Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Замри, как колибри [сборник] - Генри Миллер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Точно, – сказал я. – Это и есть абсурд, именно поэтому я пошел его смотреть. Всего девять актов, но занавес ни разу не опускается. В первой сцене человек стоит на табуретке, выглядывая в окно; в последней – он и его жена выпрыгивают из окна. Герой пьесы – невидимка, император.

– Какой император? – хором спросили они.

– Да любой старый император, – ответил я. – Безымянный. Просто – ваше величество.

– А чем он занят, этот император?

– Ничем. Абсолютно ничем. Лишь присутствует. Иначе говоря, занимает место. Ну как?

Я собирался добавить несколько слов, рассказав о птичке на своем плече, клюнувшей меня в ухо, но подумал, что это еще больше все запутает. И ничего не добавил. Взял книгу Кэрила Чессмена и задумался, казнили его уже или нет.

Замечу, что я собирался просто спокойно поболтать с сыном, объяснить ему, почему, как мурлычет прокуренным голосом Паташу[134], «Y a tant d’amour sur la terre»[135] или, как говорит у Ионеско старуха севшему к ней на колени старику: «У тебя такие способности, душенька. Ты мог быть и главным президентом, и главным королем, и главным маршалом, и даже главврачом, будь у тебя хоть немного честолюбия»[136].

Город был пропитан ароматом нуги, пряным, липким, дорогим сердцу запахом, напоминающим тот, что доносится до вас в lavabo[137] в Мариньяне, где за несколько франков и пару любезных слов старушка-служительница, она же фрау Эмиль Яннингс[138], поделится с вами номером телефона, от которого у вас по телу пробегут мурашки.

Но аромат нуги был слишком приторным, поэтому лишь спустя полгода, сидя в театре-студии на Долорес-стрит, я мысленно вернулся ко всему тому, что намеревался рассказать ему, – о жизни, о любви, об аромате святости… ох, и о многих, многих вещах, грустных, запутанных, крайне нелепых, разбивающих сердце, как та полуправда, что выдают женщины, отрезая пуповину и при этом приговаривая: «Но я действительно тебя люблю, очень люблю, всегда любила» и так далее и тому подобное. Да, все это вернулось ко мне между строк – или между стульев, – пока пара голубков (обоим всего по девяносто) искала прошлогодний снег[139]. «Y a tant d’amour sur la terre». Но где, дорогая? Это было так давно, что сейчас не припомню. Но на самом деле помнит, она тоже помнит, мы все помним. Помните? Не забудьте вспомнить! Ты протянул ей букет фиалок, и он выпал из ее руки; ты наступил на цветы – вечно был такой неуклюжий – и помял букет. А она сказала: «Ничего страшного…» И не добавила «душенька», но тебе послышалось, что добавила, и ты так разволновался, что забыл ее поцеловать, но ей почудилось, что поцеловал. А потом… потом ты стал маршалом, маршалом-дуремаршалом, и, хотя ты о-го-го как поднялся, никто тебя в грош не ставит, прежде всего ты сам. Семьдесят с хвостиком промелькнули со скоростью молнии – как летит время! – и порой ты спал под дождем на жесткой скамейке с карманами, полными окурков, а порой – на шелковых простынях с легким ароматом пачули. Если не со своей женой, то еще с чьей-либо. Какая разница? Любовь рождалась где угодно, а ты был славный малый, хотя никто не подозревал, что, смеясь, ты плакал, а плача, смеялся. А за кулисами всегда звучала одна и та же мелодия – «Умпа-па, умпа-па!».

Да, моя дорогая, именно ты убедила меня, будто мне есть что поведать миру. И когда-нибудь я подарю тебе целый мир! Но только это была не она, а какая-то другая. Он запутался. Они все заботились о нем, как о ребенке. «Душенька, иди посиди лучше». Ради него одни попрошайничали, другие воровали, третьи продавали себя. Он предпочитал ничего не знать, ничего не видеть. Но он знал, видел, чувствовал. А послание погрузилось в такие глубины его существа, что доживи он хоть до возраста Ноя, и тогда бы не выдавил его из себя, ни по собственной воле, ни с разрешения папы римского, нет, ни за что на свете.

Лишь девяностопятилетним старцем, уже немощным, рассеянным, впавшим в детство. Глава семьи, племенной жеребец, шеф-повар, мойщик посуды. Такая полноценная, насыщенная жизнь – и все коту под хвост. «Душенька!.. Где ты? Я тебя не вижу». И не в том дело, что свет погас или любовь ушла: он запутался, вот и все. Слишком много воспоминаний, слишком много – или слишком мало – амбиций. Повтор. Бесконечный повтор.

Дождусь, когда он подрастет, и тогда обо всем расскажу. Возможно, в Калифорнии, на Пико-Бланко. А может быть, в пустыне Гоби. Я бы прихватил его с собой – в Лхасу, Мекку, Тимбукту. Вдруг меня осенило, что до сих пор я не побывал ни в одном из пунктов придуманного мной маршрута. Киото, Камакура, Рангун, Самарканд, Сучжоу, Лесбос, Краков, долина Энгадин и Кашмирская долина… Не исключено, что ему придется тащить меня на спине. Может, ему придется извиняться за мою немощь. Горный Старец[140]. Счастливая Скала. Может, и не придется ему ничего рассказывать, сам до всего дойдет. Если не будет повторять глупых ошибок своего папаши. «Дорогой папа, как идут дела в Биг-Суре? Мы по тебе скучаем. Уже пора идти в школу. Спасибо за три доллара».

Всегда такой послушный мальчик. Регулярно хулиганит, как его отец. Одно маленькое различие: никогда не учился в воскресной школе. И даже не ходил в церковь. Зачем, когда есть телевизор, Диснейленд, захватывающие вестерны и все такое. «Папа, а Бог существует?» – «Конечно да!» – «А ты откуда знаешь?»

Мне следовало сказать: «Подожди немного, и сам узнаешь. Любовь – это как речной прилив, а Бог приходит, когда ты загнан в угол. Узнаешь, мой мальчик. Наберись терпения!»

На всякий случай мы принесли еще стульев. Они делались тяжелее и тяжелее. Еще один тромбоз. А может, опять любовь? (Как всегда, нежданно-негаданно.) Эх, почему он не спросил меня: «Что такое любовь?» Всегда только Бог, арифметические задачки, летающие тарелки, обратная сторона Луны. Или: «Как ты думаешь, война будет?» Насчет любви ответить было бы значительно проще. Или насчет Истины. (Просто взять и позвонить Кришнамурти: Охай 69-43-52). Истина заключается в «Y a tant d’amour sur la terre». Более чем достаточно для любого, хотя, похоже, на всех не угодишь. Дает течь и спускает воздух. Увязает в трясине. Тем не менее она действительно существует и даже может наглядно подтверждаться. Разве ежедневно не рождаются дети? Разве после дождя не поднимают головки цветы? Мир – это прекрасно! Особенно после победоносного поражения.

Ох, сколь о многом я мог бы ему поведать. Тем не менее наберусь терпения. Дождусь, когда он подрастет настолько, чтобы услышать музыку стульев. Возможно, к этому моменту Ионеско напишет продолжение. Может быть, со счастливым концом, как в голливудских фильмах, и император раздаст всем нугу или эскимо, кто знает? А может, произнесет еще одну Нагорную проповедь, и все выйдут из театра, преисполнившись чувства любви, сознания истины и смысла жизни.

«Y a tant d’amour sur la terre».

3

Если читатель еще не пресытился Ионеско, я позволю себе добавить еще несколько слов на ту же тему. На этот раз речь пойдет о пьесе «Лысая певица», которой я лишь поверхностно коснулся в своих предыдущих записях. Дело в том, что несколько дней назад я получил от одного из читателей «Геральд» второй номер французского журнала «Spectâcles», посвященного театральному искусству. Передовую статью в нем написал сам Ионеско. Она называется: «Трагедия речи, или Как учебник английского стал моей первой пьесой».

«В 1948 году, – начинает он, – до создания своей первой пьесы „Лысая певица“, я и не помышлял о карьере драматурга. Я попросту стремился выучить английский. Чтобы заняться драматургией, не обязательно изучать английский. Напротив, именно споткнувшись на английском, я стал драматургом».

Затем он объясняет, что приступил к изучению английского с франко-английского разговорника для начинающих, который приобрел лет восемь-девять назад. И добросовестно переписывал готовые фразы в блокнот, чтобы выучить назубок.

Внимательно их перечитывая, вместо английского он открыл для себя самые удивительные истины: например, что неделя состоит из семи дней, о чем был уже осведомлен; что пол – под ногами, а потолок – над головой, в чем также не сомневался, но никогда всерьез не брал во внимание или забыл и что неожиданно явилось ему в виде поразительной и неоспоримой реальности. От общеизвестных истин он продвинулся к более конкретным реалиям, выраженным посредством диалога. На третьем уроке появилось два действующих лица: мистер и миссис Смит, английская пара. (Слова Ионеско: «До сих пор не уверен, были они вымышленными или реальными персонажами».)

После нескольких ссылок на цитаты из диалогов между мистером и миссис Смит, между Смитами и Мартинами, их друзьями, между мистером и миссис Мартин (все сущая чепуха, надерганная из англо-французского разговорника) он переходит к бесспорному, абсолютно самоочевидному характеру заявлений мистера Смита.

На этом этапе изучения английского языка его осенило. Отныне его уже не волнует, сколь свободно овладеет он иностранным языком. Нет, его честолюбие простирается намного дальше. Он стремится донести до своих современников те неоспоримые истины, о которых задумался, сидя над учебником. И заодно осознал, что эти дурацкие беседы Смитов и Мартинов – не что иное, как драматургия. Ведь театр – это диалог.

Именно так он начал писать «Лысую певицу» – вполне «дидактическую» театральную пьесу. (Поначалу ему хотелось назвать ее «Английский без труда» или «Урок английского»; на настоящем же названии он остановился исключительно потому, что в пьесе вообще нет никакой певицы – не важно, лысой или косматой. Какой неоспоримый довод!)

Затем он рассказывает о том, как «Лысая певица» – своеобразный плагиат, появившийся в результате зубрежки английского, – вышла из-под его контроля. Простые, элементарные истины, так усердно им перефразированные и воспроизведенные в диалоге, приобрели бредовый характер, речь стала беспорядочной, персонажи сами распадались на части, язык, и без того абсурдный, окончательно потерял всякий смысл. И так далее.

В результате, заметил он, все реально существующее распалось. Слова сами по себе зазвучали как зычный лай, лишенный всякого смысла; безусловно, и персонажи потеряли свою психологию, да и собственно мир предстал в самом необычном свете, с людьми, передвигающимися во времени без времени и в пространстве без пространства.

Создание этой пьесы, определенной им как «антидрама» – так сказать, пародия на драму или комедия комедии, – сопровождалось таким ощущением тупика, тошноты и головокружения, что порой ему чудилось, что пьеса вот-вот перейдет в небытие и прихватит его с собой. Тем не менее, когда наконец он ее завершил, то остался весьма горд собой.

