Пурга слепила глаза, мешала дышать, мешала итти. Наши лайки то-и-дело заворачивали назад, выказывая совершенно разумное, но отнюдь не устраивающее нас намерение подставить воющей мятежи зад вместо морды. Даже закурить не давала пурга, что было безразлично только для меня.
Протащившись часа четыре и миновав траверс мыса Малый Баранов, мы, голодные и усталые, стали искать глазами на отдаленном побережье бухты ближайшую поварню — Ичатку. Но даже цейссовский бинокль не облегчил нам поиски. За обширным пространством покрытой льдом бухты поднимались темно-серые скалистые обрывы; голые тундры, вздыбившись невысокими хребтами, уходили к горизонту. Ни поварни, ни сложенного в кучи плавучего выкидного леса для топлива, ни островерхой урасы кочевого ламута, ни округлой чукотской яранги, — никаких признаков человека. Только лед, снег и скалы.
Мой каюр (ямщик) Зиновий, сидя гранитным монументом у меня на ноющих коленях, мрачным голосом делал предположения, что в этой несносной пурге мы давно миновали поварню и быть может едем уже другой бухтой. Каюр второй нарты, Иннокентий, не соглашался с этим. Он утверждал, что Зиновий любит «блудить» (блуждает, теряет путь); он же, Иннокентий, несмотря на свои семьдесят с лишком лет и на то, что он не был здесь уже лет пятнадцать, отлично узнал мыс Малый Баранов, мимо которого мы недавно проехали, по приметной округлой горке позади него. Тем не менее Иннокентий также высказывал не менее безотрадное предположение, что чукчи давным-давно уничтожили ичатскую поварню.
Обоих ямщиков опровергал мой переводчик, пятидесятник якутского казачьего полка Степан Расторгуев — умный, наредкость талантливый человек и прирожденный исследователь. Он указывал «блудливому» Зиновию не только на мыс Малый Баранов, но и на разрыв в линии берегового обрыва — устье Двух Речек— и уверял Иннокентия, что два года назад, сопровождая американского журналиста Гарри де-Винта в Аляску, он видел поварню Ичатку и что уничтожать поварню не станет и самый дикий чукча.
А пурга все билась и ревела, пронизывая до костей сквозь тройные одежды, изрезывая лицо и слепя глаза. Тогда мы решили пойти на некоторое удлинение пути: от открытого моря повернули внутрь бухты, чтобы, приблизившись на несколько километров к берету, облегчить поиски поварни.
Лишь около полудня заметили мы какой-то бугорок под снегом близ берега, круто свернули, туда и, подъезжая, убедились, что это в самом деле долгожданная поварня Ичатка — но в каком виде! От четырех стен остались только две смежные, уцелевшая часть крыши лежала одним концом на земле. Поварни в безлесной тундре, понятно, всегда строятся маленькими, и то, что оставалось в наличности, годилось самое большее на довольно просторную конуру для одной собаки. Вдобавок остатки поварни были глубоко занесены девственно чистым снегом.
Ясно было, что о варке чая нечего и думать. Но в конуре этой можно было закурить, да и от ветра она все-таки несколько защищала. Поэтому мы вбили в сугроб приколы, которыми погоняют собак и тормозят нарты, и привязали к ним усталые упряжки. Затем разгребли снег с той стороны, где упавшая крыша образовала проход, и проползли внутрь поварни. Здесь мы стали полулежа вытряхивать набившийся за воротник и в рукава снег, протирать глаза и усы, доставать кремни и огнива, табак, продукты, — словом устраиваться по-домашнему.
Через несколько минут глаза привыкли к полумраку этого логовища — и с неописуемым изумлением мы увидели, что нас пятеро.
В дальнем, самом просторном углу, в нескольких шагах от нас сидела молодая женщина. Появление ее было так неожиданно, так непонятно в пустынной бухте, в руинах поварни, окруженной многокилометровыми пространствами девственно неприкосновенного снега, что наши суеверные каюры съежились и осторожно полезли ко мне и Расторгуеву за спины.
