Главным уроком революции 1848 г. Валлерстайн считает осознание эксплуатируемыми группами того факта, что «спонтанные» восстания не могут пробить стену власти современного бюрократического государства, господствующих стран и их культурной гегемонии и, следовательно, осознание необходимости создания антисистемной бюрократической контрорганизации с целью захвата государственной власти [78]. 1917 год стал великим символом достижения этой цели. Революция 1968 г. институциализировала «новое левое» движение, до основания потрясла культурно-идеологические основы СМС, зафиксировала конец эры гегемонии США (1945–1967) в современном мире и стала идеологической могилой доктрины «руководящей роли» промышленного пролетариата.
Изменение именно политической ситуации и духовного настроения Валлерстайн и его коллеги выдвигают в качестве главного результата революции 1968 г. и считают той причиной, которая позволяет им трактовать это событие как поворотный пункт в истории современной мир-системы [79]. Хотя отступление господствующих классов СМС под напором революции было временным, изменения, происшедшие после 1968 г., Валлерстайн и его коллеги в целом считают необратимыми.
Во-первых, хотя соотношение военных сил между Западом и Востоком осталось прежним и после 1968 г., возможности Запада и Востока осуществлять контроль над Югом уменьшились (тезис весьма спорный. — А.Ф.). После проведённой вьетнамцами наступательной операции «Тет» в 1968 г. во Вьетнаме и последовавшим через пять лет уходом США из этой страны началась новая эра в отношениях «Север — Юг».
Во-вторых, после 1968 г. изменились отношения власти между статусными группами — старшим поколением, мужчинами и «национальными большинствами», с одной стороны, и молодёжью, женщинами и меньшинствами — с другой. «Реальная» и культурно-психологическая власть первых над вторыми уменьшилась. (На это сходу можно возразить, что движения «меньшинств» очень быстро стали орудиями ТНК в борьбе против государства, с одной стороны, и среднего и рабочего класса — с другой. Я уже не говорю о том, какую роль сыграли спецслужбы капстран в инициировании и развитии многих событий так называемой «мировой революции» молодежи 1968 г. —
В-третьих, капиталу не удалось восстановить ту степень господства, которой он обладал по отношению к рабочей силе до 1968 г. (Этот тезис вообще не соответствует действительности. Именно тогда, когда он формулировался Валлерстайном, — в 1980-е годы, началось контрнаступление буржуазии, капитала на рабочий класс. В результате «неолиберальной глобализации» капитал в его отношениях с трудом по сути вернул ситуацию первой трети XX в. как в плане эксплуатации, так и в плане социально-экономического неравенства. —
В-четвёртых, после 1968 г. гражданское общество стало значительно менее послушным по отношению к государству, а с 1973 г. ускорились кризисные процессы в диктатурах как «буржуазных» (Португалия, Греция, Испания, Бразилия, Аргентина, Филиппины, Южная Корея), так и «пролетарских» (Чехословакия, Польша, СССР).
Мне совершенно непонятно, как события 1968 г. могли привести к изменению в соотношении военных сил между Западом и Востоком. Оно было результатом действия иных факторов и иных причин — социально-экономического порядка, о которых, кстати, писали Валлерстайн и его коллеги [81], встроив, таким образом, противоречие в свою «каузальную субординацию». Другое противоречие связано с последствиями событий 1968 г. для самого Третьего мира — ростом в 1970-е годы бедности, безработицы, конкуренции внутри Третьего мира вопреки лицемерным заявлениям о солидарности Юга перед лицом Севера. В связи с этим Валлерстайн вынужден признать, что в этом смысле 1968 год мёртв, но тут же оговаривается: необходимо отделять движения и идеологии 1968 г. от тех структурных изменений в СМС, которые вызвали их к жизни и которые сохранились после их «социальной смерти». Эта оговорка, на мой взгляд, относится к разряду тех «извинений, которые хуже проступка»: стремясь укрепить слабое звено в цепи аргументации, Валлерстайн рушит всю цепь, называя события 1968 г. (движения, идеологии) следствием (а не причиной) целого ряда изменений, которые он и его коллеги называют в качестве последствий революции 1968 г.