«Я вообразил, – пишет он, – будто написал своего рода „трагедию речи“». Когда же увидел эту пьесу в театре, то изумился, по собственному утверждению, услышав смех публики: будто на сцене происходило что-то очень веселое! Но кое-кто из друзей не обманулся на ее счет, иначе говоря, признался, что пьеса загнала его в тупик.

В Англии, как и везде, серьезные критики восприняли пьесу как сатиру на буржуазное общество и пародию на традиционный театр. Допуская, что такая интерпретация правомерна, Ионеско тем не менее подчеркивает, что изначально не преследовал этой цели. По его словам, он скорее стремился изобразить «мелкого буржуа вообще» – бесспорного мещанина, напичканного шаблонными идеями, лозунгами, избитыми фразами, – одним словом, конформиста по всем статьям. И именно речь – речь робота – выдает этого вездесущего конформиста.

Эти Смиты и Мартины, утверждает Ионеско, уже не знают, что значит думать: они не способны мыслить, ибо не умеют чувствовать. Они лишены страсти. Не в силах они и понять, что такое быть; они лишь способны стать кем угодно и как угодно, ничем не гнушаясь. Выходцы из обезличенного мира, они всегда одинаковы – одним словом, взаимозаменяемы.

Статья заканчивается следующим образом: «Трагический герой неизменен, он рвется на части; он остается самим собой, он реален. Комические персонажи, дебилы и идиоты, – лишь плод воображения».

Выше я кратко пересказал слова самого Ионеско. Прошу прощения, что мне не удалось адекватно передать все оттенки и нюансы его стиля, прелестный ироничный юмор, пронизывающий искренний и невероятно прозрачный язык его статьи, наделенный тем неуловимым свойством, которое французы называют «spirituel»[141].

Мне кажется потрясающим тот факт, что менее чем за десять лет этому человеку, чьи пьесы поднимали на смех и с презрением отвергали (даже в Париже на первых спектаклях публика порой насчитывала лишь десять-двенадцать зрителей), – удалось добиться признания. Критики ломали себе голову над тем, как классифицировать эти «антипьесы», эти «псевдодрамы», эти трагические фарсы.

Говорят, что Ионеско сам не в силах провести различие между трагическим и комическим. Каждый режиссер должен самостоятельно осмыслить действие, ибо оно многопланово, а порой все происходит одновременно. Но как жизнеподобно, несмотря на все ребусы!

Разве неудовлетворенность, возникающая у зрителей после приступа смеха – или слез – не составляет эмоциональную константу нашего бытия: днем мы живем как лунатики, а ночью мучимся кошмарами? Разве подобные Мартины и Смиты, «вымышленные или реальные», не встречаются среди наших друзей или соседей? Разве на каждом углу не слышится балаганная речь, язык Панча и Джуди? Разве повсюду не царит филистерство?

Робот – разве он не так же, как мы, нажимает кнопку таймера, приходя на работу? Президент произносит речь… разве его нельзя заменить кем угодно? Формула Эйнштейна – разве усвоить ее труднее, чем витаминную пилюлю? Кого из нас не выхолащивали, не запрягали, не лишали индивидуальности и готовенькими, с кляпом во рту, не отправляли тянуть чертову лямку? Мы свободны в выражении своих мнений, – а разве мы их имеем? Мы ведем никчемные разговоры, стараемся не касаться серьезных тем. Но самое страшное заключается не в том, что несем чепуху (чепуха может быть весьма занятной!), а в том, что наши слова не несут в себе ничего, кроме привычного нашего бессердечия, пустоты ума и души.

Уолт Уитмен

Перевод Б. Ерхова

Не понимаю, почему его называют «добрым седым поэтом». Язык Уитмена, темперамент, все его существо я бы, скорее, назвал интенсивными, и если уж перебирать цвета, то, наверное, выбрал бы «электри́к». И поэтом его я тоже не представляю. Певцом-воином – да. Но только певцом будущего.

Америка никогда не понимала Уитмена и не принимала его. Америка восторгалась Линкольном – значительно меньшей, чем он, фигурой.

Уитмен не обращался к массам. И он был далек от них, как святой – от простых прихожан. Он отвергал американское направление развития, считая его торгашеским и вульгарным. И все же только американец мог написать то, что написал он. Культура, традиции и демократия Уитмена не интересовали. Он был из тех, кого Лоуренс называл «аристократами духа».

Я не знаю другого писателя с ви́дением мира более всеобъемлющим и всеобщим. Именно космическая величина Уитмена мешала людям услышать его послание. Ибо Уитмен всегда – только в утверждении. Он всегда – снаружи. И он не признает никаких препон, даже существования зла.

Цитату из Уитмена для подтверждения своей точки зрения может найти любой. Но мысль Уитмена не может объять никто. Я уж не говорю о том, что никто не может пойти дальше его. «Песня большой дороги» была и остается абсолютом. Это произведение выходит за пределы человеческого восприятия, оно требует от нашего «я» растворения во вселенной.

Провидец Уитмен всегда интересовал меня больше, чем поэт. Единственный, с кем можно его сравнить, – это Данте, фигура, олицетворяющая средневековый мир. В то время как Уитмен – это воплощение современного мира, пока еще нам почти неизвестного. Ибо современная жизнь еще даже не начиналась. Мы можем судить о ней только по отдельным, возникающим то тут, то там людям. Уитмен не только озвучил тональность нового, еще только становящегося мира, он и вел себя, сообразуясь лишь с его правилами. Удивительно, как его не распяли. Но тут мы вплотную подходим к тайне, которая обволакивает, подобно облаку, кажущуюся простоту его жизни.

Кто бы ни изучал биографию Уитмена, поневоле приходит в восторг от искусства, с каким он направлял свой челн по неспокойному житейскому морю. Ни на секунду не выпуская весел, он никогда не отступал и не знал сомнений или компромиссов. С момента пробуждения – а это было именно пробуждение, а не развитие творческого таланта – он деловито, ровно, уверенно, не сомневаясь в победе, продвигался только вперед. Уитмен не собирал учеников – они сами пришли к нему, чтобы защитить впоследствии от ударов судьбы. Он же сосредоточился на послании миру. Он мало высказывался и читал, о многом думал. Но он не уединялся, подобно анахорету. Уитмен – целиком мирской человек, и он в этом мире жил. До мозга костей земной, он в то же время был безмятежен и беспристрастен; не зная врагов, он считал другом каждого. От наглости и навязчивости его охраняла магическая броня. Во многих отношениях Уитмен напоминал Иисуса Христа после воскресения.

Я особо подчеркиваю именно эту сторону его личности, поскольку он сам красноречиво описывал ее в своей прозе. Привожу следующий отрывок: «Нация здоровых и воспитанных людей, выросшая в условиях домашнего и природного гармонично-деятельного развития, вполне вероятно, предпочла бы просто жить – и, несомненно, в своих отношениях с небом, воздухом, водой, деревьями и другими природными стихиями, а также участвуя в общих представлениях и в жизни, добилась бы счастья и обрела его, переживая каждодневный и круглосуточный благотворный экстаз, превосходящий по силе все удовольствия, которые только может дать богатство, светские развлечения или даже успешная работа интеллекта, эрудиции и чувства прекрасного»[142]. Такова совершенно чуждая нашей «современности» точка зрения, которую я назвал бы «полинезийской». В самом деле, Уитмен принадлежит не Западу и не Востоку, а какому-то промежуточному между ними царству – своего рода плавучему архипелагу, единственное предназначение которого – мир, счастье и благоденствие островитян в каждую данную секунду, здесь и сейчас.

Самым энергичным образом я заявляю: мировоззрение Уитмена не более американское, чем китайское, индуистское или европейское. Свободный человек, он обладает широким взглядом на вещи, выражающимся через свободное американское слово, понятное людям, говорящим на всех языках. Ибо слово Уитмена, хотя и чисто американское, обладает особой экспрессией. И повторить его не сможет никто. Универсальность Уитмена – в его уникальности. Он опирается на все традиции сразу. Да, я повторяю: Уитмен не уважал традиций и выкованное им новое слово – это следствие уникальности его ви́дения, а также того, что он чувствовал себя человеком будущего. Между ранним и «пробужденным» Уитменом нет никакого сходства. Никто из тех, кто изучал его ранние произведения, не обнаруживал в них задатков, из которых мог бы вырасти будущий гений. Уитмен переделал себя сам – с ног до головы.

Рассуждая о его творчестве, я несколько раз упоминал о «послании», которое в явной или косвенной форме присутствует в каждом произведении Уитмена. Удалите из них «послание», и они развалятся на куски. Подобно Толстому, Уитмен не стеснялся пользоваться искусством для пропаганды идей. Впрочем, не имеющее отношения к жизни и не служащее ее целям искусство он считал бессмысленным, и это не одни только пустые слова. Хотя Уитмен не моралист и не религиозный фанатик. Самое главное для него – расширить кругозор человека, или, иными словами, привести его в ту нулевую точку вселенной, где он мог бы определить для себя верную ориентацию. Уитмен не проповедует – он изрекает. Ему недостаточно выражения взглядов, он их воспевает, он в восторге о них кричит. И если он оглядывается назад, то лишь для того, чтобы утвердить единство прошлого и будущего, показывая, что прошлое и будущее – едины. Уитмен не хочет знать зла. Он видит людей насквозь, но смотрит гораздо дальше.

Одни называли его пантеистом. Другие рукоплескали ему как великому демократу. Третьи утверждали, что Уитмену свойственно космическое сознание. Все попытки классификации и навешивания ярлыков применительно к нему обречены на провал. Тогда почему бы не отнести Уитмена к явлениям феноменальным? И не признать открыто, что равных ему не стоит даже искать? Я не обожествляю Уитмена. Да и можно ли обожествлять того, кто так пронзительно человечен? Я уже настаивал на его уникальности. Последняя, кстати, опровергает все претензии, приписывающие ему идеалы служения демократии.

«Освободите человечеству место!» – так называется стихотворение, написанное верным другом и биографом Уитмена Горацием Тробелем. Что мешает развитию человека? Да всего только человек! Уитмен срывает все тонкие занавесочки, за которыми люди прячутся. Ибо он в человека верит. Он – не демократ, а анархист. И его вера порождена любовью. Он не знает, что такое ненависть, страх, зависть, ревность или соперничество. Уроженец Лонг-Айленда, в начале пути Уитмен переехал в Бруклин, работал столяром и строителем, потом репортером, наборщиком и редактором, а во время Гражданской войны – санитаром в госпитале. Под конец он обосновался в захолустном Кэмдене. Он довольно много попутешествовал по Америке, и в его стихотворениях – не только впечатления, но также мечты и надежды на будущее страны.

И мечты эти – грандиозны. В своей прозе Уитмен неоднократно предупреждал соотечественников об опасностях, хотя предупреждения его были, естественно, проигнорированы. Что сказал бы он, если бы увидел нынешнюю Америку? Я думаю, его высказывания были бы еще беспристрастнее. И он, наверное, написал бы поэму еще более великую, чем «Листья травы», и, скорее всего, увидел бы еще более «необъятные» перспективы, чем те, которые прозревал в свое время. Он увидел бы «колыбель, вечно баюкавшую»[143].

