Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Замри, как колибри [сборник] - Генри Миллер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Теперь возьмем Францию. Какие за все это время она переняла у нас усовершенствования и средства комфорта – почти единственное, что мы можем ей предложить? С тех пор как я уехал из Франции в 1939 году, здесь, кажется, не переменилось ничто. Никаких радикальных изменений во французском образе жизни я, во всяком случае, не обнаружил. Удобства и средства комфорта, в процессе бесконечного улучшения которых американцы, кстати, чувствуют себя ужасно неудобно и дискомфортно, во Франции отсутствуют полностью. В стране все вершится по-старому – традиционно и сложно, а о понятиях оперативности и эффективности здесь, по-видимому, не ведают.

Из уст критика американского образа жизни, всем сердцем осуждающего последний, подобные упреки в адрес французов, наверное, слышать странно. Однако чего я не переношу, так это полумер. Французы не презирают удобств и комфорта, они завидуют нам и восхищаются нашей эффективностью. И все же со всем присущим им темпераментом перенимать ее у нас они не торопятся. Необъяснимая инерция, во власти которой они пребывают, не выпускает их из своих объятий. «Français, encore un tout petit effort!»[70] – говорю я своим близким французским друзьям. С теми же словами, как известно, обращался к своим соплеменникам после падения Бастилии божественный маркиз.

Всякий раз, отваживаясь на вылазку в этот мир, я задаю себе один и тот же вопрос: а в самом ли деле мы хотим перемен? Довольные своей жизнью, как известно, встречаются очень редко. И даже великие души беспокоятся постоянно – если не из-за собственных недостатков, то за печальную участь всего человечества. Людей, решивших для себя все проблемы или же игнорирующих последние, в сущности, нет: скорее всего, мы встретим их только в царстве будущего. И если бы мы могли задать этим одиночкам, магам, мудрецам или святым все тот же сакраментальный вопрос, они бы наверняка нам ответили: «Принимайте жизнь такой, какова она есть!» Они, скорее всего, настаивали бы, что полное освобождение человека достигается только за счет полного и окончательного приятия всего сущего.

Однако в большинстве своем человечество стремится вовсе не к освобождению. Припертые к стенке, люди в большинстве своем готовы признать, что для счастья много не нужно (если бы они этим руководствовались!). Здесь, на нашей грешной земле, люди жаждут не освобождения или самореализации. Они хотят счастья. Заблуждаются ли они, желая его? Наверное, нет. Счастье желательно, хотя оно – всего лишь побочный продукт, результат образа жизни, а не его, в любом случае недостижимая, цель. Счастье обретается лишь на пути к цели, и, если оно, как считает большинство, эфемерно, вовсе не обязательно подменять его сомнениями или отчаянием. Пусть последние уступят место безмятежной и продолжительной радости! Ставить своей целью достижение счастья – разве это не то же самое, что заранее погубить его? Если цель для нас так уж необходима, что весьма спорно, почему бы не выбрать в качестве ее самореализацию личности? Уникальность и практичность такого подхода заключается уже в том, что цель и субъект в данном случае совпадают.

Доводы подобного рода почти всегда отвергаются как замешанные на мистике. Хотя ничего мистического в них нет. Они – плоть от плоти самой реальности, которая существует всего одна, а не две, не три и не дюжина. Есть только одна реальность – реальность жизни и истины. Я использую эти понятия отнюдь не для того, чтобы дурманить читателя болотными миазмами мистики или метафизики. Существует нечто постоянное, нечто лежащее в основе обычной жизни и уже тем самым наделяющее ее определенным смыслом. Понятия жизни и истины существуют применительно только к этой, постоянно дающей о себе знать, части творения. Конечно, теологи и метафизики тоже жонглируют этими понятиями, превращая их в пустопорожние символы, – но это лишь свидетельствует о том, что мы, обескровив нашу действительность, лишили ее всякого смысла.

В истории человечества бывали моменты, когда из-за недостатка веры в жизнь или из-за отсутствия перспектив сущность человека связывали со страшными силами хаоса. Добавим также, что в этой связке человеку приписывалась отнюдь не грандиозная роль – он фигурировал в ней как напрасная и жалкая жертва. Ныне мы столкнулись с возможностью полной аннигиляции. Где наш ковчег или где то верховное существо, с которым человечество могло бы заключить договор? Увы, грозящая катастрофа не послана нам свыше, она – прямое следствие идей и свершений самого человечества. Человек сам напрашивается на гибель. Он хочет пасть от своей руки.

Мы или переживаем самый страшный за историю человечества миг, или нависшая над нами угроза чрезмерно преувеличена. В обоих случаях амплитуда маятника зависит от решения, которое принимает для себя каждый.

Меня часто осуждали и высмеивали за якобы принятую мной на себя роль пророка всеобщей гибели. Действительно, надежда – не самое расхожее в моем лексиконе слово. Как и вера – в церковном смысле. Время от времени, подобно древним пророкам, я дохожу даже до того, что предсказываю наступление Судного дня. Хотя обличаю я при этом не человечество, а, скорее, его образ жизни, ибо, если мы что-то еще умеем – а недостатка подтверждений тому в истории нет, – так это менять наш образ жизни. По-видимому, это – единственное, что у человека еще осталось.

Тотальное обличение общества, конечно, сродни безумию. Особенно когда ничего существенного, конкретного или даже отдаленно напоминающего панацею нам не предлагается. Призывать, подобно древним философам, к самопознанию – ну не смешно ли это? Естественно, пяти-, десяти– и двадцатилетние планы развития выглядят много заманчивее. Понятно также, почему легче принять эволюционную теорию развития, идущего черепашьим шагом, чем взывать к чуду. И все-таки… что более жизненно и плодотворно – считать себя объектом эволюционной гипотезы, полностью отдавшись на заклание вечности, или действовать как разумное и творческое существо, которое, несмотря на риск, отвечает за последствия своих действий?

Человек прошлого, родоначальник, со сцены жизни уходит. У человечества нет возраста, если, конечно, не рассматривать его с чисто антропологической точки зрения. Был человек вчера и будет человек завтра. Ибо дух во времени не меняется. Ворота перед нами всегда открыты. Сегодняшний день не хуже и не лучше других. Существует только сегодня.

Я записал последнее, и на ум мне приходит ужасная мысль. Предшествующие тысячелетия! Разве не просуществовало человечество все это время среди развалин? Отсчитайте назад сколько угодно времени, и вы столкнетесь только со свидетельствами тщетности наших усилий. Человек так и не реализовал себя. Лучшая его часть, весь его потенциал так и остались невостребованными, ибо что такое история, как не цепь повторяющихся ошибок?

Тогда, может быть, факты истории – это вакуум, в котором сущность человека реализоваться не может? И она проявляется только в царстве тайны и магии? В самом деле, славу своего происхождения, мощь и силу своего духа человек признавал лишь в мифе.

