В этот момент подошел бесстыдно опоздавший Илья Шумейко. Он как ни в чем не бывало поздоровался и, сняв очки, начал протирать их да еще спросил, почему это мы не входим. Как будто не мы его ждали целые полчаса, а он нас. Это всех возмутило, на него накинулись: «Еще бы на два часа опоздал!» Пока кругом шумели, Вика шепнула мне, о чем Аннушка рассказывала до моего прихода. Оказывается, сегодня утром она получила два письма от своих бывших учеников, мы их сокращенно зовем «бывучами». Так вот одно письмо от Майки Федотовой, а другое от «бывуча», который много лет не давал о себе знать и вдруг написал. Учительница читала это письмо и вспоминала, какой был Валерий Заморыш. Заморыш — фамилия. Сам-то он, сказала Вика, наоборот, здоровенный: прислал в письме фотографию.
Мне захотелось взглянуть на здоровенного Заморыша, и я попросила у Аннушки карточку. Она дала и оба письма. На снимке впрямь богатырь в военной форме. Сержант Советской Армии. Только письма я прочитать не успела — мы вошли в музей.
Нас собралось полкласса — большинство кружковцы. Олимпийцы, как и следовало ожидать, не подвели.
До последней минуты я надеялась, что появится Н. Б. Но… ни его, ни Ларисы! Конечно, я не подала вида, как расстроилась, наоборот, весело бросила клич: «Вперед, олимпийцы!» и первая влетела в вестибюль музея.
Дружной стайкой, не отставая от седовласой женщины — экскурсовода, ходили мы по залам выставки московских художников. Я все записывала в блокнот. После осмотра выставки создалось такое впечатление, будто мы сами побывали в столице — на Новом Арбате, в Большом театре и на Красной площади.
Когда экскурсовод завершила рассказ и ушла, мы еще долго стояли перед картиной с видом на Москву-реку. Нам очень понравилось, как выписана вода, и солнечные блики на воде, и белый катер, и ажурные листья на переднем плане. Все было тщательно разрисовано — до каждой прожилочки на зеленом листке. Вика даже возмутилась, что экскурсовод прошла мимо этой картины, не сказав о ней ни слова.
Анна Алексеевна послушала нас, улыбаясь, потом подвела к портрету пятилетней девочки, сидящей на скамейке в сквере — с куклой в руках. И сказала:
— А теперь посмотрите сюда.
Сначала нам показалось, что их нечего и сравнивать, эти картины: с катером на реке — яркая, четкая, а эта — невзрачная, вроде небрежно намалеванная. Но Анна Алексеевна посоветовала приглядеться получше и стала объяснять, как хорошо сидит эта кроха, баюкая куклу, в центре большого города, отрешенная от окружающего ее шума и людей.
И я почему-то вспомнила Викину сестренку Наташку — ей примерно столько же лет. Как часто при мне Вика обижала Наташку невниманием к ее заботам! Мне стало жалко Викину сестренку, я посмотрела на Вику. Она на меня. Мы поняли друг друга. Анна Алексеевна сказала:
— Это и есть подлинное искусство. Оно пробуждает добрые чувства, потому что художник не просто копирует жизнь, он вкладывает в картину свою душу.
Мы пошли к выходу и скоро расстались с учительницей. Хотели ее проводить, но она заторопилась, села в троллейбус, беспокоясь о Светланке. Наверное, все время думала о ней — не случайно и картину выбрала с девочкой. Ведь на выставке были и другие.
От троллейбусной остановки мы зашагали к набережной. Вика с Зинухой, Марат с Шумейко и я.
Марат сказал:
— Все же картина «На реке Москве» классная. И в искусстве нужны разные манеры.
Он сказал это с важностью знатока, потому что сам рисует. Даже мечтает стать художником. Но восхищался сейчас вместе с нами, неучами, работой бездушного копировальщика жизни. Вот и захотелось оправдаться в наших глазах. Я спросила:
— Почему же ты при Аннушке не развивал свою идею про разные манеры?