После его ухода мы читали упоминаемые им «великие стихотворения смерти»[144], но воспринимали их более как живые стихотворения смерти. Стихотворения жизни нам еще предстоит прочесть.

Ибо колыбель баюкает вечно…

Генри Дэвид Торо

Перевод Б. Ерхова

В истории Америки вряд ли найдется хотя бы с полдюжины имен, которые для меня что-нибудь значат. Торо – одно из них. Я считаю этого человека настоящим сыном Америки, или, фигурально говоря, драгоценной монетой самой высокой пробы, которую страна, к сожалению, перестала чеканить. Торо нельзя назвать демократом, во всяком случае в современном смысле этого слова. Он, как сказал бы Лоуренс, «аристократ духа», то есть самое редкое на земле – личность. Впрочем, политика Генри Дэвида интересовала мало: он относится к той породе людей, которая, будь она многочисленнее, вообще отменила бы все правительства. Такие люди, в моих глазах, квинтэссенция лучшего, что может породить общество. Вот почему я безгранично уважаю его и восхищаюсь им.

Секрет его по-прежнему живого и действенного воздействия прост. Торо был человеком принципа и поступал, как мыслил. И он всегда отвечал – не только за свои дела, но и за высказывания тоже. Компромиссов он вообще не знал. При всех достижениях Америки она произвела на свет лишь горстку подобных ему людей. И неудивительно – они выбиваются из своего времени и воплощают собой ту Америку, какой она была в 1776 году или даже раньше. Эти люди предпочитали нехоженые пути. Главное же, они в себя верили, не боялись осуждения или чужих мнений и в тех случаях, когда усматривали нарушения справедливости, без колебаний бросали вызов правительству. Когда же они уступали последнему, в их поступках не было подобострастия: их можно было задобрить или соблазнить – но не устрашить.

Эссе, собранные в этой небольшой книжке[145], принадлежат к жанру публичных выступлений Торо – немаловажный факт, если подумать, насколько невозможно публичное выражение подобных мнений сегодня. Само понятие гражданского неповиновения ныне стало немыслимо (кроме как в Индии, где, проповедуя идею пассивного сопротивления, Ганди использовал одноименную речь Торо в качестве практического руководства). В нашей стране человека, осмелившегося подражать поведению Торо в дискуссии по какому-нибудь важнейшему вопросу дня, несомненно, осудили бы на пожизненное заключение. Более того, никто не посмел бы защищать его так, как Торо в свое время вступился за имя и репутацию Джона Брауна. Как всегда бывает со смелыми и оригинальными выступлениями, его эссе стали ныне классикой. А это означает, что, выковывая отдельные характеры, на людей, практически определяющих наши судьбы, они уже влияют. Или, иными словами, входя в список рекомендательного чтения для учащихся и по-прежнему являясь источником вдохновения для мыслителей и мятежников, на широкого читателя они воздействия не оказывают. Образовательные инстанции и «люди утонченного вкуса» предлагают публике удобный для них образ Торо – отшельника, безумца, имитатора идиллических отношений с природой. Как известно, карикатура на великого человека запоминается лучше, чем его подлинный образ.

Что, по-моему, важно в Торо – он выступил именно в тот момент, когда мы, американцы, определяли направление нашего будущего развития. Подобно Эмерсону и Уитмену, Торо указывал верный путь – на, как я уже упоминал, дорогу нехоженую. Однако мы, американский народ, выбрали путь иной. И ныне сами пожинаем плоды своего выбора. Торо, Уитмен и Эмерсон получили свое признание. И в сумерках текущих событий они светят нам как путеводные огоньки. Но хотя на словах мы их славим, их наследием мы пренебрегаем. Заложники времени, мы глядим в прошлое с умилением и тоской. И считаем, что менять что-нибудь сейчас – уже слишком поздно. Хотя это – неправда. Менять жизнь никогда не поздно. Это правило – для индивидуальностей. И именно этот принцип утверждали наши мужественные предки всю свою жизнь.

С созданием атомной бомбы весь мир неожиданно осознал: человечество столкнулось с проблемой, еще не встречавшейся. В эссе, названном «Жизнь без принципа», Торо предвосхищал подобное положение. Он заявлял: «Даже если земля наша разлетится на куски, что из того, если при этом самая суть ее останется неизменной?.. Я не заверну и за угол, чтобы посмотреть, как мир взлетит на воздух»[146].

Наверное, Торо сдержал бы слово, взорвись наша планета непроизвольно, сама собой. Но не сомневаюсь, если бы ему рассказали о бомбе и обо всем зле и добре, которое несет с собой ее появление, он бы сказал на этот предмет пару метких слов. И они непременно пошли бы вразрез с общим мнением. Торо не понравилось бы, что секрет изготовления бомбы находится в руках у немногих праведников. Он бы, наверное, сразу спросил: «Кто праведен в меру, которая оправдала бы гибельное использование столь дьявольского оружия?» И он, скорее всего, поверил бы в мудрость и непогрешимость решений нынешнего правительства Соединенных Штатов не больше, чем своего – в эпоху существования рабства. Торо умер – давайте не забывать об этом – во время Гражданской войны, то есть тогда, когда вопрос о рабстве, который мог бы быть решен мгновенно усилием воли добросовестных граждан, вместо этого решался в кровавых сражениях. Нет, Торо первый бы заявил, что ни одно правительство нельзя считать достаточно добросовестным или мудрым, чтобы наделять его такой мощью, не важно – в добрых или злых целях. Он бы указал нам, что использовать новую силу следует так же, как мы до этого использовали все другие силы природы, и что мир и безопасность на земле зависят не от изобретений, а от доброй воли человеческих душ и сердец. Вся его жизнь служила доказательством очевидных, но часто игнорируемых истин: чем меньшими средствами мы располагаем, тем больше упрощаем и улучшаем наш образ жизни, в то время как защитить себя мы можем, лишь положившись на свою волю и храбрость – средства намного более необходимые, чем самое передовое оружие и все коалиции. Всё, что бы ни говорил или ни делал Торо, коренным образом расходится с нынешними общепринятыми воззрениями. Я упоминал уже, что влияние его на отдельных людей по-прежнему живо и действенно. И это действительно так, но лишь постольку, поскольку истина и мудрость в конечном счете непобедимы. В то время как осознанно или инстинктивно мы расходимся с ним все больше и больше. Хотя мы сами же от этого не в восторге и чувствуем, что поступаем неправильно. Ибо в глубине души мы понимаем: наше положение ныне более непрочно и отчаянно, чем когда-либо за всю нашу недолгую историю. Самое обескураживающее и нелепое – Америку считают сейчас самой мощной, обеспеченной и благополучной страной на свете; она находится, можно сказать, на пике мирового развития. Но поддерживает ли наши усилия стимул, необходимый, чтобы удерживаться на достигнутом? Пока еще смутно, но мы уже заподозрили, что несем непосильное для себя бремя. Мы ведь знаем, что по-настоящему не превосходим других. И сейчас приближаемся к пониманию того, что в моральном отношении мы отстаем, как бы это ни звучало парадоксально, от самих себя. Некоторые наивные люди воображают, что угроза уничтожения – этого своего рода космического харакири – волей-неволей заставит нас стряхнуть с себя апатию. Боюсь, что подобные надежды беспочвенны и что они обещают нам не лучшую долю, чем превращение в радиоактивную пыль. Великие дела из страха перед уничтожением не совершаются. Воспроизводство и продолжение жизни имеют мотивацию совершенно иную.

Желание власти – навязчивая идея американцев – переживает ныне тяжелый кризис. Тогда не призывайте нас работать во имя мира! Пусть люди – хотя бы ради разнообразия – займутся отдыхом! Пусть они сменят свою трудовую повинность на отношения легкие и веселые и предпочтут ей рассеянную и бесцельную праздность! В конце концов, пусть удалятся в леса! Если сумеют отыскать их поблизости. Или попробуют какое-то время жить только своей головой! Или проверят, чистая ли у них совесть! Хотя не раньше, чем насладятся жизнью. Чего, в конце концов, стоит вся наша работа, если завтра нас и наших близких разнесет на мелкие атомы! А нажмет кнопку какой-нибудь самонадеянный дурень! Мы же всерьез не верим, что на правительство можно полагаться больше, чем на каждого его члена в отдельности? И вообще, кто эти люди, которым доверена судьба человечества? Неужели мы всем, то есть каждому из них, верим? А что бы вы сделали, если бы в ваши руки попала столь неслыханная мощь или сила? Вы бы использовали ее во благо человечества, во благо собственного народа или во благо небольшой группы лиц? Неужели вы верите, что столь весомые секреты, как устройство атомного оружия, можно хранить в тайне сколько угодно времени? Да и нужно ли их хранить в тайне?

Вот какого рода вопросами Торо наверняка нас засы́пал бы. Конечно, даже минимально здравомыслящий человек понимает, что ответа они не требуют. Но правительства, как видно, даже таким – простейшим – здравомыслием не отличаются и не доверяют тем, кто его имеет.

Что такое американское правительство, как не традиция, хотя и возникшая совсем недавно, но уже закостеневшая, каждое мгновение теряющая часть своей целостности и в таком виде стремящаяся передать себя будущим поколениям? Если один человек может подчинить его своей воле, значит у правительства нет жизненности и силы. Для народа это что-то вроде деревянного ружья. Хотя от этого правительство не становится для него менее необходимым, потому что людям хочется реализовать свою идею правительства. Именно это дает правительству возможность успешно надувать людей – и даже самих себя – к своей же собственной выгоде. Не правда ли, замечательно? К тому же правительство, как правило, никогда само ничего не делает, а лишь с готовностью уклоняется от работы. Не оно хранит свободу страны. Не оно заселяет Запад. Не оно дает образование. В характере американского народа – доводить любое дело до завершения, и он бы делал больше, если бы правительство не становилось у него на пути[147].

Вот как писал Торо сто лет назад. И он бы высказался еще резче, если бы жил сегодня. За последнюю сотню лет государство превратилось во Франкенштейна. Хотя нам, испытывающим на себе его тиранию, сегодня оно нужно менее, чем когда-либо. Правила поведения, которыми руководствуются обычные граждане, несомненно, выше в этическом отношении, чем кодексы законов, которым граждане присягают на верность. Выдумка, будто государство существует для нашей защиты, разоблачалась, наверное, тысячи и тысячи раз. Но до тех пор пока мы в должной мере не поверим в себя, государство будет по-прежнему процветать, ибо оно не может не паразитировать на страхе и неуверенности образующих его граждан.

