— Кран я уже закрыла, — ответила она. — Больше лить не будет.
Мне потребовалось время, чтобы осознать: несмотря на потоки воды под ногами, все краны перекрыты. Она пришла мне на помощь не сразу, и в голосе ее сквозило великое раскаяние:
— А как бы вы поступили на моем месте? — Она жестикулировала правой рукой, небрежно придерживая левой полотенце на взволнованно вздымающейся груди, отчего я мало внимания уделял ее жестам и много — дыханию. — Я решила принять ванну, а когда собралась выйти… Я стучала и в дверь, и в стены, и даже в пол. Вы, может быть, слышали? Я даже руку разбила…
Она неожиданно резко протянула мне левую руку, на секунду полотенце двинулось вниз, и я похолодел, но правая тут же подхватила пушистые складки, и я подчеркнуто внимательно уставился на царапины, которые она мне предъявила, чтобы скрыть свой нездоровый интерес и неуместный румянец.
— У меня не оставалось выбора, — она теперь тихонько продвигалась в сторону двери, и я шел за ней как ганноверская крыса за мальчишкой с дудочкой. — Я заткнула все раковины и пустила воду, решив — будь что будет. Только так появлялся шанс, что меня найдут раньше понедельника. Разгневанные соседи найдут… Я, конечно, понимала на что иду… Хотя, знаете, я представляла себе разгневанных соседей несколько иначе…
Она говорила и отступала назад по коридору, я шел за ней, не заметив, как она шагнула в комнату. Я все поглядывал на ее правую руку, в тайне надеясь, что небрежность, с которой она выполняла функцию единственной булавки в ее наряде, вскоре даст какие-нибудь интересные результаты…
— Вы подождете, пока я оденусь, — сказала она, и тут только я осознал, что стою на пороге ее спальни — отремонтированной, шикарной, что она тянет дверную ручку, пытаясь закрыть дверь, а я ей мешаю.
— Мы сейчас все обсудим и уладим, хорошо? — её голос снова налился медом. — Там гостиная, — она ткнула пальцем в конец коридора. — Подождите, я быстро. Я отступил, кивнул и, отыскав гостиную, включил свет. И застыл соляным столбом посреди пятидесятиметровой комнаты, где всю стену занимала фотография моей новой знакомой, лежащей на огромном черном диване, призывно изогнувшись, словно ящерица, и без всякого полотенца на этот раз… Только черный пояс на талии и длинные бусы из крупного черного жемчуга…
Она не заставила себя долго ждать, вышла ко мне, рассыпаясь в извинениях, усадила в кресло перед стеклянным столиком, сама села напротив, ровнехонько под своей фотографией, на черный кожаный диван.
— Сначала — дела, хорошо? — спросила она так, будто я явился к ней на вечеринку.
Она положила передо мной визитную карточку с логотипом известной страховой компании.
— Даже не нужно туда звонить. В понедельник к вам придут мои рабочие, следа от протечки не останется, а люди из страховой компании уладят все остальное. Уверяю вас, — она широко улыбнулась, — вы только выиграете от этой неприятности…
— Похоже, я уже выиграл, — сказал я. — У меня очаровательная соседка.
— Тогда может быть, — она быстро встала и прошла к бару, — выпьем чуть-чуть. За знакомство, и, знаете ли, я ужасно перепугалась. До сих пор не могу прийти в себя. Вот, — она протянула мне рюмку коньяку и, когда я взял ее, провела ладонью по моей щеке, — руки до сих пор ледяные.
Ее прикосновение было неожиданным. Я выпил коньяк залпом. Она не села напротив, так и осталась стоять рядом.
— Вы торопитесь? — спросила она.
— Нет, — ответил я нарочито бодро и протянул ей рюмку: — Может быть еще?
Сказал от неловкости, не понимая уже хорошо, что происходит. Потому что между нами что-то явно происходило.
— Вы — пьяница? — спросила она обескураженно.
— Боже упаси! — Я попытался выбраться из кресла, но она положила мне руку на плечо и легонько толкнула обратно.
— Собственно, это не так уж и важно.
Она протянула мне свою рюмку, а себе налила коньяк в мою. Сделала маленький глоток.
