Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Категория жизни: Рассказы и повести советских писателей о молодежи нашего времени - Евгений Филиппович Гуцало на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Почему вы напомнили мне, Иван Максимилианович, что два года назад у вас уже был предынфаркт?

Мне жаль людей, страдающих сердцем от солнечной активности. Но ваше-то сердце замирало от страха перед светилами куда менее удаленными и несравнимо мелкими. Не все болезни имеют благовидную причину. За насилующий ваше трусливое сердце духовный развратец, в котором так удобно жить при соблюдении тайны, надо бы заключить вас — принудительно — в соответствующий диспансер, потребовать поименный список бывших с вами в контакте и лечить их, молодых, и может, еще не безнадежных.

А вам нужно не горевать, а утешаться тем, что человек смертен, иногда внезапно смертен, и это счастливое свойство разом освобождает от страха. Как окончательная правда.

Газета выплюнула меня без фанфар, без фимиама, и сама я тоже не жалела себя. Хотя какая-то часть меня ужасалась сантехническому будущему, тосковала и звала остаться. Она всегда страшилась перемен, лила слезы, умоляла о прощении, покое, примирении, постоянстве.

Пела ли я на выпускном вечере в школе — она невпопад присоединяла свой рыдающий голосок. Уезжала ли из родного города, прощалась ли с людьми, которых, вероятно, не встретить больше, — крошечная женщина сжимала мое сердце, как комок проплаканного платочка, задыхалась от горя, от потерь и билась о меня остальную, словно о стену.

Я росла, мужала — она с каждым годом становилась все меньше. Она узнала много «нельзя» и «надо», сделалась затаенной и осторожной, как ребенок-сирота, живущий сам по себе. У нее не было никого, кроме меня. А мне было некогда заниматься ею. И она пошла замуж.

Вот ее, маленькую мою мещаночку, мне пришлось утешать. Неновыми рассуждениями о чистоте и грязи.

— Грязь не в возне с грязью. Грязно не замечать грязь, — говорила я ей. Знала, малютка-женщина мечтала о нарядных, летящих, словно на сквозняке, платьях. Она была красива и мучилась этим. Ей хотелось, чтобы мужчины смотрели ей вслед, чтобы кожа ее была розова и свежа, чтобы вокруг были цветы, картины, ласковые, снисходительные люди. А как она любила изящные, веселящие ножку туфельки! Я только однажды купила ей такие.

— Не бойся. Наружной грязи нет. Нам нужно жить так, чтобы каждое наше дело было завершено до конца, а значит — чисто. Ты же видела — можно привыкнуть к грязи. Поэтому нам с тобой нельзя привыкать.

Шепотом я читала ей Бодлера: «Есть запах чистоты, он зелен, точно сад…» Она всхлипывала.

Ей нравился Евтушенко.

Я не могла оставаться в газете. Я вся смердела от несделанного, обойденного, замолчанного.

Это длилось секунду, никак не больше. Мои пальцы успели сделать только один виток подмотки. Ноздри вздрогнули, услышав далекий мертвый смрад рыбьих внутренностей, взгляд сузился в точку.

…Стремительно увеличиваясь, точка летела с листа дерева за окном. За точкой, как за сильнейшей линзой, тяжко рождая друг друга, рвались взбухшие клетки, пульсировала цитоплазма. Собственно, это разрушались буквы, слова. Они сливались, образовывая другое: уже не слова, а звук, чье-то пение, всхлипывание и скрежет. Вдруг распахнулась полутемная комната. Под потолком сушились пучки чистотела. В углу громоздилась бугром куча красного картофеля. На грязном полу сидела и плакала кудрявая девочка.

Она долго играла в тазу с белой живой рыбиной. Рыба терлась о руки, сыпала в ладони серебрушки чешуи и вот-вот должна была сказать влажным холодным ртом что-то тайное, какую-то удивительную, неслыханную, неведомую правду, но пришел дед, отругал девочку за мокрое платье и тут же, на глазах, зарезал рыбу черным ножом с треснувшей рукояткой.

