Внутренняя форма этого повествования сколь проста, столь же убедительна. Прежде всего взгляд падает на периферию: карфагеняне овладевают холмами. Таким образом намечаются края сценической площадки. Затем внимание переключается к центру: туда вступают римляне. Поле зрения смещается от холмов к низине. На третьем месте взгляд концентрируется на еще более узком пространстве — трибуне и консуле.
В этом движении от края к центру и от внешнего к внутреннему, сообразном сути дела, сказывается писательский инстинкт Катона. Движение обеих армий завершается состоянием покоя. Положение дел и его крайняя опасность характеризуются атрибутом, который выразительно поставлен в конце: (in lo- сит insinuant) fraudi et perniciei obnoxium, (проникают в местность), подверженную коварству и погибели. С синтаксической точки зрения это полнозвучное завершение — остановка, а с содержательной — предпосылка дальнейшего действия.
Первое лицо, выходящее на передний план в эпизоде113, — римский трибун; он — носитель главного действия: tribunus ad consulem venit, трибун приходит к консулу. Его имя нигде не появляется в нашем тексте114; мы знаем из других свидетельств, что Катон в своем историческом труде никогда не называет римлян по именам — только по должностям. Это очевидный признак: слава одиночки не должна принадлежать ему самому, как и его gens, podyns, — ею владеет respublica в целом. Умолчание имени делает трибуна представителем римской позиции. Вообще отправной точкой действия является решение трибуна явиться к вышестоящему начальнику и сделать ему предложение о способе спасения римлян. Готовность к самопожертвованию — основная черта римской религиозности (ср. обычай devotio, обречения себя на смерть). В речи трибуна, приведенной дословно, перед нами предстают воля и замысел; симптоматичны глагольные формы — футурум, герундив, конъюнктив116. Теперь внимание сосредоточено уже не на обоих участниках разговора, но на мысли, которая содержится в речи; это означает еще один шаг в направлении от внешнего к внутреннему, заданном изначально.
Ответная речь консула сначала воспроизводится косвенно (как то было и с началом речи трибуна)117; только во второй части его слова начинают звучать непосредственно как были сказаны; и не случайно как раз за этим предложением последует героический ответ трибуна.
Благодарность и похвала консула замыкают этот первый отрывок и предвосхищают прославление героя в заключительной части всего повествования. Начало, как и конец до сих пор рассматриваемого отрывка, — волевое решение трибуна. Формальное сечение, таким образом, тождественно с содержательным; форма обладает внутренней необходимостью и при всей своей простоте вполне целесообразна.
Вторая часть рассказа, которую Геллий, вероятно, сократил сильнее, начинается с безусловно катоновско- го лапидарного извещения: МЬипш quadringenti аб топепбит рг<фсксипШг, трибун и четыреста человек отправляются в путь на смерть. Судьба, которую отменить невозможно, предвосхищается герундием. От прорыва римлян взгляд смещается — в первый раз с начала рассказа — к их противникам. Изображается не только внешнее поведение врагов, но и то, что они ощущают, наблюдая за отважным маневром римлян. Таким образом, Катон разбирается в деле — он понимает, как, привлекая противную сторону с ее чувствами, создать эффектный фон для необычного предприятия римлян. Но у этого места есть еще одна функция. Напряжение должно расти: первоначальное удивление, отраженное в выразительном композите demirantur118, к сознательному выжиданию, находящему свое яркое выражение в интригующей конструкции in expectando sunt. Искусство ретардации здесь можно уловить уже на стилистическом уровне. Во временном придаточном предложении выражается предусмотрительность врага, в главном — его реакция: самые доблестные выступают против четырехсот. Римляне окружены и начинают отчаянное сопротивление. Вновь предложение, в котором все подвешено и которое этим способом дополняет ретардирующий эффект: fit proelium diu anceps, завязывается бой, долгое время сомнительный. Затем — констатация победы численного превосходства. Со смертью четырехсот кольцо замыкается. Изначальное оповещение (ad moriendum proficiscuntur, отправляются в путь на смерть) исполнено.
Мы не знаем, насколько сильно здесь вмешательство Геллия — из-под его ли пера вышли исторические пре- зенсы?119 — и насколько он сокращает. Ясно, что чередование стремительного движения вперед (во вполне катоновском асиндетоне) и подчеркнутой ретардации (надежные свидетельства ее подлинности — древнелатинские грамматические особенности) он сохранил вполне достоверно. Но изменение точки зрения рассказчика, отражение римской отваги в восприятии наблюдающих врагов — также сколь простое, столь же эффективное художественное средство.
На еще более твердую почву мы можем встать с § 19, где Геллий цитирует катоновские слова. Здесь при интерпретации можно еще более тесно сочетать рассмотрение подробностей с исследованием общей формы.