— Будет час, будет и слово, — ответил он с той же важностью.
— Это конечно, — не удержалась я от иронии, — вам теперь только повод подавай, чтобы спорить, как Бурков.
Но тут мне вдруг возразила Вика:
— А при чем тут Бурков?
— При том, — сказала я, — что это он завел у нас обычай: спорить ради спора.
— Почему же ради спора? — спросил Шумейко. — Про учебу-то он верно, сказал, помнишь?
Еще бы не помнить! Если в классе у нас, как я считаю, завелась смута, то случилось это именно в день, когда Н. Б. затеял с Аннушкой спор об учебе. Я запомнила его слово в слово.
Мы неважно начали учебный год, и в середине той четверти Анна Алексеевна стала пропесочивать отстающих: неужели, дескать, мы, люди вполне взрослые, еще не уразумели, что обязаны хорошо учиться?
Вот тогда-то и встал Николай Бурков. До этого скромный новенький не проявлял себя ничем, а теперь поднялся и вежливо этак, но твердым баском сказал: «Извините, Анна Алексеевна, но вы неправильно требуете». — «Что неправильно?» — удивилась Аннушка. И мы удивились: сказать такое учительнице!
Бурков же нисколько не смутился. «Неправильно, чтобы все мы одинаково учились. Сами сказали — люди взрослые, через год у каждого будет свое дело. Так разве не важнее обратить внимание на предмет, который пригодится в жизни? Об этом и «Комсомолка» пишет. Если я не собираюсь быть биологом или химиком, зачем, спрашивается, уделять им столько же времени, сколько математике?» — «А ты собираешься стать математиком?» — спросила Анна Алексеевна. «Нет, это я к слову, математика везде требуется». — «А какой же у тебя любимый предмет?» — «Лично я в стадии поисков», — ответил Бурков. Анна Алексеевна полушутя сказала, что из этого едва ли вытекает, будто можно узаконить двойки. Тем более что многие ученики, как и Коля Бурков, находятся «в стадии поисков».
Мы, конечно, согласились с учительницей, но когда она ушла, ребята окружили Буркова. Его авторитет за один миг поднялся на небывалую высоту. К тому же он старше всех — не то в четвертом, не то в пятом классе из-за болезни пропустил год, ему давно исполнилось семнадцать.
Вот с тех пор в классе и происходит настоящий ералаш — каждый норовит разговаривать со взрослыми независимым тоном. Уж на что Зинуха послушная, и та недавно предерзко ответила Владимиру Семеновичу. А сейчас, едва Шумейко напомнил про случай, когда Бурков заспорил с Аннушкой, опять заговорила Вика:
— В конце концов, каждый человек имеет право на собственное мнение.
— Да, да, — поддела я Вику. — Свеженькая мысль! Запечатлена еще в наскальных надписях пещерного человека.
— Хватит вам, — стала по своей привычке утихомиривать нас Зинуха.
— Верно, — согласился с ней Шумейко. — Что спорить? Дай-ка мне лучше сержантово письмо.
— Ты его огласи еще раз, — предложил Марат.
Мы как раз дошли до сквера, от которого дальше чуть не на километр тянется широкая набережная. Было сухо, ясно, безоблачно, ноябрьское солнце хорошо, по-южному пригревало, но с противоположного берега дул свежий ветер, и пронизанный солнцем сквер с оголенными ветками кустов и остатками зелени на газонах казался сиротливо незащищенным, раздетым. Он просматривался из конца в конец, безлюдный, серый — пустынные асфальтированные дорожки, свободные скамейки. Мы сели. Илья развернул письмо и прочитал: «Многоуважаемая Анна Алексеевна!» Но в этот миг Вика опять сказала, обращаясь ко мне:
— А знаешь, я никак не пойму — зачем ты все-таки задела сейчас Буркова? Если он тебе лично не нравится, это еще не значит, что он вообще плохой.
Удар! И от кого? От лучшей подруги. Догадывается она, как я отношусь к Н. Б.? Или — не догадывается?