— Как вас зовут? — спросила она.
— Роман, — ответил я.
— А меня…
— Инга, — не удержался я, — кивнув на фотографию за ее спиной. — Там написано…
Вот это все я еще мог осознать, помнил еще, как мы некоторое время сидели с этими рюмками… А потом все произошло как-то очень быстро.
Мы оказались у нее в спальне, и не совру, если скажу, что это была самая потрясающая ночь в моей жизни. Каждое ее прикосновение, каждое слово, каждый жест заводили меня снова и снова. Наверно, мы о чем-то говорили в коротких паузах, только я совсем не помнил о чем. Кажется, один раз она спросила, не ждет ли меня кто-нибудь. А я не ответил, а рассмеялся в ответ. Это было совсем не в моем характере, но я не был в эту ночь самим собой. Эта ночь творила со мной — что хотела. Моя партнерша была изобретательна и неутомима. Я таких не встречал никогда…
Утром я сбегал по ступенькам вниз, к себе. Наполеоном, не меньше. Я был почти уверен в том, что после пары часов короткого здорового сна я приступлю к работе. Парам-парам. Мне хотелось серьезно поработать впервые за последние месяцы, я знал, что написать, все слова разом дозрели и готовы были материализоваться.
Ева поднималась мне навстречу. Едва взглянула. Мне почудилось — презрительно. Кивнула высокомерно.
Мой кивок был уже — к пустому пространству, может быть, поэтому я почувствовал укол раздражения — от неловкости.
Уже у своей двери я понял, что радость моя улетучилась. Как кусочек карбида растворяется с шипением в лужице на радость детям. Чары рассеялись, и наваждение этой ночи схлынуло. Да эта Ева ведьма какая-то! Теперь божественная ночь этажом выше казалась мне событием незначительным, почти пошлым…
Засыпая, я еще подумал: как же ей это удалось? Почему она меня так раздражает? Я уснул, так и не сообразив, что же за ерунда…
6
Паршивец Кира все же сумел пробиться сквозь все преграды, которые я выставил между собой и бессмысленностью творящегося вокруг. Протиснулся в узкую щель реализма, несмотря на габариты борца сумо. Выставил на стол четыре бутылки дрянного пива, дешевле которого была только вода из-под крана, распечатал дорогую кубинскую сигару, предназначенную для апологетов мгновенной смерти от паралича дыхательных путей. После чего посмотрел на меня глазами здравомыслящего человека, и я устыдился приступов мизантропии, своего мартовского заточения, неопознанных страхов.
Почти до самой изжоги, которую вызвала вторая бутылка, я старался делать вид, что мы с ним одной крови, он и я, что мы взрослые нормальные люди, подуставшие от ответственности за этот мир и позволившие себе чуточку расслабиться.
Именно на этом этапе великий психолог Кира сумел втиснуть в мое сопротивляющееся сознание простую мысль, что я — обычный отшельник, прячущийся от мира в свой маленький дом, в свой панцирь.
— Хикикомори, старик, — говорил он, выпуская мне в лицо сизую отраву. — Это — простейшая первопричина. Все остальное — иллюзия. Майя.
Мне страстно хотелось то ли поверить ему, то ли плюнуть в рожу. Замешкавшись и так и не решившись ни на то, ни на другое, я без энтузиазма принялся за третью бутылку.
При всей моей необычной биографии, то есть при моем кочевом детстве и распутной юности, когда большую часть своей жизни я проводил где-то в многолюдном пространстве, выяснилось, как только повзрослел, что я весьма замкнутый человек. Это было открытием для моих многочисленных знакомых, приглашения которых я перестал принимать, на звонки которых перестал отвечать. Но для меня особенным откровением такая резкая перемена жизни не стала.
Мне всегда, с самого раннего детства, было особенно интересно пространство внутри меня. Мне там было хорошо, и я не чувствовал недостатка в ком или в чем-либо. Воображение заменяло мне реальность. Оно создавало мир, который был намного интереснее, ярче, чище и, безусловно, приятнее всего того, что я мог найти, выйдя на улицу, встречаясь с друзьями или даже путешествуя.
