Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Категория жизни: Рассказы и повести советских писателей о молодежи нашего времени - Евгений Филиппович Гуцало на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— И вообще, если убрать мат из речи сантехника, останется обиходная речь интеллигента. У всех у нас, дорогой, одна десятилетка. Дальше только должности.

— Тебе, конечно, виднее, — он смотрит на часы. Уел.

После этого актерского маневра он создаст видимость, что не он меня остановил, а я его задерживаю. Дудки, знаю. Не дам выдержать паузу.

Я успеваю отойти на несколько шагов, и, когда он поднимает глаза, меня уже нет перед ним. Оборачиваюсь, киваю на ходу:

— Привет!

Он стоит как тогда, в зале народного суда. Измайлов меня ненавидит. Когда знаешь за что, это придает силы, это приятно. Ненависть — искреннее всякой любви.

А занятный тогда вышел процесс. Суд, как обычно в разбирательстве дел о разводах, тер правду грубого помола. И главное — вездесущая пыль, цемент союза, как всегда, просыпалась сквозь все решета. Самые крепкие, нерушимые разводы получаются там, где обнаруживается наличие всего необходимого, всех этих краеугольностей, на каких держится осточертевший двум семейный свод. Конечно, было бы безумием раскрыть действительную причину. Не хочу-де жить с Измайловым, потому что он демагог.

Поняли бы меня два народных заседателя — пожилые женщины — по обеим сторонам от судьи? Пьяница, тунеядец — это ясно. Но демагог?

Ведь принято думать, что демагоги вредят, тормозят, зажимают, искажают, втирают очки, наносят урон, но все это — в сфере общественных процессов.

Предполагается, что, приходя домой, они расковываются и становятся обыкновенными, годными муженьками. Что есть за одним столом и спать в одной постели с демагогом вполне допустимо. Что демагог может вредить всей стране в целом, но никак не встанет поперек горла собственной жене.

Не помню всего, что мы оба тогда насочиняли, чтобы отделаться друг от друга. Чета Измайловых так яростно бичевала пороки своего брака, что суд принял нас за глубоко раскаявшихся и все финальное время употребил на попытки примирения.

Настолько дорого было Измайлову его состояние неразоблаченного демагога, что, не моргнув, он объявил себя импотентом, однако желающим сохранить семью ради ребенка. Поставил меня в незавидное положение, крючкотвор. Заседательницы смотрели на меня с осуждением. Эка, мол, невидаль — импотент. И с такими у нас живут. Порядочные, конечно.

Я никогда не думала о том, за что Измайлов мог любить меня. Любить можно за что угодно и вовсе без поводов. Не нелюбовь всегда имеет причину.

Он не любил меня за то, за что вообще не любят ассенизаторов, мусорщиков, сантехников. Эти люди по роду своего занятия иногда приходят к мысли, что только по одной грязи и способу очищения от нее можно судить — ни много ни мало — о всей жизни.

Много грязи? Плохая жизнь. Меньше? Получше. Вот эту ассенизаторскую категоричность Измайлов не выносил во мне. Он пытался объяснить мне красоту произносимых слов, идей, рассуждений, а я, набычившись, глядела в итог, в результат. Измайлов не любил меня за сформулированное Лессингом нарушение эстетической нормы. За то, которое препятствовало бы наслаждению скульптурной группой «Лаокоон», вздумай ваятель изобразить реальную степень страдания отца и сыновей. Каждый демагог — созерцатель. Как каждый, Измайлов стоял горой за всевозможные приличия, условности, благовнешности. Борьба за их соблюдение — есть представление демагога о счастье.

Быть борцом — вполне удавалось Измайлову на службе. И совершенно не получалось дома. Со мной он был несчастлив.

О, как, должно быть, ему недоставало рядом скромной, верной ему и его принципам, любящей подруги. Той, у которой не видно трудов, но всегда уют, но тактичное понимание его усталости, но свежее белье, но вкусный обед. Как, наверное, он хотел видеть обращенное на него одухотворенным зеркалом мягкое, доброе женское лицо с неудручающим подобием улыбки, одинаково возможной и при боли, и при радости, лицо, освещенное тихим светом кротости и мудрости, терпеливое, наипрекраснейшее из лиц русских женщин, всепрощающее и всем лучшим наделяющее возлюбленного супруга. Лицо, разребячившись пред которым, Измайлов вспомнил бы о сотнях других, несчастливых женщин, избиваемых пьяными мужьями, о женщинах, не имеющих подарков к 8 Марта, вспомнил бы и сжалился до слезливого умиления собой — причиною счастья той, что смотрит на него так нежно и преданно. О, какие бы несметные силы черпал он для своей деятельности из брака с такой женщиной! Я советовала ему — вырезать жену из журнала «Работница».