Молодая, лет восемнадцати, миловидная женщина была одета в обычный, довольно смешной для непривычного глаза, женский костюм оленных чукчей, своего рода меховую «комбинацию» — широкие шаровары до колен, наглухо соединенные с меховой же блузой, с единственным разрезом у горла. Мех берется двойной — и внутрь и наружу волосом, никакой юбки не полагается, и женщины, особенно старые толстые чукчанки, напоминают в этом костюме медвежонка.
Женщина сидела на корточках, и ее густые и длинные черные волосы, видимо, с детства не знавшие ни гребня, ни прически, причудливым кустом косматились на голове. Ни постели, ни хозяйственной утвари или посуды, ни следов провианта — лишь утоптанный снег и несколько полуобгорелых досок окружали неподвижную женскую фигуру.
Чукчанка с каменным спокойствием выдерживала хороший тон тундры, — она и бровью не повела при появлении словно с неба свалившихся четырех белых людей. Оправившись от первого изумления, товарищи мои раскурили трубки и стали обмениваться разными предположениями о неожиданном событии. Дым листовой махорки постепенно наполнил нашу конуру — и тогда молодая чукчанка, не выдержав искушения, подползла к нам на корточках.
Зиновий любезно сунул ей в рот мундштук своей трубки, чукчанка с наслаждением сделала несколько глубоких затяжек, а затем, выпростав из рукава внутрь одежды правую руку, извлекла из недр шаровар свою собственную пустую трубку. Широкие шаровары женской чукотской комбинации служат ее владелице как бы подвижным складом для самого разнообразного имущества, начиная с трубки и кончая куском сырого оленьего мяса. Чукчанки не рискуют этим что-нибудь запачкать, кроме своей и оленьей кожи — никакого белья они не носят. Запачкаться же самой чукчанке тем безразличнее, что все равно она никогда не моется. Ведь в тундре зимой нет воды, а чтобы растопить снег — надо израсходовать драгоценное топливо. До ближайших лесов надо ехать сотни километров, а на берегу не везде есть плавник и не всегда его добудешь из-под сугробов. Поэтому лишь самые отчаянные кокетки изредка умывают лицо материалом очень сподручным, но которого я не хочу называть, не зная степени брезгливости моих читателей.
После того, как мы набили чукчанке ее трубку и она покурила всласть, начались взаимные расспросы, и товарищи перевели мне ее историю — такую простую, обыденную тундровую историю.
Многооленная чукотская семья кочевала в горной тундре, перегоняя с пастбища на пастбище громадное стадо в тысячу приблизительно голов. Летом началась копытница, и от этой повальной болезни в несколько дней погибло все стадо до последнего оленя. Богатая семья стала нищей, заброшенная в глушь и пустыни безлесных хребтов. Не только разорение само по себе, но и явно проявившийся в нем гнев местных ботов так огорчил старшее поколение семьи, что и отец и мать зарезались, оставив девушку вдвоем с младшим братом.
Лишенные оленей, молодые чукчи вынуждены были бросить не только родную ярангу, но и почти все имущество, ставшее вдруг недвижимым. Они взяли лишь то, что девушке под силу было везти по горам, бесснежным в это время года, на маленькой нарточке: зимняя одежда, запас ремней, немного чаю и табаку, котелок, доска для добывания огня, — вот и все. Ружья у них вовсе не было: семья была чисто оленеводческая, не охотничья. Брат, вооруженный копьем и ножом, быстро шел впереди, собирая яйца, птенцов, грибы, улиток, выкапывая мышей и сусликов. Девушка медленно тащила по его следам нарточки, и у обозначенного кучкою камней привала ожидала, отдыхая, чтобы вместе закусить собранной братом добычей.