Как указывалось уже не раз и не два, основные вопросы бытия на уровне истории решаться не могут. Политические, социальные или экономические перемены, даже преобразования в интеллектуальной области, настоящих решений нам не дают. Они возможны на другом (и единственном) уровне – на уровне духа. Только дух способен стать основой для действительно необходимых и значимых перемен. Возродиться – это значит вернуться к первоисточнику и восстановить силы, необходимые для решения всех проблем. В вечном треугольнике Бог – Человек – Мир мы имеем дело с тремя фундаментальными сторонами творения. В этой системе координат человек служит единственной мерой. Он есть то, что он назвал Богом, поместив Бога вне себя. Он есть мир во всей его многогранности. Но в то же время он еще не есть человек, потому что он сам упрямо отказывается принять условия своей собственной суверенности. Отказываясь от самопроявления, человек способствует смерти Бога и доводит мир до крайней бессмысленности, в которой он сам живет. После всего, что человечество выстрадало за века, невозможно представить себе катастрофу, пусть даже самую ужасную и глобальную, которая могла бы его образ жизни переменить. Склонность человека к подчинению и покорности, его тяга к самоотречению поистине неистощимы. Уже распятый, он выбирает кружение на дыбе повторяющихся чаяний и надежд. Поразительное многообразие физических, психических и социальных болезней, уничтожающих в настоящее время человеческий род, предвещает – в душе человека зреет мятеж. Ибо на все наши жалобы мы слышим только одно: «Пес, ты должен вернуться на свою блевотину!»[71]

Ныне мы знаем: ад – это не где-то в грядущем, ад – уже здесь, на нашей земле, и виноват в этом человек.

В самом деле, современная деятельность человечества преследует, по-видимому, единственную цель – продолжить агонию, в которую превратилась жизнь. Какие бы действия человек единолично или коллективно, в гармонии с окружением или иным образом ни предпринимал, результат указывает на одно – катастрофу. В то же время восстание с целью предотвращения катастрофы бессмысленно. Ведь тем самым человек восстал бы против себя самого. Но способен ли он свергнуть себя?

Жизнь – это не орудие смерти. Жизнь стремится ко все более обильному проявлению. Человек не боится смерти – он боится мысли, что перестанет быть. Смерть побеждает нас в момент, когда мы сдаемся. Она – не конец жизни и еще в меньшей степени – ее цель. Смерть – это просто еще одна сторона жизни. И не существует ничего, кроме жизни, – даже среди мертвецов.

Я снова возвращаюсь к детям – тем из нас, кто еще не успел сделать ничего из того, что приближает печальные итоги развития человечества. Матерям и отцам наших детей не избежать скорбного стыда. Ибо даже лучшие из родителей обречены на бессилие. Какой будет судьба их детей? И возможно ли им помочь? Разве нельзя, пусть в последний час, сделать хоть что-нибудь, чтобы спасти потомство? Хотя для этого человечество должно было бы сохранить в себе зерно сострадания или искру разума. Неужели в нашем бескрайнем мире не найти места, где дети всех народов могли бы обрести прибежище от глупости и безумства взрослых?

Пробудить наши вялые умы до такой степени – задача почти невозможная. Но даже если мы их пробудили бы, неужели мы сойдемся во мнении о том, как следует воспитывать молодежь и, самое главное, кто должен ее воспитывать? В нынешнем всеобщем безумии родители скорее предпочтут, чтобы их дети погибли с ними, чем пойдут на риск становления бесстрашных, инакомыслящих, миролюбиво настроенных индивидуумов. Наверное, поэтому идея самостоятельного развития личности кажется нам химерой. Ибо самостоятельный выбор судьбы до сих пор немыслим. Простой крестьянин, предчувствующий угрозу стихийного бедствия, прежде всего спасает семенное зерно. Человечество в условиях, угрожающих всеобщим уничтожением, не имеет для предупреждения несчастья ни воли, ни достаточной мудрости. Гибель на корню – вот, по-видимому, что нас ожидает.

Глядя в глаза нагому ужасу, раздирающему сегодняшний мир, я как будто заново переживаю отчаяние, боль и тоску, с которыми познакомился в молодые годы. Каникулы, которые я хотел устроить себе из пребывания за границей, превратились в странно-неуловимое испытание. Снова явившись в мир, как пришелец с другой планеты, я тем не менее опять стал участником переживаемой землей вселенской агонии. В свое время, из-за окружавших меня несчастий и боли, дерзкий и импульсивный молодой идеалист, я был близок к самоуничтожению. Сделать что-нибудь для своего ближнего, принести ему избавление от несчастий – вот во что я тогда искренне верил. Как и любой другой фанатик-идеалист, я настолько осложнил свою жизнь, что скоро единственной моей мыслью осталось – выжить! Быстро избавившись от иллюзий относительно моих личных талантов, мне все-таки удалось остаться неравнодушным к боли других. Хотя я уже тогда, как кажется, понял: в природу человека изначально заложено упрямое сопротивление помощи со стороны ближнего. Постепенно, зачастую спасая собственную шкуру, я набрался жизненной мудрости и научился должной мере сострадания к другим людям. В конце концов мне удалось подавить раздиравшие мою душу бессмысленные внутренние конфликты.

Много-много лет спустя мне повезло, и, став членом небольшого сообщества, внешне отделенного и изолированного от остального мира, я обрел наконец образ жизни, к которому, как казалось, стремился всегда. Последние мои годы в Биг-Суре были наполнены горечью ада и восторгами рая. Там, помимо всего прочего, я нашел место в моей стране, которое искренне могу называть своим домом.

Проживая в этом уединенном уголке, я открыл для себя, что можно, как говорится, быть не от мира сего и в то же время быть гораздо ближе к земле, чем большинство моих соотечественников. Мне ни разу не приходило в голову, что я дезертировал. Напротив, создавалось впечатление, что я впервые жил так, как хотел бы жить любой искренний, восприимчивый к окружению и доброжелательный человек.

В уединении и в мире с самим собой я отчетливее стал воспринимать смысл доктрины согласия со всем сущим. Краеугольным ее камнем является невмешательство. Не давать советов другому, не вмешиваться в чужие дела, какими бы высокими мотивами вы ни руководствовались, не влиять на образ жизни другого – все это так просто, хотя и так трудно для деятельного человека! «Руки прочь!» – вот каким, наверное, должен быть наш девиз. И в то же время не становиться равнодушным и не отказывать в помощи, когда о ней просят искренне. Если вы практикуете такой, до крайности простой, образ жизни, с вами начинают происходить удивительные вещи, некоторые назвали бы их чудесными. Вы начинаете с легкостью прислушиваться к самым неожиданным авторитетам и усваивать самые неожиданные уроки…

И все это время у меня складывалось настойчивое желание стать безликим и анонимным. Смысл этого позыва я объясняю просто – нужно выкорчевать из себя фанатика и проповедника. «Встретишь Будду – убей Будду!» – гласит мудрость дзенского наставника. А это означает: «Убейте тщету стремлений!» Можно дополнить призыв словами: «Не проецируйте Будду (Христа) за пределы своего я! Признайте его в себе! Будьте тем, кто вы есть, – до конца!»

Естественно, когда вы достигаете такой степени просветления, позыва обращать других в свою веру не возникает совсем. Как сформулировал в свое время Вивекананда, нет даже необходимости делать добро. Будды, предшествовавшие Гаутаме, как утверждал учитель, не утруждали себя даже шевелением пальца, они довольствовались тем, что проливали на мир горевший в них свой внутренний свет. Их единственной целью была сама жизнь, словно она была благословением, а не испытанием или проклятием.

