Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Категория жизни: Рассказы и повести советских писателей о молодежи нашего времени - Евгений Филиппович Гуцало на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В институте Измайлов занимался только в последние моменты перед сессиями. Став ассистентом, он начал бить баклуши. Стал ждать, когда же величайшая субстанция — время — обернется парадоксом и годы сидения превратятся в стаж, в звания, степени и — как знать, — может, в почет и регалии. Главное — окопаться, не высовываться и знать ходы к другим окопам.

Не могу не думать об Измайлове. Ходит вверх ногами, и там, в его кружке, это норма. Он то же самое думает обо мне. Это противоречие до сих пор — диалектически — делает нас парой.

Обед. Заглядываю в слесарку. Говорят, ребята еще в пол-одиннадцатого ушли на профилактику.

Не позвали.

Иду домой мимо детского садика. Там мой четырехлетний сын. Наверное, уже отобедали. Снимают сейчас свои платьица-рубашечки, развешивают по стульчикам. С шумом, смехом, падая и роняя, ставят раскладушки.

Родила я, считается, поздно. После двадцати пяти.

— Ну, из-за кого страдали? — спросила акушерка. Весь мой сын уместился на ее красной ладони. Я забыла про боль, впилась зрением, слухом.

— Мальчик! — ее губы дважды шевельнулись. — Мальчик! — сказала она.

— Сы-ы-ын! — крикнуло, опрокинуло меня эхом. — Сын!

Его обтирали, смазывали, взвешивали. Сын плакал.

Расставался со мной.

И зашагало рядом с нами, сыном и мною, слово «никогда». Никогда он уже не будет мною. Никогда не будет первого вздоха, первого крика, первых слез его. Сегодняшнее никогда не повторится. Я его мать навсегда. А «навсегда» — это не будущее. Пройдет день, месяц, года — он будет другим. Я не тороплю его расти. Не мечтаю о том времени, когда он будет взрослым. У меня страшная и прекрасная цель — научить его жить без меня. Как исступленно, безнадежно одиноко я люблю его. За то, что — мой — он никогда не будет моим.

— Да что же вы плачете так, мамаша? — хныкала медсестра и поила меня из фаянсовой кружки незнакомой водой.

Не люблю бывать дома, когда он в садике. Около кроватки, рядышком, стоят сшитые мною тапочки. Он называет их «топки». Они из спила, грубой замши. Такой приятный топоток. Моя бегония раскрывает алые недра цветка. Невозможно угадать заранее, каким он станет. Многоступенчато опушенным лепестками или с туго закрученными, как у розы. Странно, что живо до сих пор понятие «собственность», когда даже сын, мой ребенок, принадлежит не мне.

Это дар, что давным-давно что-то случилось, запульсировало, шевельнулось, и в молодой моей матери зажила я. Тоже дарящая.

Неужели когда-нибудь, неопрятно-седая, больная и требовательная, я камнем брошу сыну упрек — всю радость, всю утрату, весь смысл моей теперешней жизни? Какую огромную плату я уже получила.

— Маргарита! — рык Маркуса с улицы. Век космических связей… Выхожу на балкон. Живу на втором этаже, но сколько уж Маркус набрал в легкие, столько и выдохнет. Сурдина здесь невозможна.

— Машина щас будет. На поселок надо. Что интересно, магазин затопило.

Почему я называю его Панургом? Маркус тоже воплощение анархии. При относительной внешней дисциплине. Когда голоден — зол на весь мир. На сантехников — в первую очередь. Голодный Маркус говорит Мухаметдинову, что тот — чурек и барахло работник, норовит накостылять по шее.

Сытый Маркус приходит к выводу, что никакой разницы нет между крымскими и казанскими татарами. Он — из Казани, а Фарид — крымский.

Ничего не боится, кроме опасного. Всех, кроме себя, считает трусами, потому что только он говорит правду. На профсоюзных собраниях в участке сидит молча, с таким видом, будто один знает, где зарыта собака. Он и зарыл будто.

Маркус талантлив и дик, как рецидивист. Половина приспособлений, которые он выдумал, могли быть запатентованы, если б давно уже не существовали. Но Маркус не знает, что он рецидивно открывает открытое.