Первое предложение резюмирует содержание следующих как заголовок: dii inmortales tribuno militum fortunam ex virtute eius dedere, бессмертные боги одарили военного трибуна счастьем по его храбрости. Тематический характер первого предложения бросался нам в глаза в начале как первой, так и второй части; задним числом мы получаем отсюда подтверждение достоверности парафразы и в том, и в другом случае. Словами пат ita evenit, случилось ведь так, создается переход к дальнейшему. Рассказ разворачивается в по преимуществу не связанных друг с другом, последовательных главных предложениях, чьи глаголы стоят в перфекте (что ретроспективно бросает некоторую тень подозрения на изящные исторические презен- сы у Геллия). Только в начале и в конце отрывка появляются придаточные предложения. Функция обоих значима — противительное подчинение бросается в глаза в начале, там, где с содержательной точки зрения все зависит от контраста с предыдущим, от удивительного поворота ситуации. Расходование конструктивных средств связано у Катона с эффектом, которого он желает достичь. Эта связь вырабатывает предметность его стиля. Подтверждение можно найти и во втором, стоящем в конце придаточном предложении: quod illos milites subduxit, exercitum ceterum
servavit, тем, что он увел этих солдат, он спас остальное войско. Намерение Катона — завершить отрывок здесь; с содержательной точки зрения это отражается в факте ретроспекции, с формальной — в употреблении придаточного.
Рассказ движется к концу, Катон переходит к размышлениям. И снова проблема резюмируется вначале в виде заголовка: sed idem benefactum quo in loco ponas, nimium interest, но в оценке одного и того же славного дела есть большое различие в зависимости от места. Анализ распадается на две части, причем вторая противопоставлена первой с помощью at как самостоятельное предложение: первая относится к греку Леониду, вторая — к римскому трибуну. Контраст между ними прежде всего подчеркнут различной длиной. Притом «закон увеличивающихся колонов» Катон исполняет в этом важнейшем месте с точностью до наоборот: более весомый второй член чувствительно короче первого; ранее мы уже обращали внимание читателя на эту особенность катоновской дикции. Но различия в объеме недостаточно — словарь и отделка заметно отличаются в обеих контрастирующих репликах. Подбор слов в первой отличается изысканностью; claritudo, слава, — слово, выступающее вперед благодаря своему архаическому составу, — получает поэтический эпитет inclitus, выдающийся, сверх того еще и в превосходной степени; к этому добавляется удвоение gloriam atque gratiam (парономасия, в которой аллитерация сочетается с гомеотелевтом): это
нагромождение приемов продолжается достойным внимания рядом signis statuis elogiis historiis120— четыре слова с возрастающим числом слогов! Наконец еще один суперлатив (gratissimum, глубочайшую благодарность) и гипербат121. Богатство эстетических средств, полнота способов выражения превосходства столь велики122, что простота речи в следующей фразе зазвучит на этом фоне как откровение: at tribuno mïlitum parva laus pro factis relicta qui idemfecerat atque rem servaverat, но военному трибуну за его деяния досталась лишь скупая похвала, хотя он совершил то же самое и спас положение дел для Рима. Относительное предложение снова ретроспективно суммирует достижение героя. Язык при этом обладает величественной простотой надписи.
В сохранившейся в дословной передаче заключительной части катонова рассказа особенно ярко сказывается высокая мера функциональности в его владении языком и стилем. Где речь идет о последовательности событий, нет попыток создать искусственное чередование или рельефность, коль скоро суть дела этого не требует. Но как только появляется потребность выделить тот или иной элемент, сосредоточить внимание на контексте или противопоставлении, логические частицы и подчинительные структуры тут же оказываются в катоновском арсенале. Красочность архаического языка и синтаксиса служит целям ретардации, где того требует дело и где нужно яснее выделить связь между событиями. Нужно ли противопоставить римскую трезвость многоречивому героическому культу Греции — тут же в сознательном контрасте с тяжеловесной роскошью архаической uЬer^as^ обилия, предстает лапидарная скупость. В этом эффектном антиклимаксе вновь обнаруживается уже отмеченный нами специфически катонов ритм, который— вопреки закону Бегагеля — разительно превосходит раздутое величие следующей за ним краткостью. Напротив, психологическая тонкость, как, например, отражение римской дерзновенной отваги в изумлении врагов, скорее является неосознанным побочным продуктом предметной обусловленности изображения. То, что Катон хотел сказать, он и говорил и всегда говорил это в форме, соответствующей предмету. Слово всегда было к его услугам, оно послушно следовало за ходом его мысли — переменчивой, но неизменно обращенной к сути дела. Если написанное имеет художественный эффект, то как раз это воздействие никогда не было предельной целью пишущего. Тот факт, что художественный эффект остро чувствуется и даже оказался необычайно плодотворным в истории римской литературы, — относится к тайне величия человека Катона, которому этот род славы, безусловно, не казался достойным того, чтоб к нему стремиться.
Глава И. Два великих оратора: Гай Гракх (154-121 г. до Р. X.) и Цицерон (106-43 г. до Р. X.)