Освобожденные души будд условиями жизни не интересовались. Они не представляли себе рай в виде отдаленного и уединенного уголка земли или места за поднебесьем. В равной степени не стремились они к нему путем манипуляций с сознанием через уединение и аскезу. Будды были свободны во всех смыслах слова. Роль, которую они на себя принимали и исполняли, не имела ровно никакого значения. Даже рабская доля их нисколько не ужасала. Они жили в этом мире и от этого мира зависели. Не отказываясь ни от чего, они в то же время ничего не навязывали другим. И они вполне удовлетворялись тем, что лишь были.

Несомненно, пример этих блаженных вдохновлял всех «спасителей человечества». Однако свет истины, который «спасители» деятельно несли в мир, оказывался не только слепящим, но и разрушительным. Совершенно непредвиденным и неожиданным образом они пробуждали других. Тем не менее, где бы они ни проходили, они повсюду оставляли за собой многократное умножение страстей и конфликтов. Человек под их влиянием не возрождался: он становился полем битвы темных и беспокойных сил.

Вот почему, несмотря на героизм и возвышенность устремлений «спасителей человечества», я стал относиться к подобной деятельности с большим скепсисом. Ибо какими бы чистыми ваши устремления ни были, вы все равно не имеете права досаждать ими ближнему. Попытка привести человека к Богу или к свету истины тоже есть акт насилия. По моему мнению, такой акт даже более предосудителен, чем телесное порабощение. Не зря учение о жизни как об искусстве строится на началах и практике невмешательства и терпимости. Прежде чем мы научимся любить ближнего, нужно научиться уважать его духовную независимость.

Возвращаясь к Биг-Суру, моей новообретенной свободе, моему внутреннему спокойствию и чувству дома и цельности… Неужели стремление сохранить их – эгоистично? Да и можно ли сохранять чувства? Или разделять их с другими? Наверное, для других они были бы бесполезны, поскольку касались и касаются только меня.

При всем, что было сказано ранее, я должен тем не менее признать, что, продолжая писать, вы так или иначе оказываетесь пропагандистом идей. Существует только один свободный от пропаганды жанр – японское хайку. Эта немногословная стихотворная форма выражает, как правило, любовь автора к природе и миру без обычных сравнений или преувеличений. Хайку описывает природу и вещи такими, какие они есть или какими кажутся, но не больше. Обычно, воспринимая хайку, западный читатель приходит в восторг. С ваших плеч словно снимается тяжелое бремя. Вы испытываете облегчение. И единственное, что остается сказать, это «аминь!».

Жить в исполненном хайку духе – вот, по-моему, достойная человека цель. Хотя даже заикнуться об этом – все равно что отречься от всего мной написанного. Наверное, я приближаюсь к той степени просветленности, которая побудила Фому Аквинского на смертном одре воскликнуть: «Я видел то, перед чем все мои писания – как солома».

Новые небеса и земля![72] Почему бы им не явиться без обычной бойни и уничтожения? Неужели мы не можем остановить бесчувственную общественную машину, объявить каникулы в области морали и, воспользовавшись новообретенным ви́дением, установить на земле порядок, гармонию, справедливость и мир? С каким множеством бесполезной гнили мы бы покончили, просто предоставив землю самой себе! Величайшие революции зарождались в моменты молчания и тишины. Изобретения и открытия, видéния и пророчества – все возникало в момент безмолвия. Как и каким образом? И откуда являются идеи, вновь и вновь изменяющие лик нашей земли? Наверное, и здесь не обошлось без родовых мук, происходящих, однако, в глубокой, безмолвной тьме.

Давайте открыто озвучим мысль: человек с лица земли не исчезнет! Ибо даже в самый тяжелый и темный час глаза его широко открыты. Земля со всеми ее богатствами принадлежит ему. И не для того, чтобы он ее уничтожил. Иегова запечатлел это в ответе, данном бедняге Иову.

Но в какие глубины тьмы мы опустимся?

Нигде, ни в одном небесном реестре не записано, сколько нам еще осталось пройти или претерпеть. Это решаем только мы, каждый в отдельности. Кое для кого самые тяжелые испытания уже пройдены, другие еще ожидают их. И все мы находимся в одном и том же горшке. Хотя для каждого этот горшок – особый. Наша судьба зависит от способности различать бесконечные трансформации, которые этот сосуд жизни – la condition humaine[73] – претерпевает. Те, кто считает, что этот горшок одинаков для всех, говорят на языке гибели. Ибо Творец и Его творение едины и неделимы.

Любой, кто испытал единичность жизни и ее радость, знает, что быть – это уже всё. Как писал Шекспир, «на все – свой срок»[74]. Они по сути – одно и то же.

Сезам, откройся!

Перевод З. Артемовой

Каждый раз, когда наступают черные дни, такие как сегодня, мы сосредоточиваем внимание на молодежи, будто в ней – наша последняя надежда. Задача перевоспитания общества тем не менее дело гиблое. Чтобы придать истинный смысл осуществлению подобной программы, необходимо обратиться за помощью именно к тем незаурядным умам, к чьим советам мир никогда не прислушивается. Все ученые мужи уверяют, что мудрость нельзя передать. А мы нуждаемся именно в мудрости, а не просто в знаниях, даже «глубоких». Нуждаемся в мудрости жизни – той их разновидности, какая до сих пор была открыта лишь посвященным.

На первых страницах «Уолдена» Торо пишет: «Бóльшую часть того, что мои ближние называют хорошим, я в глубине души считаю дурным, и если я в чем-нибудь раскаиваюсь, так это в своем благонравии и послушании. Какой бес в меня вселился, что я был так благонравен? Можешь выкладывать мне всю свою мудрость, старик, – ты прожил на свете семьдесят лет, и прожил их не без чести, – но я слышу настойчивый голос, зовущий меня уйти подальше от всего этого…»[75]

Рембо, со всей свойственной юности горячностью и прозорливостью, отмечал: «Все, чему нас учат, ложно». Иисус призывал к разрушению прежнего уклада жизни, напоминая, что единственно верный советчик – пребывающий в нас Святой Дух. А разве дзен-буддист, стремясь освободить разум от обременяющих его пут, не прибегает ко всем возможным и невозможным средствам, чтобы поколебать наш образ мысли?

В книге «Сиддхартха» Герман Гессе не раз замечает: чтобы ужиться с миром, его просветленному герою достаточно было полагаться на три «„высокие и непревзойденные искусства“ – думать, ждать и поститься». Надо ли говорить, как в целом неадекватен современный человек по отношению к этим истинам? А хуже всего то, что он даже не осознает своей неадекватности.

В чем состоит главная проблема? В воспитании людей, отличных по духу от тех, кто их породил? Если так, то с какого боку подойти к уничтожению пережитков прошлого? Можно ли растить детей, которые будут бороться со злом, созданным нами? Как нам выстроить «дивный, новый мир»? Путем образования, обучения нормам нравственности и религии, путем евгеники, революции? Разве возможно заново воссоздать человека, небеса и землю? Или это извечное заблуждение?