Так они прошли к северу километров сто или полтораста, стремясь к морю, надежному кормильцу сделавшихся оседлыми чукчей-оленеводов. Здесь молодые люди поселились в поварне Ичатка, значительную часть которой, однако, понемножку сожгли за недостатком изредка выбрасываемого морем плавника.
Из ремней брат сделал небольшую сеть и ловил ею рыбу, забрасывая сеть в море на длинном шесте с берега. Ловили линяющих и потому беспомощных уток, гусей, гаг. Делали из собственных волос силки на зайцев, горных сурков, белых куропаток. Били камнями и палками куликов, пеструшек и прочую мелочь. Разумеется, отнюдь не пренебрегали всякими «плодами моря», по выражению итальянцев, то-есть всевозможными морскими ракушками и всякою беспозвоночной тварью. Жили сытно и даже навялили на зиму запас рыбы и мяса. К тому же в начале зимы брату удалось заколоть копьем белого медведя. Медвежатины хватило надолго, а за шкуру выменяли у проезжих чукчей сеть для ловли нерп и немного чаю, табаку и сахару.
Однако за долгую зиму все было съедено, выпито и выкурено, а весна затягивалась, морозы и пурги не прекращались, массового прилета птиц все не было, нерпа не ловилась. Съев последнюю, добытую нерпу, брат и сестра голодали дня три, терпеливо пережидая неистовую пургу.
Наконец муки голода стали нестерпимы. Поэтому, несмотря на непрекращающийся северо-восточный шторм, брат положил на нарточку сеть и котелок, и с мужеством отчаяния отправился промышлять нерпу в белый туман воющей и слепящей глаза пурги.
Нерпа в прибрежное мелководье почти не заходит. Для промысла надо уйти от берета в море километров на двадцать и пере-сечь несколько рядов торосов — ледяных хребтов из хаотически нагроможденных льдин, образующихся в результате столкновения ледяных полей.
Трудно представить себе что-нибудь мучительнее ходьбы по торосному льду. Вообразите, что из невиданных размеров ящика высыпаны беспорядочной кучей куски битого льда — по пяти, десяти, по пятидесяти, по ста кубических метров каждый. Везде, коварно прикрытые тонкой пеленой снега, торчат острые углы и ребра этого битого льда, зияют засыпанные снегом щели, ямы и наполненные водой колодцы. Когда спустишься в ледяной овраг между двумя торосами, то горизонт исчезает — прямо перед глазами торчат крутые, иногда отвесные стены льда, через которые, пользуясь малейшими карнизами и выступами льда, надо перебираться самому и перетаскивать собак и нарту.
Продвижение по торосам сопряжено с ежеминутным риском поломать кости или порвать сухожилия. Ноги скользят по гладкой поверхности льда, проваливаются в трещины, прикрытые снегом, и под тяжестью тела заклиниваются как в тисках между скользкими, сходящимися углом стенками трещин. Иногда охотник проваливается в сугроб с головой не одолевши эту чортову мостовую, выходит на более ровные ледяные поля вдали от берега усталый, избитый и весь мокрый.
Охоту начинает собака: она отыскивает под снегом те отдушины во льду, через которые время от времени выныривает нерпа, чтобы подышать воздухом. В отдушину опускается ременная сеть площадью в восемь квадратных метров, натянутая на четырех деревянных палках, свободно связанных между собою. Сеть, стремясь всплыть, плотно прилегает к нижней поверхности льда и мешает тюленю вылезти из воды. Тюленя это не останавливает: палок и сети он не боится и, торопясь перевести дыхание, нетерпеливо просовывает голову в сравнительно узкую щель между свободно висящим крайним ремнем и деревянной рамой сети и пролезает в отдушину. Набрав запас воздуха, тюлень, как всегда, бултыхается в воду сквозь отдушину головой вниз и, попав в центр сети, начинает биться, запутывается головой и ластами и в конце концов задыхается, захлебнувшись.