Г. Гракх: Из речи
«De legibus promulgandis»
(Об обнародовании законов,
122 Г. ДО Р. X.)123
Недавно консул прибыл в сидицинский Теан124. Его супруга заявила, что она желает воспользоваться мужскими банями. Сидицинскому квестору Марку Марию было дано задание удалить из бань публику. Супруга сообщает своему мужу, что бани были сданы недостаточно быстро и были недостаточно чисты. Потому на форуме был поставлен столб. Туда был приведен знатнейший человек в своем городе, Марк Марий. У него было сорвано с тела платье, и он был высечен. Когда об этом услышали каленцы, они издали эдикт: если там будет римское должностное лицо, никому из местных не позволено использовать бани. В Ференти- не на том же основании наш претор приказал задержать квесторов: один сбросился со стены, другой был схвачен и высечен розгами.
Цицерон против Верреса125
Пылающий яростью и жаждущий убийства пришел он на форум. Его глаза горели; все его лицо говорило о жестокости. Все ждали с нетерпением — куда он наконец обратится и что будет делать, — как вдруг он приказал приволочь одного человека, оголить его посреди форума, связать и приготовить розги. Несчастный все время кричал — повторяя, что он римский гражданин из муниципия Косы, что он служил [на военной службе] вместе с Л. Рецием, весьма уважаемым римским всадником, который занимался торговлей в Панорме и мог это подтвердить Верресу. На это Веррес отвечает: он узнал, что тот послан на Сицилию предводителями беглых [рабов], чтобы шпионить; никто на него не доносил, не было никаких оснований и вообще ни у кого никаких подозрений. Затем он велит самым жестоким образом бить со всех сторон. 16г. Розгами секли посреди форума Мессины римского гражданина судьи, в то время как никакого стона, ни одного иного слова нельзя было услышать от несчастного среди столь болезненного шума ударов, кроме этого: «Я римский гражданин!». Этим напоминанием о своих гражданских правах думал он отвести все удары прутьев и отвратить от себя мучения. Но не довольно того, что ему не удалось воспрепятствовать насильственной порке мольбами, — более того, пока он все чаще молил и взывал к своим гражданским правам, крест, крест, говорю я, снаряжался для несчастного в его бедствии, никогда такого ужаса не видевшего. 163.0 сладкое имя свободы! О драгоценное право быть римским гражданином! О Порциев закон и Семпрониевы законы! О горячо желаемая и в конце концов дарованная римскому народу власть трибунов! До того ли пришло все это в упадок, что римский гражданин в провинции римского народа, в союзном городе на рынке связан и высечен розгами человеком, которому римский народ вверил высокие знаки власти? Ладно; когда он был мучим огнем, раскаленным металлом и прочими пытками, — если тебя уже не сдерживала его горькая мольба и жалобный голос, как тебя не тронули потрясающие плач и стоны присутствующих римских граждан? Ты дерзнул отправить на крест того, кто говорил, что он римский гражданин?
К ПОСТАНОВКЕ ПРОБЛЕМЫ
В том, что Гай Гракх как оратор был столь же значимой фигурой, как и государственный деятель127, все согласны еще с античных времен, — но не в оценке своеобразия стиля его речей.
Т. Моммзен128 находит в «пламенных словах» речей «страстную серьезность, которая в верном зеркале» сохраняет «благородную осанку и трагический рок этой высокой натуры». Центральный пункт для него — «страшащая страстность его души», сделавшая Гракха «первым оратором, каким когда-либо располагал Рим»129. «Трезвые» отрывки из его речей также интерпретируются в ключе страстности: «Как он сам владел речью, так и им в свою очередь нередко владел гнев, так что у блестящего оратора речь текла запинаясь и помутняясь»130. Такие черты — «верный оттиск того, что он сделал в политике и что с ним сделала политика»131.
В то время как историк Моммзен понимает речи непосредственно как свидетельства личности, филология, подходя с другой стороны, исследуя литературно-исторические условия их возникновения, установила наличие более значительного расстояния до объекта. Э. Норден исходил из основополагающего тезиса: «В древности стиль был не самим человеком, но одеждой, которую тот мог менять по своему усмотрению» 132. Он вскрыл зависимость Гракха от его учителей с из азианским стилем133 и таким образом проложил путь к литературно-историческому пониманию, правда, при этом — вопреки своей собственной максиме — тоже ища в стиле человека: «Для страстного темперамента... этого гениального человека взволнованное азианское красноречие должно было оказаться желанным средством, чтобы придать его мыслям соответствующее выражение»134.
Ф. Лео135, однако же, признает противоречие между темпераментом Гракха и азианской манерой; она, правда, оказала свое воздействие, но не смогла слишком сильно повредить оратору. Лео не упускает из вида то обстоятельство, что сохранившиеся фрагменты не подтверждают общераспространенного представления о страстном пафосе Гая; не повторяя рафинированной теории Моммзена о гневе, который лишает языка, он усматривает в этом прихотливую игру традиции.