Руководствуясь только собственными «эксцентрическими» идеями, Торо продемонстрировал тщетность и абсурдность образа жизни так называемых масс. В то время как его собственный содержательный и богатый впечатлениями опыт принес ему максимум радости. Он вполне наслаждался удовлетворением самых простых и необходимых потребностей. «Возможность жизни уменьшается в той пропорции, – разъяснял он, – в какой увеличиваются так называемые средства»[148]. Природа была домом Торо, и он принадлежал природе. Он причащался жизни птиц и животных, растений и цветов, звезд и ручьев. И в то же время он не был одиночкой и мизантропом и имел много друзей как среди женщин, так и мужчин. Ни один американец его времени не писал о дружбе красноречивее и лучше его. И если его жизнь все-таки представляется нам ограниченной, она все равно в тысячу раз разнообразнее и глубже, чем существование среднего американца сегодня. Не смешиваясь с толпой, не поглощая газет, не наслаждаясь радио и кино и не имея автомобиля, холодильника или пылесоса, Торо не только ничего не терял, но и существенно больше, чем пресыщенный сомнительным комфортом и удобствами американец, приобретал. Торо жил, в то время как мы только существуем. По мощи и силе его мысль не только не устарела, но и превосходит философствования последнего времени. Кроме того, Торо относится к числу первых трех или четырех американских писателей, которыми его страна может по праву гордиться. С высот нашего нынешнего декаданса он выглядит как римлянин эпохи ранней Республики. И даже такое затертое понятие, как «добродетель», в его устах приобретает для нас теперь свой первоначальный истинный смысл.

Приземленная мудрость Торо и, еще в большей степени, пример его жизни могут стать источником вдохновения для молодежи Америки. Молодых людей следует убеждать: возможное в прошлом возможно и в будущем. Америка до сих пор – страна в громадной степени незаселенная, изобилующая лесами, ручьями, озерами, пустынями, горами, прериями и реками, где уверенный в себе человек доброй воли при небольшом с его стороны усилии может наслаждаться глубокой, спокойной и содержательной жизнью – естественно, если он последует в этом только собственным убеждениям. Ему нет нужды и он не должен думать об общественном благе – пусть лучше думает о своем! Умные люди всегда возвращались к почве: достаточно вспомнить великих мудрецов Индии, Китая и Франции, поэтов, философов и художников этих стран, чтобы осознать, насколько глубоко заложена в природу человека такая потребность. Я имею в виду, естественно, людей творческих, ибо другие будут тяготеть к привычным для них социальным нишам, даже не подозревая, что жизнь может обещать много больше. Положение подающих надежды молодых американских поэтов, философов и художников ныне беспомощно и скверно, как никогда. Они не представляют себе, как можно жить, не нанявшись на работу к какому-нибудь надсмотрщику. Хотя еще больше они недоумевают по поводу того, как, нанявшись к нему, найти время, необходимое, чтобы следовать своему призванию? Они не представляют себе, как можно жить в пустыне или в прерии на лоне природы, добывая средства для жизни из скудной почвы, или как перебиваться случайной работой и жить, ограничивая себя минимумом потребностей. Все эти молодые люди продолжают свое существование в городках и в метрополисах, перескакивая с одной работы на другую, – беспокойные, несчастные, разочарованные, напрасно ищущие выхода из своего положения. Им бы следовало еще с детства внушить: общество, в котором они живут, конституировано как раз таким образом, чтобы исключить безболезненный из него выход, и решение о таком выходе – во всех смыслах слова – только в их руках. Ибо путь к свободе необходимо прорубать топором. Настоящая дикая природа не где-то далеко, но в самих этих городках и в метрополисах; настоящие джунгли – это паутина сложных взаимоотношений, созданных нами исключительно для того, чтобы подавлять, связывать и сковывать человеческий дух. Внушите человеку веру в себя, и он найдет средства существования, несмотря на все выстроенные перед ним барьеры!

На самом деле Америка времен Торо относилась к эксперименту не менее враждебно, чем она относится к человеку, отваживающемуся на него, в наше время. Тогда людей самых различных званий из самых отдаленных уголков не освоенного еще континента манило к себе золото Калифорнии. А вот Торо остался дома. Он разрабатывал свою собственную золотую жилу. На расстоянии всего нескольких миль от дома он нашел Сердце Природы. Хотя и по сей день нам в большинстве своем, где бы мы ни жили, достаточно проехать всего несколько миль, чтобы припасть к нему же. Я объехал всю страну вдоль и поперек, и если меня что-нибудь удивило, так это незаселенность Америки. Естественно, все необжитые места давно находятся в чьей-нибудь собственности – банков, железных дорог, страховых компаний и прочих. Поэтому стоит вам сойти на обочину, как вы тотчас «вторгнетесь» в частное владение. И все-таки эта бессмыслица сама собой отпадет, стоит людям перестать ползать на четвереньках, встать, как и подобает человеку, на ноги и покинуть свои метрополисы. Джон Браун с горсткой людей победил население всей Америки. И рабов освободили не армии Гранта и Шермана и не Авраам Линкольн, а аболиционисты. Идеальных условий жизни не существует нигде, никогда, ни в одну эпоху. Людям все дается с трудом. И труднее всего – жить согласно собственным принципам. Хотя жить согласно им – все-таки самое лучшее из того, что есть, было или будет на свете. Самое жестокое заблуждение и самообман – это откладывать свою жизнь до создания идеальной формы правления, которая позволит каждому делать то, что ему хочется. Потому что вы уже сейчас можете делать все, что хотите, прямо сейчас, в этот момент, в каждый момент, проявляя в полную силу все свои способности. Попробуйте жить по-своему, и вы увидите, как параллельно и независимо от вас возникнет новая форма правления, действительно приближающаяся к идеалу.

Торо подчеркивал значение самосознания и активного сопротивления человека внешним силам. Это, однако, не значит, что его жизнь была серой и аскетичной. Не нужно забывать, что он был человеком, отлынивавшим от работы всегда, когда к тому предоставлялась возможность, – он ведь знал, как с толком и удовольствием провести время. Строгий моралист, он не был профессиональным фанатиком. Слишком верующий, чтобы иметь дело с Церковью, он был слишком деятельным, чтобы якшаться с политиками. Аналогично он был слишком богат духовно, чтобы думать о стяжании богатств, и слишком храбр и самостоятелен, чтобы заботиться о защите и безопасности. Однажды открыв глаза, он вдруг обнаружил, что жизнь предлагает нам все необходимое для покоя и удовольствия – нужно только использовать то, что есть, готово и под рукой. Кажется, он по-прежнему убеждает нас: «Жизнь – обильна! Расслабьтесь! Жизнь – здесь, вокруг, а не где-нибудь за холмом».

Он нашел свой Уолденский пруд. Но Уолден есть везде, где его только ищут. Уолден стал символом. Но он должен стать реальностью. Сам Торо стал символом. Но он был всего только человеком, и давайте об этом не забывать! Создавая из Торо кумира, ставя ему памятники, мы уничтожаем смысл его жизни. И напротив, мы воздадим ему должное, непререкаемо следуя только своим собственным принципам. Не следует подражать Торо – нужно его превзойти! У каждого из нас своя, отличная от других, жизнь. Нам не нужно уподобляться ни Торо, ни Иисусу Христу; следует оставаться теми, кто мы истинно и по сути есть. Именно этому учит нас любая великая индивидуальность, ибо в этом – смысл всякой индивидуальности. Быть чем-то меньшим – значит приближаться к нулю.

Деньги, и как с ними получается то, что с ними получается

Перевод В. Артемова

Предисловие

С год назад, прочитав «Тропик Рака», Эзра Паунд прислал мне открытку, в своей обычной каббалистической манере спрашивая меня, задумывался ли я когда-нибудь о деньгах, что их порождает и как они превращаются в то, что они есть. По правде говоря, до тех пор, пока мистер Паунд не задал мне этот вопрос, мне это как-то не приходило в голову. Однако с этого момента я день и ночь только и делал, что думал об этом. Теперь я предлагаю миру ознакомиться с результатами моих размышлений, ставших предметом неисчислимых ночных бдений, изложив их в виде небольшого трактата, и если это раз и навсегда не прольет света на проблему, то пусть хоть напустит еще больше тумана.

Париж, 1 ноября 1936 г.
* * *

Во времена Перикловой Греции деньги имели такое же отношение к экономике, какое, можно сказать, имеет сегодня баллистика к космической физике. Идея денег, смутно вырисовывавшаяся в конце минойской культуры, вспыхнула ярким светом в период диалектического раскола, с сократовского наскока на верховенство государства. В столь кратком трактате, как этот, мы не намерены подробно исследовать биолого-экономический аспект теории раб – хозяин, которая составляла становой хребет процветавшей тогда идеологии свободных финансов, как ее затем стали называть. Профессор Макви в монографии под названием «Происхождение денежного обращения» блестяще описал природу тех противоборствующих сил, которые в эпоху Перикла начали синтезировать и формировать гибкую концепцию, известную под термином «деньги». Как он показал в своей замечательно доходчивой книге, сама гибкость идеи позволила выжить тому modus operandi[149], который по логике вещей должен был бы совершенно отмереть к эпохе Возрождения, если не раньше. В самом деле, как прекрасно известно, особенно тем, кто специально изучал этот предмет, серьезнейшая угроза возникла во время эпидемии чумы, и не столько по причине бедственного опустошения, посеянного самой чумой, сколько от пагубных доктрин, которые выросли по иронии судьбы из сочинений Фомы Аквинского. Этому кромвеллианскому уму в его стремлении примирить изживающую себя теорию движимого имущества с находившейся еще в зачаточном состоянии концепцией сверхгосударства почти удалось разрушить очень тонкую структуру того денежного мира, который неким чудом пережил разложение более древних политических механизмов. Только к концу Средних веков на тайном сборище в Авиньоне папы, а их тогда было целых шесть, договорились считать, что Фома Аквинский заблуждался, и таким образом открыли дорогу для консолидации банков и церковной бухгалтерии, что и составляло венец всех достижений эпохи Возрождения.

С открытием Нового Света возникли новые тревожные факторы – проблема единосущностного отношения между золотом как мифом и золотом как идеализированным металлом. Это была все та же старая этическая головоломка, которую пытался разгадать Сократ в своей «Диалектической логике», проблема, неотвратимо всплывающая на протяжении истории всякий раз, как цивилизация на закате сталкивается с угрозой варварского нашествия. Ибо что бы там ни говорили историки, но всплеск энергии, следующий за вливанием чужой крови, более чем компенсируется моральным дисбалансом, который возникает вследствие нарушения привычных денежных отношений. Это происходит с неизбежностью, поскольку, как мы только что намекали, деньги, или их концептуальный образ, есть не что иное, как остаточный синтез всех еще более тонких жизненных сил, которые маскируются то физико-экономическим, то религиозно-эстетическим словесным туманом.