Мимо окон конторки с грохотом проезжает тележка с ацетиленом и кислородом. Они не зайдут сюда. После экспроприаций ребята дуются. Мягко говоря.

Так и есть. Заскрежетала дверь мастерской. Я положила там на видное место заготовки для сгонов и рядом лерку — лобовой намек, чем им заняться. Заявок по участку нет. Но идет рабочее время.

Набиваю сальники в кран-буксы. Тонкая асбестовая подмотка, вертлявые штоки. Не так страшен черт…

Конечно, если б той девочке, какой я была десять лет назад, во сне приснилась ее теперешняя работа, она, наверное, неделю ходила бы под впечатлением ночного кошмара. Возможно, даже восемь лет назад. Когда я работала в маленькой газетке «Призыв».

В первое время глаза главного редактора Ивана Максимилиановича — за толстыми, четырехплюсовыми стеклами очков — казались мне мудрыми. Была в них некая отстраненность от суеты. Отчество тоже, без его ведома, располагало. В нем слышался голос свободомыслия, запах трав Коктебеля, шорох платья юной Цветаевой — бог весть что взбредет на ум выпускнице университета, смотрящей на поцарапанный письменный стол, из-за которого кто-то накануне ушел на пенсию.

Потом — спустя два года — я уже не различала глаз редактора. Сидел напротив меня в узкой комнатке, пропахшей лекарствами, пожилой человек, и в каждом глазу у него было по четыре плюса. Может, поэтому он пропускал только ту информацию, которая в основном несла положительное.

Сгорел, допустим, где-то цех деревянных изделий. Но зато давно уже кипит работа, и весь коллектив погорельцев ударно строит новое здание.

— Как это случилось? Кто виноват? Как будет наказан?

— Девочка, милая… Не надо в лоб, не надо… Ты журналистка, а не прокурор. Твое дело разобраться, вникнуть, донести…

Все главные редакторы в книгах и фильмах закидывают львиную гриву, протирают очки и отечески-добродушно наставляют молодых. Иван Максимилианович никогда не протирал очков, и гривы у него не было. Чем-то он все-таки походил на льва, но на льва лысого и беззубого. В природе львы до такого состояния не доживают. Он сидел, почти невидимый за горами бумаги, и оттуда, как из трубы, доносилось раздраженное:

— Хевочка, билаа… Недядя в лоб. Недядя…

Бедовал со мной Иван Максимилианович. Летать учил. Чтоб не бродила я по земле и не спотыкалась на каждом шагу о вопиющие — как оказывалось, только в мои уши — недостатки. Бреющему журналистскому полету учил меня главный редактор. Взгляду «вширь», «вдаль», «вглубь». Ужасные, медные слова.

Это занимательный способ — смотреть «вширь, вдаль, вглубь», — если учесть, что некое явление находится прямо перед глазами.

И до сих пор, если я слышу, что нужно «смотреть глубже, шире и дальше», то поворачиваюсь и ухожу. Боюсь ударить по самодовольной копилке с прорезью на темени для директив.

Я должна была научиться подниматься над суетой и с сорочьей высоты «видеть главное». То, что и с высоты уже не сливается с безмятежной линией горизонта.

— Видно, как горит цех? Даже сверху видно? Тогда пиши. И побольше об яростной стихии огня и энтузиазме. Виновных видела? Нет? Тогда и не пиши о них.

Утрирую, конечно.

У самого Ивана Максимилиановича была застолбленная два десятка лет тема, выручавшая его всякий раз, когда и ему уже начинало казаться, что материалы в газете что-то стали совсем пресными. Строительство очистных сооружений.

Если б дворовый пес, зорко охраняя дом, завидел вдруг чужого, ломающего забор, какие бы громы и молнии, какие неисчислимые оскорбления изрыгнуло бы его дрожащее от ярости горло! И как бы стушевался он, как поджал хвост, как завилял бы им виновато, узнав в подошедшем мародере какого-нибудь свояка хозяина.

