушках в квартале. Она призывала на голову Микеле самые страшные болезни и мучительную смерть, но теперь сменила слушателя и говорила, глядя на Лилу, словно призывала ее в сообщницы и умоляла воплотить в жизнь ее проклятия. «Правильно ты сделала, что стребовала столько себе на зарплату, а потом ушла. А если еще и надула его по деньгам – и того лучше! Слава богу, хоть ты знаешь, как себя с такими мразями вести, попей из него кровушки побольше! Он твоего ухода не пережил, никак не может смириться, что тебе без него только лучше! Ну какая же ты молодец, просто молодец, еще немножко – и он окончательно от тебя сбрендит, вот и доведи его, чтоб сдох поскорей, черт бы его побрал!»
Тут она вдруг вспомнила, что мы обе беременны, и попросила потрогать животы. Мне она положила свою широкую руку почти на лобок, спросила, какой месяц, я ответила, что четвертый. «Ничего себе! Уже на четвертом месяце!» А Лиле с неожиданной неприязнью сообщила: «Есть женщины, которые никак не могут разродиться, хотят, чтоб ребенок вечно в животе сидел. Вот ты из таких». Ей было бесполезно объяснять, что срок у нас одинаковый, что нам обеим по подсчетам рожать в январе. Она на это только тряхнула головой и сказала Лиле: «Да я вообще думала, что ты уже родила, представляешь? – и с неожиданным страданием в голосе прибавила: – Пусть Микеле подольше посмотрит на тебя с животом, помучается, побеси его как следует, ты умеешь, прямо в рожу ему свой живот сунь, пусть со злости лопнет». После этого она объявила, что у нее дела и ей надо срочно бежать, что не помешало ей еще раза два или три повторить, что нам надо непременно видеться чаще (
– Вот чокнутая! – воскликнула Лила. – Что с моим животом не так?
– Да нет, все так.
– А со мной?
– И с тобой. Не бери в голову.
44
И правда, ничего особенного с Лилой не происходило, точнее – ничего нового. Она была все той же неугомонной девчонкой, обладавшей невероятной силой притяжения, которая и делала ее особенной. Все, что с ней происходило, как хорошее, так и плохое (как она переносила беременность, что сотворила с Микеле, как подчинила себе целый квартал), было более насыщенным, чем то, что происходило с остальными, поэтому и время ее – казалось – текло медленнее. Из-за болезни матери я то и дело бывала в квартале, и виделись мы все чаще. Но теперь все изменилось: то ли в силу своей известности, то ли из-за свалившихся на меня бед я чувствовала себя взрослее Лилы и была готова снова впустить ее в свою жизнь, больше не боясь ее колдовских чар.
Те несколько месяцев я только и делала, что носилась по городу, но, как ни странно, ощущала необъяснимую легкость, даже когда приходилось тащить мать в клинику на другой конец Неаполя. Девочек я иногда оставляла с Кармен, а пару раз даже просила посидеть с ними Альфонсо: он то и дело звонил мне, предлагая свою помощь. И все же больше всех я доверяла Лиле, да и Деде с Эльзой охотнее всего ездили к ней, хотя она была замотана работой и тяжело переносила беременность. Разница между ее и моим животом делалась все заметней. Мой был большой, широкий, по бокам выступал чуть ли не сильнее, чем вперед, а ее животик, маленький, как мячик, был зажат между узкими бедрами и глядел строго вперед.
Как только я сообщила Нино, что беременна, он отвел меня к жене своего коллеги – врачу-гинекологу. Она мне очень понравилась (как профессионализмом, так и доброжелательностью – флорентийские грубияны ей в подметки не годились), я с восторгом рассказывала о ней Лиле и даже уговорила ее записаться к ней на прием. С тех пор мы всегда ходили на консультацию вдвоем и даже в кабинете появлялись вместе: пока доктор осматривала меня, Лила молча сидела в углу, а когда наступала ее очередь, я держала ее за руку: она все так же боялась врачей. Но самым приятным было время ожидания своей очереди. Я ненадолго выбрасывала из головы несчастье с матерью, и мы с Лилой снова становились девчонками. Нам нравилось садиться друг напротив друга: я блондинка – она брюнетка, я спокойная – она вся на нервах, я милая – она злюка. Такие разные и такие близкие, мы держались поодаль от других беременных, наблюдали за ними, смеялись.