Все феноменальные личности вели простую жизнь. Но, несмотря на их вдохновляющий пример, никто не идет по их стопам. Лишь редкие одиночки когда-либо пытались следовать их путем. Время от времени даже сегодня какому-нибудь уникуму удается разомкнуть тиски монотонного труда и доказать, что даже в этом безрадостном мире можно жить своей жизнью. Мы слабо себе представляем те тайные пружины, что позволяют таким личностям приподняться над большей частью человечества. Нам хорошо известно лишь то, что каждый из них сам находил свою дорогу в жизни. Нетрудно догадаться, что выбранный ими путь был не из легких, обычный человек никогда бы его не избрал. «Труден не сам Путь, а его выбор». Вот в чем состоит главная проблема.

Люди, которых я имею в виду, – боги в глазах большинства – были революционерами в самом глубинном смысле этого слова. Поражает в них то (и именно это их объединяет), как они смогли преобразовать самих себя. В процессе своего развития общество само нивелировало себя снизу доверху. К чему они нас принудили, что доказали сперва своим личным примером, это что следует хорошенько задуматься, взглянуть на мир другими глазами. Они апеллировали не только к молодежи, а ко всем и каждому независимо от возраста, пола, положения, вероисповедания, устремлений или образования. Они проповедовали отнюдь не программу постепенного самосовершенствования, рассчитанную на десять – двадцать лет, а резкий поворот судьбы. Они обладали уверенностью и силой, внутренней силой, и творили чудеса.

Люди продолжают почитать и боготворить этих выдающихся людей. И тем самым низвергают их. Что касается столпов общества, эксплуатирующих их имена, то они издавна внушают нам противоположное тому, что являют собой эти исключительные личности. Это странное и противоречивое отношение, похоже укоренившееся в народе, ведет к тупику, который может быть назван лишь своего рода всеобщей шизофренией.

Между тем Путь всегда открыт для всех, и каждый может им следовать. Но у кого хватит смелости указать этот путь?

Буклет под названием «Сезам, откройся: книги-ключи» начинается с такой строчки: «Человечество испытывает интеллектуальное голодание». Это мягко сказано. Человечество испытывает не только интеллектуальный, но эмоциональный и духовный голод. И так происходило еще на заре истории. Мадам Ше-Рис, автор буклета и инициатор издания занимательных детских книжек, объединенных в серию «Книги единого мира», привлекает выдающихся людей всех профессий, чтобы сделать достоянием юного поколения лучшие образцы мировой литературы, и по весьма доступным ценам. И безусловно, уже многого добилась, чтобы претворить желаемое в жизнь.

Излишне смело было бы утверждать, что усилия Элен Ше-Рис и ее сподвижников – напрасный труд. Кто не стремится увидеть единый мир, мир на земле, – мир, где превалирует здоровье, разум, справедливость, любовь и радость? Злейшие враги и те заявляют, что стремятся к этому. Все мы – сторонники лучшего мира, и все мы – слуги дьявола. Стремимся изменить других, но не себя; хотим, чтобы наши дети стали лучше нас, но пальцем не пошевельнем, чтобы стать достойнее своих детей.

Стоит нам только начать строить планы для молодежи, отбирать для нее, к примеру, книги или друзей, стоит нам начать реорганизовывать жизнь, отделять зерна от плевел, как перед нами встает не просто проблема, а головоломка. Оценивать, выбирать, выделять, перестраивать, перераспределять – когда наконец это кончится? Вообразите, что вы наделены мудростью, милосердием и способностями Создателя. И теперь вам предстоит привести мир в порядок! Разве это не самый верный способ попасть в сумасшедший дом?

Америка подарила миру писателя – единственного из тех, кого я знаю, – каждой своей строчкой прославляющего согласие с миром. (Давайте также не будем забывать, что в свое время его считали автором непристойных книг, аморальным типом!) Эта теория согласия – наиболее сложная, но тем не менее самая простая из всех радикальных идей, выдвигаемых человеком; она воплощает понимание того, что общество состоит из конфликтующих членов на всех стадиях эволюции и регресса, что зло и добро сосуществуют, хотя одно есть не что иное, как тень другого, и что мир, несмотря на все его недуги и изъяны, создан для того, чтобы им наслаждались. Это не значит, что жизнью следует наслаждаться, достигнув определенной стадии совершенства. Весь колорит в том, что жизнью можно и нужно наслаждаться сегодня, независимо от обстоятельств. Эту мысль так прекрасно изложил Герман Гессе в уже упомянутой мной книге, что я не могу удержаться и не процитировать слова главного героя по имени Сиддхартха:

«Слушай хорошо, милый, слушай хорошо! Грешник, как я и ты, – это грешник, но когда-то он снова станет брахмой, он когда-то достигнет нирваны, станет Буддой, – так смотри же: это „когда-то“ лишь видимость, лишь подобие истины! Грешник – не на пути к превращению в Будду, он не находится в стадии какого-то развития, хотя наша мысль и не умеет представить себе дело иначе. Нет, в грешнике сейчас, уже сегодня, живет грядущий Будда, его будущее уже все здесь, ты должен в нем, в себе, в каждом чтить возникающего, возможного, спрятанного Будду. Мир, друг Говинда, не следует считать несовершенным или медленно идущим по пути к совершенству, нет, – он совершенен в каждый миг, все грехи уже несут в себе искупление, все маленькие дети уже заключают в себе стариков, все новорожденные – смерть, все умирающие – вечную жизнь. Ни одному человеку не разглядеть в другом, как далеко тот ушел на своем пути, в грабителе и игроке ждет Будда, в брахмане ждет грабитель. В глубоком созерцании есть возможность снять время, увидеть все прошлое, существующее и становящееся как одновременное, и все оказывается хорошо, все – совершенно, все – брахман. Поэтому то, что есть, мне видится хорошим, мне видится смерть как жизнь, грех как святость, ум как глупость; все должно быть таким, все нуждается лишь в моем согласии, в моей готовности, в моем любящем понимании, чтобы стать для меня хорошим. Чтобы только помогать мне. Чтобы никогда не причинять мне вреда. На своем теле, на своей душе я испытал, как мне был необходим грех, как нужны были и чувственное наслаждение, и суетность, и стремление к деньгам, и нужно было отчаяние позора, чтобы преодолеть сопротивление души и научиться любить мир, чтобы не сравнивать его больше с каким-то мне желательным, мной нарисованным миром, неким выдуманным мной типом совершенства, а видеть его таким, какой он есть, и любить его. И с радостью ему принадлежать…»[76]

Итак, давайте начнем с «Али-Бабы и сорока разбойников» – первой книжки серии. Почему бы и нет? Это чудесная сказка, страшно любимая мной в детстве. Не знаю, пошло мне это во вред или на пользу. Знаю лишь то, что некоторые книги, которые я с жадностью проглатывал и в значении которых не уверен (по части их вреда или пользы), никогда не включат ни в эту, ни в любую другую серию детских книг. Существует ряд произведений, который ни один серьезный «просветитель» никогда не представит на суд молодому поколению, хотя именно они раскрыли мне глаза на жизнь, чего не удалось добиться ни одной «полезной» книжке. Так называемые полезные книги, по обыкновению, настолько скучны, что не способны причинить ни вреда, ни пользы. Я хочу сказать, если это еще неясно, что никому – и уж подавно ни родителям, ни наставникам – не дано заранее предсказать, какая книга или книги, предложение, идея, фраза может порой открыть врата восприятия ребенка. Нам вдалбливают столько мудреного, напыщенного вздора; как читать для самообразования, для души, с практической целью и так далее. Для себя я обнаружил (и едва ли я в этом одинок), что мне больше всего нравились книги – не важно, серьезные или нет, – которые будили мое воображение, стимулировали, наставляли, вдохновляли, в общем, все что угодно. То ценное, что мы узнаем из книг, мы узнаем косвенно, по большей части бессознательно. По-моему, нам слишком часто внушают, что истину постигаешь через боль и страдание. Не буду оспаривать справедливости подобного мнения, но я уверен, что мы в неменьшей мере приближаемся к ней – и, быть может, еще успешнее – в минуты радости, блаженства, озарения. Преодоление играет свою роль, но мы частенько его переоцениваем. Гармония, ясность, безмятежность – все это итоги не противоборства, а капитуляции.