Оставим мир-системников среди трудностей этого замкнутого круга, в котором причины и следствия переливаются друг в друга, подобно дьяволам и ангелам на картине М. Эшера, и посмотрим, как оцениваются мир-системниками события 1968 г. с точки зрения их перспективы или, как ставит вопрос Валлерстайн, репетицией и прологом чего была всемирная революция 1968 г.? Если революция 1848 г. оценивается как пролог 1917 г. (что вызывает у меня сомнение: по мир-системной логике мировая революция выходит прологом и репетицией полупериферийной; общее — репетицией частного), то революция 1968 г. квалифицируется предположительно как репетиция будущих разновариантных союзов шести основных антисистемных сил (три пары «старых» и «новых» левых в каждой зоне СМС) и борьбы в рамках единой «семьи» антисистемных движений между сторонниками эгалитарного и демократического мира и их оппонентами [82].
Можно было бы остановиться как на расплывчатости и туманности этой оценки, так и на её внутренней противоречивости. Однако, на мой взгляд, важнее другое: Валлерстайн зафиксировал наличие в антисистемном (т. е. антикапиталистическом) движении двух различных типов сил. Верная, свободная от левых иллюзий идентификация последних позволит, как мне представляется, устранить слабые места в мир-системной интерпретации социальных и политических движений (другой вопрос — насколько это окажется совместимым с мир-системным подходом в целом) и «революции 1968 г.». А сейчас эта интерпретация представляется уязвимой. Не знаю, насколько правомерно объединение в одно целое «пражской весны», «парижского мая», «культурной революции» в Китае и движения наксалитов в Индии. Об этом можно спорить. Но в данном случае более значимыми проблемами мне представляются сама оценка событий 1968 г. как революции и «взлёта» и вопрос об институциализации
На мой взгляд, Валлерстайну не удалось убедительно доказать, что события 1968 г. были, во-первых, революцией, во-вторых, мировой. В лучшем случае перед нами рабочая гипотеза. Адекватный ответ на вопрос: «А почему вы решили, что это революция, и откуда вы это знаете?» — возможен лишь «при предъявлении» общей типологии и сравнительного анализа революций, которые у Валлерстайна отсутствуют. Сравнение с революцией 1848 г. — не более чем «поверхностная аналогия» (Гегель), которая может оказаться эвристически плодотворной гипотезой, а может и не оказаться ею. Я во многом согласен с Валлерстайном в его неприятии идеи и концепции «буржуазной революции» (хотя не только по тем причинам, которые он выдвигает: более серьёзна аргументация Т. Тибебу и, особенно, Дж. Комнинела). Кроме того, революции бывают разных масштабов и уровней: одно дело, например, полисная революция VI I–VI вв. до н. э., возникновение христианства и «великая капиталистическая революция» 1517–1648 гг.; другое — Великая французская и русская революции; третье — китайская, вьетнамская, алжирская. Короче, оценка событий 1968 г. как революции требует более серьёзного анализа, не говоря уже о доказательствах.
События 1968 г. действительно способствовали институциализации «новой левой». Но является ли это взлётом? Мне неясны объективные причины, которые побудили Валлерстайна к такому заключению. Вышли ли «новые левые» за рамки «парадигмы национального развития»? Уже сам факт обвинений с их стороны в адрес «старых левых» в том, что те не смогли обеспечить адекватное «национальное развитие», и смещение фокуса поиска его агентов на иные — маргинальные — группы ставит под сомнение утвердительный ответ на поставленный вопрос. И логика, и реальность 1970—1990-х годов создают как минимум столь же (а на мой взгляд — более) правомерную основу для вывода, диаметрально противоположного валлерстайновскому: 1968 год был не всемирной революцией и не новым подъёмом, а началом конца левого движения. «Новые левые» — это форма упадка, старения и социальной смерти левого движения, продукт распада, в лучшем случае, изнанка, которая всегда хуже лицевой части. Именуемое «всемирной революцией 1968 г.» больше похоже на то, что, перефразируя Баррингтона Мура, можно назвать «предсмертным стоном социального движения, которое накрывает волна прогресса». С этой точки зрения 1968 год — не начало конца либерализма (это произошло в 1914 г.), а начало конца классических коммунизма и социализма.