За минуту до этого девочка пела: «…вот какая рыбонька в гости к нам пришла, белая, чистая и большая». А теперь убитая лежала на столе, в ворохе отвратительно пахнущих смертью кишок, и молчала. Девочка — в наказанье — скребла сальным мотком спутанной проволоки по днищу глубокой закопченной сковороды, плакала. З-з, з-з-з — скрипела проволока.

— Морька, дикошарая, куда! — крикнул дед.

Прижимая рыбину к груди, измазанной сажей, девочка слетела с крыльца, кинулась напролом в малину, продралась сквозь конопляник, перелезла забор. Рыба, оживая, дергалась, махала хвостом.

Течение речушки подхватило ее, и девочка из-под козырька ладони увидела, что рыба удирает, удирает во все лопатки, далеко-далеко, за синие моря и голубые горы, туда, куда уедет девочка, когда станет взрослой. И девочка никогда не забудет ее и узнает, хотя рыба за это время может вырасти китом.

Платье девочки погасло. Забор завернулся рулоном, опрокинулся, поехал вбок, превращаясь в точку; точка взлетела пылинкой от колес проехавшего самосвала и села на раскаленный лист осины, бьющийся в окно конторки.

Стукнула дверь. Вошел Морозов и встал у косяка.

— Завтра оцинковка прибудет… Метров пятьдесят.

— Знаю. — Я напрягаюсь. Чувствую — смотрит в пробор моих волос. Не в глаза. Нервничаю: падает кусок подмотки из рук, я наклоняюсь за ним. Вот здесь нужно держать паузу. Опять будет ругань. Проклятая оцинковка.

Тут он и делает залп поверх моей головы. Лениво так, Качалов!

— Ну-ну… Кто у тебя там первый в талмуде?

Сердце мое замирает. Не знать тебе, Измайлов, такой радости. Защитился — до потолка прыгал, а вот такой — не знать.

Оцинковку, полудюймовые трубы для водопроводов, Морозов, стоящий сейчас передо мной, год из года ворует. Кто из квартиросъемщиков знает разницу между обыкновенной трубой и оцинкованной? А последняя в два раза дольше служит, на ней практически не бывает свищей, она почти не засоряется.

Подадут, к примеру, заявку: лопнула труба. Придут сантехники, все разворотят, приварят другую подводку, иногда из старой даже трубы… Что жилец понимает? Лишь бы не капало. А через пару месяцев трубу опять прорывает. Или совсем нет напора.

Сантехники же где надо запишут: поставили по такому-то адресу оцинкованную подводку 12 погонных метров. А трубы эти себе в карман. Запрячут где-нибудь в подвале, среди ненужного лома. На знатока.

Знаток-жилец, как правило «свой мужик», знает разницу и хорошо ее оценивает. Знаток — это не бабка на пенсии при одном колбасном талоне. До 100 рублей стоит подводка из оцинковки, сделанная халтурным путем. Значит, качественно и с полным соблюдением технологии. И летят возбужденные орлы в слесарку, вызывают к жизни дремлющий трубогиб, каким в «нормальной» жизни совсем не пользуются. Радостно переговариваясь, подбирают сгоны, нарезают резьбу.

Все должно быть аккуратно, хозяин платит за качество наличными.

А обычно как? Разогреют трубу над пламенем горелки и на глазок завернут об колено радиус, какой по душе. А этого нельзя делать, тем более — с оцинковкой. Сгорает покрытие, и грош ей цена после этого…

Морозов прав, называя мою записную книжку сводом законов. Там у меня просьбы тех, кто действительно нуждается. И короткие биографические сведения — рудимент былого занятия журналистикой. Все — незнатоки. Знатоки на фронт даже родиться не успевают.

Значит, пять-шесть квартир обеспечим.

Джон Пирпонт Морган в одной из своих аналитических интерлюдий заметил, что «у человека имеется обычно две причины для своих поступков: настоящая и та, которая хорошо звучит».