Что-то подобное, сгущенное до образа, виделось мне в очередной «информашке» Ивана Максимилиановича об очистных сооружениях. С той, конечно, разницей, что главный редактор не позволял себе ни собачьей несдержанности, ни собачьей ошибки — лаять на знакомых.

Немного поворчав по адресам разных пайщиков-ведомств, без указывания фамилий (будто ведомства — это просто здания, где нет людей-руководителей), слегка куснув смежников (а это вообще звездно-загадочная «черная дыра» — смежники. Это все, кроме одного — говорящего в данный момент), Иван Максимилианович заканчивал свой «острый сигнал» нетленными мичуринскими изречениями о человеке и природе, возгласами «Скоро ли мы увидим…», «Пора подойти с полной ответственностью…» и т. п., которые в переложении на собаку звучали бы как примирительное повизгивание из конуры, сопровождаемое побрякиванием цепи. Все сводилось к тому, что чистить ух как надо, ох как пора. Но кто конкретно? Когда конкретно? Это было похоже на молитву атеиста. На обращение в совершенное «никуда».

А в качестве наглядного пособия — как должен писать настоящий журналист — Иван Максимилианович подсовывал мне материалы Елены Романовны Подобед, роковой женщины редакции.

У нее были бедра. Стоит ли об этом говорить! Бедра есть у всех, например, у мужчин. Но у Е. Р. Подобед были такие бедра, что при виде их в мужских взглядах появлялась какая-то ясность. Будто решал человек что-то, бился, мучился, страдал, а он — вот где, выход. Я сначала подумала, что она ходит в галифе. Оказалось, обыкновенные джинсы. И все-таки в них было что-то от галифе. Пронзительной, почти армейской ясностью были отмечены и журналистские труды Е. Р. Подобед.

Председатель колхоза т. Иванов берет под руководство захудалое хозяйство. Бригадир т. Петров уходит из передового возглавлять отстающий коллектив.

Какой фанфарный треск, какой фимиам курится на листочках, сплошь из петита! Просто бедрами ощутимо воинственное удовольствие Е. Подобед, освещающей временные трудности и непоколебимо уверенной в их преодолении!

Иван Максимилианович очень уважал Е. Подобед — свою ученицу. Плод, так сказать, своих трудов. И очень ее боялся. Не в привычном смысле этого слова, а как некую идею, им рожденную, его переросшую и дошедшую до абсурда. Впрочем, у него в мыслях не было этого слова — абсурд. Не было у него и уверенности в том, что Е. Подобед на голову выше его или других сотрудников. Его пугал КПД бывшей ученицы, ее бескомпромиссность и отсутствие сомнений. Боясь, он называл это для себя недостаточной интеллигентностью. А найдя название, немного успокоился. И даже почувствовал какую-то приятность, делая правки в ее разгромных корреспонденциях. Смягчая удары фраз по тому или иному «козлу отпущения» (предприятию, колхозу, мастерской, конкретному лицу), Иван Максимилианович вел себя в ситуации избиения как хлипкий дружок верзилы-хулигана, на долю которого остается только удовольствие показаться великодушным и пискнуть «лежачего не бьют».

Самое неприятное, что вначале я искренне пробовала постичь ее метод отражения действительности.

Выехали, то есть она выехала в район, прихватив с собой меня, молодую и неопытную.

Поймала на поле ответственное лицо из райкома. За ним и гналась. Ответственное лицо был не мужик — при галстуке. Но и не мужчина — мал ростом, суетлив и очень вежлив. Низенький мужчинка стоял в борозде, в расколе нечерноземной пашни и глядел на Е. Подобед как на знойный африканский овощ неподвластных нашему земледельцу размеров. Коротенький галстук бил его по лицу.

Какой разгоняй она устроила! Что он, ответственное лицо, срывает эксперимент областного масштаба! Что он недодал председателю тов. Иванову того-то и того-то, не проследил, не обеспечил, не создал условия новатору!

Не сразу, постепенно, я поняла, что и председатель тов. Иванов, и бригадир тов. Петров обречены взлететь на вершины трудового героизма и загреметь достижениями. Все, и газета тоже, помогут им. Вплоть до того, что вдвойне будут завалены удобрениями новые угодья тов. Иванова, а в бригаду тов. Петрова перебросят все необходимое оборудование с прежнего места работы.