Но каждый тюлень имеет в определенном районе довольно много отдушин. Дело случая, попадет ли он именно в ту отдушину, куда поставлена сеть. А если после установки сети отдушина недостаточно аккуратно приведена в прежний вид, то-есть прикрыта снегом, то зверь может и вовсе туда не пойти. Вот почему, опустив свою сеть, голодный и замерзающий молодой чукча должен был целыми сутками лежать на льду под беспрерывной метелью в ожидании либо поимки тюленя, либо мучительной смерти от голода и холода. Лежать без пищи и огня, зная, что такая же голодная и замерзающая сестра сидит одна в разрушенной поварне и ждет — вернется ли брат накормить ее тюленьим мясом, или не вернется никогда!..
Когда мы, четверо белых людей, неожиданно попали в поварню, молодая женщина голодала уже пятый день. Она сидела неподвижно в своем темном уголке, изредка утоляя жажду снегом, прислушиваясь к злобному вою пурги. Может быть метель уже засыпала брата, сломавшего ногу между торосами или обессилевшего от голода и холода на льду!
Чукчанка говорила совершенно спокойно и просто — без слез, без жалоб, без просьб. Смертельная борьба человека с природой — самая простая и обыденная вещь на полярном побережье Ледовитого моря.
Наши запасы провианта были на исходе, дичь еще не появлялась, а двадцать пять человечьих и собачьих желудков каравана лежали на моей ответственности. Я дал молодой чукчанке четверть кирпичика чаю, десяток сухарей, коробку спичек и обещал сообщить первым встречным чукчам о ее положении. Отдохнув в поварне, мы двинулись от Ичатки далее к востоку и, миновав еще две большие бухты, добрались к вечеру до мыса, носящего несколько названий: Столовый мыс, Обедающие Люди и Отдельный Камень.
Все эти названия очень удачны. Перед мысом действительно высится «отпрядыш» — отдельная скала, выступающая из моря. На самом мысу имеется много «кекуров» — гранитных столбов от 10 до 40 метров высотой и разной толщины. Одна группа кекуров чрезвычайно походит на стол, уставленный посудой. За столом сидят два человека, несколько человек подносят кушания. Надо подойти близко, чтобы убедиться, что это не гигантская скульптура, а произведение солнца, мороза и дождей.
Близ этого мыса, в яранге чукчи Райтыргина, мы сделали привал, промыслили несколько нерп и сытно накормили собак. Был конец мая, ветер задул с юга. Зная, что это означает тепло, которое могло отрезать возвращение к базе, мы торопливо двинулись в обратный путь, безостановочно срезая по прямой все бухты и не заходя на Ичатку.
В напряженной работе незаметно пролетело лето. Тщательно упакованы, обшиты кожей и отосланы через Нижне-Колымск на Средне-Колымскую почту две с половиной сотни ящиков зоологических, ботанических и иных коллекций. В один из последних дней сентября рано утром я разбирал в своей избушке только-что принесенную с охоты добычу — полтора десятка белых куропаток в более или менее полных зимних нарядах. Вдруг отворилась дверь и вошла оживленная, сияющая здоровым смуглым лицом молодая чукчанка. Когда она откинула меховой капор, я сразу узнал отшельницу Ичатки.
Я налил гостье чаю и угостил мучными лепешками, а она долго и весело что-то мне рассказывала. Зная по-чукотски одно лишь слово «мечинки» (хорошо), я довольно слабо поддерживал беседу, но это не стесняло девушку. Выпив несколько кружек чаю, она, наконец, обычным жестом чукчанок сунула руку в свое веще-хранилище, — складку шаровар между своей и оленьей кожей, — извлекла оттуда сырой олений язык и с любезнейшей улыбкой поднесла его мне. Я сразу понял, что это отдарок за нашу скудную помощь, оказанную весной на Ичатке, и попытался в свою очередь отдарить куском кирпичного чая. Чукчанка, однако, категорически, хотя и смеясь, отвергла всякую — плату и вскоре ушла. От других, видевших отшельницу Ичатки, я узнал, что она мне рассказывала. Девушка, оказывается, голодала еще два дня, подкрепляясь данными нами сухариками; лишь на третий день, когда ослабел и переменился ветер, ее брату удалось пой мать и привезти нерпу. Затем вскоре пошли и рыба и дичь.