Эти визиты были чем-то вроде краткой передышки. Однажды, когда мы говорили о крошечных созданиях, что растут внутри нас, мне вспомнилось, как мы так же – друг напротив друга – сидели во дворе и играли с куклами в дочки-матери. Мою куклу звали Тиной, а ее – Ну. Она бросила Тину в темный подвал, а я от обиды отправила следом Ну. «Помнишь?» – спросила я. Она посмотрела на меня немного рассеянно, с теплой улыбкой – так смотрят, когда стараются вспомнить что-то прочно забытое. Я рассказывала ей на ухо, как, преодолевая страх, мы отважно поднимались по лестнице до двери ужасного дона Акилле Карраччи, отца ее будущего мужа, думая, что это он унес наших кукол. Она повеселела, мы начали смеяться, как две дурочки, немало раздражая других пациенток, и никак не могли остановиться, пока медсестра нас не вызвала: «Черулло и Греко!» Мы обе записались под своими девичьими фамилиями.
Наша милая докторша каждый раз, трогая Лилин живот, приговаривала: «Тут у нас мальчик». «А тут девочка», – говорила она мне. На обратном пути я шутила: «Лила, у меня уже и так две дочки, может, отдашь мне мальчика?» – «Да без проблем, – отвечала она, – давай меняться!»
Доктор говорила, что все у нас идет как надо, анализы у обеих были отличные. Особенно она следила за нашим весом: Лила так и оставалась тощей, а я все толстела, – получалось, что Лила справляется даже лучше моего. Нас обеих одолевала масса забот, и все же мы были счастливы, что в тридцать шесть снова обрели друг друга: жизнь раскидала нас далеко друг от друга, но мы снова сблизились.
Однако стоило мне вернуться к себе на виа Тассо, а ей – в квартал, и я чувствовала, что дистанция между нами резко увеличивается. Без сомнения, нас снова связывала настоящая дружба, нам нравилось быть вместе, мы облегчали друг другу жизнь. Но не вызывало сомнений и другое: я рассказывала ей о себе почти все, а она мне – практически ничего. Я не могла удержаться и выбалтывала все: о матери, о статьях, которые писала, о проблемах с Деде и Эльзой и даже о своем положении не то жены, не то любовницы (достаточно было просто не упоминать, чьей жены и чьей любовницы – имени Нино я старалась без особой надобности не произносить, а в остальном чувствовала себя совершенно свободно). Она тоже рассказывала мне о себе, о родителях, Рино, трудностях с Дженнаро, о наших общих друзьях и знакомых, об Энцо, о Микеле и Марчелло Солара, о жизни в квартале, но при этом всегда ограничивалась общими фразами, как будто не до конца мне доверяла. Для нее я оставалась той, что уехала, а если и вернулась, то уже не той, что раньше: я жила где-то там, на вершине Неаполя, и не могла быть окончательно принята назад.
45
Отчасти она была права: я вела двойную жизнь. Нино приводил ко мне на виа Тассо своих друзей-ученых, которые уважали меня, ценили мои книги – особенно вторую, спрашивали моего мнения о своих работах. Мы засиживались до глубокой ночи. Обсуждали, существует ли до сих пор пролетариат, с симпатией говорили о левых социалистах, язвительно – о коммунистах (
Но я не сидела на виа Тассо безвылазно, я много ездила, не желая становиться узницей Неаполя. Если смотреть на карту, в основном я перемещалась вверх – возила девочек во Флоренцию. Пьетро, который раньше был на ножах с отцом, в том числе и по вопросам политики, все больше склонялся к коммунистическим взглядам, в отличие от Нино, поддерживавшего скорее социалистические идеи. Я сидела и молча слушала его по нескольку часов подряд. Он воспевал честность и компетентность своей партии, рассказывал о проблемах в университете, об одобрении, которое получила его книга в академической среде, особенно среди англосаксов. Потом я оставляла девочек с ним и Дорианой, а сама отправлялась в издательство, в основном чтобы послушать, что новенького предприняла Аделе для моего уничтожения. Моя свекровь, как проговорился издатель, пригласив меня как-то на ужин, не упускала ни одной возможности сказать про меня гадость и делала все, чтобы навесить на меня ярлык легкомысленного и ненадежного человека. Я, со своей стороны, старалась завоевать симпатии сотрудников издательства: вела ученые разговоры, с радостью бралась за любые задания, уверяла директора, что работа над новой книгой кипит, хотя на деле я ее даже не начала. Потом я забирала девочек и отправлялась вниз по карте, в Неаполь, снова свыкаясь с пробками, необходимостью постоянно отстаивать то, что вообще-то принадлежало мне по праву, изнуряющим стоянием в очередях, желанием доказать, что я чего-то стою, и утомительной беготней с матерью по врачам, клиникам, лабораториям. На виа Тассо и в остальной Италии я чувствовала себя синьорой, добившейся некоторой известности, и вела себя соответственно, но стоило мне оказаться в нижней части Неаполя, особенно в нашем квартале, как вся моя утонченность исчезала; о моей второй книге здесь никто даже не слышал; когда меня кто-то злил, я запросто переходила на диалект и поливала обидчика самыми грязными ругательствами.