Так что не будем слишком волноваться по поводу духовной пищи для наших детей. Пусть они сами добывают ее и насыщаются, совсем как мы сами, разделяют наши проблемы, воплощают наши мечты, вселяют в нас любовь. Пусть остаются теми, кто они есть, то есть неподдельной частью этого «единого мира», в котором вольно или невольно, сознательно или бессознательно обитаем мы все. Не в наших силах оградить их от тех трудностей, от которых не ограждены мы сами. Если мы хотим защитить их, нам прежде предстоит научиться защищать себя самих. Но хотим ли мы этого? И знаем ли, чтó в действительности означает «защита»? И в чем ее смысл? Если бы мы это знали, то само это слово давно исчезло бы из нашего лексикона.

Надеюсь, мадам Ше-Рис не сочтет меня противником своей программы. Единственно, чего я не приемлю, – это иллюзии, будто в процессе чтения образцовых книг могут быть воспитаны образцовые граждане. Нам суждено сосуществовать как с совершенными, так и с далекими от совершенства людьми и учиться у них, несовершенных, так же или еще больше, чем у прочих. Если – по истечении скольких веков? – мы не преуспели с устранением из жизни того, что нас терзает, возможно, нам необходимо еще пристальнее вглядеться в жизнь. Не исключено, что единственное зло, от которого мы страдаем, – наш отказ поглядеть в лицо реальности, а все остальное – не что иное, как иллюзия и заблуждение.

«Труден не сам Путь, а его выбор!» Или как выразился другой древний учитель: «Путь рядом, но люди ищут его вдали. Он – в легком, а люди ищут его в трудном».

Пэтчен[77] – гнев и свет

Перевод В. Минушина

Первое, что замечаешь при встрече с Кеннетом Пэтченом – это что он живой символ протеста. Отчетливо помню свое первое впечатление от него, когда мы встретились в Нью-Йорке: впечатление мощного, чуткого существа, крадущегося на бархатных лапах. Этакий праведный убийца, подумал я про себя, когда мы обменивались рукопожатиями. И это впечатление никогда не оставляло меня. Так это или нет, но чувствую, ему доставило бы высшую радость собственными руками уничтожить всех тиранов и садистов на нашей земле вместе с искусством, институциями и всей механистичностью повседневной жизни, которые поддерживают и славят их. Это тикающая бомба, постоянно угрожающая взорваться среди нас. Нежный и вместе с тем безжалостный, он способен отдалять от себя именно тех, кто желает помочь ему. Он неумолим: не отличается ни хорошими манерами, ни тактичностью, ни любезностью. Не щадит никого. Подобно гангстеру, он следует собственным законам. Дает шанс поднять руки, прежде чем пристрелить. Однако ужас, охватывающий большинство людей, слишком велик, чтобы поднимать руки. И они бывают уничтожены.

Это чудовищная сторона его натуры, принуждающая его казаться безжалостным и хищным. Однако в пыхтящем драконе живет кроткий принц, страдающий при упоминании о малейшей жестокости или несправедливости. Нежная душа, которая быстро научилась облекаться покровом пламени, чтобы защитить свою чувствительную кожу. Ни один американский поэт так не жесток в своих обличениях, как Пэтчен. Его ярость и бунт почти безумны.

Подобно Горькому, Пэтчен рано прошел жизненные университеты. Время, пожертвованное им сталелитейным заводам Огайо – штата, где он родился, – помогло раздуть его ненависть к обществу, в котором основу жизни составляют неравенство, несправедливость и нетерпимость. Годы странствий, когда он разбрасывал свои рукописи, как семена, подкрепили опыт, почерпнутый дома, в школе и на заводе. Сегодня он практически инвалид, спасибо системе, которая ставит жизнь машины выше жизни человека. Страдая артритом позвоночника, он бóльшую часть времени прикован к постели. Он лежит на огромной кровати в кукольном домике у реки, названной именем Хендрика Гудзона, больной великан, хиреющий от равнодушия мира, который находит больше пользы в мышеловках, нежели в поэтах. Он пишет книгу за книгой, и прозу, и поэзию, и никогда не знает, когда «они» придут и вышвырнут его (вместе с кроватью) на улицу. Это продолжается, если не ошибаюсь, уже больше семи лет. Если Пэтчен выздоровеет, будет в состоянии свободно двигать руками и ногами, он, вполне вероятно, отметит исцеление тем, что снесет этот дом на глазах какой-нибудь ничего не подозревающей жертвы его пренебрежения и презрения. И сделает это, не проронив ни слова.

Еще одно качество Пэтчена, которое пугает при первом знакомстве с ним, – это его грандиозное молчание. Кажется, оно берет начало в самой его плоти, будто он вынудил плоть молчать. Это необъяснимо. Перед вами человек, наделенный даром говорения на языках, и он молчит. Перед вами человек, который цедит слова, но отказывается от разговора. Перед вами человек, до смерти жаждущий общения, но, вместо того чтобы говорить с вами, он вручает книгу или рукопись, чтобы вы их прочли. Молчание, которое он источает, черно. Собеседник чувствует себя как на иголках. Близок к истерике. Конечно, он застенчив. И сколько бы он ни прожил, он никогда не станет учтивым. Он американец до мозга костей, а американцы, несмотря на свою разговорчивость, по сути своей молчаливые создания. Они болтают, чтобы скрыть природную сдержанность. Они дают себе волю лишь в моменты сближения, когда испытывают к вам глубокое доверие. В этом отношении Пэтчен типичен. Тогда он наконец раскрывает рот, чтобы дать выход жаркому потоку слов. Его чувства рвутся наружу, как сгустки крови.

Ненасытный читатель, он открыт всем влияниям, даже худшим. Подобно Пикассо, он использует все. В нем силен дух новаторства и инициативы. Вместо того чтобы соглашаться на сотрудничество со второразрядным художником, он берется сам создавать обложки для своей книги, оригинальную для каждого экземпляра. И как прекрасны и необыкновенны эти рисунки на обложке[78], сделанные от руки писателем, который не притязает на то, чтобы считаться художником или иллюстратором! А как интересны еще условия, которые он диктует типографии относительно своих книг! Насколько он может быть компетентен, когда становится сам своим издателем! (Пример: его «Дневник Альбиона Мунлайта».) С ложа болезни поэт бросает вызов всем препятствиям и преодолевает их. Ему достаточно лишь поднять телефонную трубку, и редакция уже в панике. Он обладает волей тирана и упорством быка. «Хочу, чтобы это было сделано так!» – ревет он. И клянусь Богом, все делается так, как он требует!