Всемирная революция 1968 г. — первая и главная, по мнению Валлерстайна, причина исчезновения убеждённости (1950-х — начала 1960-х годов) в том, что национальное развитие полупериферийных и периферийных обществ в рамках КМЭ может быть долгосрочно успешным. Вторая причина — мировой спад 1970—1990-х годов (кондратьевская Б-фаза), который повлиял на ситуацию во всех трёх зонах СМС и, полагает Валлерстайн, расставил все точки над «I»: резко ослабил гегемонию США, «свалил» коммунизм, развеял иллюзии относительно национального развития, подорвал либерализм в качестве идеологии-гегемона СМС и перевёл мир из послевоенной эпохи (1945–1990) в военную (начиная с 1990 г. — первой войны Севера и Юга, начатой Югом [83], т. е. конфликт в Персидском заливе). Произошли эти сдвиги в два «захода»: повышение цен в 1970-е и кризис задолженности в 1980-е годы. Параллельно с этим слабела гегемония США. Уменьшение золотого запаса вытолкнуло их за рамки паритета между долларом и его золотым наполнением. Япония и Западная Европа начали обгонять США по производительности как раз тогда, когда стартовала Б-фаза; точнее, само расширение мирового производства (в Европе и Японии) Валлерстайн считает главной причиной спада (заметим — ни слова об НТР, но ни слова и о «революции» 1968 г.).
Упадок гегемонии США, крушение коммунизма, Хомейни и Саддам Хусейн: Конец эпохи
В каждое из двух десятилетий (1971–1980, 1981–1990) США, по мнению Валлерстайна, пробовали две разные стратегии, и хотя они были достаточно эффективны, с их помощью удалось лишь замедлить падение гегемонии, но не остановить его. Администрации Никсона, Форда и Картера следовали политике «низкого поклона»: Никсон посетил Китай, введя его в мировую политику, признал поражение во Вьетнаме, Картер публично признал существование пределов власти и мощи США. США стремились умиротворить всех: Западной Европе и Японии они предложили «Трёхстороннюю комиссию»; СССР — разрядку; Третьему миру — поствьетнамский синдром, конкретно выразившийся в таких жестах, как отчёт комиссии Черча по ЦРУ, поправка Кларка по Анголе, прекращение поддержки Сомосы и шаха Ирана [84]. Всё было хорошо, пишет Валлерстайн, пока судно политики «низкого поклона» не налетело на скалу по имени Хомейни. Его не удалось обмануть: «низкий поклон» или «задранный нос» — это для него значения не имело, США всё равно оставались «Дьяволом № 1».
Стратегия Хомейни, считает Валлерстайн, была исключительно проста: он отказывался принять мир-системные правила игры — как общие, «пятисотлетние», так и тридцати пяти послевоенных лет. В результате США подверглись унижению, Картер потерпел поражение на выборах, к власти пришёл Рейган, программа которого целиком и полностью отрицала курс «низкого поклона». Рейган (и Буш) избрал в 1980-е годы курс «мачо» — курс «высоко поднятой головы»: «жёсткая позиция во всём и со всеми — с союзниками, с СССР, с Третьим миром, с профсоюзами» [85]. Несмотря на это, результаты — те же, что у предшественников, считает Валлерстайн, и здесь я позволю себе с ним не согласиться.
В первой половине 1970-х годов США очень удачно использовали (отчасти организовав его) повышение цен ОПЕК на нефть. Представленная как воинствующая наглость Третьего мира, инициатива ОПЕК привела к тому, что значительная часть мирового (и «третьемирского») продукта в денежной форме оказалась в банках США. Затем эти деньги в виде займов пошли в Третий мир и в страны советского блока, временно облегчив им проблему сбалансирования их бюджетов и обеспечения средств для покупки товаров на Западе. Однако это лишь отсрочило экономические трудности, стимул, полученный СМС от ОПЕК, угасал, и в 1980-х годах миру всё равно пришлось платить по счетам 1970-х (за исключением «новых индустриальных стран» Восточной Азии, которые избежали понижательной спирали экономического развития благодаря переводу в них некоторых отраслей промышленности из ядра). Первыми «знаками беды» стали кризис задолженности в Польше, приведший к падению правительства Терека и подъёму «Солидарности» (1980), затем — заявление правительства Мексики о том, что оно не может выплатить долг (1982). За этим последовал каскад различных событий во всех частях мира: уход военных диктатур в Латинской Америке, наступление исламистов на светские режимы в арабском мире и, самое главное, упадок коммунизма в Восточной Европе и СССР [86].