Четверть века прошло с тех пор. Небывалая пурга стали и огня, крови и разорения обвеяла лицо старого мира потрясла его до корней — и чудесно неожиданно приблизила расцвет нового и лучшего будущего: новая жизнь всегда рождается в крови и в слезах. Но и до сих пор нередко вспоминаю я молодую чукчанку с буйным кустом густых черных косм на голове, недвижно застывшую в темном углу разрушенной поварни, среди снежного неистовства полярной мятели. День проходит за днем. Одна, голодная и застывающая от холода, без слез, полная достоинства, встречает девушка чужих неожиданных людей — и опять остается одна. Попался в сеть тюлень — и чукчанка весела и счастлива. Не попался бы во-время — и она так же упрямо, покойно и тихо застыла бы — навсегда в засыпанной снегом поварне. И думается мне, что это не тупое равнодушие, не бессмысленная неподвижность, а что-то совсем другое. Смелого, гордого, никогда никем не покоренного чукчу трудно обвинить в тупой неподвижности. Это — спокойная и уверенная сила, выдержка, взращенная тысячелетиями борьбы с суровой природой.
Вековой мертвящий гнет, лежавший на народах нашей страны, сброшен и не вернется никогда. Народы Севера призваны к новой, свободной, самостоятельной жизни. Плоды современной культуры становятся им доступными. Но и в новой жизни чукчи сохранят и в новые условия быта вольют ту непоколебимую мужественную выдержку природных охотников, которая так ярко воплотилась для меня в спокойном облике одинокой молодой женщины в развалившейся поварне Ичатки среди снежной пустыни Ледовитого побережья.
В этот момент он вспомнил слова, которые не раз слышал от старых охотников:
«Если твое ружье отказалось стрелять, а медведь тебя не трогает, то не трогай его и ты, а положи перед ним ружье и уходи; только тогда он простит тебя за то, что ты хотел его убить».
Старая кремневка сделала под ряд две осечки, а лохматый бурый зверь, повернувшись в полоборота, стоял около разрытого муравейника и ждал, что будет дальше. Но вместо того чтобы положить перед ним ружье и уйти, как этого требовал таежный закон, Тумоуль, не вставая с колена и не меняя положения ружья, потянулся правой рукой к висевшей на боку сумке. Он решил прочистить запал, и надо было успеть это сделать раньше, чем зверь разгадает его намерения.
Но, шаря рукой в сумке, он долго не мог нащупать тоненькую проволочку, которой обычно прочищал камеру. Чтобы найти ее, пришлось отвести глаза от зверя, а когда опять посмотрел вперед, его поразила та самоуверенность, с какой медведь смотрел на его приготовления.
«Старайся, старайся, а что из этого выйдет — увидим потом», — казалось, говорил он, насмешливо наклонив голову набок и шевеля короткими ушами.
Сомнение охватило Тумоуля: хорошо ли он делает, что идет наперекор обычаю? Ведь ружье опять может сделать осечку, а если и выстрелит — он может промахнуться или же только ранить косматого, а уж тогда конец…
Неприятный холодок пополз по спине, но Тумоуль не принадлежал к числу людей, которые так же легко меняют свои решения, как бросают докуренную папиросу. Запал был прочищен, оставалось только насыпать на полку свежего пороха. Снова пришлось упустить зверя из вида, и хотя это был самый удобный момент для нападения, медведь не хотел им воспользоваться. Он стоял, наклонив голову, и та же насмешка была во всей его фигуре. Если бы он хоть чуточку сдвинулся с места или чем-либо выразил свое неудовольствие, Тумоуль без колебаний нажал бы спуск. Но медведь стоял и насмехался, и это решило дело: Тумоуль вдруг опустил ружье, положил его на, землю и, пятясь в кусты, быстро и осторожно стал отступать.