При любой неувязке яростно сквернословит одним скверным словом, обозначающим у него все, мешающее порядку. И неподатливую ржавую пробку, и срамную женщину, и сорвавшийся ключ, и проворачивающийся вентиль.

Я простила ему это пятибуковье как личный его, органический порок. Как горб, например. Слово это не имеет у Маркуса ни падежей, ни чисел, ни, по сути, смысла. Застылое, увесистое, оно — будто еще одно приспособление для работы. Я не делала вид, что не слышу. Не возмущалась. Упаси бог, не занималась миссионерскими беседами. Маркус сам отчасти проповедник. Стоит послушать его сытые рассуждения.

Отсутствие с моей стороны прямого запрета на его скверное слово открыло Маркусу дорогу к экспериментам. Продолжать в том же духе он не мог, коль никто не запрещал. Так появилась новая присказка-заменитель «что интересно». Конечно, он не забыл прежнее слово. Но теперь у Маркуса есть выбор. В самые трудные дни выходит пополам. Это немного, но это сдвиг, внутренний, хотя кажется внешним.

Маркус признался однажды, что так даже ядренее выходит.

Измайлов угодил в точку. Теория малых дел. Малюсенькая польза.

Я думаю: если ты честен, ступай туда, где воруют. Если чист — иди в грязь. Быть того не может, чтобы после этого ничего не изменилось. Раньше это называлось «личный пример». Только с газетой почему-то ничего у меня не вышло.

А Маркус, оказывается, играет на гармони. Идем как-то с сыном из гостей. Несу свою скрипку в футляре. Смотрю — Маркус сидит на газоне, в подпитии, тянет меха, подбирает полонез Огинского. Напротив — собака современно-бездомной породы. Развесила уши. На дворе никого. Десять вечера.

Увидел нас. Увидел футляр. И грянул без перехода татарскую свою тарарайку. Каждому, мол, свое, за чужим не гонимся. Так и наяривал, пока не зашли в подъезд. Он что думает, я на своей скрипке играю Хиндемита? Пригласили сыграть с родителями и их девочкой «Полонез» квартетом. Странная затея. Но дети были в восторге.

Сейчас трясемся вместе в кузове. Гудят, перекатываясь под ногами, трубы, газовые ключи, прочее. Позвонила продавщица — прорвало под полом. Что там, кто знает? Взяли все на случай.

Маркус незаметно отгородил 44-м своим размером, криво схильнувшимся сапогом, участок возле моих ног, чтобы не наехали трубы. У него лицо постороннего. Морозов дремлет. Голова бьется о борт, он не чувствует. Мать, родив, оставила его в приюте на другой год после войны.

Двадцать лет он работает сантехником. Двенадцать из них зарабатывал квартиру. Потом отрабатывал за нее — ведомственная. Хотел куда-то перейти, переехать. Остался. Карманы штанов — что-то искал? — вывернуты наружу. Сидит как жульем пощипанный. Лицо у него — спящего — гораздо старше, словно во сне он осознает большее, чем наяву.

Фарид тоже спит. Ветер треплет жесткие волосы. Говорят, с женой у него налаживается. Скоро уедут от тещи, разменялись. Та против него была с самого начала. Отбывал за воровство. Раньше сядешь — раньше выйдешь. Видно, вовремя посадили. С тех пор никаких дел. И к моим изыманиям халтурных Фарид легче всех относится.

Деньги я отдаю их женам.

Жены, женщины, кажутся мне иногда исполнительным органом, не имеющим власти и волей-неволей решающим те государственные задачи, до которых у государства не доходят руки. Жены всегда знали, например, все, главные и мелкие, способы борьбы с пьянством. Но им оставалось лишь истошно пророчить в каждой кухне, где велись равноправные, один на один, сражения. И противная сторона не оборонялась, а наступала, вкладывая в бои вековечную ненависть к пророку в доме своем, выкрикивающему ересь, какой нет в законах. Деньги я отдаю их женам. Эти рубли могли принести зло. Отобранные и переданные мною, они не принесут и добра. Деньги — ничто.

Фарид качнулся и лег на колени Морозова. Серега, шофер, остановил грузовичок. Перед нами — мосток. Вроде бы крепкий. В толстых упористых быках журчит речушка. После ночного дождя везде грязь, но странно желт, будто помыт, настил. Ни одного следа от проехавших машин.