Надо было отвечать, и я деланно засмеялась:
— Так ведь каждый человек имеет право на собственное мнение.
— Ну, девочки, девочки, — опять обеспокоенно завертелась Зинуха.
— Нет, выясним все до конца, — заявила я. — У кого ко мне какие претензии?
— По-моему, ты сама все время предъявляешь к кому-нибудь претензии, — сказала Вика.
— Да? А ты считаешь, у нас все в порядке? Разболтались, развинтились, учимся отвратительно, а вы считаете…
— Я лично считаю собрание закрытым! — замахал руками Марат. И приказал Шумейко: — Давай читай!
Илья начал читать письмо.
А я слушала и ничего не слышала.
Объяснения с ребятами не получилось. И «выступила» я, конечно, глупо, не к месту, поэтому комсорг и оборвал. А о Буркове и вовсе заговорила зря: вон сколько у него защитников.
Ну и пускай! Пускай нравится кому угодно. И в кино сидит с кем угодно. Хотя бы с Лариской Нечаевой. Тем хуже для нее — нашла с кем.
«Нашла с кем, нашел с кем». Я поймала себя на мысли: вчера точно так же осуждала Буркова за то, что он обратил внимание на Нечаеву. Выходит, сама не знаю, чего хочу.
— А как ты думаешь, Ольга-джан? — Марат спрашивал, тыча пальцем в письмо Заморыша. Зинуха сказала: «Перепишу». Я догадалась: хотят поместить в летопись нашего класса, где хранятся многие письма «бывучей». Эту летопись веду я, но у Зинухи великолепный почерк, и все материалы в альбом переписывает она.
— Думаю так же, — ответила я, хотя, может, и невпопад. И сделалось неприятно. Я встала. — Пойдемте…
Раньше все двинулись бы за мной, а теперь…
— Посидим еще, — сказал Марат.
Я взяла у Ильи письмо Заморыша.
— Ну что ж… Гуд бай.
Я надеялась: меня остановят. В пронизанном солнцем голом сквере моя спина была, конечно, видна ребятам долго. И я знала: смотрят мне вслед, даже наверняка толкуют обо мне. Но окликнуть — не окликнули. Не остановили.
Я пошла быстрее, хотя ноги еле волочились. «Для утомительной дороги… нет силы… подкосились ноги», — бормотала я пришедшие на память строчки поэта Курочкина.
3
Он не дает мне покоя — ироничный Василий Степанович, поэт шестидесятых годов прошлого века, редактор сатирического журнала «Искра». Нас познакомила с ним месяц назад Анна Алексеевна, когда мы начали изучать поэтов-искровцев. С тех пор я не разлучаюсь с его серым томиком, как когда-то не разлучалась с голубым — лермонтовским. Конечно, великий Михаил Юрьевич остается любимейшим моим поэтом. Но Курочкин созвучен своей иронией теперешнему моему настроению. Я готова без конца повторять его строки, которые написаны будто про нас.
«Пред нами светлая дорога — проходят лучшие года» — это явно про двоечников.
Есть и про Буркова. Конкретно — так:
Есть и про меня. Ну, хотя бы… Вот пришла домой, прочитала письма Майи Федотовой и Валерия Заморыша, потом взялась за радиорецензию. Никто не мешал вдохновенно творить, но… не творится, не пишется. Отбросила с досадой, снова взяла Майкино письмо. И — позавидовала! Побывала Майя в Эрмитаже на выставке французской живописи, увидела там редчайшие картины из Парижа и как об этом рассказала! Обыкновенное письмо, а получше всякой рецензии. Да могу ли я думать, что похожа на Майку Федотову!