Отправившись разыскивать новый торговый путь в Индию, Колумб, естественно сам того не желая, создал фактор неустойчивости, который проявляется в ощутимой форме только теперь. Прошло всего несколько лет после возвращения Колумба ко двору Фердинанда и Изабеллы, как на поиск источника вечной молодости пустился «мистик золота» Понсе де Леон. Сравнительное изучение аналогичных авантюр в древней мифологии, особенно похода аргонавтов, убедило даже самых осторожных и консервативно мыслящих летописцев истории золота, что эпопея Понсе де Леона была вовсе не погоней за химерами, а самой что ни на есть приземленной и решительной попыткой восстановить гегемонию быстро исчезающего желтого металла. Те, кто пожелает ознакомиться с модным в ту пору вариантом теории золота, найдут их исчерпывающее выражение в докладе министра финансов, представленном королю и королеве Испании накануне отплытия Понсе де Леона в Новый Свет. Самая важная деталь в этом докладе – прилагавшаяся к нему схематическая карта, нарисованная собственной рукой великого исследователя. С непостижимой точностью этот дерзкий авантюрист отметил для нас районы самых богатых залежей золота, расположенные к югу от воображаемой линии, протянувшейся от Техасского выступа до гор острова Мартиника. До недавнего времени считалось, что вскрыть эти месторождения невозможно, так как это связано с гигантскими инженерными проблемами. Достаточно сказать, что самые богатые золотом районы лежат в плиоценовом поясе, охватывающем болотистые низменности наших южных штатов и залегающую под толщами воды часть восточного шельфа Американского континента – шельфа, который простирается вплоть до Вест-Индии. Однако случилось так, что с изобретением ротационного бура, используемого ныне для бурения нефтяных скважин, рабочий золотого прииска на Аляске по имени Бердок представил в Бюро патентов США модель портативного золотоизвлекающего аппарата, приводимого в действие искрой радия. Им может управлять ребенок, и аппарат, вне всякого сомнения, в скором времени революционизирует наши методы добычи золота, а заодно и нашу концепцию соотношения золота и денег. Советская Россия уже проводит испытания аналогичного устройства в Уральских горах, где, по сведениям компетентных источников, таятся неисчислимые запасы драгоценного металла.

Именно поэтому, предвидя неизбежную дилемму, которую создаст для финансовых кругов беспрецедентный наплыв золота на рынки, не говоря уже о потрясениях в политических сферах, которые наверняка разразятся после внедрения этого открытия, непосвященным и предлагается этот небольшой трактат о природе денег. Ибо простому человеку, а не банкиру или финансисту мы будем обязаны решением проблемы. Это столь же верно, как было и во времена первой египетской пирамиды, когда совершенно задавленный грандиозными планами безумца Хеопса феллах взял национальное денежное обращение в свои руки и создал то, что получило название «хлебных денег».

Давайте зададим вопрос как можно проще и прямо: что такое деньги и как они стали тем, что они есть? Возможно, с этой головоломкой будет проще расправиться, если мы сразу возьмем быка за рога. Что бы там ни было в прошлом, деньги стали тем, что они есть сегодня, лишь благодаря тому факту, что о них думали. Деньги – это только деньги, и ничего другого. Они такая же часть жизни, как и сама жизнь, другими словами, это одновременно и сама вещь, и процесс становления вещи. Или, как писал в одном из первых трудов по денежной системе Данриви, «то, что представляет, либо символически, либо конкретно, акт обмена, никогда не может быть предметом обмена». Данриви, конечно же, думал о первых шведских экономистах, которые из-за того, что их язык становился слишком абстрактным, были виноваты в том, что произошла путаница в терминах, продолжающая создавать неразбериху и по сей день. Например, первобытный банту ни за что не допустил бы ошибки и не спутал бы предмет бартера, то есть обмена, с самим действием обмена, то есть бартером. С другой стороны, высокоцивилизованные греки Перикловых дней то и дело занимались подобной абсурдной подменой, что объясняется, нужно заявить справедливости ради, той преувеличенной ролью, которую во всех формах их мышления играла формальная логика.

Вернемся, однако, к аксиоме: деньги не могут быть ничем иным, кроме денег. Для простого человека, не привыкшего думать о деньгах в абстрактных формах, этот очевидный труизм может попахивать казуистикой. Тем не менее ничего не может быть проще и логичнее, чем эта тавтология, поскольку деньги в любой период жизни человека, как и сама жизнь, никогда не использовались для того, чтобы представлять отсутствие денег. Деньги, какую бы форму или вид они ни принимали, никогда не становились чем-то бóльшим или меньшим, чем деньги. Поэтому спрашивать, как это получилось, что деньги стали тем, что они есть теперь, так же бессмысленно, как интересоваться, отчего происходит эволюция. Своим вымиранием ископаемые ящеры, наверное, предоставили дарвинистам бесценное звено в эволюционных гипотезах, но никому не придет в голову утверждать, что ископаемые ящеры вымерли исключительно ради того, чтобы у последователей Дарвина была железная логика. Pro ipso propter, никто не будет утверждать, что деньги родились из изначальной потребности в обмене ради того, чтобы служить подтверждением несостоятельных позиций финансистов-теоретиков в той или иной стране мира. И все же достаточно только обратиться к любым взглядам, бытующим в наши дни в высших финансовых сферах, и мы увидим, что нас пытаются убедить, будто с доисторических времен единственно, о чем помышлял и к чему стремился человек, так это доказать, будто деньги – вовсе не деньги, а что-то, выдающее себя за нечто другое, вроде звонкой монеты например. Даже самому безмозглому остолопу можно вдолбить, что металлические деньги – это не сами деньги, а только форма денег. Значит, деньги, невзирая на их реальную природу, проявляют себя через форму. Как водород или кислород заявляют для нас о своем присутствии в самых разнообразных формах, вроде воды, перекиси водорода, но не сами по себе, либо отдельно, либо в соединениях, так и деньги в виде металлических монет или фальшивых банкнот всегда выступают чем-то включенным, сосуществующим, единосущным и превосходящим то, в форме чего явлены. Говоря высоким слогом, деньги можно было бы сравнить с Богом Всемогущим. Вообще-то, это не назовешь ни очень оригинальной мыслью, ни страшным богохульством, поскольку за век до Фомы Аквинского один монах-доминиканец в Шотландии проповедовал божественную переоценку денег, или, проще говоря, что Бог и Деньги – это одно и то же. И нужно сказать, что в то время добродетельные и благочестивые Отцы Церкви не нашли в подобных проповедях ничего святотатственного. Правда, в старости монах, о котором идет речь, закончил жизнь на костре, но совсем не за богохульство. Однако давайте не будем отвлекаться на ереси тринадцатого века. Достаточно того, что мы привлекли внимание к следующему факту: попытки человека выработать концепцию феноменальной природы денег нередко вели к самым неудобомыслимым озарениям.

Без всякого сомнения, очень многие противоречия и путаница, которыми обросла тема денег, проистекают из того, что деньги и золото всегда существовали в символических отношениях. В наше время, когда самому тупому банковскому клерку понятна химерическая роль золота, мы можем, не опасаясь противоречия, сказать, что золото, сохраняя псевдосимволическое отношение к деньгам, an fond[150], нисколько не важнее или, во всяком случае, столь же важно, как древесный гриб для умирающей березы. Заимствуя выражение лесоводов, можно было бы добавить, что золото порой имеет склонность вызывать «сердцевинное гниение». Другими словами, внешне все может казаться вполне благополучно, но глаз лесника приметит под корой болезнь, которая поразила и безжалостно терзает самую сердцевину ствола. Сердцевинное гниение нередко сравнивают с туберкулезом в человеческом организме, оно встречается преимущественно в городских кварталах среди деревьев на улице. В финансах это называют «инфляцией». Если болезнь еще не совсем пожрала дерево, можно прибегнуть к цементу, чтобы сохранить оставшиеся здоровыми ствол и ветки, то есть спасти дереву жизнь. Умирающее денежное обращение лечат накапливанием золота или лихорадочным перемещением его из одной страны в другую. Поэтому всякий раз, когда золото накапливается в необычном количестве или когда его движение становится истеричным и беспорядочным, это свидетельствует о том, что деньги данной страны поражены болезнью. Присутствие золота, его движение и колебания цены на него всегда скажут опытному глазу о симптомах нездоровья финансов. Ибо здоровье денежного обращения подобно физическому здоровью человека в том смысле, что мы не подозреваем о заболевании до тех пор, пока оно само не заявит о себе.

Эволюция идеи денег, по причинам, которые должны быть понятны даже совершенно случайному человеку, проявившему интерес к проблеме, тесно связана с развитием представлений о том, что такое грех и что такое вина. На ранней заре торговых отношений мы встречаемся с рудиментарными принципами, внушающими, будто уже у первобытного человека развились методы обмена, связанные с понятием наподобие долга. Однако только во времена Рикардо сложилась формула, выражающая отношение между должником и кредитором, исключая какое-либо крючкотворство. Рикардо суммировал это почти с Эвклидовой простотой: «Долг уплачивается передачей денег». Рикардо исходил из хорошо известного положения, что деньги – это еще не богатство. Деньги, как очень удачно сформулировал Рикардо, должны быть в первую очередь «переносимыми». Могут быть и другие свойства, об этом спорить не приходится, такие как ковкость, вязкость, сопротивляемость ржавлению, высокая точка плавления и так далее, но самый важный фактор, тот, с которым соглашаются все современные экономисты, – это то, что деньги должны быть переносимыми. В подтверждение этого тезиса напомним читателю лишь один исторический факт, касающийся давно уже отмерших шведских денег в форме ключа, которые были в обращении в правление короля Густава Адольфа. Этот монарх, отличившийся больше на поле брани, чем в сфере государственной экономики, придумал деньги в виде ключа, наверняка вдохновляясь многолетним контактом с турками, которые упорно отказывались перенять европейские методы чеканки монет. Эстетически привлекательное и безупречное с точки зрения металлического содержания, это новшество Густава Адольфа тем не менее было априори обречено на неуспех из-за трудностей с транспортировкой и стандартизацией, которые стали возникать с первых же дней. Для нумизмата это любопытнейшие раритеты, а для финансиста или специалиста по металлическим деньгам это свидетельство непогрешимости первого принципа Рикардо, а именно что деньги должны быть переносимыми.

Возможно, нам не пришлось бы до времени Рикардо ждать провозглашения этого принципа, если бы англичане, от века бывшие великой торговой нацией, не утопили бы представление о долге и задолженности в бесконечном морализировании. Рикардо, имевший итальянское происхождение, – говорят даже, будто он был потомком Медичи, – проявил поразительную отвагу и решительность, взявшись за эту проблему. С присущей латинскому уму ясностью и скрупулезностью он быстро ухватил главное в этом спорном предмете, а именно отношение средства к цели. Он пришел к заключению, что долг – не обязательно вопрос чести среди джентльменов, скорее это проблема общественного доверия, связанного с уплатой долга, и к решению этой проблемы мы должны подходить с той же невозмутимой объективностью, с какой Клерк Максвелл проводит демонстрацию своих физических экспериментов. Не приходится говорить, что эта простая констатация факта во многом помогла рассеять туман, окутывавший данный предмет со времени римских хлебных законов. И в самом деле, вряд ли будет преувеличением утверждать, что если бы не Рикардо, то на Ломбард-стрит до сего дня пребывали бы в своего рода вассальной зависимости от Ватикана.