Хорошо прозвучало сейчас у Морозова. Что не возьмет он от знатоков полтыщи (на троих). Что надо делать по-честному, и для него, Морозова, это плевое дело, он стоит большего.

А до настоящей причины лучше не докапываться. Совесть у сантехников сложной конфигурации. Где-то так глубоко, что и не сыщешь, а то — почти на поверхности, как пленка на ране. Лучше ничего ему не говорить. Творящий добрые дела награду получает сразу и от себя. Зачитываю ему адреса.

— После обеда сходим, замерим точно. Сгоны готовы?

— Делаем, — буркает он и вываливается в дверь.

Смотрю в окно. Идет к слесарке, пинает камушки.

Это лишнее для него движение говорит о том, что он в духе.

Теория малых дел? Возможно. Один конкретный Морозов, в котором что-то происходит, дает мне ощущение нужности большее, чем растиражированные тысячами, простерилизованные прежние мои корреспонденции.

Первый год в сантехниках вспоминать тяжело. Вспоминать? Я уже вспоминаю? Значит, минуло то время. Выходит, так.

В ПЖРТ тянули с оформлением, будто я просилась на стажировку в Сорбонну. Университетский диплом только рассмешил начальника. Почему я не иду в космонавты, в солистки балета? Ровно столько же соответствия.

Тогда я вынула другой, техникумовский, по специальности «Холодная обработка металлов резанием». Начальник дрогнул. Тут уже надо было возражать. И он возразил мне, что техникум — это все-таки недостаточно мало. Ответственная процедура закончилась в слесарной мастерской, где на глазах немногочисленного, но в полном составе, коллектива участка я показала, что умею руками.

Меня, наконец, приняли. Взяли.

В бригаде, где я стала четвертой, долго держалось ощущение, схожее с тем, как если б в мужскую парильню преспокойно вошла дама и стала понужать себя веником с теми же приемами и ухватками, что характерны для мужской банной пластики.

Подвал был сантехникам дом родной. Здесь на скорую руку мастерили. Ели, пили, спали, прятались от жен. Принимали гостей, иногда — женщин.

Здесь, вдали от критических глаз интеллигентных жильцов, вели нравоучительные разговоры с бичами, набегавшими пожить с кое-какими удобствами. А кого еще, как сантехник считает, он может поучить? Только бича.

Все остальные учат сантехника.

Бичи при моем появлении пропали сразу. Сеть оповещения у них, видимо, широко разветвлена. Случилось это после того, как, разыскивая какой-то пустяк, я набрела в подвале на кучу тряпья. Так мне показалось. Решила вынести все это вон и запустила руки. Худой, плюгавый мужичишка, почти голый, забарахтался в моих объятиях. Когда он раскрыл, наконец, опухшие от водки глаза… Наверно, ничего страшнее меня он не видал по подвалам. Как истошно он заверещал!

С тех пор — ни его, ни кого подобного. Они научились перепрятываться. Подвалы есть в каждом доме, какой бы величины он ни был. Как бы ни были блестящи его сверкающие фасады, у каждого дома есть низ, нулевой цикл, от которого идет отсчет высоты. И там, в канализационных, водопроводных и газоподводящих корнях, без которых дом замер бы от жажды и холода, захлебнулся бы нечистотами, сидит ночью очумелое существо, взрослый беспризорник, крутит, может быть, вентиль и подносит к нему спичку. Эта картина — шипящая струйка газа и горящая спичка, — конечно, плод моего воображения. Но я люблю свой дом. Кто может дать мне полную гарантию, что мой вымысел нереален?

Я искала их по затхлым, темным помещениям не для того, чтобы прогнать. Потом поняла — я одна. Этого для них мало.

Сквернословия в первые дни не было совсем. Другое занимало. Может, какая-то ненормальная? Есть такие: учатся, учатся, заучатся, и куда им потом податься после дурдома? Или, может, по какой-то мудреной статье турнули с прежней работы? Может, пьет втихую и по-черному, только ходит чисто? А может, сидела за что?