Позвольте процитировать несколько абзацев из его ответов на некоторые мои вопросы:

Сейчас боль стала почти естественным моим состоянием – лишь приступы депрессии, обыкновенные при этом недуге, действительно истощают мои силы и портят природный характер. И могу сказать в отношении последнего, он становится отвратительным. Болезнь мира, возможно, не является причиной моего недуга, но, безусловно, определяет мое восприятие его. На самом-то деле хуже всего чувство, что я был бы чем-то иным, не закосней душой под постоянным давлением болезни; я был бы чище, менее расположен писать, скажем, ради возможности показать больной стороне меня, что ей никогда не взять верх; я мог бы лучше прочувствовать других художников, не будь настолько сосредоточен на творящемся во мне; я меньше нуждался бы в том, чтобы быть безупречным перед тем, что люблю, и потому, возможно, имел бы более личное ви́дение себя… Думаю, чем яснее выражается художник, тем меньше он знает, что сказать о себе, поскольку обычно его величайшее чувство любви неотделимо от ощущения обреченности творения… трудно вообразить, зачем Богу понадобилось «замышлять», однако этот «замысел» есть материал для величайшего искусства… мы не хотим знать себя, мы хотим потеряться в знании, как семя, несомое порывом ветра.

Если бы я когда-нибудь имел подобие надежного заработка, то, пожалуй, написал бы книги по принципу великих полотен, которые включали бы в себя все, – грандиозные симфонии, где нашли бы отражение поэзия и проза, как они являют себя изо дня в день, и все стороны моей жизни и интересов. Но, чувствую, этого не случится. В следующий раз «они» взорвут все – и сомневаюсь, что этого придется долго ждать. Люди всегда говорили о КОНЦЕ СВЕТА – и он близок. Еще немного соломы в стене… шатающийся кирпич или два сдвинутся… потом не останется камня на камне – и долгая тишина; действительно на веки вечные. С чем бороться? Никто не сможет снова собрать звезды. У нас осталось совсем немного времени. Не могу сказать, что это не важно; это важнее всего – но мы бессильны остановить это сейчас.

Мне очень трудно отвечать на твои вопросы. Некоторые становятся бунтарями не по своей воле; у меня не было выбора – хорошо бы мне представили хоть мало-мальское доказательство, что этот «их мир» не мог быть устроен и управляем лучше полудюжиной одурманенных идиотов, связанных по рукам и ногам на дне колодца десятимильной глубины. Мы всегда бунтуем оттого, что любим; нужна огромная любовь, чтобы проявлять в нынешней ситуации хоть какое-то неравнодушие: и мне по-прежнему не все равно. Положение людей безнадежно. Впрочем, в оставшееся время мы можем вспомнить о Величайшем и прочих богах.

Смесь надежды и отчаяния, любви и смирения, мужества и чувства тщеты, исходящие от этих отрывков, говорит о многом. Отдалившись от мира, как поэт, как визионер, Пэтчен тем не менее отождествляет себя с миром, охваченным болезнью, которая стала всеобщей. Он имеет скромность признавать, что его талант, что все таланты, обязаны Божественному началу. Он также достаточно невинен, чтобы считать: тварный мир обязан слышать глас Божий и воздавать Ему должное. Он ясно понимает, что его страдание не важно, что оно к тому же пагубно воздействует на его истинный дух, по его словам, но признается ли он себе, сможет ли он признаться себе, что страдание мира тоже пагубно воздействует на истинный дух мира? Если он может верить в собственное выздоровление, способен ли он не верить во всеобщее выздоровление? «Положение человеческих существ безнадежно», – говорит он. Но он сам человеческое существо, а он вовсе не убежден, что его положение безнадежно. С некоторой уверенностью в будущем он воображает, что сможет дать более полный выход своим способностям. Весь мир сейчас вопиет, требуя уверенности в будущем. Вопиет, требуя мира, но не делает реальных усилий, чтобы остановить силы, которые работают на войну. В своих страданиях каждая честная душа, несомненно, обращается к миру как к «их миру». Ни один нормальный человек не желает быть добровольной частью этого мира, настолько тот стал насквозь бесчеловечным, нестерпимым. Все мы, принимаем его или нет, ждем конца этого мира, будто это не созданный нами самими мир, но ад, в который мы были ввергнуты злой судьбой.

Пэтчен пользуется языком бунта. Никакого другого языка не осталось. Когда грабишь банк, нет времени объяснять директорам пагубную несправедливость современной экономической системы. Объяснения давались неоднократно; предупреждения вывешивались на всех столбах. Но не были приняты во внимание. Время действовать. «Руки вверх! Деньги на бочку!»

Наиболее эффективно Пэтчен использует этот язык в прозаических произведениях. В «Дневнике Альбиона Мунлайта» Пэтчен нащупал особую жилу в английской литературе. Прозаические работы – из которых последняя по времени появления «Спящие, проснитесь!» – не поддаются классификации. Как в старинных занимательных рассказах для детей, здесь на каждой странице чудо. Под внешним хаосом и безумством быстро обнаруживаешь логику и волю отважного творца. На ум приходит Блейк, Лотреамон, Пикассо – и Якоб Бёме. Странные предшественники! Но еще и Савонарола, Грюневальд[79], Иоанн Патмосский, Иероним Босх – и времена, события и сцены, опознаваемые лишь в преддверии сна. Каждая его новая книга все более изумляет, как трюк иллюзиониста, изменчивым разнообразием не только текста, но и оформления, композиции и формата. Читатель видит уже не безжизненную отпечатанную книгу, но нечто живое и дышащее, нечто, что в ответ смотрит на него с равным изумлением. Новизна здесь не приманка, но жесткий кулак мастера дзен – пробудить и возбудить сознание читателя. ЧЕЛОВЕЧЕСТВО ИДЕТ ПО ЛОЖНОМУ ПУТИ! – это реальность, вопиющая со страниц его книг. Вновь мы имеем бунт ангелов.

Здесь не место обсуждать достоинства или недостатки творчества автора. Важно для меня в данный момент то, что, независимо ни от чего, он поэт. Мне живо интересен тот, кто в наше время имеет несчастье быть художником и человеком. Подобным образом я испытываю одинаковый интерес к маневрам что гангстера, что финансиста или военного. Они неотъемлемая часть общества; некоторых из них превозносят за их усилия, некоторых поносят, некоторые подвергаются гонениям и преследуются, как дикие звери. В нашем обществе художник не поддерживается, не превозносится и не вознаграждается, пока не воспользуется оружием более мощным, нежели его соперник. Такое оружие не найти в магазинах или арсеналах; художнику предстоит выковать его, положив себя на наковальню. Это единственный способ, найденный им для сохранения себя. Его жизнь с самого начала поставлена на карту. Он – мученик независимо от того, какой выбор сделает. Он больше не стремится творить тепло, он стремится создать вирус, который общество должно позволить впрыснуть себе или погибнуть. Не важно, что он проповедует: любовь или ненависть, свободу или рабство, – он обязан создать пространство, чтобы быть услышанным, уши, которые услышат. Он должен добиться, пожертвовав собственной жизнью, осознания ценности и величия, которые когда-то подразумевались под словом «человек». Сейчас не время анализировать и критиковать произведения искусства. Не время отбирать цветы гения, различать их, наклеивать ярлыки и распределять по категориям. Но время принимать то, что предлагается, и быть благодарным за то, что нечто иное, нежели массовая нетерпимость, массовое самоубийство, может занять человеческий интеллект.