Естественным следствием рикардовской максимы был сформулированный лет через сто, а может быть, и позже, принцип Грешема. Открытие Грешема оказалось настолько важным, что ученые всего мира называют его законом Грешема. В двух словах он гласит: «Плохие деньги вытесняют хорошие». Задумываясь над упрямым здравым смыслом, лежащим в фундаменте этого принципа, читатель, я надеюсь, не упустит из виду то, что было сказано несколько выше относительно долга и задолженности. Возвращения долга, который подлежит уплате передачей денег, можно преспокойно избегнуть, если расплачиваться плохими деньгами. (По этому поводу у нас в ходу шутка: «Никогда не берите деревянных денег».) Предлагая средство борьбы с такого рода мошенничеством – французы называют его «escroquerie», – экономисты, подобные Грешему, тут же объявили, что при уплате долга должны предъявляться лишь доброкачественные деньги. И только таким путем можно выполнить взятые на себя обязательства, тем самым открывая дорогу свободному течению золота.

С другой стороны, для создания рабочих мест экономисты начала девятнадцатого века воздерживались от провозглашения столь жестких и категорических правил. Бизнес и финансы они разнесли по накрепко разгороженным отделениям, хотя даже тогда для тех, кто глубоко изучал предмет, было очевидно, что, как ни крути, от их взаимосвязи никуда не денешься и взаимосвязь эта – долг. Здесь кроется одна из причин, в силу которых под влиянием марксистской диуретики долг не относят к числу неотъемлемых элементов расстройства экономики, а скорее рассматривают в качестве растворителя, претворяющего капитал в труд. Страны вроде Германии и Италии, в той мере, в какой они отказываются принимать марксистскую диуретику, склоняются к увеличению скорости обращения денег, с тем чтобы, как выразился один видный голландский экономист, «их деньги сумели сами себя вытащить за волосы из зыбучих песков обесценивания» Насколько бы благотворно ни сказалась эта практика на испарении национального долга в упомянутых странах, факт остается неопровержимым: господствующий в мире золотой менталитет ничуть не изменился. По мере того как деньги дешевеют, цена золотого слитка, естественно, ползет все выше и выше, так что на «созываемом рынке» возникает натуральный запор. Вот вам подлинное объяснение того факта, что в Померании вскоре после прихода к власти Гитлера столь значительно сократились сборы турнепса и брюквы. Ибо, даже притом что засушливые годы всегда губительно сказывались на уровне цен, в тот год, о котором мы говорим, средний уровень выпадения осадков был несомненно выше, чем все пять лет до прихода Гитлера. Будь это иначе, трудно было бы объяснить, с какой стати все эти пять лет акции пивоваренных заводов прекрасно себя чувствовали.

В этом месте необходимо сделать небольшое отступление в область теории, которая последнее время получила популярность в связи с новой волной интереса к метеорологии. Профессор Уэрта из Технологического института в Мадриде, выступая год назад перед аудиторией физиков в Альберт-холле, сделал сообщение о том, что наблюдается определенная корреляция между циклическим возникновением солнечных пятен и финансовыми кризисами. К несчастью, высказывания высокоученого профессора были несколько искажены газетами. Те, кто имел возможность ознакомиться с текстом, зачитанным профессором Уэрта перед собравшимися в Альберт-холле, согласятся, что профессор ничего подобного буквально не говорил, а выразился, так сказать, иносказательно. Он не утверждал, будто пятна на Солнце и финансовые кризисы, эти не связанные между собой и не поддающиеся сопоставлению или сравнению явления, всегда совпадают во времени и взаимодействуют между собой, он сказал только, что эти явления отличаются похожими и часто параллельными циклами. В 1907 году, когда в Соединенных Штатах Америки были ограничены выплаты по закладным, облигациям и долговым обязательствам, действительно случилось так, что обсерватория Маунт-Вильсон наблюдала необычно большое количество солнечных пятен, а на следующий год обнаружилось даже еще больше пятен, однако, несмотря на это, никаких признаков спада не наблюдалось. Какой же из этого мы должны сделать вывод?

Прежде чем перейти к выводам, было бы неплохо сделать паузу и ознакомиться с более масштабной идеей, охватывающей явления солнечных пятен, кризисы, неурожай турнепса и брюквы, пришествие Гитлера, Муссолини и тому подобное. Я имею в виду астрологический прогноз юного кубинца, из скромности или робости пожелавшего остаться анонимным. Ссылаясь, для придания своим утверждениям пущей достоверности, на ежегодный доклад «Финспонгс металверкс акциеболаг», юноша сумел с помощью собственной интерпретации сочетания Плутона и Нептуна добиться блестящего синтеза всех земных движений. Взяв за основу период с 1317 по 1392 год – период, отличавшийся невероятным скоплением катаклизмов и всякого рода происшествий и событий (включая моровую язву, войны, чудеса, появление могучих гениев и так далее), – он сделал предсказание не только относительно даты следующей войны, убийства Гитлера, Сталина, Рузвельта и других ведущих лидеров – он знает с точностью до восьмой дюйма цифры годового выпадения осадков на ближайшие двадцать лет для всех стран земного шара, а также колебания китайских облигаций, сообщает о предстоящем обвале каучукового рынка, качестве кормовой свеклы, увеличении или сокращении сбора картофеля, состоянии овец и родственных им животных, эластичности материалов из сельскохозяйственного сырья, востребованности резервуаров для сыпучих продуктов, о правилах нефтеоборота, ограничениях на добычу олова и о чем только еще не вещает. Среди прочих откровений он сообщает, что закон Грешема, о котором мы только что говорили, несомненно, был известен Орему[151] и Копернику. В отношении золота он утверждает, что исследования природы «галогенных соединений» приведет к революции, которая затронет не только денежные рынки мира, но и политическую и религиозную жизнь западных стран.

Мы зайдем слишком далеко, если позволим себе разбираться, насколько обоснованны предсказания, которые базируются – в этом нет никаких сомнений – на хитроумном жонглировании статистическими таблицами, вроде того, что продемонстрировал нам юный кубинец. Достаточно только заметить, между прочим, что экономисту, особенно занимающемуся вопросами денежного обращения, было бы полезно хорошенько присмотреться к методам, используемым ведущими астрологами, которые, в силу своей непредвзятости, частенько попадают почти в яблочко, и гораздо чаще, чем те, кто посвятил себя точным научным прогнозам.

А теперь давайте вернемся к главному содержанию нашего предмета, который, как читатель определенно уже понял, не что иное, как золото. Ибо к настоящему моменту должно быть очевидно, что деньги – не богатство, а идея, конкретизирующаяся ради человеческого общения в символах или знаках, и что эти символы или знаки, позволяющие расплачиваться в конечных единицах расчета, сами по себе не представляют никакой ценности: мы всего лишь, как сказано в Библии, «смотрим на невидимое»[152]. У золота, благодаря тому что это нерастворяющийся металл, есть материальные и практические преимущества перед всеми другими потенциальными формами выраженного в цифрах расчета, включая висмут, который хотя и обладает свойством нерастворимости, но в то же время крайне летуч. С того самого дня лета 1203 года до н. э., когда отряд аргонавтов безжалостно разграбил россыпное золото, которое многострадальный и беззащитный народ Армении намывал из речного песка с помощью овечьих шкур, золото занимает первое место в сознании человека, да еще так, что с ним не сравняется никакое другое земное явление. Посудите сами: в поисках чего-нибудь, что могло бы играть в жизни человека роль, сходную с золотом, мы не находим ничего, о чем люди думали бы с такой же одержимостью и настойчивостью, если не считать непрерывного и постоянного любования собственным пупком.

Несмотря на то что оно известно людям с незапамятных времен, только в последние десятилетия девятнадцатого века Менделеев наконец нашел золоту место в системе элементов под номером 79 и с атомным весом 197,2 и присвоил ему особый знак Au. Сейчас мы с вами говорим о чистом золоте, которое в природе встречается редко. Мельчайшие частицы чистого золота, по свидетельству надежнейшего и авторитетнейшего источника, могут быть обнаружены в обычной морской воде, однако они настолько малы, что даже с помощью самых мощных линз германского производства невозможно установить их присутствие в пятидесятитысячной части грамма воды. Подобно другим драгоценным металлам, золото обычно находят в сплаве с другими металлами, такими как теллур, серебро, палладий, висмут, ртуть и родий. Зубное золото – одно из исключений из этого правила. Зубное золото – это очень чистое золото, и существует оно в виде кованого листа, называемого золотой фольгой, а в обыденной речи – сусальным золотом. Это предельно тонкий лист металла, который только возможно получить ковкой. Для этого процесса обычно используется восьмикилограммовый молоток и большой палец руки, и молотком в течение двадцати минут очень умело выстукивают лист золота, которое при этом начинает приобретать эластичность кожи, и молоток при ударе отскакивает. В коммерческих целях зубное золото изготовляют практически любой толщины и чистоты. Эксперименты, проводившиеся исключительно в научных интересах, показали, что при необходимости золото, всего один только грамм, с помощью ковки можно вытянуть в проволочку длиной от крайней западной точки Лабрадора до города Лхаса в Тибете. В Лейпцигском университете сумели выковать лист золота толщиной, а вернее, тонкостью в 0,0000254 мм. Оставив в стороне все эти соображения, следует констатировать, что золото не изменяется ни на воздухе, ни в воде при любых температурных условиях. Чистое золото, а не сплавы, которые выдают за золото и называют электроном.

Прежде чем закончить со сплавами, предметом, доставлявшим столько неприятностей тем, кто взвешивал золото или чеканил монеты, отметим, что, в какой бы комбинации его ни находили, то ли с висмутом, то ли с родием или палладием, золото как таковое можно разделить на две категории: коренное и россыпное. Если не считать отдельных районов, нет таких минералов, которые бы безошибочно указывали на присутствие золота. Золото почти так же вездесуще, как воздух, которым мы дышим, и обнаруживается не только в теле человека (как правило, в области печени), но и в растительности. Золото нашли в кембрийских угольных пластах Уэльса и месторождениях легнита на Японских островах. На Юкатане, где в огромных количествах встречается каломель, или хлористая ртуть, то тут, то там находят жилы желтой руды. Сама руда не видна невооруженным глазом, и ее можно обнаружить, рассматривая при увеличении, тем не менее в Каргурли, а еще в Кробоберге ее можно встретить в виде желтых пятен. Лучший индикатор золота, как подтвердят все золотоискатели, – это желтая окись железа, которую называют лимонитом и которую находят в местах, где жила подвергалась выветриванию. В целом можно отметить, что обычно золото добывают из кварцитовых пород, которые представляют собой не что иное, как продукты вулканической деятельности, выносимые на поверхность обнажением речного русла. Именно поэтому их называют «речным гравием», или «русловой косой», или еще, как принято в Трансваале, «конгломератами». Мелкие крупицы горняки называют золотой пылью, а более массивные кусочки – самородками. Самые богатые месторождения золота находились в Древнем Египте, где в глубоких шахтах бесчеловечно эксплуатировали рабов-шахтеров. Как гласит легенда, источником сказочного богатства Крёза был ныне уже давно заброшенный рудник в самом сердце Малой Азии, где теперь течет река Пактолус. Исследование монет того периода показывает, что золото, сделавшее имя Крёза легендарным, физически родственно золоту Аляски, то есть его крупицы имеют форму октаэдра или ромбического додекаэдра. Это было россыпное золото, которое в ту эпоху ассоциировали с магнетитом, или черным железным песком.