Н.Гепке136 первым отверг клише о патетическом и демагогическом ораторе и подчеркнул его деловой стиль аргументации137; это был отправной пункт, заслуживающий того, чтобы им воспользоваться.
На чем основывается «эмоциональный» образ Гракха? Согласно суждению Тацита, большей частью воспринятому новейшими исследователями, стиль Гракха богаче, чем катонов138. Плутарх употребляет аналогичные эпитеты и во всех деталях устанавливает противоположность с более простой и спокойной манерой его брата Тиберия139; это сопоставление именно благодаря своей последовательности вызывает подозрение в том, что мы имеем дело с интеллектуальной конструкцией — как нередко бывает и с иными «сравнительными» частями у Плутарха140. Он, владевший латынью довольно плохо141, обладал познаниями о речах Гракха только из вторых рук142; весь абзац, кроме того, настолько сильно производит впечатление дедукции, исходящей из противоположности темпераментов двух братьев, что отдельные реплики о стиле можно принимать как исторические свидетельства лишь с крайней осторожностью.
Это справедливо и для Тацита, который не изучал речи Гракха, но вместо того реферировал с упрощением один пассаж из Цицерона. Это высказывание в «Диалоге...» — часть схематического обзора технического прогресса в римском ораторском искусстве и по сути своей не может претендовать на то, чтобы сообщить некое индивидуализированное суждение о Гае Гракхе.
Таким образом, несмотря на Плутарха и Тацита, остается неясным, в какой степени и каким образом страстный темперамент Гракха — а его существование не подвержено сомнению — отражался в стиле его речей. Этот вопрос влечет за собой и историческую проблему: Плутарх и новейшие исследователи143 сочинили образ Гракха, в котором — имея, конечно, на то основания — сосредоточили внимание на его эмоциональности, но не остались ли при этом в тени другие аспекты его многогранной личности?
Распространенной концепции стилистической иЬег£а5, обилия Г. Гракха противостоит суждение
Ж. Марузо, который приводит его как хрестоматийный пример скудости (egestas) старого латинского языка144. Правда, Гракх для него — не Гракх, а этап на пути исторического развития.
В конечном итоге, как у Плутарха, так и у Марузо отдельная деталь дедуктивно выводится из общей концепции. Таким образом, они — каждый в соответствии со своими предпосылками — приходят к противоположным результатам. Текст этим способом превращается в «prétexte».
Как показал Леман145, можно достичь менее схематичных результатов, изучая разные виды речей и стилистические уровни у Г. Гракха.
В дальнейшем нам предстоит попытаться, исходя из текста — среди прочего в сравнении с Цицероном — создать индивидуальный образ оратора Гракха. В виде исключения особенности нашего текста требуют с методологической точки зрения некоторых обходных путей. Если его до сих пор считали более банальным, чем он был в самом деле, это не в последнюю очередь последствие одностороннего подхода, изолирующего отдельный текст. Потому потребуется некоторый запас терпения, чтобы начертить интеллектуальный ландшафт, к которому он относится, осветить его с разных сторон, привлекая другие тексты, и заставить зазвучать его слова. Дальнейшие разделы последовательно рассматривают отношение автора к языку, способ повествования, рациональность и эмоциональность146.
Отношение автора к языку:
LATINITAS — MUNDITIES
а) к отбору слов
В нашем тексте повторяются определенные слова, причем так, что трудно усмотреть за этим повтором риторический умысел: in balneis, balneis, balneas, in balneis-, lavari, lavabantur. Аналогичную картину дает другой рассказ Гракха, который мы приведем здесь для сравнения147:
Как далеко заходит озорство и необузданность молодежи, я хочу показать вам на одном примере. Несколько лет тому назад один молодой человек был отправлен из Азии вместо посланника, — тогда он еще не отправлял никакой должности. Его несли в паланкине. Там ему встретился погонщик волов, простой человек из Вену- зии, и спросил в шутку, поскольку он не знал, кого там везут, — не везут ли мертвеца. Когда молодой человек это услышал, он остановил паланкин и приказал бить погонщика волов ремнями от носилок так долго, пока тот не испустил дух.
В этом тексте мы тоже можем наблюдать нериторические повторы слов: ferebatur; ferretur, ferrent; lectica, lecticam, lectica, iussit, iussit; per id tempus, per iocum. Ж. Марузо подчеркивает: насколько искуснее обращение со словарем у Цицерона149. Однако с оборотами вроде «небрежности языка повседневного общения» нужно быть осторожнее: еще Квинтилиан150 отвергает чрезмерность в стремлении найти синоним и к чередованию ради чередования как аффектацию. Насколько это можно утверждать, Гракх здесь придерживается принципа proprietas verborum, употребления слое е их собственном смысле.