Единственное, что объединяло низ страны с ее верхом, – это кровь. Убийств повсюду совершалось все больше: в Венето, Ломбардии, Эмилии, Лацио, Кампании. Когда я по утрам просматривала газеты, мне казалось, что жизнь в квартале спокойнее, чем где бы то ни было в Италии. На самом деле это было не так: насилие и отсюда никуда не уходило. Дрались мужчины, дрались женщины, людей находили убитыми по совершенно непонятным мотивам. Иногда даже те люди, которые были мне небезразличны, начинали ссориться и угрожать друг другу. И только ко мне все относились с почтением, были со мной любезны, как с гостем, которого действительно рады видеть, но которого не стоит впутывать в свои внутренние дела. Я чувствовала себя засланным наблюдателем, которому что-то недоговаривают. Мне казалось, что Кармен, Энцо и остальные знают больше меня, что Лила раскрывает им секреты, которых мне не доверяет.
Раз после обеда мы с девочками заехали в Basic Sight. Офис компании состоял из трех комнат, из их окон были видны двери нашей начальной школы. Узнав, что я в квартале, Кармен тоже заглянула к нам. Я спросила, есть ли новости от Паскуале, хоть к тому времени он уже и мне казался бандитом, замешанным в гнусных преступлениях. Лила и Кармен напряглись, будто я ляпнула что-то не то. Они не пытались уйти от темы, наоборот, мы долго о нем проговорили, точнее, дали Кармен вволю излить свою тоску. Но у меня осталось впечатление, что в некоторые вопросы они решили меня не посвящать.
Пару раз на ту же мысль меня натолкнул Антонио. В первый раз в присутствии Лилы, второй, кажется, при Лиле, Кармен и Энцо. Меня поражало, насколько крепко они сдружились: ведь он служил головорезом у Солара, а теперь вел себя так, будто сменил хозяина и поступил на службу к Лиле и Энцо. Конечно, мы все были знакомы с детства, но меня не оставляло чувство, что дело тут не в старой привязанности. Эти четверо, стоило мне показаться на горизонте, начинали делать вид, будто встретились только что, случайно, хотя это было не так: между ними существовало что-то вроде тайного соглашения, подробности которого меня не касались. Относилось это к Паскуале? Или к делам компании? Или к Солара? Не знаю. Знаю только, что, завидев меня, Антонио рассеянно проговорил: «С животом ты еще красивее!» Почему-то именно эта его фраза врезалась мне в память.
Было это недоверие? Не думаю. Порой мне казалось, что дело в моей благовоспитанности: в их глазах, и особенно в глазах Лилы, я утратила способность понимать некоторые вещи, и она оберегала меня от них, чтобы я по незнанию не наделала ошибок.
46
И все же что-то было не так. Чувство неопределенности витало в воздухе. Я ощущала его, даже когда все вроде бы шло гладко, но утешала себя тем, что это всего лишь старое развлечение моей подруги: заставлять всех думать, будто за явным скрыто что-то тайное.