А теперь о странной вещи, которая, несомненно, ускользнула от внимания большинства. Если гран золота растворить в царской водке, удалить из полученного раствора выпариванием азотную кислоту, а затем с помощью соляной кислоты довести полученную субстанцию почти до точки кристаллизации, то состав растворенного золота будет иметь формулу H2AuC15, но после кристаллизации этого раствора формируются желто-коричневые кристаллы орихлориевой кислоты, имеющие сильную кислую реакцию. Это только один из примеров того, как ведет себя золото, обработанное галогеновыми составами – так называют семейство орихлориевых кислот, оптимальная температура которых обычно составляет 175 градусов Цельсия. С точки зрения химического состава золото содержит также и бромиды. Хорошо известен монобромид, который получают разогреванием трибромида приблизительно до 200 градусов Цельсия. Ориковые бромиды образуют то, что называют орибромидами, и очень напоминают своих кузенов с точки зрения атомного состава – орихлориды. Восстановленные до соли, любые из этих орихлоридных бромидов в свободном соединении применяют при определении атомного веса золота.

Существует два вида золота, относительно которых мне хотелось бы предупредить читателя, очень вероятно желающего накопить этот драгоценный металл. Один из них ученые обозначают формулой AuN2H2:3 H20. Он был известен средневековым алхимикам как «гремучее золото». Этот черный порошок – продукт обработки раствора золота крепким раствором аммиака. Если аммиак слабый, выпадает осадок, получивший название «кассиева пурпура». Полученное вещество настолько пропитано гидратом окиси олова, что не имеет практической ценности, хотя применяется при изготовлении рубинового стекла. Но сам по себе черный порошок, называемый гремучим золотом, имеет огромную ценность. Если все иные материалы на земле, которые идут на изготовление взрывчатых веществ, будут исчерпаны, гремучее золото окажется бесценным для ведения химической войны. В сухом состоянии это сильнейшее взрывчатое вещество, детонирующее либо от трения, либо при разогреве до температуры 145 градусов Цельсия. Поэтому с ним нужно обращаться в высшей степени осторожно. Пролежав в подземном хранилище долгое время, обычное золото в слитке может превратиться в этот зловещий черный порошок из-за того, что в запорах коммерческих хранилищ присутствует железо. Настоятельно советуем тем, кто долго не притрагивался к накопленному золоту, увлажнять его перед изъятием из хранилища. В этих целях вполне годится водопроводная вода, но еще лучше минеральные воды европейских источников. Особенно подходит святая вода, так как частое погружение в нее человеческих пальцев обогащает ее осадками элементов, содержащихся в человеческой коже, и среди них в первую очередь фосфора и кальция, а любой химик вам скажет, что фосфор и кальций сохраняют влагу дольше всех других элементов.

Другая форма золота, о которой столь же полезно знать, – это золото Гланца, названное так по имени немецкого ученого Гланца. Любопытно отметить, что Гланц родился почти одновременно со Шлиманом, немецким мальчишкой из бакалейной лавки, который позже обнаружил развалины Трои. Они выросли в одной деревне, расположенной на самой окраине Шлезвиг-Гольштейна. Всю свою жизнь Гланц стремился получить золото в жидком состоянии. К концу 1879 года, приняв к тому времени участие в осаде Парижа, он вернулся в родную деревню с формулой, которую раскопал в архиве Парижского монетного двора. Используя эту формулу, он продолжил свои опыты и в один прекрасный день, применив ряд эфирных масел с небольшим количеством родия, висмута и одного из таинственных галогенных соединений, получил то, что на лабораторном языке называют «жидким золотом». Это чисто химический термин, из которого никак не следует, что золото Гланца обязательно золото, которое льется. Правда, при температуре 785 градусов Цельсия золото Гланца легко переливается из одного сосуда в другой. Самое главное, что подразумевается под этим термином и что разжигало воображение Гланца, так это то, что золото тянется ковкой. Дело в том, что, невзирая на все сказанное выше о реакционной способности и применимости золота, этот драгоценный металл нередко оказывается одним из самых неподатливых и нековких металлов. Уже древние греки столкнулись с этим, когда пытались инкрустировать им свои погребальные урны. Для того чтобы получить нужную степень пластичности золота, им приходилось смешивать свое местное золото с разными сплавами типа электрона. Отчасти именно из-за этих чисто технических трудностей, которые досаждали художникам-орнаментаторам, Еврипид вплел этот золотой мотив в тему «Электры». В Средние века, а затем вновь во времена Ренессанса мы вновь встречаемся с этой темой в мистериях и моралите. «Путь паломника» изобилует прямыми и косвенными намеками на этот счет. Во всяком случае, подобно своему соотечественнику Шлиману, Гланц еще в сравнительно молодые годы осуществил мечту своей молодости, и очень возможно, что если немецкая керамика пользуется спросом на мировом рынке, то это не без его настойчивых усилий.

А теперь давайте немного поговорим о самом Золотом Береге, этой плодороднейшей области Британской Гвинеи, где весь речной песок – сплошное золото, как будто к нему прикасалась рука царя Мидаса. Из-за того что речные русла здесь изобилуют выходами скальных пород, а устья рек блокируются огромными песчаными отмелями, судоходство там возможно только вдоль морского побережья. Берега этой невероятно плодородной полосы земли непрерывно подвергаются ударам гигантских атлантических волн. Практически вся богатая золотом страна пересекается рекой Анкобра – Змеиной рекой. В сезон дождей плоскодонные речные катера нильского типа кое-как добираются до верховьев реки, но регулярное судоходство по ней невозможно, так как Анкобра меняет свое течение с изменением местности. С точки зрения геологии область чрезвычайно пестрая. Около побережья встречаются громадные скалы вулканического происхождения, сложенные из гранита, диорита и долерита, чуть ближе к берегу, почти погребенные под наносными породами мелового периода. На западе разбросаны русловые косы, или конгломераты, сродни тем, которыми богат Трансвааль; обычно они встречаются в сочетании со сланцами и филлитами в составе сильно разрушенных гнейсовых пород. Затем вы найдете там аллювиальные отложения и золотоносные пески, в которых вместе с вездесущим золотом и алмазами на дне рек залегают бокситы, эта удивительная зеленая руда, глинистые сланцы.

Нельзя сказать, что климат Золотого Берега особенно губителен для белых европейцев, но он жаркий и влажный. Там два сезона дождей, начало и конец которых не поддается точному предсказанию, но где-то в двадцатых числах декабря из Сахары начинает дуть сухой харматтан, и жизнь на Золотом Берегу становится даже приятной. В Аккре, расположенной с подветренной стороны, среднегодовое выпадение осадков доходит до 27 дюймов (675 мм), что вряд ли можно считать чрезмерным, если вспомнить, что северная часть Португалии получает в год 28,5 дюйма (712,5 мм). Благодаря этому бóльшая часть плодородной области покрыта первобытным лесом. Растительность там настолько бурная, что в борьбе за солнечный свет растения в лесу растут почти вертикально, а это очень редко встречается в других частях тропической Африки. Здесь растут прежде всего такие деревья, как разные виды шерстяного дерева, особенно капок, красивейшая порода твердого дерева, принадлежащая к тому же семейству, что и черное и красное деревья, одум и бафия красная. Подлесок составляют каучуковые лианы и другие вьющиеся растения, которые подчас бывают толще стального корабельного троса, другие же, вроде мимозы и бамбука, хрупкие, как орхидеи. К западу от реки Пра леса подбираются к самому Атлантическому океану. Еще дальше, в сторону Аккры, встречается древовидная эфорбия, а сразу за Вольтой начинаются леса масличной пальмы и травянистые равнины с веерными пальмами. Кое-где попадаются участки садовой растительности, несомненно остатки культурных посадок первых английских колонистов, где растут дикая слива, масляное дерево, кола, а также баобабы и карликовые финиковые пальмы. Среди этих фруктовых деревьев изредка мелькают стоящие отдельной купой папайя и авокадо, а также менее экстравагантные ананас и манго.

Для ботаника флора этого региона – сплошной восторг, а уж что такое его фауна для зоолога, вообще трудно передать. Потому что, как в садах Эдема, здесь встретишь любой вид зверя и птицы, какой только знает Создатель. Здесь водятся леопард, пантера, гиена, лемур, шакал, буйвол, дикая свинья, шимпанзе с длинными черными шелковистыми волосами, которые так высоко ценятся европейцами. Из змей вы найдете здесь питона, кобру, рогатую гадюку, свиномордую гадюку, не говоря уже о бесчисленном множестве всяких водяных змей. В реках и лагунах Золотого Берега живут свирепые крокодилы, ламантины, или морские коровы, выдры и бегемоты. В этих же реках и лагунах нередко можно наблюдать невероятно сверкающей окраски ящериц, черепах – и с мягким, и с жестким панцирем, – наконец, улиток, при виде которых невольно вспоминаешь Гаргантюа. Устриц там несметное количество, чаще всего их находят прилепившимися на торчащих из моря утесах или свисающими с обнаженных корней мангровых зарослей. Естественно, там есть всевозможные представители мира насекомых: жуки, муравьи, светляки, блохи. Но, как ни странно, очень редки черви. Высказывалось предположение, что все дело в кефали, которая оккупирует устья рек, изобилующих песчаными отмелями. Птицы, хотя встречаются повсеместно, всегда немногочисленны, и ничего диковинного, rara avis[153], заядлому орнитологу в этих местах не найти. Есть тут, конечно, аисты и пеликаны, скопы и ржанки, кое-где встречаются клесты или кроншнепы, но эти виды типичны для любого региона субумеренной зоны. Это, так сказать, постоянные обитатели пояса тропика Козерога.