У Валлерстайна своя интерпретация причин «перестройки». Я полностью не согласен с ней, считаю её совершенно поверхностной, но воспроизвожу её почти без комментариев (отмечу лишь одно — полное игнорирование тех причин «перестройки», которые, во-первых, имманентно вытекают из специфики, социальной природы и законов развития советского общества; во- вторых, из логики Холодной войны, сознательных действий Запада по ослаблению и разрушению СССР.) Вообще нужно сказать, что интерпретация русской/советской истории — самое слабое, если не провальное место в MCA.
О перестройке в 1990 г. Валлерстайн рассуждал так. СССР числился второй сверхдержавой в монополярном мире с одной сверхдержавой только благодаря особому симбиотическому отношению с США (посредством Холодной войны). В мире, в котором США утрачивают роль гегемона и Холодная война функционально больше не нужна, СССР оказался перед риском превращения в ещё одно полупериферийное государство. Горбачёв попытался предотвратить это, сохранив СССР если не в качестве почти мировой державы, то в качестве полупериферийного государства «номер один». Его программа включала три задачи: 1) одностороннее прекращение Холодной войны; 2) отказ от восточноевропейской части, ставшей бременем для советской империи; 3) перестройка советского общества таким образом, чтобы оно могло эффективно функционировать в «постгегемонном» мире. Две первые задачи были решены с большим успехом, третья до сих пор остаётся камнем преткновения [87] (т. е., по мнению американского профессора, сдача Горбачёвым Восточной Европы — успешное решение; комментарии здесь излишни).
Согласно Валлерстайну, США были крайне озадачены этим манёвром [88], однако затем пришли в себя и решили представить разрушение американской гегемонии как свою победу, как результат сознательных действий. Подобный рекламный трюк мог бы длиться в течение пяти-шести лет, если бы Третий мир, на этот раз в лице Саддама Хусейна, не «потянул одеяло на себя». В отличие от многих, считает Валлерстайн, Саддам хорошо понял факт ослабления Америки, проявившийся в падении коммунистических режимов в Восточной Европе и неспособности США разрешить из-за сопротивления Израиля региональный конфликт на Ближнем Востоке так, как это было сделано в Индокитае, Южной и Центральной Америке. И это происходило в ситуации, когда США оказались «единственным носителем ответственности» на Ближнем Востоке, в то время как СССР был занят своими проблемами.
Валлерстайн характеризует «перестройку и гласность» как конъюнктурный ответ социалистических сообществ на дилемму, поставленную перед ними КМЭ, как попытку советских элит под маской возврата к ленинизму перегруппировать силы в условиях всемирного упадка марксизма-ленинизма как идеологии и стратегии национального развития.
Главную проблему советского руководства Валлерстайн видит в отсутствии идеологии, альтернативной марксизму-ленинизму. У меня значительно более простое объяснение: речь не в идеологии, значение которой Валлерстайн как интеллектуал, тем более левый склонен явно преувеличивать, а в стремлении советской верхушки превратиться из статусной группы в класс собственников в условиях структурного кризиса, который они совместно с западным капиталом превратили в системный.
Умелой тактикой, рассуждает далее Валлерстайн, можно сменить геронтократов из Политбюро, но что делать с социалистическим проектом? И дело не в том, что социалистические опыты в СМС провалились сами по себе. Они провалились в том смысле, что в 1980-е годы стало ясно: 150-летняя мечта об успехе «национального развития» — это иллюзия. Марксизм-ленинизм был главной идеологией такого развития в полупериферийных и периферийных странах. (Еще раз напомню: марксизм был идеологией создания наднациональной, мировой системы. —
«Период 1917–1989 гг. заслуживает одновременно элегии и реквиема. Элегия — триумф вильсоновско-ленинского идеала самоопределения наций. За эти 70 лет мир был в основном деколонизован» [90]. Деколонизация и национальная независимость, которые были достигнуты периферией за последние 70 лет, рассматривались, однако, не столько сами по себе, сколько в качестве прелюдии к национальному развитию, которое так и не было достигнуто. И это не только экономическая проблема и проблема не только стран-неудачников, но и мира в целом. Перспектива национального развития служила средством легитимности всей структуры СМС в XX в. В этом смысле судьба вильсоновской идеологии была тесно связана с судьбой ленинизма: ленинская идеология была фиговым листком вильсонизма. Сегодня листок упал — и оказалось, что король голый. Все крики в 1989 г. о триумфе демократии, падении коммунизма и т. д. не способны более скрыть факт отсутствия сколько-нибудь серьёзных перспектив экономической трансформации периферии в рамках СМС: «Таким образом, не ленинцы, а вильсоновцы исполнят реквием по ленинизму. Это они оказались в ловушке и не имеют приемлемых политических альтернатив» [91].