А через полчаса он сидел на берегу реки и размышлял о случившемся.
Конечно, медведь опасный зверь, а все-таки он поступил глупо, оставив ему свое ружье. Кремневка, наверное, не сделала бы осечки, а промахнуться он не мог, потому что зверь находился от него в каких-нибудь пятнадцати шагах. Тогда он был бы с хорошей добычей, а теперь лишился даже тех трех гусей, которых добыл перед этим на озере, — их он также оставил в подарок медведю. Но дело, понятно, не в гусях и даже не в ружье: гусей на озере много, а ружье хозяйское. Обидно было то, что, вернувшись в становище, ему придется рассказать, как было дело, а этого он вовсе не хотел. О таком именно случае на-днях был разговор среди охотников, при чем Тумоуль заявил, что если это произойдет и с ним, то без боя медведь ружья от него не получит. И вот он в точности выполнил то, от чего так самонадеянно отрекался.
«Вот, — скажут, — храбр только на словах, а как пришла нужда, так и спрятался за обычай».
Да, медведь победил его своей самоуверенностью, а все-таки смеяться над Тумоулем никому не придется. Охотники говорили, что возвращаться за ружьем, подаренным медведю, ни под каким видом нельзя — при первой же встрече зверь наказывает за это смертью. Но Тумоуль на это не посмотрит: вот выкурит трубку и пойдет за ружьем.
Решив так, Тумоуль достал из сумки берестяную коробочку, в которой носил табак, набил трубку и, закурив, стал смотреть на реку. Она была видна на большое расстояние. Весной и осенью на ней отдыхали тысячи перелетных гусей и лебедей, теперь водная гладь была чиста, только в дальнем верхнем конце плеса виднелась какая-то темная точка. Глаза у Тумоуля были как у ястреба, и он сразу определил, что это плот.
Сначала охотник подумал, что плывет кто-нибудь из верхних стойбищ, но, присмотревшись внимательнее, увидел, что ошибся. Такого большого плота — хотя он и родился на плоту[6]) — ему еще не приходилось видеть. Его сородичи, когда надо было сплавить по реке тушу убитого лося или медведя, употребляли маленькую связку из тонких бревен. Л этот плот состоял из сотен толстых бревен, очищенных от коры. На плоту лежало много какой-то незнакомой клади, а находившиеся на нем люди были одеты совсем не так, как одевались аваньки. Все эти подробности Тумоуль рассмотрел, когда плот, плывя серединой реки, поровнялся с ним. Немного погодя из-за мыса показался другой плот, за ним третий, потом еще и еще…
«Большевик, однако», подумал охотник, различив над одним из плотов красный флаг. Под словом «большевик» он подразумевал русских, но появление плотов было для него непонятно. Русские никогда не заходили в эти места, потому что река тут покрыта шиверой и порогами. Старики говорили, что в той стране, откуда сейчас плыли плоты, живут только мамонты, — это они и протоптали глубокую большую тропу, по которой течет река.
Тумоль весь отдался созерцанию странного зрелища. Плоты плыли один за другим, как огромные невиданные птицы, и хотя на руках уже не хватало пальцев для счета, они продолжали выплывать из-за далекого мыса. Это было уже совсем странно: почему их так много? Тумоуль прикинул, что если людей, находившихся на плотах, собрать вместе, то их будет больше, чем охотников во всех окрестных становищах.
Солнце уже коснулось своим краем леса, и на реку легли голубые тени, когда прошел последний плот. Мысли Тумоуля вернулись к происшествию с медведем. «А как поступил бы на моем месте люче? — подумал он и решил: — Убежал бы, однако, а ружье медведю едва ли бы отдал, потому что люче смеются над тем, во что верят аваньки. Ну, и я не отдам». — И он быстро зашагал в лес.