Этот довольно схематический обзор топографии и климатических условий, преобладающих в районе Золотого Берега, дает ясное представление, каким непростым и опасным предприятием занимались здесь английские первопроходцы-золотоискатели. И это еще не все, к сказанному необходимо добавить проблему языкового контакта с туземцами, принадлежащими к негроидной расе. Если бы не аккра, способное племя, давшее бóльшую часть ремесленников и моряков западного побережья, эта проблема оказалась бы практически непреодолимой. К счастью, аккра, говорящие на языке га, знакомы и с диалектом кробо и адангме, местные говоры которых освоили англичане во время захвата страны готтентотов, открытой Сесилем Родсом. Отличающиеся своего рода кудахтаньем, своеобразным присвистом готтентотские диалекты распространены по всей Африке. Они лежат в основе и более продвинутых хамитских языков, наибольшее развитие из которых получил блед – на нем говорят в Марокко. Так или иначе, но английским колонизаторам сильно помогло то, что они сумели наладить общение с людьми из племени аккра, которые, в отличие от кробо, живущих вокруг Кробоберга, были народом гордым, кочевниками, несомненно находившимися в родстве с аполлониями Берега Слоновой Кости. Освоившему язык га англичанину сравнительно нетрудно было объясняться на распространенном в тех краях языке, который назывался тви, цви или чи. Этот язык имеет явную близость к разным полинезийским ветвям, поскольку, как и они, принадлежит к великой группе языков, на которых изъяснялись жители исчезнувшего континента My. Сегодня благодаря неустанным героическим усилиям базельских миссионеров книги, напечатанные на га, читаются говорящими и на кробо, и на адангме, если они грамотные. В общем и целом следует признать, что туземцы Золотого Берега обнаруживают поразительно сильное стремление к учебе. Особое внимание они уделяют по возможности воспитанию характера, а также сохранению всего ценного, что есть в африканской культуре. Для этого всех учителей обязали овладеть по меньшей мере одним из наречий, предпочтительно гуан или обуту. Помимо английского, туземцев обучают их родным языкам тви, га, фанти, эве и кробо. «Лесные», то есть туземные школы не поощряются, их почти всегда закрывают. С другой стороны, стимулируется создание колледжей. Колледж Принца Уэльского под Аккрой, строительство которого обошлось в два миллиона долларов, сыграл большую роль в становлении и развитии национального самосознания и интеллекта. Необходимые для этого деньги были собраны преимущественно самими туземцами, которые до завоевания англичанами не знали цены ни золоту, ни образованию. В наши дни благодаря преподаванию религии, что всегда составляло главное содержание учебного плана, вера в Бога стала практически всеобщей, как и вера в будущее государство. Фетишизм почти совсем изжил себя. Ну и конечно, вместе с ним и каннибализм.

Следуя своему здравому инстинкту в создании и сохранении империй, англичане как можно меньше вмешивались в туземные формы управления. В каждой деревне есть свой вождь, который по своему усмотрению назначает управителя, омахене на языке эве. На деле омахене, временно получающий в свои руки власть, выбирается из членов узкого круга семей, как это делалось, по обычаю, в Северной Европе до провозглашения монархом короля Людовика. Пост этот почти всегда переходит по женской линии, как было с королевами ганзейской линии при викингах. Согласно этому обычаю, главная женщина племени – лицо очень влиятельное, ее называют королевой-матерью, это, как правило, тетя или невестка, нередко просто сводная сестра омахене. Учитывая замысловатую систему табу, которая совсем еще недавно занимала место статутного, то есть основанного на законе, права, англичане разработали Уголовный и Гражданский кодексы, которые применяются в судах в качестве «туземного права» и которые сформулированы применительно к естественному праву, о котором туземцы, естественно, не имеют почти никакого представления. Судебные ошибки – сравнительно редкий случай, потому что омахене ревностно борются за права своих людей и часто пускаются в путешествие за две тысячи миль, дабы защитить перед английским губернатором самое пустячное дело. Это паломничество – довольно зрелищное мероприятие. Омахене всегда сопровождают придворные дамы, сводные сестры, невестки, свояченицы и золовки, которые в вопросах справедливости и права проявляют рвения даже больше, чем сам омахене. Обычно их несут в паланкинах, на которых сидят до невозможности пестрые, верещащие на все голоса попугаи, и поднимаемый ими гам во много раз усиливается какофонией, создаваемой лязгом медных тарелок и воем деревянных дудок, непременно сопровождающим все церемонии при дворе. Лицо омахене закутано до глаз, поскольку во время такого паломничества считается святотатством, если сопровождающие высокого эмиссара женщины будут лицезреть его. Каждое утро у палатки омахене происходит «палавер» (слово португальского происхождения, которым продолжают пользоваться туземцы). Насколько можно судить, единственное назначение этого палавера – подготовка к грандиозной речи, которую предстоит произнести перед английским губернатором. Это своего рода ораторское упражнение, которое стало настоящим ритуалом, поскольку действо множество раз за сотни лет повторялось. Наконец, когда долгое путешествие подошло к концу и губернатор расположился слушать, омахене приступает к своей речи.

Тот, кому довелось быть свидетелем представления, никогда его не забудет. Омахене всегда великолепно владеет словом; более того, его выбирают из числа других вождей именно за умение говорить о чем угодно. Чаще всего свою речь он начинает произносить на языке эве, так как на нем говорит более миллиона его подданных и это считается проявлением вежливости. Но по мере того как красноречие распаляется, омахене быстро переходит с языка на язык, с гуан на обуту, потом на га, затем на кробо. Он словно демонстрирует почтение к каждому из своих вождей, чьи владения разбросаны по всей его великой империи золотых песков. Потом его голос замирает почти до неслышного шепота и тут же начинает клокотать по-готтентотски, отчеканивая каждое слово, временами он переходит на крик, как бы подражая грубым ашанти, чье племя тысячелетиями угнетало его народ, превратив всех в рабов. И тут же его голос начинает набирать стремительность перескакивающего с камня на камень водопада, и в нем плещутся все языки вместе, так что даже его соперники теряются и перестают понимать, что он говорит. Его выступление может продолжаться целых двадцать четыре часа или двадцать четыре дня, и это будет зависеть не от существа дела, а от вдохновения. По необходимости привыкшие к таким эскападам англичане прерываются, чтобы перекусить, – но только не омахене. Если он и позволит себе что-то съесть, то лишь сухой корешок дерева манго или что-нибудь еще в том же духе. Под конец звучат английские слова, и нередко на оксфордском английском высочайшей пробы. Это он делает не столько для того, чтобы яснее стала суть его диатрибы, сколько демонстрируя презрение к чужому языку. Каким образом омахене овладевает английским языком, одному Богу известно. Это одна из тайн, вроде телепатии, которые усиливают наше любопытство и наше уважение к народам Черного континента. В своем личном дневнике Стенли упоминает подобного рода аномалии; например, когда они встретились с Ливингстоном в самом сердце Африки, оба заговорили на одном и том же незнакомом языке. Объяснения этим происшествиям нет. Нам следует принимать их как факты, которые станут доступными нашему пониманию тогда, когда придет день и ученые найдут время заняться этой проблемой.

Это отступление, возможно не такое уж бесполезное, может показаться читателю несколько тривиальным. И все же в наше время нет ничего важнее понимания этих серьезнейших и реальнейших аспектов проблемы золота. По сути, совсем недавно, наверное с момента изобретения двойной бухгалтерии, деньги перестали рассматриваться как отдельные единицы, а денежная единица сделалась абстрактным символом богатства. В древности кусок золота весом столько-то граммов стоил столько же, сколько стоила корова или коза, в зависимости, естественно, от веса золота. Но корова или коза никогда не стоила столько-то золота – крайне важно представлять себе это различие. Причина такого различия заключается в том, что в старину люди были куда как бесхитростнее или, если хотите, мыслили намного конкретнее. Даже буквально свихнувшиеся на логике греки верили в компенсационную, quid pro quo, экономику, развивавшуюся в регионе прибрежного Средиземноморья. Им и в голову не приходило думать, что корова или коза стоит столько-то денег. Корова или коза стоила столько-то граммов золота или – ко временам Перикла – столько-то граммов серебра. Даже в Средние века товары были товарами, а деньги – золотом или серебром, что бы там ни гласила теория превращения. Да, девальвация была привычной, особенно в периоды моровой язвы, но платеж всегда имел количественное выражение, а количество всегда означало столько-то пиастров или столько-то эскудо, или столько-то флоринов, или столько-то динаров, или столько-то тикалей, или столько-то боливаров. И между цифрами, обозначавшими количество, никогда не возникало путаницы. Но с изобретением двойной бухгалтерии, как я выше говорил, конкретность денег стала таять, пока в наши дни почти совсем не испарилась.

Теперь, полагаю, для тех, кто до сего момента следил за моей мыслью, уже достаточно очевидно, что в этой новой форме экономических расчетов просматривается своего рода трюк, в котором трудно было разобраться даже матерому финансисту. Сам Шекспир весьма неприязненно отозвался на этот новый и тревожный поворот в экономической мысли своего времени. Описывая Шейлока как человека, требующего положенный ему по закону «фунт плоти», он не только осуждал венецианского ростовщика, как мы теперь называем людей его профессии, но вместе с тем подчеркивал трудности, с которыми сталкивалась юриспруденция тех лет, поскольку мыслила старыми и отживающими свой век категориями. Ибо если бы Шейлок был просто бессовестным ростовщиком, Шекспир ни за что не стал бы расходовать на него свой талант. Документы того времени полны сведений о судебных тяжбах между йоменами и торговцами, тогда по преимуществу шотландцами. Нет, Шекспир нашел бы материал поближе к дому. Он бы нашел его, например, в решении, вынесенном судьей в Глазго приблизительно в то же время, как была поставлена шекспировская пьеса «Как вам это понравится». Решение гласило: «В случае если процент превышает 48 процентов, суд, если не доказано противное, будет полагать, что взимаемый процент чрезмерный, а сделка несуразная». Хотя в документах нет прямого указания на это, но данное решение интерпретировалось по всей стране как предупреждение кредиторам-шотландцам, которые к этому времени сумели едва ли не удушить английских йоменов – фермеров средней руки. Другие постановления английских судов этого периода хором подтверждают, что банковский мир Англии пребывал в состоянии хаоса, царила полная неразбериха относительно определения стоимости и цены монет. Сегодня всем известно, что если чеканка отвечает стандарту, то при разогреве все монеты достигают точки плавления одновременно. Обычно это служит регулированию стоимости монет. Но как вы понимаете, расплавленные таким образом монеты могут временами давать какие-то отклонения. Специалисты по чеканке металлических денег знают, что всегда возможен разрыв между ценой монеты и точкой плавления – и не только из-за налога на чеканку денег, но и по вполне естественным причинам. Нет на земле Божьей такого металла, даже если он предназначается для столь абстрактного употребления, как деньги, который выдержал бы пробу на кислую реакцию в тигле монетного двора. Так или иначе, цена монеты на монетном дворе часто оказывается отличной от номинала, провозглашенного казначейством. Вспоминая сказанное, нетрудно увидеть, что вопрос о «дефектах» металла не имеет ничего общего со стоимостью и ценой, но именно они-то и были теми злокозненными проблемами, которые на время потрясли самые основы Ломбард-стрит. Китайцы же, можете не сомневаться, давным-давно усвоили, что расплата в конечных единицах отнюдь не сам таэль, в котором выражается вес серебра. Причем обратите внимание, что хотя китайцы никогда не имели счастья пользоваться подвижным алфавитом, как в западных странах, но их идеограмматики придумали особые мазки кисточкой для обозначения первого и другие – для обозначения второго. Реальная цена монет, с другой стороны, была совсем иным, обычно оплатой долга. Во всяком случае, чем-то «переносимым», то есть таким, что можно взять и перенести. Точно так же в Никарагуа, где до введения североамериканской денежной системы кордоба означала для среднего никарагуанца не только деревянный башмак – предмет, имевший большую ценность по причине частых проливных дождей, – но и саму монету, на которой был отчеканен деревянный башмак, или кордоба. В Румынии лея никогда не имела реально осязаемого значения. Это было просто слово, которое проникло в румынский язык из древнего скифского языка, да к тому же, вероятно, в искаженном виде. В наши дни она практически ничего не стоит, даже, так сказать, леи.



Поделиться книгой:

На главную
Назад