— Чо встал, ежжай, — говорит Маркус, взглянув на ситуацию.

— Да вот, — скребет щетину Серега, — больно чисто.

Действительно, подозрительно.

Серега спускается с подножки, чавкает сапогами. Видно, как осторожно он ходит по доскам, потопывает, наклоняется, заглядывает вниз.

— Га-га-га, — смеется, идет обратно. — Вот бы щас сбрякали… Сгнил мост-то… О, такая дырища, — он ухмыляется, расставляет руки, косится на Маркуса, — твоя баба пройдет. Брод надо искать. Где-то должен быть.

Он заводит мотор, съезжает на берег, тихо едет по скрипучей гальке.

Мы с Маркусом не спим. Бодрствование объединяет нас будто бы одной общей мыслью. Так кажется всегда, когда рядом спят, а кто-то один, как ты, бессонный, смотрит, и в глазах у него только ответы. Ни одного вопроса.

Думает ли Маркус о мосте, сгнивающем в кажущейся чистоте?

Он молчит. Не мешает предполагать, что да, думает.

Я улыбаюсь, теплота благодарности согревает меня, обволакивает дремой. Это Серега завел грузовик в нагретую солнцем воду. Она вкрадчиво ползет в кузов, заливает жидким блеском трубы, они перестают звякать. Тишина. Маркус, поднимаясь вверх и удлиняясь, что-то говорит беззвучно, как в вату… Вместо слов из его рта выбегают частые белые шарики воздуха, словно Маркус во весь рост стоит и говорит в воде. Интересно — видеть произносимые слова. И не слышать.

…Чистая безмолвная стихия накрывает меня и колет в каждую пору десятками острых сигналов, сливающимися в один длинный молниеносный росчерк, гаснущий в боковых линиях. Чувствую, понимаю, принимаю зов. Выгнув тело, падаю через борт, размыкаю тяжелой головой зеленую глубину.

Зов разлит всюду. Беззвучие насыщено той полнотой значения, какая непосильна ни одному слову, ни всем словам вместе. Зов пронизывает меня, становится знанием, движением, мыслью, плотью и целью. Цель — вот причина моего появления и ухода. Я, рыба, знаю ее изначале. Нужно спешить. Цель моя близка и недостижима. Всегда.

Там, за поворотом, уже стоит по грудь в медленно текущих струях старый, усталый человек. Тянет скользкий узловатый бредень, в который мне нужно попасть. Старик умоляет случай, взывает к великодушию и щедрости удачи, его бьет озноб от каждого подергивания сети, он готов кричать от радости обладания мною. Но поймав меня, он поступит как все.

Выбираю узкую, наспех стянутую веревкой ячейку, застреваю и бьюсь от несвободы, ощущаемой как боль. Он охает, оступается, бессмысленно бормочет, вытягивает бредень из воды, судорожно хватает меня за самое нежное — жабры, протискивает пальцы глубоко в глотку и тащит к дому, скользя мокрым протезом по косогору…

Наконец оставляет нас вдвоем.

Маленькая кудрявая девочка, рожденная в марте и избранная мной, прозрачна от худобы, как икринка. Она поет, ласкает меня, как ласкают дети — прикосновениями легче самой тихой волны.

Она целует меня в закушенные губы своим теплым ртом. Ее не отторгает моя холодность, неумение говорить звуки, мой неподвижный прямой, устремленный в известность взгляд. Неискушенная, она почти знает разгадку, но горячая кровь уже кружит ей голову, заставляет просить вымолвить тайну живого небытия.

Сейчас она увидит ее.

Приходит старик и вспарывает меня ножом. Лишь убив, он может считать меня своей.

Но, дважды отразившись в глазах девочки, я остаюсь только с ней.

Зов услышан и передан.

Течение уносит меня, посмертно спасенную ребенком. Мелкие гребешки речной ряби выполаскивают следы крови из нутра, зарастающего очередным вечным рубцом.

Старик, лысый, похожий на Измайлова и копия Иван Максимилианович, бежит по топкому берегу, припадая на деревяшку, и вопит: «Харакири!..»

Маркус говорит:

— Заехал-таки, водило. Излажу щас тебе харакири… Испуганные Фарид и Морозов сидят мокрые на крыше кабины, таращат со сна круглые глаза.