Так издавна твердит Аннушка. До нашего класса она выпустила один десятый. И очень привязалась к своим ученикам. Мы, новые ее шестиклашки, первое время ужасно страдали: нам казалось, Анна Алексеевна любит только своих «бывучей». Но вскоре мы их всех хорошо узнали — по фотографиям, по письмам, даже лично. И теперь дружим, переписываемся. И Аннушка уверяет, будто я напоминаю ей Федотову. Не внешностью, конечно: на фотографии Майка беловолосая, миленькая, а я — черногривая уродка: нос кнопкой, а глаза чересчур большие. Какая-то лупоглазка. Объединяет же нас любовь к литературе. Майка тоже писала стихи. Сейчас она в Ленинграде, на третьем курсе, изучает оптические приборы. И стихи сочинять бросила. Но искусство любит по-прежнему. А я уж литературу никогда не оставлю! Правда, лирические стихи у меня тоже не получаются, и я переключилась на сатирические. На сатирический лад перестраиваю и нашу классную стенгазету. А в самое последнее время занялась еще прозой. Поэтому и согласилась написать рецензию для радио. Но… ничегошеньки не выходит. Как же опять не вспомнить Курочкина, который, словно про меня, «выдал»:
— Оля, ты дома? — Я не расслышала, как пришла мама. — Ну, как выставка? Хорошая?.. Послушай, а что случилось с вашей Ларисой? До твоего прихода звонила Анна Алексеевна. Когда она вернулась из музея, ее ждала Ларисина мать. Ларисы нет, она не ночевала дома.
— То есть как нет?
— Ну, Валентина Константиновна не знает, где она.
— А где же она ночевала?
Мама сделала большие глаза. Они у нее и так не маленькие, но когда она их округляет, они становятся похожими на мои, и в этот миг можно понять, почему я лупоглазая.
— Послушай, Ольга, ты когда-нибудь отучишься задавать глупые вопросы? Если бы я знала, где ночевала твоя подруга, неужели бы я…
— Но она мне вовсе не подруга.
— Вы учитесь вместе девять лет…
— Только с пятого.
— Хорошо, пять лет…
— Четыре.
— Хорошо, четыре, — повторила мама, накаляясь: моя невозмутимость всегда выводит ее из себя. — Неужели тебе нет никакого дела до одноклассницы?
— При чем же здесь я? У Нечаевой есть свои близкие друзья.
— Ольга! С тобой что случилось?
— Ну вот! — Я пожала плечами. — То спрашиваешь, что случилось с Ларисой, теперь — что со мной.
— Раньше тебе было дело до всего и всех. А теперь? Уткнулась в книжки…
— Мама, — перебила я. — Что, по-твоему, я должна делать? Сломя голову бежать, искать Ларису? Ну, говорю тебе — у нее есть друзья, которые не спускают с нее глаз.
— Кто?
— Ну, есть.
— Трудно сказать?
— Почему? Пожалуйста. Хотя бы Бурков.
Она опять сделала большие глаза:
— Бурков?
Все три года — с приходом к нам Анны Алексеевны — мама состоит в родительском комитете. И знает наших ребят наперечет. Про Буркова она тоже знает, хотя не все. И на меня сейчас смотрит подозрительно долго. Наконец говорит раздумчиво, словно что-то прикидывая в уме:
— В музее с вами его, конечно, тоже не было?
— Что значит «тоже» и «конечно»? — уточнила я.
— Но Ларисы-то не было? Эх, Ольга, Ольга…
Мама часто восклицает так скорбно, будто в чем-то меня укоряя. Этот ее упрек я воспринимаю как разновидность распространенной родительской формулы: «А вот твои отец и мать в свое время…» Видимо, родителям просто невозможно воспитывать детей без такого элементарного сопоставления.
— Мама, я лучше почитаю.
— Читай, читай. Да поищи что-нибудь про себя подходящее.
Она ушла в другую комнату, и я услышала — поднята телефонная трубка, набран номер: «Анна Алексеевна!» Конечно, я не стала прислушиваться, хотя подмывало.
Но через некоторое время мама снова появилась передо мной.
— Так вот, Ольга, Лариса нашлась.
— Видишь! — сказала я тоном победительницы. — Значит, ничего страшного не произошло. Где же она ночевала?
— У Дины.