Что касается путешествий, то моя память с трудом вмещала названия стран и городов, в которых я растратил свое золотое детство, так и не привязавшись к какому-нибудь пейзажу, месту, дереву, площади, побережью…
Страны моего детства в моем воображении слились в единую книгу сказок с цветными картинками, где серый волк и злая фея были реальными персонажами, замки и лачуги были моими пристанищами. Я не успевал полюбить потрясающую лазурную гладь одного моря, как оказывался на другой стороне планеты, у другого моря-океана, который тоже не успевал полюбить, потому что наша семья вдруг переезжала в пустыню, и старинный замок у моря сменяли шатры посреди безбрежного песка.
Ну что, скажите, я должен был думать обо всем этом? Я чувствовал себя ребенком (но я и был ребенком!), перелистывающим страницы сказочной книги. Но если все нормальные дети действительно перелистывали страницы книг, то я перелистывал дни собственной жизни, собственного детства, и теперь мое детство огромным томом стояло на полке в книжном шкафу, и я не смел прикоснуться к нему, потому что там была сплошная сказка, сказка, в которую не способен поверить ни один нормальный ребенок, выросший в Питере и каждое лето отправляющийся не дальше собственной или съемной дачи на Карельском перешейке или, на худой конец, к бабушке в затрапезную деревню, куда-нибудь в среднюю полосу.
Собственно, о чем это я? Ах да. О затворничестве. Когда я учился в первом классе, а было это в небольшом городке в предместье Лондона, то однажды прибежал домой и поделился с мамой открытием, которое потрясло меня до глубины души.
Впервые в жизни у меня появился друг. Мальчик по имени Патрик сам подошел со мной познакомиться и объявил меня своим другом! Мы болтали с ним целый час, пока нас водили гулять в парк. Он много рассказывал о себе, и жизнь приоткрылась мне с неожиданной стороны. Оказалось, что дети со своими родителями живут в собственных домах или квартирах всегда. То есть постоянно!
Я вбежал домой, кинулся к маме и, взахлеб рассказывая о первом в своей жизни друге, выпалил: «Они живут в собственном доме! Представляешь? Они живут там всегда!»
Мама усмехнулась и поведала мне, что так живет все человечество, за редчайшим исключением, которым является моя семья, и, может быть, еще какие-то люди, беженцы, например, сказала моя мама. Я не понял, кто такие беженцы, но осознал, что Патрик не шутил и что все-все-все люди на свете живут в своих домах, в своих квартирах, в своих замках постоянно. То есть они рождаются там и умирают там. Нет, конечно, они куда-то ездят, но ненадолго и всегда возвращаются в одно и то же место, которое зовется домом.
Я был потрясен. Мир перевернулся для меня с ног на голову. Родители не догадались даже намекнуть мне, маленькому скитальцу, что люди (все люди, оказывается!), с которыми я знакомился и встречался все это время, вовсе не колесили по странам и континентам, как мы, а жили себе спокойненько в одном месте. Я-то думал, что с нашим отъездом место, которое мы покинули, бесповоротно меняется. Соседи исчезают и появляются новые. Они говорят на других языках, едят абсолютно другую пишу, носят иную одежду. А выходит — ничуть не бывало! Выходит, весь мир стоял на месте, а только мы колесили по нему, только мы…
— А у нас есть дом? — спросил я маму.
— У нас везде дом, — ответила она. — Разве тебе не нравится?
— Но — дом, такой же как у всех, у нас он есть?
Мне в то время совсем не хотелось так разительно отличаться от остальных детей, мне казалось, что дети не станут со мной играть, если окажется, что я не такой, как они.
— Наш дом остался в Ленинграде, — сказала мама. — Там живет папин отец, твой дедушка, мы обязательно когда-нибудь навестим его…
Вы фантазировали в детстве о дальних берегах? А я о маленькой своей квартирке, единственном статическом объекте в круговерти моей реальности.