Если своим безразличием и бездействием мы можем создать человека-бомбу, как создали атомные, то, кажется мне, поэт имеет право взорваться по-своему и в свое время. Если все окончательно обречено на уничтожение, почему не поэту возглавить нас на этом пути? Почему он должен оставаться один среди руин, как обезумевший зверь? Если мы отрицаем нашего Создателя, почему должны беречь создателя слов и образов? Разве формы и символы, которые он придумывает, выше самого Сотворения мира?

Когда люди намеренно создают смертоносные орудия для использования их как против невинных, так и против виновных, против грудных младенцев и стариков, больных, хромых, калек, слепых, душевнобольных, когда их цель – население целых стран, когда они невосприимчивы ко всем мольбам, тогда мы знаем, что душу и воображение человека более ничто не способно волновать. Если сильные мира сего охвачены страхом и дрожат, на что тогда надеяться слабым? Какое дело тогда тем чудовищам, находящимся у власти, что станется с поэтом, скульптором, музыкантом?

В богатейшей и наиболее могущественной стране мира нет средств уберечь поэта-инвалида, такого как Кеннет Пэтчен, от голода или выселения из дома. Подобным же образом не находится верных коллег-художников, которые бы объединились, чтобы защитить его от излишних нападок ограниченной, недоброжелательной критики. Каждый день приносит новый удар, новое оскорбление, новое обвинение. Несмотря на все это, он продолжает творить. Он работает одновременно над двумя или тремя книгами. Трудится, преодолевая почти непрекращающуюся боль. Живет в комнате, едва способной вместить его тело, можно сказать, в арендованном гробу, да к тому же еще исключительно ненадежном. Не лучше ли было бы ему умереть? Чего ему ждать – как человеку, как художнику, как члену общества?

Я пишу эти строки для английского и французского изданий его произведения. Вряд ли это можно назвать традиционным предисловием. Но я надеюсь, что в этих далеких странах Пэтчен (и другие, пока неизвестные американские писатели) найдет друзей, найдет поддержку и одобрение, чтобы продолжать жить и работать. В Америке невосприимчивы к любым призывам. Люди здесь не понимают язык поэта. Они не желают видеть страдание – слишком оно беспокоит. Они не встречают Красоту с распростертыми объятиями – ее присутствие мешает бездушным роботам. Страх насилия заставляет их совершать безумные жестокости. Они не благоговеют перед формой или образом – они полны решимости уничтожить все, что не соответствует их идеалу, который есть хаос. Их не заботит даже собственный их распад, потому что они уже разлагаются. Огромное скопище гниющих гробниц, Америка продержится еще немного, выжидая подходящего момента, чтобы взорваться, разнеся себя на куски.

Одна вещь, которую Пэтчен не может понять, более того, терпеть, – это отказ действовать. Тут он кремень. Сталкиваясь с оправданиями и объяснениями, он превращается в разъяренного льва.

Особую ярость вызывают у него богатые. Время от времени ему бросают кость. Вместо того чтобы успокоиться, он рычит еще свирепей. Мы, конечно, знаем, что такое покровительство. Обычно это плата за молчание. «Что делать с подобным человеком?» – восклицает несчастный богач. Да, человек, подобный Пэтчену, ставит его перед дилеммой. Либо увеличивает требования, либо использует полученное, чтобы выразить свое презрение и неприязнь. Ему требуются деньги на еду и жилье, деньги на врача, на операции, на лекарства – и тем не менее он продолжает выпускать красивые книги. Жестокие книги, изысканного вида. Ничего не скажешь, у человека незаурядный вкус. Но где у него право иметь высокие потребности? Этак завтра он, может, попросит коттедж на берегу моря или Руо, перед творчеством которого преклоняется. Может, «Кейпхарт»[80], поскольку любит слушать музыку. Как удовлетворить такое чудовище?

Вот так богачи думают о голодающем художнике. Бедняки тоже, иногда. Почему он не найдет себе работу? Почему не заставит жену содержать его? Должен ли он жить в доме, где целых две комнаты? Иметь столько книг и пластинок? Когда человек вдобавок и инвалид, они еще более возмущены, еще более злобны. Они обвиняют его в том, что он позволяет болезни искажать его ви́дение. «Произведение больного человека», – говорят они и пожимают плечами. Если он вопит, значит это «произведение бессильного человека». Если просит и умоляет, значит «потерял всякое чувство достоинства». Ну а если рычит? Тогда он безнадежно безумен. Не имеет значения, какую позицию он занимает, – он заранее виноват. Когда его похоронят, его превознесут как еще одного «poete maudit»[81]. Какие красивые крокодиловы слезы пролиты над нашими умершими и прóклятыми поэтами! Какую плеяду их мы получили за краткий период нашей истории!

В 1909 году Шарль Пеги[82] сочинил morceau[83] для своего Cahiers de la Quinzaine[84], в котором описывал тогдашнюю надвигающуюся мировую катастрофу. «Мы потерпели поражение, – так начинается очерк. – Мы потерпели поражение столь небывалое, столь полное, что сомневаюсь, занесет ли история когда-нибудь в свои анналы пример поражения, подобного тому, какое мы обеспечиваем себе… Разгром – это ничто. Это было бы ничто. Напротив, это может быть великой вещью. Это может быть всем: и полным концом. Разгром – это ничто: [но] мы были раздавлены. Даже потерпели сокрушительное поражение. За несколько лет общество, наше современное общество, не успели мы дать ему критическую оценку, оказалось в состоянии распада, гниения, подобного которому, думаю, история никогда не знала…. Глубокий исторический распад, глубокое разложение, колоссальный прецедент, который на литературный манер мы называем периодом упадка, падением Римской империи и который можно назвать, вместе с Сорелем, гибелью Древнего мира, – ничто по сравнению с крахом нынешнего общества, по сравнению с крахом и деградацией нашего общества, нынешнего современного общества. Несомненно, в древнее время было еще больше преступлений и пороков. Но бесконечно больше было и возможностей. Гниль полнилась семенами. В те времена людям не обещали стерильности, какую мы имеем сегодня, если можно так выразиться, если можно соединить эти два слова»[85].

После двух губительных войн, на одной из которых Пеги отдал жизнь, это «обещание стерильности» представляется каким угодно, но не пустым. Состояние общества, которое тогда было очевидно поэту и мыслителю и, конечно, еще более очевидно сейчас (даже человек с улицы понимает это), Пеги описывал как «настоящий хаос бессилия и стерильности». Полезно помнить эти слова, когда записные критики в прессе (как правого, так и левого толка) обрушивают громы и молнии на сегодняшних поэтов. И с особой злобой они нападают именно на художников, в ком есть искра Божья. Именно творческую личность (sic) они обвиняют в подрыве общественного устройства. Мания преследования проявляется всякий раз, когда звучит искреннее слово. Весь современный мир, от коммунистической России до капиталистической Америки, пропитан гнетущим чувством вины. Мы живем во Время убийц. Приказ на сегодня: ликвидировать! Враг, заклятый враг – человек, который говорит правду. Каждый пласт общественной жизни пронизан ложью и фальсификацией. Что выживает, поддерживается, защищается до конца, так это ложь.