В реальности, согласно Валлерстайну, это выразилось по-разному, например в безвыигрышной ситуации Буша-старшего в Персидском заливе. Но Персидский залив — это не только начало полёта в пропасть скованных одной цепью вильсонизма и ленинизма. По мере того как конфронтация «Север — Юг» будет принимать всё более жестокие формы, мир будет всё больше сознавать, как много он потерял в виде идеологического и легитимного «цемента» антиномичного вильсонизма-ленинизма. Вильсонизм-ленинизм представлял собой мощную, но исторически невечную броню из идей, надежд и человеческой энергии. Ему трудно, если вообще возможно, найти замену. Но только обретение такой замены — нового и более солидного утопического мировоззрения — позволит нам преодолеть нынешнее смутное время в истории мир-системы, полагает Валлерстайн.
Учитывая всё это, Валлерстайн считает 1989–1991 гг. поворотным пунктом современной эпохи. Те два события, с которыми связывают поворот, — упадок коммунизма и война в Персидском заливе, — пишет он, явления хотя и взаимосвязанные, но разнонаправленные. Упадок коммунизма означает конец одной эпохи, война в Заливе — начало другой: первое — конец истории обманутых надежд; второе — начало ещё не сбывшихся страхов. Однако «события — это пыль» (Бродель), и пока они не помещены в рамки определённой конъюнктуры, они ни о чём не могут сказать. Отсюда — задача: решить, каким конъюнктурам и структурам соответствуют эти два события. Например, конец коммунизма как конец эры. Какой эры? 1945–1989 гг.? 1917–1989 гг.? 1789–1989 гг. или 1459–1989 гг.? Валлерстайн выбирает период 1789-1848-1989 гг.[92]
Этот период можно характеризовать по-разному: период промышленной революции, эпоха буржуазных революций, эра демократизации политической жизни, — и все эти определения отчасти верны. Но прежде всего, двести лет, о которых идёт речь, — это, согласно Валлерстайну, эра триумфа и господства либеральной идеологии, 1989 год — год её падения, начавшегося в 1968 г. Именно тогда стало ясно: политика либерализма — приручение мирового рабочего класса посредством всеобщего избирательного права, государственного суверенитета и государства всеобщего благосостояния («национального развития») — достигла своих пределов. Дальнейшее увеличение политических прав и экономическое перераспределение поставят под угрозу самоё систему накопления. Но она достигла своих пределов до того, как все секторы мирового рабочего класса оказались прирученными путём включения в небольшую, но значимую группу бенефициантов.
1968 год стал началом изменения на 180° культурной гегемонии господствовавших групп в мире, которую они с таким усердием создавали с 1848 г. С 1968 по 1989 г. то, что ещё оставалось от либерального консенсуса, было разрушено. Если Никсон говорил: «Мы все — кейнсианцы», то Буш-старший проводил свою кампанию под лозунгом борьбы против «Л-мира» (Л — либеральный); в Консервативной партии Англии произошёл, по сути, переворот: с уходом Тэтчер уходят традиции «просвещённого консерватизма», заложенные Дизраэли и Р. Пилем. Кульминацией разрушения либерал-социализма Валлерстайн считает упадок коммунизма в СССР и Восточной Европе в 1980-е годы. Истинное значение крушения коммунизма он видит в падении либерализма как идеологии-гегемона, без веры в положения которой не может быть сколько-нибудь продолжительной легитимности капиталистической мир-системы [93]. Этот вывод я оставляю без комментариев.
Упадок либеральной парадигмы национального развития автоматически означает, считает Валлерстайн, что мир вступает в такую эру, начало которой положила война в Персидском заливе и в которой самым эффективным оружием господствующих групп становится сила. В отличие от всех других столкновений «Север — Юг», война в Заливе была упражнением в реальной политике в чистом виде. Реальная политика частично присутствовала и в прежних конфликтах. Однако главным в них было то, что Юг вёл борьбу под знаменем идеологии изменений и надежды. Но в 1968 г. стало ясно, что надежды тщетны; в этом смысле 1989 год — это год гнева разочарования.