Появятся новые передовые колхоз и бригада.

Выйдут в свет блестящие репортажи Е. Подобед с леденящей душу, медузо-горгоновской безапелляционностью взгляда. Появятся и новые отстающие — из бывших передовиков. А кого ими удивишь? Их много, разных отстающих. «Призыв» оперировал всегда новыми передовиками и старыми, всем известными «козлами отпущения».

И, освещая отдельное положительное как общий процесс, осуществлял выдачу желаемого за действительное.

Конечно, кроме Ивана Максимилиановича и Е. Подобед, в редакции работали и другие люди. Две попеременно уходящие в декрет молодые матери. Болезни детей, недосыпания, собственные недомогания, бюллетени и справки делали свое дело. Матери не могли стать работниками в полном смысле слова, потому что прежде всего были матерями. Такое случается не так уж и редко.

Три выпускника журфака бродили по зданию с выражением застылого тупого изумления. Я звала их про себя отавой, сельскохозяйственным термином, обозначающим то, что остается от зеленой поросли после первого укоса, находит силы расти и до увядания бывает подстриженным. Они не могли оправиться после срезания верхушек их первых корреспонденций, после шока разгоняев и распеканий.

Оплот редакции, четверо мужчин резвого возраста — до пятидесяти, очень хотели жить прежде всего. Понимаю, что это не вполне емкая характеристика, но именно она возникала в уме, когда, проходя мимо их комнаты или заходя в нее, я слышала всегда одно и то же:

— …Картер потек, где достать колеса, сделал теплицу, зверски много уходит бензина, шпалы идут отлично на дом в сад и недорого, завел эрделя, ходит как скаковая лошадь, кормлю печенкой, нашел мужика — золото, так выправит, отрихтует, замажет — никто не поймет, костюм купил полный дрек, а еще по знакомству, писал про этого завмага, спасибо, не зубодер, а то бы всю челюсть подвел, сменил стенку на кухне, жена ноет — не в цвет, надо кафель менять, девка растет шпана, два платья фирмовых отваял на гонорары, все мало, откуда такие запросы…

И все они писали что-то такое важное, которое должны были прочесть тысячи и что было неинтересно обсудить даже с коллегами.

Помню, был рейд по общежитиям. Вся наша редакция — за столом президиума в красном уголке. В зале рабочие. Кто-то в майках. Работа посменная. Мы спим — они работают. В каком виде комендант поднял, в таком и пришли. И мы — отглаженные. И почему в президиуме?

Пытаем мы их, значит, как хорошо они живут и чего им еще не хватает, куда досуг девать. Какой-то активный один за всех отвечает и докладывает, сколько у них разных секций, кружков, пар лыж. В зале молчание. Идет мероприятие. Отсидка. Один за другим встали газетчики. По делу, все зная, все понимая, влили дозу призывов. Активный нас поблагодарил, и все устремились к выходу. У нас галочка, у них птичка. А результат? Что дают эти братания на нейтральной, окультуренной полосе? Чьим присутствием окультуренной?

Наверное, только равнодушие может окрасить общение в такие вежливые тона.

Жить нужно вместе.

Мой уход в «отстающее звено» был встречен как нонсенс. А между тем я поступала как председатель Иванов и бригадир Петров. Но почему-то никакого ликования. Из-за редакторского стола — в грязь, в канализацию… Бр-р! Как ни благосклонен был к моему увольнению Иван Максимилианович, его заметно коробило.

Ну, не вышло газетчицы, маловато способностей. Но ведь есть немало смежных отраслей, где можно реализоваться. Как-то нехорошо, если не сказать подозрительно, что из газеты, из руководимой им газеты, люди уходят в сантехники.

— Это ведь парадокс, — говорил он, глядя мутными, непротертыми стеклами. — У тебя высшее образование. Зачем же ты училась, для чего? Государство затратило на тебя…

— Простите, перебью… Действительно, зачем я училась и для чего? Может, парадокс не в уходе моем, а в пребывании здесь?

— Ты всегда противопоставляла себя коллективу. Ты всегда игнорировала мнение товарищей, в том числе старших, знающих дело и отдавших ему всю жизнь.