СОЧЕТАНИЕ ПРЕДЛОЖЕНИЙ
Во фрагменте 49 указательное местоимение is сочетает предложения: is ferebatur... ei obviam advenit... ubi id audivit. Во фрагменте 48 (наш основной текст) чаще встречается асиндетон: quaestori... uxor... vestimenta... alter. Однако наряду с этим предложения сочетаются и при помощи указательных местоимений или наречий: eius... idcirco... ubi id audierunt... ob eandem causam. Характерно отсутствие причастных конструкций. Но справедливо ли делать из этого вывод: «Конструктивный элемент у Гракха однообразен и банален?»151
ОЦЕНКА
Язык гракхова повествования чист, ясен и точен. Мы можем проследить биографический исток этой LatinitaslS2; Гай вырос — для него это справедливо в большей степени, нежели для брата, — под попечением матери Корнелии, которая, по свидетельству Цицерона (также бывшего пуристом), дала своим детям расти в здоровой стихии неповрежденного родного языка и сама заботилась об их воспитании и образовании153 (мы располагаем одним письмом этой замечательной женщины)154.
Дисциплинированная позиция Гракха по отношению к языку с ее стилистическими эффектами, конечно же, вызывала отчуждение у позднейших читателей, ожидавших в определенных контекстах большего богатства регистров и большей страстности. И на самом деле сообщение Гракха в сравнении с искусным оформлением и подчеркнутыми аффектами155 цицеронова повествования отличается повседневной простотой — Геллий находит его дикцию «присущей комедии»156, т. е. близкой к тону обычной речи157 и отказывающейся от трагической отделки158. При этом нет никакой необходимости, чтобы отсутствовала gravitas, важность — по суждению Цицерона, Гракх ею обладал159. Таким образом, нельзя сводить цицероновские представления о gravitas к пафосу отрывков из «Веррин», — это было бы односторонне.
Лучше, нежели представление о близости к комедии, характеризует окраску гракховского рассказа эстетическое понятие mundities, чистоты речи160. С этимологической точки зрения слово, по-видимому, восходит к корню *теи- («мыть»), а обозначает эстетическое впечатление, которое достигается благодаря чистоте языка (Latinitas).
Манера повествования161: brevitas
Но сама по себе чистота языка — не та область, в которой сказывается фундаментальное различие между Гракхом и Цицероном. Иначе обстоит дело с brevitas162, краткостью; анализ цицероновского текста косвенным образом покажет, как скупо пишет Гракх.
Во фрагменте 48 Гракх нанизывает факты, не связывая их союзами. Рельефность придает смена времени в описании реакции жены: uxor renuntiat, супруга сообщает; исторический презенс четко выделяется на фоне окружающих перфектов163. Соединение предложений через idcirco ведет к водружению позорного столба и ярко подчеркивает ничтожность основания. В рамках стиля, в иных случаях асиндетического, такое наречие приобретает структурную значимость. В рассказе в целом господствует двойное членение, подчеркиваемое тождественным началом предложения: фраза 1 и фраза г начинаются со слова uxor; ср. позднее имена собственные Caleni — Ferentini и заключительную фразу с ее alter — alter. Аналогичную роль играет аллитерация: vestimenta — virgis. Общая структура трехчленная: предыстория (дважды по два предложения); событие (дважды две коротких фразы); последствия (две более длинных фразы).
Нужно обратить внимание на отсутствие в каждом случае эмоционального комментария.
В начале цицероновского отрывка, как и у Гракха, господствует асиндетическая связь между предложениями. Новшество — физиогномическое портретирова-ние душевных процессов: to to ex ore crudelitas eminebat, все его лицо говорило о жестокости. Слишком бледным был бы перевод в духе «жестокость была написана у него на лбу». Душевные процессы отражают аффект- ные прилагательные и причастия (inflammatus scelere et furore, пылающий яростью и жаждущий убийства; illius miseri, от этого несчастного; о nomen dulce, о сладкое имя; о ius eximium, о драгоценное право; о graviter desiderata... tribunicia potestas, о горячо желаемая... власть трибунов; acerba imploratio et vox miserabilis, горькая мольба и жалобный голос; fletu et gemitu maximo, потрясающими плачем и стонами), а также отвлеченные существительные с психологической окраской (scelere et furore; crudelitas). В то время как Гракх довольствуется употреблением только собственных обозначений, что соответствует стилю донесения, Цицерон использует более выразительные глаголы164:
ГракхjЦицерон
Теперь перейдем к общей структуре. В то время как Гракх просто докладывает, Цицерон со знанием дела проводит события перед слушателями как на сцене, членя их на отдельные эпизоды, которые сменяютдруг друга, как ступени165. Одно из важнейших средств для этого — имперфект166 и описательный футурум: exspectabant omnes, quo tandem progressurus aut quidnam acturus esset, все ожидали — куда он наконец обратится и что будет делать. Благодаря этим глагольным формам создается обстановка напряженного ожидания, молниеносно разрешаемая в следующем сит repente, как вдруг.