Однажды утром все там же, в Basic Sight, я перекинулась парой слов с Рино. Я много лет не видела его и теперь с трудом узнала. Он похудел, взгляд его потух. Он встретил меня излишне радостно и бросился щупать мне живот, будто он был резиновый. Он что-то говорил об ЭВМ и подчеркивал, что он тут многим заправляет. Потом на него напало что-то вроде приступа астмы, и он, хрипя, начал шепотом изрыгать проклятия в адрес сестры. Я попыталась успокоить его, хотела налить ему воды, но он просто подвел меня к закрытой двери ее кабинета, а сам убежал, как будто боялся, что она его отругает.
Я постучала в дверь, вошла и осторожно спросила у Лилы, не болен ли ее брат. «Ты же знаешь, что это за тип», – скривилась она. Я кивнула, вспомнив Элизу, и пробормотала, что с братьями и сестрами не всегда легко. По аналогии мне пришла на память просьба матери насчет Пеппе и Джанни, и я сказала Лиле, что мать о них беспокоится и просила узнать, не найдется ли у нее для них работы, чтобы вырвать их из рук Марчелло Солары. На словах
Ту же манеру темнить я в дальнейшем заметила и за Альфонсо. Он работал на Лилу и Энцо не как Рино, который просто шатался по офису без дела, а по-настоящему. Альфонсо преуспел настолько, что ему поручали объезжать обслуживаемые предприятия для сбора данных. Но мне казалось, что их отношения с Лилой выходили за рамки дружеских, тем более – за рамки отношений коллег по работе. Когда-то Альфонсо признавался мне, что испытывает к Лиле тягу, смешанную с неприязнью, но теперь их явно связывало нечто большее. У меня складывалось впечатление, что он боится (не уверена, что правильно формулирую) хоть на секунду упустить ее из виду. От Лилы как будто исходила какая-то невидимая волна, которая обкатывала Альфонсо, заставляя его меняться. Вскоре я догадалась, что закрытие магазина на пьяцца Мартири и увольнение Альфонсо тоже было принесено этой волной. Я пыталась узнать у Лилы, что случилось с Микеле и за что он уволил Альфонсо, но она только улыбалась в ответ: «Да тут и рассказывать нечего! Микеле сам не знает, чего хочет: то что-то открывает, то закрывает, то строит, то ломает, а виноваты у него всегда другие».
В ее улыбке не было издевки, скорее самодовольство. Кроме того, эта улыбка помогала ей отделаться от моих дальнейших расспросов. После обеда мы отправились на виа дей Милле, и Альфонсо предложил нас проводить, поскольку в течение долгих лет это была его территория: мы собирались в магазин, которым заправлял его друг. Альфонсо больше не скрывал своей гомосексуальности. Формально он продолжал жить с Маризой, но Кармен рассказала мне, что дети у нее от Микеле, а потом добавила шепотом: «А сейчас она спит со Стефано» – со Стефано, братом Альфонсо и бывшим мужем Лилы. «Но Альфонсо, – продолжила она, – на это плевать, у них с женой у каждого своя жизнь, непонятно только, что они тянут с разводом?!» Зная это, я не удивилась, когда Альфонсо, представляя нам своего друга, радостно заявил, что он гей. Зато меня поразила игра, которую затеяла в магазине Лила.
Мы мерили одежду для беременных: выходили из кабинок, вертелись перед зеркалом, а Альфонсо с другом смотрели на нас с восхищением и давали советы – в общем, обстановка была дружеская. Вдруг Лила наморщила лоб. Ей ничего не нравилось, она то и дело трогала живот, повторяла, что устала, и огрызалась на Альфонсо: «Что за ерунду ты говоришь! Подумай, сам бы ты такое надел? Да еще такого цвета?»
Я, как обычно, пыталась за внешней видимостью событий угадать их подоплеку. Лила наконец выбрала очень красивое темное платье и – можно было подумать, что в магазине нет зеркала или оно разбито, – обратилась к бывшему деверю: «Покажешь,
47
Однажды она своей проницательностью причинила мне страшную боль. Это случилось во время похода к гинекологу. Наступил ноябрь, но жара не ослабевала; складывалось впечатление, что лето никогда не кончится. По пути Лила почувствовала себя плохо, мы зашли в бар, посидели немного и лишь потом отправились к врачу. Лила со своей обычной иронией пожаловалась, что существо внутри ее – уже большое, между прочим, – то и дело бьет ее, мешает ей жить и высасывает из нее все силы. Доктор выслушала ее и с улыбкой сказала:
– Просто ваш сын будет похож на свою маму: такой же неугомонный. Но очень, очень хороший.