При этих словах главный редактор скорбно поднимал очки вверх, к противоположной стене — на маленький портрет в желтом паспарту. Там было фото журналиста из нашей газеты, двадцать лет назад погибшего при аварии в командировке. Во мне, родившейся почти так же давно, этот преданный забвению снимок — когда на него внезапно указывал главный редактор — пробуждал чувство стеснения и неловкости, ту обыкновенную человеческую вину перед умершими, которую, вероятно, должен испытывать каждый. Было нехорошо. Достойный умер, а ты живешь. Непростительно молодой. И по какому праву — доказать не можешь. Было досадно. Потому что гибель журналиста и мое противопоставление коллективу не имели ровно никакой связи. Но в выпаде Ивана Максимилиановича связь будто бы была — прямая, как пика, — и будто пику эту держал и направлял на меня не кто иной, как сам ненадолго воскресший журналист, а Иван Максимилианович только служил переводчиком с загробного.

Сомневаться, опровергать, защищаться — неизбежно означало бы только одно: глумление над покойным, кощунственное отношение к тому, что свято.

Иван Максимилианович очень любил захватить врасплох и пригвоздить кого-нибудь славным именем. А что можно возразить, например, против того, что Надежда Константиновна Крупская никогда не надела бы такого короткого платья, а?

Или — что Чичерин ни за что не плюнул бы мимо урны? Все немеет перед пошлостью.

Если учесть, что именами главный редактор сыпал как шутейная пушка — пареной репой, то нетрудно догадаться, какое количество ответного молчания было записано им в свой актив как победа, как признание его правоты.

Что я могла? Над головой главного редактора висел другой портрет — Владимира Ильича, а за спиной, в шкафу, темнело Полное собрание сочинений. И все это было нацелено как бы против меня. Не хотелось услышать еще одно имя, сказанное всуе.

— Не знаю, — ответила я. — Но призывать больше уже не могу. Надоело.

Слова, слова… Подобно мухам, они способны облепить и засидеть все. Чтить прошлое? Да. Но без дел и примеров в настоящем былая героика рассыпается прахом. Начинаются цитатные чревовещания. Вызывание духов великих. Спиритические сеансы для болванов. Мне хотелось дела. Я не знала, где оно. Я знала — здесь его нет.

Так и ушла я из своей газеты «Призыв», сопровождаемая тайным и явным «Бр-р!». Из светлого здания, от стопок белоснежной бумаги, от чистого и возвышающего занятия — влиять на умы людей — я уходила в грязь, в безмолвие и безгласие. Я читала это в глазах бывших сотрудников. Кое-кто из них просто не понимал меня, кто-то втайне сожалел, что у меня не хватило терпения дождаться перемен.

Е. Подобед притворилась, что массирует зону аккупунктуры возле уха, когда я внезапно оглянулась, уходя. «Ненормальная!» — показывала она остальным. Увы, она редко пользовалась этим древним жестом, обозначающим дурака. Медики утверждают, что ухо эмбриогенетически связано со многими органами, и поэтому, раздражая это место, человек лечит самого себя.

Иван Максимилианович устало помотал головой, будто какая-то мысль, как муха, кружила возле него, но, естественно, не могла залететь.

А должно ли было мое решение коробить и шокировать главного редактора?

Что же он… неужто всерьез думал, что жизнь так и будет вращать колесами по наезженному пути и никто не заметит, что начался юз? Что будут приходить в газету молодые, а Иван Максимилианович, застращав их заслугами и подвигами его поколения, подомнет именами, убедит, что молодость — порок, иждивенчество, сиденье на шее отцов-матерей, и оттого молодые не заслуживают ни места в жизни, ни уважения, удел их — послушание, полное подчинение авторитетам и ученье уму-разуму. Неужели он впрямь предполагал, что никто никогда не заартачится, не пойдет напролом, не крикнет «слазь, идет наше время», не наделает шуму и шишек себе на лоб? Или, как это сделала я, не уйдет, скандально хлопнув дверью?

Почему он, редактор газеты, был так убежден в безгласии и повиновении?

Наверное, потому, что подобный образ мышления был общеутвержденным.