У Гракха действие, едва успев начаться, завершается; напротив, Цицерон с помощью приготовления прутьев создает эффектную ретардацию. В то время как Гракх, использующий трезвый перфект — caesus est, был высечен, лишает себя возможности энергичной актуализации, Цицерон — и здесь в экспрессивной начальной позиции167 — прибегает к имперфекту caedebatur. Благодаря diutina repraesentatio, длительному представлению, как называет это Геллий, Цицерон выстраивает целую сцену: всеобщее молчание, хлопанье ударов... и на этом фоне, из уст истязуемого, слова — «я римский гражданин!». Таким образом, Цицерон передает возмутительный аспект происшествия при помощи драматического представлениия события, в то время как Гракх довольствуется простой констатацией, что речь идет о самом знатном человеке в данном городе.
Имперфект с его подчеркнутой образностью появляется еще раз при сооружении креста, в сопровождении чрезвычайно выразительного удвоения168: crux, crux, inquam... comparabatur, крест, крест, говорю я...
снаряжался. Вообще повторы слов в цицероновском тексте выступают как интенсифицирующее средство, как возвращающееся в качестве темы civis Romanus sum или же civitas и populus Romanus, равным образом как полисиндетон с neque и анафорическое о.
Это Цицеронов путь — не только заставить аффект подспудно звучать, но и дать ему выход наружу в слове (об этом свидетельствует использование аффективных прилагательных и отвлеченных существительных с психологическим значением и вообще подробное, примыкающее к повествованию commiseratio, вызывание жалости)169.
Он ставит событие перед глазами зрителя во всей его драматичности (этой цели служит отбор экспрессивных глаголов, подчеркнутое их расположение в начале, создание фона напряженного ожидания с помощью имперфекта — у Гракха в рассмотренных текстах отсутствующего вовсе — и искусство ретардации, разлагающее событие во всей его совокупности на отдельные фазы, которые своей последовательностью создают драматический эффект ступеней170.
Искушение велико — и на самом деле интерпретаторы в большинстве поддались ему — разыграть цицероновскую карту против Гракха, будь Цицерон абсолютной стилистической нормой или более зрелым явлением, с точки зрения исторического прогресса. Эти точки зрения в принципе столь же односторонни, как и своенравные попытки иных архаистов поставить Гракха над Цицероном171.
Как, напр., опасно представление, будто Гракх «еще не» имел в распоряжении того или иного приема, показывает следующий текст Катона, который дает почувствовать широкую палитру аффектов и при всем при том восходит к догракховской эпохе172:
Он сказал, что децемвиры недостаточно позаботились о его припасах. Он приказал стащить с них платье и высечь их. Децемвиры, выпоротые прислужниками! Многие люди видели это. Кто может перенести этот позор, кто — это злоупотребление высшей властью, кто — это рабство? Ни один царь не отважился это сделать: могло ли это произойти с видными людьми из хороших семейств с благонамеренными мыслями? Где остается союз? Где — слово, которое дали предки? Кричащее бесправие, удары, побои, боль, рубцы и живодерство, а к ним — стыд и высший позор перед глазами их земляков и многих людей ты себе позволил! Но насколько велика была печаль, насколько велик стон, как много было слез, как сильны были вздохи, как я слышал! Даже рабы тяжело переносят несправедливое обращение — как, думаете вы, должно быть на душе у тех людей из хороших семейств, с большими заслугами и как у них будет на душе, пока они будут жить?175
В сравнении с Гракхом порядок слов у Катона свободнее; он знает — как впоследствии Цицерон — и экспрессивную функцию начального положения глагола176: videre multi mortales, многие люди видели177.
Текст показывает, что цензор вовсе не стремится к краткости любой ценой, что он тоже любит ubertas. Здесь предвосхищается цицероновская miseratio с анафорами, аффективными существительными и прилагательными, но у катоновых фраз — более короткое дыхание, и ему не хватает драматической техники crescendo178.
Таким образом, сравнение с Цицероном и Катоном позволяет высказать два отрицательных тезиса о Гракхе:
i) Его рассказ лишен наглядности и драматических эффектов, он не создает эффектного crescendo, в отличие от Цицерона.
г) Он здесь не прибегает к miseratio, хотя этот прием известен уже Катону.
По крайней мере во втором пункте нужно, таким образом, говорить о сознательно избранной позиции179. Следовательно преодолена концепция, в соответствии с которой у Гракха можно усмотреть лишь примитивный этап, и мы вправе поставить вопрос об эстетических принципах Гракха в лежащем перед нами отрывке и в положительном аспекте.
Рациональность: Acutum
Структура гракхова повествования, как мы установили, строго рациональна; там господствует двойное членение, во многих случаях подчеркнутое параллелизмом. Прозрачность построения, в сочетании с жестким языком фактов, придает рассказу режущую, разоблачительную тональность. В такого рода рациональности есть своя харизма — выделяющая Гракха как «интеллектуала».
Acutum160 (ôÇvrrjç, острота) — понятие, близкое к brevitas, краткости; в основе лежит представление о коротком и остром холодном оружии. В содержательном отношении смысл сжимается в самом тесном пространстве181, в этическом речь идет о серьезной позиции, исполненной достоинства (gravitas), с формальной — часто о близости к сентенции или каком-либо ином виде пуантирования182.