– То есть все в порядке? – спросила я на всякий случай.
– Абсолютно.
– Тогда почему мне так паршиво? – не успокаивалась Лила.
– Это никак не связано с беременностью.
– А с чем же тогда это связано?
– С тем, что творится у вас в голове.
– Откуда вам что-то знать про мою голову?
– Ваш друг Нино отзывался о ней чрезвычайно высоко.
Нино? Ее друг? Повисло молчание.
С большим трудом я убедила Лилу не менять врача. Прощаясь, она буркнула: «Твой любовник мне, конечно, не друг, но и тебе, по-моему, тоже».
Она ударила по самому больному месту. Показала мне, что Нино нельзя доверять. Однажды Лила уже продемонстрировала мне, что знает о нем то, чего не знаю я. На что же она намекала теперь? Что ей известно такое, о чем я не имею понятия? Выпытывать было бесполезно – не хочет говорить, ни за что не скажет.
48
Я поссорилась с Нино. Обвинила его в бестактности – с какой стати он откровенничал с женой своего коллеги (и нечего отрицать и возмущаться!), заодно вывалив на него все, что накипело на душе. Правда, потом мы, как всегда, помирились.
Я не сказала, что Лила считает его вруном и предателем. Зачем – он посмеялся бы, и все. Но у меня крепла догадка, что Лила имела в виду не то, что ему в принципе нельзя доверять, а что-то конкретное. Эта догадка возникла сама собой, помимо моего желания, и мне меньше всего хотелось, чтобы она переросла в печальную уверенность. Но она не давала мне покоя и в одно ноябрьское воскресенье, навестив мать, я около шести вечера отправилась к Лиле. Девочки были у отца во Флоренции, Нино праздновал день рождения тестя со своей семьей (с некоторых пор я взяла за правило в разговорах с ним особенно подчеркивать слова: «
Ребенок – видимо, из-за погоды – вел себя беспокойно, беспрестанно пинал меня. Лила тоже жаловалась: живот у нее шел волнами, будто в нем разыгрался настоящий шторм. Она хотела прогуляться, чтобы ребенок затих, но я принесла пирожные, сварила кофе и накрыла на стол – в общем, создала идеальную обстановку для разговора по душам.
Я старательно делала вид, что пришла просто поболтать. И начала с вопросов, которые волновали меня меньше всего.
Лиле не сиделось на месте, она без конца вставала, жаловалась, что живот у нее распирает, словно она выпила несколько литров газировки, а от запаха пирожных ее мутило, хотя она всегда любила канноли. «Ты же знаешь Марчелло, – нехотя ответила она. – Он не может мне простить, что я еще девчонкой его отшила. Но он трус и высказать мне в лицо ничего не может, вот и строит из себя обиженного, а сам, как баба, сплетничает у меня за спиной». Вдруг она сменила тон и с ласковой насмешкой проговорила: «Но ты же синьора, зачем тебе мои беды? Расскажи лучше, как мать?» Она явно хотела меня отвлечь, но я не поддалась: начав говорить о матери, плавно перешла к проблемам с братьями и Элизой, а от нее, вполне естественно, к Солара. «Мужики слишком болезненно воспринимают, когда их посылают, – фыркнула она. – Ладно еще Марчелло, хотя с ним тоже шутки плохи, но Микеле еще хуже: он давно за мной увивался, а теперь окончательно спятил, ходит тенью за моей тенью». Она именно так и выразилась:
его возмущает, что она взяла его брата на короткий поводок и унизила перед всеми. «Марчелло надеется меня запугать, – снова рассмеялась она. – Только он не понимает, что единственным в их семье, кто действительно мог на любого нагнать страху, была их мать. Правда, мы знаем, чем она кончила». Лила то и дело вытирала пот со лба, жаловалась на жару и на то, что у нее с самого утра раскалывается голова. Она вроде бы отшучивалась, но в то же время мне было очевидно, что она хочет показать мне хотя бы часть того мира, в котором она жила и работала день за днем, – мира, скрытого за фасадами старых и новых домов. То и дело повторяя, что никакой опасности нет, она рисовала картины разбойных нападений, грабежа, ростовщического произвола и мести, порождавшей ответную месть. Тайная «красная книга» Мануэлы Солары после ее смерти сначала перешла к Микеле, но теперь ее вел Марчелло: он отнял ее у брата, которому перестал доверять. Весь контроль за торговлей, как законной, так и подпольной, и связи с коррумпированными политиками тоже держались на нем. «Несколько лет назад Марчелло принес в квартал наркотики, – заключила Лила. – Очень интересно, куда это нас заведет!» Она сидела бледная и обмахивалась подолом юбки.