О крошечном объекте, который не заставит удивляться, менять язык, привычки, знакомства, близких. О месте, где можно укрыться от невыносимо быстро меняющейся действительности…
Так вот я и вырос. У меня был ровно один миллион друзей, после той встречи с моим первым другом. Второй миллион появился, когда я вернулся в Питер и поселился у деда. Школьные приятели, потом — однокурсники. Но уже тогда, впрочем как и в детстве, мне хватало своего собственного общества и двух метров стола или дивана, чтобы чувствовать себя особенно хорошо.
Чем старше я становился, тем менее важными казались мне встречи с друзьями, все более скучными алкогольные посиделки, в конце концов мне пришлось смириться с тем, что с самим собой наедине мне было гораздо интереснее, чем с ними. Поэтому среди приятелей моих сохранился только Кира, который наблюдал за мной то ли с интересом медика, которым не являлся, то ли из милосердия и сострадания, в которых не нуждался я.
Но, так или иначе, Кира оставался со мной, должно быть, до конца моих дней…
Третья бутылка пива отчего-то пробудила воспоминания о встрече с Евой, и я враз протрезвел. Вся Кирина затея с приобщением меня к общечеловеческим ценностям полетела в тартарары. Наши посиделки показались мне теперь не просто скучными они вызывали у меня такое же чувство, что и предстоящие мартовские хляби. А сам Кира показался ограниченным и хищным. Не умея понять моих болезней, он пытался лечить их как бывалый армейский фельдшер — касторкой и пирамидоном, когда мне необходим был, быть может, шаман самой высокой квалификации.
Ho, кроме Киры, у меня никого не было, а поделиться новостями последних дней очень хотелось, несмотря на пульсирующее в пространстве раздражение.
Я протянул Кире письмо в голубом конверте. Он прочел, повертел в руках конверт, пожал плечами:
— Ты дал свой новый адрес кому-то из старых пассий?
Я покачал головой. Вот о чем я не подумал. Новый адрес. Конечно, я никому его не дал. Ни адрес, ни телефон. На старый номер мне порой звонили бывшие подружки, и я был счастлив, что так легко от них отделался.
Наш диалог вяло сошел на нет, состояние не годилось для бодрых обсуждений. Я включил «Аквариум», и под песню «Человек из Кемерово» мы снова приложились к пиву. Надолго, в полном молчании. Потому что сумка Киры была бездонной, и бутылки возникали на столе одна за другой. На девятой я сбился со счета и затянулся кубинской сигарой. Горло ободрало, но приобщило к касте суперменов. Захотелось расправить крылья и кого-нибудь немедленно спасти. Но никто в мире не нуждался в моей защите…
Кира уже не пытался говорить со мной, но в воздух время от времени еще отпускал какие-то замечания. Комната наполнялась его бормотанием, которое мне было лениво разбирать, и только в самый последний момент, балансируя между вменяемостью и ее отсутствием, когда Кира отказался от предложенного комплекта белья и завалился на мой диван, я разобрал его последние слова:
— На твоем месте я бы не отмахивался так легко от этого письма, я бы призадумался…
Засыпая, я увидел Еву. Как она поднималась тогда мне навстречу. Я увидел ее лицо совсем близко. Окаменелые черты. Безразличие. То самое безразличие, которое насквозь прошило мое сердце. Выходит, я страдал от того, что был ей безразличен? Это было какое-то безумие.
7
Следующий день был окрашен в мрачные тона последствий визита Киры. И я уже не хотел, а не мог физически заниматься чем бы то ни было, а потому между кофе и холодным душем читал дневник.
«Да, — подумал я. — С какой стати я это читаю», — и собирался уже отправить его на место, когда следующие строчки заставили меня задержаться на мгновение:
Я перевернул страницу.
Передо мной была старинная фотография красивой женщины, окутанной невесомыми мехами, в шелковом платье и кокетливо нарядных ботиночках. Сколько я ни видел таких фото из архивов, да что там далеко ходить, мой дед в молодости тоже пару раз наведался в ателье фотографа (щеголеватым молодцом в лакированных штиблетах), люди на них всегда удивительно прекрасны. Я плохо разбираюсь в фотографии, наверняка художники тех лет пользовались какой-нибудь специальной ретушью, что ли, чтобы облагородить черты своих пользователей. Но даже современный фотошоп не может придать чертам такую изысканность, а взгляду — глубокомыслие. В этом взгляде словно отражается судьба человека, но мы понимаем это только через годы, когда снимок попадет в наши руки сквозь время.