Старость — это награда. Но Иван Максимилианович не видел в этом изречении того смысла, который заложил автор. Старость — как отдых от трудов, патриаршее удовлетворение от того, что род продолжается, крепнет и развивается, что к кормилу встали потомки, молодые, сильные, им — дедом и прадедом — порожденные и воспитанные, за что долгая ему честь и хвала. Нет, главный редактор имел о наградах прямое понятие, и оно шло враскол с другим — старость. Чтобы иметь почет, награды и уважение, Ивану Максимилиановичу нужно было во что бы то ни стало не стареть. А поскольку старение неотвратимо, главный редактор просто не признавал его за собой, тянул и продлевал время своего участия в делах, которые были ему не по плечу, и не допускал к ним молодежь, убивая этим сразу двух зайцев.

Доказывал свою незаменимость и полную инфантильность молодых.

Отчего я ограничилась словом «надоело»?

Из газеты я увольнялась. Меня считали ненормальной. Самое, казалось бы, время выложить все — в настроении самоубийцы, в том исключительном положении, когда можно все сказать и даже написать что угодно — прощальное.

Как мне был понятен тогда жест протеста в виде харакири. А вот взять и молча вывалить на ответственный стол свои кишки, потому что все разговоры бесполезны. Потому что все в жизни оскорбленного — причина его смерти. Но я решила жить. Что менялось в моей жизни, кроме специальности? Сама я оставалась прежней. Мне не был страшен крах взглядов и представлений, связанный с переменами. А вот чужого краха всегда стоит подождать.

В полной горячего тумана кухне (в бачке на газу отбеливались простыни) я ожесточенно мыла и скребла посуду. В те дни предметы личного хозяйства достигли наивозможной чистоты. И с доступной кухне откровенностью произносила обличительные речи.

В черный затылок сковороды — шмяк! — ком чистящей пасты, он же вопрос редактору.

— Почему завернули мой материал о Варламовском свинооткормочном комплексе? Пять лет вся область ждала, когда же прилавки проломятся от «своей» свинины, и вдруг — пшик! Глухота! Молчание! Все псу под хвост! Все испарилось — и капвложения, и репортажи о ходе строительства, и обещания, и соблазнительные прикидочные килограммы на душу населения, читая о которых народ щелкал зубами. Пропал и сам комплекс. Куда?.. И я, и вся область знали ответ на этот вопрос. Никто не спрашивал, и, естественно, никто не отвечал. Словно комплекс, как предатель-диссидент, удрал за границу. Со всеми народными тыщами. И лучше — молчать.

— А ну-ка скажите, — садистски втирая едучую смесь в лицо глубокого блюда, — где моя заметка о чуде исчезновения рояля из театра?

Я потянула тогда «веревочку», и на ее конце, за великаном музинвентаря, за несколькими тюками бархата, также загадочно пропавшими, показались десятки кубометров пиломатериалов, из которых зав. постановочной частью театра возвел не декорацию, а вполне реальный, всамделишный дом-крепыш о шести комнатах.

Не исчезнувшие ценности, а нашедшийся дом почему-то напугал Ивана Максимилиановича. Он позвонил куда-то и изменился в лице еще сильнее. Узнал, что в этом доме неделю отдыхал кто-то такой, что и вымолвить страшно. Через три дня стало известно, что дом этот вовсе не дом, а творческая дача всех артистов, построенная в согласии со всеми законами.

По окончании «следствия», произведенного газетой «Призыв», Иван Максимилианович еще целый день безжизненно улыбался, как вдова на свадьбе дочки-перестарка.

Рояль, оказалось, на даче. В полном здравии. О бархате, как о мелочи, редактор промолчал, разрешив моему воображению обвивать этим материалом фасады театральной дачи и выстилать им полы в ней, так как было очевидно, что и бархат — там же.

Пых-х — обдавало меня нестерпимым жаром кипевшего белья. Раскаленная крышка-щит жгла ладонь. Защищаясь ею от пара, я вонзала деревянное копье в булькающие, попутанные друг с другом тряпичные комья, топила их, и они снова, надутые силой мыльных пузырей, выползали и шипели, грозя ошпарить.

— Почему так случалось, что, о чем бы я ни бралась писать, даже на нежную тему о воспитании детей в дошкольных учреждениях, я все равно в конце концов неотвратимо натыкалась на воровство? И снова была должна молчать?



Поделиться книгой:

На главную
Назад