Из всего услышанного меня больше всего поразила фраза про наркотики, особенно – горький, осуждающий тон, каким она ее произнесла. Для меня наркотики ассоциировались с Мариарозой и, в меньшей степени, с нашими посиделками на виа Тассо. Сама я никогда ничем таким не баловалась, разве что из любопытства пробовала пару раз покурить травку, но не видела ничего страшного в том, что кто-то употребляет наркотики, – в нашей среде это не считалось предосудительным. Я привела Лиле в пример бывшую золовку и ее утверждение о том, что наркотики – это просто способ раскрепощения и освобождения от запретов. Лила недовольно покачала головой: «Какое еще раскрепощение, Лену? Сын синьоры Палмьери умер две недели назад. Его в сквере нашли». Слово
И все же она сказала больше, чем обычно. Не знаю, намеренно она это сделала или дала слабину из-за плохого самочувствия, но только в заслоне, воздвигнутом ею между мной и некоторыми сюжетами, появилась трещина. Совсем крохотная, но мне и этого было достаточно – я получила пищу для размышления. Я давно знала, что Микеле сходил по ней с ума, что ее образ стал для него разрушительной навязчивой идеей, и Лила не упустила случая, чтобы воспользоваться этим в своих целях. Но когда она произнесла слова
Я гнала от себя назойливые картины мужских совокуплений, воткнутых в вену игл, вожделения и смерти. Хотела продолжить разговор, но он не клеился; от жары сдавило горло, я помню, как у меня отяжелели ноги, а по шее катился пот. Я бросила взгляд на часы на кухонной стене: они показывали 19:30, и я вдруг поняла, что больше не желаю выпытывать у Лилы, сидевшей напротив меня под тускло светившей желтоватой лампой, что такого она знает о Нино, чего не знаю я. Она знала много, слишком много, чтобы наполнить мою голову мыслями и образами, от которых я не смогу избавиться. Они спали вместе, вместе читали книги, она помогала ему писать статьи, как я помогала править его эссе. На миг меня охватили забытые чувства ревности и зависти, но мне стало противно, и я их подавила.
А может, их отбросило громом, который почему-то прогремел не над, а под домом, под шоссе, как будто с трассы съехал грузовик и на полном газу помчался на нас, протаранил наш фундамент и понесся дальше, сбивая и круша все, что попадалось на пути.
49
У меня перехватило дыхание. Я не понимала, что происходит. Кофейная чашка задрожала на блюдце, ножка стола ударила меня по колену. Я вскочила. Испуганная Лила силилась подняться, но не могла – стул накренился, придавив ей спину. Лила вся изогнулась и медленно, одной рукой пытаясь ухватиться за спинку стула, другой тянулась ко мне; глаза у нее, как всегда в минуту напряжения, превратились в щелочки. А гром под домом все гремел, подземный ветер пробудил скрытое от глаз море, и оно гнало волны прямо по полу. Я посмотрела на потолок: лампочка раскачивалась вместе со стеклянным розовым абажуром.
«Землетрясение!» – крикнула я. Земля двигалась, невидимая буря бушевала прямо у нас под ногами, комната тряслась, вокруг раздавался вой, как в лесу во время шквалистого ветра. Трещали стены, словно раздуваемые изнутри, они то отходили от углов, то возвращались на место. С потолка туманным облаком опускалась пыль, соединяясь с такими же облаками, наползавшими со стен. С новым криком «Землетрясение!» я начала пробираться к двери, но вдруг поняла, что не могу ступить и шагу. Ноги налились свинцом, как и все тело – голова, грудь, особенно живот. Пол уходил из-под ног: только что вроде был здесь – и вот его уже нет.