Так вот, у прекрасной женщины на снимке глаза светились шекспировской трагедией, словно она знала все то, что с ней случится, то, о чем я узнал, листая страницы, вглядываясь в газетные вырезки.
На следующей странице был кусок плотной бумаги — обрывок афиши. Дальше одна за другой шли газетные статьи, где восхваляли волшебный голос некоей Розалинды, муссировали тайну ее происхождения, делали прозрачные намеки на то, что происхождение это, должно быть, высокое и даже очень высокое, а также время от времени упоминали о ее связи с известным поэтом Карским, отпрыском знаменитого княжеского рода, который не бежал в Париж вместе со своими родичами, а поддержал революцию и большевиков, оставшись в Петербурге, и даже добровольно передал свой дом на Малой Морской для нужд рабочих и крестьян.
Только последняя фраза и напомнила мне о том, что передо мной газеты славного революционного времени, а все остальное сильно смахивало на сегодняшнюю желтую прессу.
Прочитав еще пару статей, я уяснил, что певица Розалинда и поэт Карский были звездами некоторой величины для Санкт-Петербурга той поры, хотя, возможно, звездами именно желтой прессы, потому что ни одного сообщения об их существовании в каких-то всероссийских или городских официальных газетах не встретил, тогда как, имей они место, наверняка бы им отвели почетную страничку в этом альбоме.
А вот следующая страница была как раз из официальной газеты. И хотя попала статья все-таки не на первую полосу, а на третью, занимала она практически всю страницу. «Удел слабых» — гласил заголовок. Я пропустил обширное и путаное вступление с рассуждениями о том, что есть истинное понимание революции и революционных чувств, остановившись на фотографии. Она была очень плохого качества, и разобрать на ней не представлялось возможным практически ничего, кроме обстановки: большой зал ресторана, круглые столики, скатерти с оборками, за столом, ближайшем к объективу, сидят двое в странных изломанных позах. А рядом стоит женщина. Явно вскочила из-за стола, потому что в одной руке у нее салфетка, свисающая до пола, а другой она закрывает глаза, позади — перевернутый стул.
Я снова принялся читать статью, уже ничего не пропуская. В ней сообщалось, что поэт Карский, оказавшийся неожиданно для всех предателем и контрреволюционным элементом, разыскивался властями и, благодаря сообщению преданного защитника революции, пожелавшего остаться неизвестным, должен был быть арестован в ресторане «Русь», где весело проводил время. Однако, когда сотрудники НКВД появились в ресторанном зале, Карский, словно ожидая такого исхода и, уж конечно, тем самым подтверждая свою глубокую виновность, вытащил из кармана кольт и пустил себе пулю в висок. Растленное влияние, которое оказывал Карский на умы своих почитателей, оказалось столь сильным, что присутствующая за столом юная танцовщица, некая Эльза, подняла револьвер и последовала его примеру в считанные секунды. В ресторане началась паника, дамы падали в обморок, публика бросилась к выходу, что привело к массовой давке, в результате которой несколько человек было покалечено.
Я перевернул еще одну страницу и увидел тот же снимок, на сей раз совершенно отчетливый. В статье под ним рассказывалось о том, что непосредственной свидетельницей двойного самоубийства, произошедшего вчера в ресторане «Русь» и потрясшего весь город, оказалась певица Розалинда, делившая столик с самоубийцами. Она, скорее всего, могла бы пролить свет на столь неприятную историю, а возможно, была и в курсе намерений самоубийц, однако со вчерашнего дня Розалинда пропала.
Газетчики поджидали ее у особняка, где она квартировала, и в кабаре, где она должна была вечером выступать, но Розалинда не появилась у себя дома, не вышла она и на сцену.
Следующие статьи повествовали о так и не нашедшейся Розалинде, красочно расписывая всевозможные версии ее исчезновения, начиная с бегства с богатым любовником, заканчивая уходом в глухой провинциальный монастырь.
Женщина показалась мне настолько реальной, что теперь я переворачивал страницы с неподдельным интересом.