«Возможно, это бедственное состояние, – писал Пеги, – которое давит на нас более, чем когда-либо, обязывает не сдаваться. Человек никогда не должен сдаваться. Тем более что мы находимся в столь серьезном, столь изолированном и столь угрожающем положении и что страна определенно в руках врага».

Те, кто знает Кеннета Пэтчена, поймет, что я отождествляю его позицию с позицией Пеги. Возможно, не найти более различные индивидуальности, чем эти два человека. Возможно, у них вообще нет ничего общего, кроме этого отказа проглатывать ложь, этого отказа сдаваться даже в чернейший час. Не знаю никакого другого американца, который бы так же упорно настаивал, что враг находится у каждого внутри. Если Пэтчен отказывается играть по общим правилам, то не потому, что побежден, но потому, что никогда не признавал фантомов, созданных страхом и замешательством, которых люди называют «врагом». Он знает: враг человека – сам человек. Он бунтует из любви, не из ненависти. С его темпераментом, с его любовью к искренности, его приверженностью истине, разве он не имеет все основания говорить, что у него «нет выбора», кроме как бунтовать? Разве мы видим его в одной шеренге с мятежниками, которые просто жаждут свергнуть тех, кто наверху, чтобы самим захватить власть? Нет, мы видим его одиноким, в крохотном домишке, прикованным болезнью к постели, неистово ворочающимся с боку на бок, как в железной клетке. И это действительно самая настоящая клетка. Ему достаточно каждое утро открыть глаза, чтобы осознать свою беспомощность. Он не мог бы сдаться, даже если бы захотел: ему некому сдаваться, кроме смерти. Он лежит с широко открытыми глазами на краю пропасти. Мир, приговоривший его к заключению, спит крепким сном. Он с яростью понимает, что его освобождение зависит не от признания широких масс, но от крушения мира, который душит его.

Не он ли сказал: «Положение человеческих существ безнадежно»? В «Альбионе Мунлайте» это отчаяние выражено в высшей степени художественно: «Хочу быть ковром в борделе». Так, перефразируя Миро, люди, загипнотизированные звездами, могут спокойно ходить по музыке земли, изборожденной рытвинами[86]. Так мы можем распрощаться с нашим атавистическим другом – поэтом, обреченным жить в мире, который никогда не был, никогда не будет миром «цветов, рожденных сияющими утробами». Ибо цветы всегда будут рождаться и утробы всегда будут сиять, особенно когда поэт проклят. Для него зверь – это всегда число, пейзаж – звездный, время и место творения – здесь и сейчас. Он движется в «круге очевидных судеб», властелин темного царства, порочимый, гонимый и покинутый всеми при свете дня.

Вновь приближается ночь. И вновь «темное царство» открывает нам свои красоты. В середине этого двадцатого столетия все мы без исключения перешли реку людских слез. У нас нет ни отцов, ни матерей, ни братьев, ни сестер. Мы вернулись к животному состоянию.

«Я усыпил язык», – сказал Джойс. Да! а теперь усыпляют и совесть.

Биг-Сур, Калифорния

июнь – июль 1946 г.

Мой водяной знак – ангел[87]

Перевод В. Минушина

Меня часто спрашивают: «Если бы у вас была возможность прожить жизнь заново, сделали бы вы то-то или то-то?» Подразумевая – совершил бы я снова те же ошибки? Что до les amours[88] – не уверен. Но вот акварели – тут я отвечаю утвердительно. Потому что, рисуя акварели, я научился одной важной вещи: не заботиться о конечном результате, не относиться слишком серьезно к тому, что получится. Мы не обязаны каждый день выдавать по шедевру. Главное – взять кисть и писать, а не создавать шедевры. Даже Творцу, когда Он создал эту совершенную Вселенную, пришлось научиться не слишком сильно переживать из-за того, что у него вышло. Впрочем, сотворив Человека, он надолго обеспечил себе головную боль.

И Человек, достигнув желаемого или, если хотите, состояния блаженства, перестает играть в Творца. Я имею в виду, что он больше не чувствует необходимости рисовать, писать картины, изображать посредством слов или музыки то, что видит вокруг. Он может воспринимать вещи такими, какие они есть. Он обнаруживает, просто глядя на мир непредвзятым взглядом, что все существующее – шедевр. Зачем писать картины? Для кого? Наслаждайся тем, что видишь. Этого вполне достаточно. Тот, кто способен на такое, – подлинный художник. Мы же, остальные, кому необходимо на всем, к чему прикасаемся, ставить свое имя, – просто подражатели. Мы подражаем настоящим волшебникам. Ибо, хотя мы и делаем вид, что учим других видеть, слышать, понимать и чувствовать, на деле бóльшую часть времени мы тешим собственное «я». Мы не желаем уподобляться безымянным строителям соборов. Нет, нам хочется видеть свое имя, начертанное сияющим неоном. И мы никогда не отказываемся брать деньги за свои труды. Даже когда нам уже нечего больше сказать, мы продолжаем сочинять стихи и романы, писать картины, петь, танцевать, норовя непременно быть в центре внимания.

Вот и я туда же со своими акварелями – и своим именем, напечатанным крупным шрифтом. Еще один грешник. Еще одно «я». Должен сознаться, для меня большое удовольствие разглядывать их. Не стану лицемерить и скажу: «Надеюсь, вы тоже получаете удовольствие». Pour moi, c’est un fait accompli, c’est tout[89]. Двадцать лет мне пришлось дожидаться, чтобы увидеть альбом своих акварелей. Если быть откровенным, то я рассчитывал, что издатель воспроизведет их, может, штук пятьдесят или сто, а не примерно дюжину. Но, как говорится, лучше хоть что-то, чем ничего.

Самое замечательное во всем этом, что теперь не придется дожидаться смерти. Я могу видеть их сейчас, ici-bas[90], – грешник, бездельник и мот, а не ангел или призрак. Это уже кое-что. Взгляни я на них иными глазами, возможно, они преподали бы мне урок настоящей скромности.

В одном я уверен: теперь, когда моя мечта осуществилась, все, что бы я отныне ни делал, я буду делать с еще большим удовольствием. Я совершенно не стремлюсь стать искусным художником. Я просто хочу рисовать – рисовать без конца, даже если, возможно, совершаю этим преступление против Святого Духа. Чем ближе к могиле, тем больше у меня становится свободного времени. Теперь нет ничего такого, что было бы важно для меня – так, как было важно когда-то. Я могу отклониться вправо или влево без риска опрокинуть лодку. Могу и сойти с курса, ежели пожелаю, потому что не плыву к точно заданной цели. Как те двое прелестных бродяг из пьесы Беккета «В ожидании Годо», которые раз от разу повторяют:

«On y va?»

«Oui»[91].

И ни один не трогается с места.

Я, конечно, понимаю, что подобные безответственные мысли и высказывания едва ли в духе тевтонской традиции. И даже американской, насколько я знаю своих сограждан. Но разве вам не доставляет удовольствия читать такое? А если даже все это полная ахинея, то, что вы читаете, – что с того? По крайней мере, вы знаете мою позицию. А у вас, есть у вас твердая позиция? Докажите!



Поделиться книгой:

На главную
Назад