Я вспомнила о Лиле и стала искать ее взглядом. Стул наконец повалился на пол, мебель ходила ходуном, особенно старый сервант, дребезжавший стаканами, приборами, статуэтками и другими безделушками, оконные стекла тряслись в рамах. Лила стояла посередине кухни, согнувшись и наклонив голову: глаза прищурены, лоб наморщен, руки придерживают живот, словно без их защиты ребенок выпадет прямо в тучи пыли. Шла секунда за секундой, тряска не ослабевала, и я окликнула Лилу. Ответа я не дождалась. Она вся сжалась, и мне показалось, что она – единственное в этой комнате, что не дрожит и не трясется. Она как будто закаменела: уши не воспринимали звуков, горло не пропускало воздух, глаза ничего не видели. Живыми оставались только руки, сжимавшие живот.
«Лила!» – позвала я снова и двинулась к ней. Надо было вытаскивать ее оттуда, и срочно. Тут во мне проснулась моя вторая половина, которую я привыкла считать слабой. «Может, она права? Может, лучше не бежать, а стоять на месте и пытаться защитить ребенка?» – нашептывала мне она. Не без труда, но я сумела отбросить сомнения. Нас с Лилой разделял всего один шаг, но сделать его было непросто. Все же мне удалось взять ее за руку и дернуть к выходу. Она распахнула мне навстречу глаза, и меня поразило, что они были белые. Грохот стоял невыносимый: громыхал весь город, Везувий, дороги, море, старые дома на Трибунали и Куартьери, новые в Позиллипо. Лила вывернулась и завизжала: «Не трогай меня!» Этот неистовый крик потряс меня больше, чем землетрясение. Я поняла, что ошиблась: Лила, обычно все державшая под контролем, сейчас не владела ничем, даже собой. И замерла она от ужаса, как будто боялась, что от малейшего прикосновения разлетится на куски.
50
Я потащила ее на улицу. Она вырывалась, пихалась, визжала. Я боялась, что за первым толчком последует второй, более сильный, а для нас последний: дом рухнет и нас завалит обломками. Я ругалась на нее, умоляла, призывала подумать о будущем ребенке. Мы выбрались из дома, и нас тут же оглушили отчаянные крики беспорядочно мечущихся людей: весь квартал словно обезумел. Во дворе Лилу сразу вывернуло; я тоже еле сдерживала рвоту, желудок у меня скрутило узлом. Землетрясение – то самое землетрясение 23 ноября 1980 года – перевернуло все наше существование, проникло в каждого из нас до мозга костей. Уверенность в том, что вокруг ничего не меняется и каждый следующий миг не будет ничем отличаться от предыдущего, привычный, легко распознаваемый фон жизни – все это разом исчезло. Зато мгновенно окрепла вера в мрачные предсказания и готовность во всем видеть знаки, подтверждающие, что наступает конец света. Мало кто мог устоять против этих настроений. Проходили минуты, и еще минуты, и еще, но кошмар все длился.
На улице было еще хуже, чем в доме. Земля дрожала, вокруг нас столпились перепуганные люди, которые своими криками только множили ужас. Рождались самые невероятные слухи. На железной дороге заметили огненные вспышки. Проснулся Везувий. Море вышло из берегов и затопило Марджеллину, центр города и Кьятамоне. Кладбище дель Пьянто провалилось вместе с покойниками. Рухнули стены тюрьмы Поджореале, и узники, не погибшие под завалами, вырвались на свободу, чтобы заняться грабежами и разбоем. Обрушился туннель, ведущий в Марину, погребя под собой половину жителей квартала. Эти дикие выдумки подпитывали одна другую, и Лила, если судить по тому, как дрожала ее рука, верила в каждую. «В городе опасно, – шептала она мне. – Надо отсюда уходить. Дома развалятся, и нас завалит обломками. Видела, как мыши бегут? Наверняка канализацию прорвало!» Между тем многие действительно бросились по машинам, и на улицах образовались чудовищные пробки. «Все едут за город, – твердила Лила, – там безопаснее». Она повторяла, что надо выбираться на открытое пространство, потому что там если что и упадет нам на головы, то только небо, а небо – оно легкое. Успокоить ее не было никакой возможности.