Не случайно, как отсюда видно, антитеза — одна из самых частых фигур во фрагментах183. Некоторые примеры: pessimi Tiberium fratrem теит optimum interfecerunt, наихудшие убили моего наилучшего брата
Тиберия184. Как метко обращение титула vir optimus185, наилучший муж, на который убийца Назика претендовал как на наследственный, при употреблении в качестве лозунгов выражений boni и mali cives, хорошие и дурные граждане! Близкородственное противопоставление boni и improbi186 Гракх обыгрывает в следующем фрагменте: abesse non potest, quin eiusdem hominis sit probos improbare, qui improbos probet187, не может не быть того, чтоб бесчестить честных было свойством того же человека, который чтит бесчестных. Мы обязаны этой цитатой Цицерону, который, однако же, вносит предложение, как улучшить текст: improbos probet probos improbare188, бесчестных чтит — бесчестить честных. Пуантирование в таком случае становится более острым, и — немаловажно — появляется клаузула. В цицероновской версии расстановки слов заостряется хиастическая конструкция, все звучит более искусственно, чем можно было бы ожидать от Гракха189. Эллинистическая выучка заявляет о себе в следующем предложении: quae vos cupide per hosce annos adpetistis atque voluistis, ea si temere repudiaritis, abesse non potest quin aut olim cupide adpetisse aut nunc temere répudiasse dicamini190.
Членение периода тщательно: главное предложение состоит из 32 слогов, придаточное — из 31; в его рамках мы наблюдаем два отрывка, начинающихся с aut, каждый — по ю слогов191. Э. Норден вспоминает ввиду этих периодов о Горгии и Исократе192. Конечно, в порядке исключения он менее критичен, нежели античный знаток193, обнаруживающий здесь тавтологию: на самом делерош^ страдает от того, что решающие наречия появляются уже в первой части предложения. Перевод делает слабость очевидной: «если вы, чего все эти годы с жадностью добивались и желали, теперь ни с того ни с сего отвергнете, нельзя будет избежать того, что скажут, что или раньше добивались по жадности, или теперь отвергли ни с того ни с сего». В переложении фраза теряет свою строгую структуру и вместе с ней — эффект. Ради архитектоники Гракх примирился с тавтологией. В этом отношении, правда, больше повезло следующему crescendo: pueritia tua adulescentiae tuae inhonestamentum fuit, adulescentia senectuti dedecoramentum, senectus rei publicae flagitium194, детство твое было бесчестием для отрочества, отрочество порочило старость, старость — пятно на государстве. Это предложение было хрестоматийным примером качественного климакса, и этому обстоятельству мы обязаны тем, что оно дошло до нас195.
От разоблачающего рассказа один шаг до беспощадной откровенности и последовательности фрагмента 44. Здесь ход мысли таков: все хотят чего-то от вас; никто из нас не трудится даром; и я тоже не тружусь — я хочу от вас чести; кто выступает против обсуждаемого закона, тот хочет не чести от вас, а денег от Никомеда; кто выступает за закон, тоже хочет не чести от вас, а денег от Митридата; кто молчит — тот хуже всех: он готов быть подкуплен обоими.
Мы пытались понять acutum в стиле Гракха — с содержательной и формальной точки зрения — как симптом его четко выраженной рациональности. Та же самая черта отражается — как мы иногда могли отметить по ходу дела — ив использовании греческих технических средств196; и в том, и в другом для Гракха нет ничего чужеродного. С одной стороны, стремление к заостренным формулировкам означает сублимацию подлинно италийских задатков, с другой — в ритмизированном строении фразы обретает образ не только греческая теория, но и «архитектоническая» тенденция латинского языка. Чистота языкового субстрата соответствует прозрачности гракховской манеры, сообщающей acutum несколько иной характер, нежели в случае с Катоном197.
Стиль И АФФЕКТ
л) порядок слов
Что касается порядка слов, то Гракх — в отличие от Катона и от Цицерона — лишь в редких случаях прибегает к инверсии198. По большей части глаголы у него стоят — в соответствии с правилом и без логического акцента — в конце предложения.
Но если обратить внимание на остальные его части, картина меняется199: дважды во фрагменте 48 имя собственное — Marcus Marius — выносится на видное место; то же самое делается с географическими названиями — Теапит Sidicinum, Ferentini. Гракх почувствовал, что имена собственные заслуживают наиболее сильного выделения (что Гете внушал актерам200), и потому в каждом случае сдвигал имена к началу или же к концу предложения.
Не столь ярко выделяющиеся при чтении про себя начальные и конечные места раскрывают свою силу при устном произнесении201. В предложении eoque adductus suae civitatis nobilissimus homo M. Marius, туда был приведен знатнейший человек в своем городе, Марк Марий, эмфаза возникает благодаря необычной постановке в конце субъекта и благодаря атрибуту nobilissimus 202, в то время как Гракх вообще скуп на не несущие основной смысловой нагрузки слова203.