Согласно Валлерстайну, Саддам Хусейн понял, что «национальное развитие» — иллюзия даже для такой нефтедобывающей страны, как Ирак, и решил изменить мировую иерархию посредством создания крупной военной державы на Юге. Вторжение в Кувейт планировалось как первый шаг на этом пути. Валлерстайн оценивал шансы Саддама 50 на 50, и тем не менее иракский лидер проиграл. Однако в целом политическое положение на Ближнем Востоке не изменилось по сравнению с 1989 г., за одним исключением: политическая ответственность США резко увеличилась при ослаблении их общих политических позиций в мире [94]. Итак, удар Саддама трактуется как следствие падения либерализма. И здесь у меня возникает очередное сомнение: либерализма ли?
Если верно то, что «чистый» либерализм в целом начал умирать в начале XX в. и остался лишь на уровне повседневных ценностей и социальных определений, отличающих консерватизм и социализм на Западе как теорию и практику от коммунизма, то из этого логически вытекает: в 1968 г. начали медленно умирать либеральный социализм на Западе и коммунизм с его действительно универсалистскими претензиями антисистемы (фашизму такие претензии не были нужны — он находился внутри системы, являлся её элементом и потому-то в тех конкретных условиях и представлял для неё, для господствующих групп КМЭ большую опасность; отсюда — германо-американская война, начавшаяся как внутрисистемная, но по логике развития КМЭ и современного мира, как состоящего из двух мировых систем — КМЭ и системного антикапитализма, — превратившаяся в межсистемную).
Что день грядущий нам готовит? (мир-системная футурология)
В конце 1980-х — начале 1990-х годов Валлерстайн много писал на темы кратко- и среднесрочного будущего СМС (10-15-25- 50 лет). Сегодня, из XXI в., интересно взглянуть на эти прогнозы не столько с точки зрения изучения реальности, сколько в плане изучения самого MCA, его предсказательного потенциала, который многое может сказать о том или ином подходе, той или иной теории. Разумеется, речь пойдёт, во-первых, о наиболее интересных, а не полностью ошибочных прогнозах (например, на рубеже 1980-1990-х годов Валлерстайн писал о том, что в XXI в. США как слабейший элемент «триады» «Европа — Япония — США» вынуждены будут примкнуть к Японии в борьбе с Европой; Корея, Юго-Восточная Азия, Канада и Латинская Америка станут периферией и полупериферией японо-американского Севера, и будет сделано всё, чтобы найти в этой зоне нишу для Китая); во-вторых, о среднесрочных и долгосрочных прогнозах.
В будущих отношениях внутри Севера Валлерстайн отдавал преимущество японо-американскому консорциуму перед Европой. Однако, по его мнению, наиболее серьёзные испытания ожидают КМЭ по линии отношений «Север — Юг». У Юга — три вероятных выбора.
Первый, кошмарный для Запада, — «выбор Хомейни». Вопреки распространённому мнению, подчёркивает Валлерстайн, он не связан жёстко ни с исламом, ни с фундаментализмом. Это — формы; суть же в том, что «выбор Хомейни» — это кульминация гнева и страхов капиталистической мировой системы, направленная против главных бенефициантов — ядра мировой системы. Это полное отрицание Запада (особенно ценностей Просвещения) как воплощения зла. Если бы это была только тактика, с ней было бы более или менее легко справиться. Однако в той степени, в какой противостояние Юга Северу есть стратегия, невозможно ни найти с ней общего языка, ни остановить её. Трудно сказать, как долго могут продолжаться взрывы хомейнистского типа и как далеко они могут зайти. Иран, кажется, вступил на путь возвращения в мировую систему. Однако завтра или послезавтра взрывы могут произойти в менее стабильной мировой системе, способствуя её распаду.
Второй вариант поведения Юга Валлерстайн называет «выбором Саддама Хусейна». Это — не тотальное отрицание ценностей современной мировой системы. Партия Баас — типичное национально-освободительное движение светского типа. «Я уверен, — пишет Валлерстайн, — что выбор Саддама Хусейна — это не что иное, как выбор Бисмарка. Это — чувство, согласно которому, поскольку экономическое неравенство есть результат политического соотношения сил, экономические изменения требуют применения силы» [95]. Иракско-американское столкновение — это первая настоящая война Севера и Юга. Все национально-освободительные войны (например, вьетнамская) имели ясную и довольно ограниченную цель — национальное самоопределение.