Так прямо и спрашивали. Так прямо и отвечала — нет, просто захотелось.

Они утвердились в первом предположении — ненормальная. И сошлись в этом со всеми знавшими меня. (А знал ли кто-нибудь из них норму?) Но и с ненормальной в первое время деликатничали, не давали работать тяжелое, в речах держались. Потом шок кончился. Начались будни и срывы.

Как это сказал Измайлов? Бытие определит? Ай ай! Бытие со средой спутал! «И чему вас учут!» — укорил бы мой сосед-дедушко. Это еще что. Однажды Измайлов переводил на английский и в выражении «окружающая среда» поставил слово «Wednesday».

Стоит вернуться на десять лет назад, вспомнить и эту мою жизнь. Измайлов сыграл в ней немалую роль. Пожалуй, именно его в первую очередь не должно удивлять то, что я стала сантехником.

— Марго, куда уходят деньги? — неожидающе спрашивал он. Его сухое, фресковое лицо в сеточке ранних морщин смотрело в глубь наших первоначальных десяти жилых квадратов будто с высоты потолка какой-нибудь там капеллы. Так же устало и скорбно смотрело. Так же было молодо и так же старо, как библейский сюжет.

Он называл свое лицо интеллигентным. Конечно, если не замечать неприятного, можно и так представлять интеллигента — ансамблем из худого вытянутого подбородка, тоскливых двустволочьих глаз, сложного в разных кривых носа и лба, переходящего в лысину. (А в самом деле… Какое оно, лицо интеллигента? Не знаю) Ничего широкого, толстого, мясистого, того, что Измайлов, потомок многих поколений работного люда, мог бы носить с полным правом. (И с достоинством.) Но он вырос худым. Это никак не занимало его в детстве и юности, когда простительно стесняться внешности или, наоборот, считать себя красавцем. Лицо взрослого худого интеллигента стало отправной точкой для его размышлений на тему «куда уходят деньги».

Измайлов неизвестно почему думал, что с этим лицом во времена древние он ходил бы на Форум разглагольствовать с Цицероном, ни меньше, ни больше. (Ты был бы рабом на каменоломнях, утверждала я.)

У Петра I Измайлов сидел бы в ассамблеях. Непременно по праву руку, оттеснив плебея Меншикова. (Если бы не сгнил в болотах под Питербурхом, язвила я.)

При Алексашках и Николашках смог бы въехать в члены какой-нибудь академии. И сидел бы, думал, рассуждал… (А не ходил бы с сумой по вымирающим от голода волостям.)

— !!! — взрывался Измайлов.

Он боролся за 120 ассистентских рэ в кулуарах университета и постоянно раздражался несовпадением ощущаемых им значительности и интеллекта с той ролью, которую играл в действительности.

Он мыслил, следовательно, существовал. Денег у нас вечно не хватало.

Родители уверили его, что для интеллигента счастье не в деньгах.

О, превратно понятное слово! Оно летит белокрылым, полным чистого значения голубком. Но бьется слово, бьется во врата другого сознания, наконец проникает, проходит, проползает извилистыми путями… Опадают перышки, утолщается шея — и злокачественная метаморфоза! Слово — уже не голубок, а белесый опарыш. Суть его не в радостях свободного полета, а в жирном тепле наземной кучи.

— Счастье не в деньгах? Зачем тогда зарабатывать их? — решил послушный сын и мой муж. В нравственном отношении его родители шли в ногу с духом времени, с остальными трудящимися массами, тоже считавшими, что счастье не там. А коль так, то ничего не мешало массам подрабатывать и некоторым изобилием, а не скудостью, доказывать себе и детям правоту ходячей формулы.

(Вот, мол, Ваня. Папка принес не 150, а 250, а мамка все равно ворчит. Значит, сынок, не в рублях дело.)