Вздремнул Серега за рулем, угодил в ямину. Мотор заглох. В кузове вода по пояс. Все в растерянности.

Только зоркий взгляд Маркуса уже разглядел надежду. Ползет она тракторной букашкой, семенит по расстеленной золотой необозримости, кряхтит и тащит за собой черную нитку пахоты.

— Эгей! — кричит Маркус в необозримость, машет худым сапогом. Похоже, он рад случившемуся, как новой конкретной задаче.

— Эй-ей-ей! — вразнобой подхватываем мы, бригада. И Серега-пристебай, из страха перед Маркусом оставшийся в кабине, высунул голову и тоже:

— Ей!

Букашка сворачивает в нашу сторону, укрупняется и вырастает до размеров красноносого мужика, лицо которого, разглядев положение, из простодушного становится крайне озабоченным и хитрым.

— Не суетись… Сказал же… На обратном пути, — недовольно басит Маркус. Серега давится смехом, укладывая грязный трос.

— Ага, — тревожится тракторист, косит глазом. — Как, значит, вертаетесь из магазина, так и… Он! У той осинки… У той осинки буду стоять…

— У той осинки, — подтверждает Маркус не глядя. Залезает в кузов, хлопает по кабине.

— Давай! Жми, трудный подросток!

Серега трогает. Ржет во все горло. Грузовичок рвется в поселок, вихляясь по раскисшей колее.

Красноносый тракторист смотрит нам вслед.

— У той осинки! — страшно ревет Маркус в сложенные ладони. И чтобы уж совсем не сомневался колхозник, отмеривает ему на своей руке длину хорошего леща.

Наверное, через месяц после моего поступления в бригаду случился первый срыв. Потом были другие, по мелочам, о которых и вспоминать незачем.

Я им мешала. Хотелось выругаться, плюнуть, почесаться, и тут же они спохватывались — вон она. Я видела их усилия держаться. Словно перед кинокамерой. Ждала взрыва, и все же он произошел внезапно.

Был конец дня. С утра до вечера работали на трассе. Устали. Приехали — в конторе ждут две срочные заявки. По одной успели все сделать, по другой — отложили на завтра. Перекрыли воду по стояку.

— Теперь месяц без воды будем. Мастера… Вашу душу… — сказал потный хозяин квартиры, захлопывая дверь.

— И так запаршивел, при воде, — проворчал Морозов.

Ребята умывались. Там, в подвале, они устроили что-то вроде бытовки. Была когда-то своя каптерка, да трест отобрал. Поставили краны, раковину. Притащили стол. Даже радио провели. Все, как у людей.

— Чо лезешь! — рявкнул Маркус и отпихнул Фарида, сунувшегося помыться рядом. Панург зол. Работали без обеда. То есть время на обед было, но ближайшая к трассе столовая оказалась на ремонте. Попили водицы из колонки. Целый день надсадного труда, и ни крошки во рту. Мелкое лицо Мухаметдинова стало к концу смены в кулачок. Постарело.

Я прибирала на стеллажах. Все заготовки, запчасти лежали в отсеках навалом. Смелела день ото дня. Ребятам не понравилось бы резкое наведение порядка. Подвал они считали своим. Как матросы — корабль.

Морозов помылся, снял сапоги и разматывал портянки. Маркус вытирался замурзанной тряпкой. На спине, под рукавами его старой красной рубахи — белые соляные овалы. Упреком мне. Раньше ребята мылись по пояс. Теперь — лицо и руки.

Вдруг зашипело, забулькало. Из-под ржавой ревизии канализационного стояка хлынула черная жижа. Прямо на спину Маркусу, на портянки Морозова, на мои, тогда новые, джинсы. Я взвизгнула. Отпрыгнула в сторону, сразу задохнувшись от резкой вони. Маркус содрал с себя рубаху. Шагнул ко мне, держа ее на отлете, словно собирался ударить.

— Чо распищалась! Не видала? Тащи ключ, щенок, — это уже Фариду. Мухаметдинов схватил ключ, подбежал к стояку, стал отвинчивать болты заглушки. Грудь его сразу намокла.

Я стояла и не знала, как, чем вытереть брюки. Маркус сунул в мои руки трос. Лицо его ходило.



Поделиться книгой:

На главную
Назад