Коварная кремневка была в целостна она лежала в том же положении, в каком он ее оставил. Подобрав ружье, охотник направился к становищу.
Тумоуль скоро позабыл о своем опасном приключении. У лесных костров все чаще стало упоминаться непонятное слово «большевик». Несколько дней под ряд плыли по реке плоты, а потом пришла весть, что все они остановились близ устья реки Кочечумо, у фактории, в самом центре лесных становищ. Там люче-большевик задумал что-то невиданное…
Когда Тумоуль пришел в устье Кочечумо, он не узнал знакомых мест. На маленьком клочке земли, ограниченном с одной стороны широкой рекой, а с остальных — непроходимым лесом, было людей больше, чем на самом большом «ехорье» (празднестве). Слышались голоса, звучали топоры, с жалобным стоном, оплакивая свою смерть, валились на опушке подрубленные деревья.
Работа кипела, все были заняты делом. В то время как часть людей разгружала плоты, освобождая бревна от ивовых скреп, другие с лопатами в руках шли приступом на крутой берег, долбя в нем выемку, по которой можно было бы таскать лес наверх. Лопаты вонзались в нетронутую почву, снимая верхний мягкий пласт, а когда упирались в вечную мерзлоту, люди вооружались тяжелыми железными палками и дробили неподатливую землю. Немного поодаль одна такая выемка была уже готова; две лошади канатами вытаскивали на берег толстые бревна. Ноги лошадей глубоко уходили в болотистую почву, а земля по краям выемки, оттаяв на солнце, иногда осыпалась, грозя придавить и людей и лошадей; но это не смущало рабочих: под ноги лошадей накладывали тонкие бревна, а осыпи подбирали подпорками.
Да, эти люди знали свое дело!
И все шло одно за другим. Когда бревна втаскивались наверх, место для них уже было готово: одни складывались в кучу, из других тут же делался большой «чум с глазами». Молодой охотник догадался, почему бревна в плотах были очищены от коры: они уже готовы были для того, чтобы из них сразу можно было сделать деревянный чум. Эти люди были большие хитрецы. Зная, что сосна тут не растет, они нарубили ее в верховьях реки, связали в плоты и пригнали сюда. На этих плотах они привезли много удивительных вещей, в том числе и толстых больших животных, похожих на лосей. Эти животные назывались коровами; до сих пор ему никогда не приходилось их видеть.
Но самое удивительное он увидел на косогоре, у подножия лесистого Чувакана, поднимавшего свой горб к самому небу. Тут русские построили чум из тонких пластин, а рядом вырыли большую яму. Эта яма была до краев наполнена красной землей, которую брали тут же в горе. И вот четверо людей плясали в яме, как пляшет шаман, когда вызывает духов. С криками и смехом они месили красную землю, а когда она стала мягкой, наделали из нее ровных чурбашек и сунули их в огонь. Там они краснели, как листья папоротника осенью, а когда их вынимали, становились твердыми, как камень.
— Кирпичики, горячие кирпичики! — смеялись босые шаманы в красных рубахах.
Ознакомившись с кирпичным производством, Тумоуль подошел к палатке, около которой сидел человек с двойными глазами. Раньше этот человек ходил по поляне с какой-то удивительной штукой, ставил ее на три палки и наводил во все стороны, как будто собирался стрелять. Но теперь он был занят другим: держа в руках тонкую палочку с хвостиком колонка, он макал ее в черную воду, а потом водил по бумаге. Тумоуль не раз видел, как пишут люче, но они всегда выводили какие-то маленькие крючки, а этот делал что-то другое.
— Что делаешь, друг? — спросил он, усаживаясь рядом.
Человек с двойными глазами поднял голову, осмотрел любознательного охотника и улыбнулся.