Трудящиеся массы вкалывали. Это избавляло их от презрения к металлу, от изнурительных размышлений о счастье и его адресе. В семье мужа (как так вышло?) деньги, чуть большие тех, что получал отец и его мать, считались предосудительными и нечестными. «С трудов праведных не наживешь палат каменных» — такого рода бытовали у них пословицы. Вероятно, это была защита, самооправдание, как многое, имеющее социальные корни. Родители жили по принципу — «не высовывайся». Не высовываясь, они сохранили покой в семье, избежали многих неурядиц, бед и — такова уж обратная сторона медали — в силу этого не могли по-настоящему работать. Настоящая работа требует именно «высовывания». Деньги у них имели одну нравственную значимость. И, уподобляясь людям, приобретали в некотором смысле даже внешность.

Деньги соседа, «отгрохавшего» дачу и поэтому «вора», были «чужие и дикие». Ведь он работал на лесопилке и, значит, крал лес. «Чужие дикие» деньги представлялись моему мужу-ребенку разнузданной оравой мужиков-неинтеллигентов, ведрами пьющих водку и святотатственно заедающих ее громадными шоколадными плитками. Последняя подробность вызывала у маленького Измайлова зависть и слезы.

Свои, честные деньги приходили сами. Ради них не нужно было красть — просто сидеть надо было, как мама, в бухгалтерии и папа — в юрконсультации. Крошки денежки приходили послушно, как примерные дети, принося конфетку, платье — маме или рубашку — папе.

Итак:

1. Воровство — «дикие деньги» — «отгроханные» дачи и шоколад.

2. Тихая работа — свои денежки — мелкие покупки.

Поняв однажды нехитрую альтернативу, на которой воспитывался Измайлов, я удивилась ее глобальной применимости. Следуя ей, можно одинаково вырастить и трудягу и грабителя. То, что порицаемый пункт № 1 при сопоставлении с пунктом № 2 мерк и терялся в ничтожестве и презрении, — это ведь только родители предполагали. Сопоставление могло пойти и наоборот. Пункт № 2 тоже достаточно устрашающ.

Утверждение через отрицание — расплывчато, ибо, предупреждая об одном, отсылает к множеству.

— Счастье не в деньгах. А где?

— Муж не курит, не пьет. А что же это все-таки за муж?

Измайлов вырос под прохладной сенью пункта № 2, женился и стал размышлять. Не о пункте № 1, а о множестве других, о каких он не знал ничего и не знал даже того, как к этому относиться. О жизни.

Он не стал ни вором, ни работником. Потому что и там и тут нужно развивать деятельность.

Измайлов немного работал и немного крал. Незаметно для всех и для себя. Он воровал время, которое тоже деньги. «Время — деньги». «Счастье не в деньгах». Значит, нет его и во времени. Он не ценил время. Он не обожал часов и минут. И ему были заказаны мгновения, которые хочется остановить. Все было для него серо, уныло, как вечность.

Если б украденное им за рабочий день время могло превратиться в купюры, он с негодованием отбросил бы рубль-два, найдя их у себя в кармане и зная, за что они. Он был честен до предела. Только предел у него был совсем рядом.

В допредельности же, где время не обращается в крупные суммы, а просто перетекает в никуда — лежал ли Измайлов дома или стоял в курилке на службе, — он был объят покоем честной лени, которую принимал за удовлетворение от исполнения обязанностей.

Выйдя замуж, я стала матерью раньше, чем родила. Усыновленный мною муж физически был оформлен вполне по годам. 192 см роста и интеллигентное лицо. Но во всех видах полезной деятельности его развитие не превышало эмбрионального.

Даже службу его ассистентом на кафедре философии я не могла считать работой. Работой она казалась только на первый взгляд.

Переход Измайлова из класса в класс, в институте — с курса на курс, завершение учебы, поступление на кафедру — все это были этапы саморазвития лени, ибо и лень как состояние нуждается в движении.

Уверена, что больше всего он трудился в начальной школе, когда корпел над задачками о трубах: куда и сколько вытекает. Его озлобленная памятливость на свои детские труды тяжкие позволяет сделать вывод, отчего он, уже взрослый, так люто ненавидит сантехнику.



Поделиться книгой:

На главную
Назад