Во фрагменте 49 в каждом случае финальная постановка подчеркивает главенствующий элемент предложения: один раз — подлежащее, которое не без иронической тональности представлено публике как homo adulescens pro legato, молодой человек вместо посланника; потом — шутка погонщика волов: пит mortuum ferrent, не везут ли мертвеца; в конце — возмутительное завершение сцены: dum animam ejflavit, пока тот не испустил дух. С этой точки зрения, даже на первый взгляд столь блеклое idcirco получает вес в начале фразы («на этом основании, а не на каком ином, на этом смехотворном, или: ничтожном основании»). В противоположность Ж. Марузо, упускающему из вида роль инверсий у Гракха, мы должны прийти к заключению, что ловкое использование позиции в начале и в конце предложения придает нашему тексту живость и изящество.
В)ИСПОЛНЕНИЕ
Если Геллий недоволен отсутствием эмоциональных призывов, он, может быть, недостаточно внимателен к тонким нюансам расстановки слов, которая все же ставит свои акценты в рамках этого столь простого повествования. Аффект, ненависть и ирония — как он полагает — здесь недостаточно выразительны204. Но разве оратор не мог вложить их в тональность исполнения? То, на что намекает уже порядок слов, подтверждает традиция. Гракх был мастером-исполнителем и прибегал к даже слишком уж сильным вне- литературным средствам, чтобы придать выразительность своим словам. Плутарх изображает его живую жестикуляцию в противоположность степенной манере брата205. Цицерон ставит Гракха как мастера исполнения в один ряд с Демосфеном206. Можно говорить для Гая об искусстве смены регистров — рядом с ним был — что поражает нас, современных людей, когда речь идет об ораторе, — человек, который, когда его господин говорил слишком резко или низко, задавал ему тон свирелью207.
Давно было отмечено, что к этому месту есть литературные параллели — как в предшествующей, так и в позднейшей словесности211. При этом близость к Еврипиду больше, нежели к Эннию: как и Еврипид, Гракх отвечает на каждый вопрос возражением, достигая таким образом живого, основанного на чередовании и при всем при том очень ясного членения. Поскольку Э. Норден отклонил мысль о прямом использовании Демосфена212, — невероятно, чтобы из демосфеновской тривиализации Гракх извлек свой мощный пафос213, — лучшим объяснением остается то, что Гракх черпал из греческой школьной традиции. Поразительная близость с Еврипидом объясняется, по моему мнению, проще всего тем, что греческие риторы — из мнемотехнических причин — охотно прибегали к поэтическим цитатам.
Если задаться вопросом, в чем трогательный эффект этого места у Гракха, характерно, что на первый план выходят не стилистические соображения, а, во- первых, сама угнетающая ситуация, в которой были сказаны эти слова, а во-вторых — засвидетельствованное Цицероном мастерство исполнения, — оно увлекло и врагов214.
Стилистическое своеобразие становится ясно в сравнении с позднейшими параллелями, из которых мы привлечем только одну — из речи Цицерона за Мурену 41, 88 сл.215
Если вы — да отвратит это Юпитер — низвергнете этого человека [Мурену] вашим приговором, куда тогда обратится несчастный? Домой, чтоб пришлось видеть, как изображение его славного отца, которое он несколько дней тому назад, когда все желали ему счастья, видел увенчанное лаврами, теперь подвергнуто поношению, обесчещено и в печали? Или к своей матери, бедной, которая только что целовала своего сына-консула, а теперь ее снедает забота — увидеть его вскоре вновь, лишенного всего достоинства? Но что я упоминаю его мать, его дом, если новое наказание по закону похищает у него дом и мать и [возможность] видеть своих близких и общаться с ними? Тогда несчастный отправится в изгнание? куда? На восток, где он долгое время был легатом, командовал войсками и совершал великое? Но это глубокая боль — туда, откуда ушел с честью, возвращаться с позором. Или укроется на другом конце мира, чтобы трансальпийская Галлия, которая незадолго до того так охотно принимала его у себя, облеченного высшей властью, теперь вновь увидела его — в печали, согнутого [под бременем] горя, лишенного отечества? И затем, с какими чувствами будет он в этой провинции глядеть в глаза своему брату Гаю Мурене?
В деталях видно, как Цицерон разрабатывает контрасты между тогда и ныне (четырежды — изображение отца, мать, восток и запад). Для целого определяющим является то, что за первой дилеммой тотчас следует другая, превосходящая ту. Miseratio не ограничивается отцовским домом и матерью, но на второй ступени вовлекает в себя весь мир — восток и запад. Уже в ранее рассмотренном отрывке о неподобающем обращении с римским гражданином мы могли наблюдать аналогичные приемы. Здесь, как и там, искусство разложения на отдельные моменты и создания диспозиции, при которой каждый раз более значимое вырастает из менее значимого, эффект crescendo и броскую рельефность217.