С точки зрения народов Юга, эти войны начал Север. Кризис в Персидском зал иве — совершенно иное дело. Войну, по мнению Валлерстайна, начал не Север, а Юг с целью изменения сложившегося в мире соотношения сил. Саддам Хусейн указал путь к новому выбору: создание крупных государств на основе не второсортного, а первосортного оружия, готовность и даже желание риска настоящей широкомасштабной войны. Последствия этого выбора, время которого пришло только сейчас, могут, считает Валлерстайн, быть ужасными, включая ядерную войну.
С моральной точки зрения будущие войны Севера и Юга не отличаются от колониальных войн, пишет Валлерстайн, однако в политическом и военном отношении ситуация совершенно иная. Прежние войны носили, по сути, односторонний характер: Север выступал агрессором. Теперь военные конфликты будут обоюдоострыми, уверенность Юга будет расти. Поэтому, скорее всего, несмотря на Вьетнам, Алжир и т. д., период 1945–1990 гг. следует рассматривать как время относительного мира в отношениях Севера и Юга между двумя «длинными волнами» войн — колониальной экспансией XVII–XIX вв. и «южно-северными» войнами XXI в.
Третий вариант — выбор индивидуального сопротивления и физического перемещения. По мнению Валлерстайна, в XXI в. в условиях поляризации «Север — Юг», спада демографического роста на Севере и его увеличения на Юге трудно будет сдержать нелегальную и полулегальную миграцию рабочей силы с Юга на Север. В результате к 2025 г. «Юг на Севере» может составить от 30 до 50 % населения. Логично предположить, что выходцы с Юга будут лишены на Севере политических прав. В результате после 200 лет социальной интеграции рабочего класса центр СМС окажется в том положении, в каком он находился в начале XIX в., что, естественно, не сулит перспектив мира и покоя в обществе.
Всё это, по мнению Валлерстайна, может привести к социальному взрыву на Юге, не укладывающемуся в рамки типологий привычных конфронтаций. Из опыта СМС после 1945 г., пишет он, ясно, что если широкое движение в какой-либо стране Третьего мира набирает инерцию, силам Севера очень трудно его остановить: война во Вьетнаме и иранская революция — памятники этой истине. Подавить волнения в Третьем мире после 2030 г. может оказаться значительно труднее, чем в период после 1975 г., именно из-за инерции, которая может возникнуть в 2000–2030 гг.
Может ли что-то нарушить циклические ритмы КМЭ — ставит вопрос Валлерстайн. В конце XX в. он считал возможными три варианта развития событий (сегодня, насколько мне известно, позиция учёного несколько изменилась в соответствии с мировыми изменениями).
Первый вариант: классическая модель прежних циклов борьбы за гегемонию, т. е. новая мировая война между Японо-Америкой и Европой.
Второй вариант: мир, истощённый экспансией КМЭ и устрашённый возможностью ядерного самоуничтожения, реорганизует СМС в нечто другое. Вопрос, однако, в том, кто и как будет реорганизовывать. Воплощение руссоистской общей воли никогда не было демократичным на внелокальном уровне, и это признавал сам Руссо. Поэтому существует реальная возможность того, что посредством манипуляций тех, кто имеет власть в СМС, последняя будет сознательно превращена в новую структуру, основанную на неравенстве в привилегиях.
Третий вариант: неконтролируемый развал СМС, общественный хаос. Именно этот, третий, сценарий может, по мнению Валлерстайна, вывести мир к относительно эгалитарному и демократическому миру (у меня этот тезис вызывает большое сомнение).
Все три варианта будут развиваться в таком мире, в котором главной политической реальностью становится выдвижение неевропейских цивилизаций. Экономический подъём Японии хорошо символизирует этот процесс, хотя не может быть его центральным пунктом, поскольку сам процесс исходно многообразен и полицентричен (напомню, что эту позицию Валлерстайн отстаивал до того, как Япония начала погружаться в кризис, который мир-системники не смогли предсказать). Поэтому в той степени, в какой КМЭ будет продолжать развиваться в циклических ритмах, Японии суждено играть всё более важную роль в этой системе. Однако чем большие обороты будет набирать структурная трансформация, традиционный цикл гегемонии скорее всего так и не реализуется полностью. Цивилизационное выдвижение — в его много- и разнообразии — было элементом межгосударственных отношений со времени Бандунгской конференции. Его дипломатическая эффективность была ограниченной, но его сила и то, что можно охарактеризовать как популярную идеологию, сомнений не вызывают.
Центральная проблема XXI в., считает Валлерстайн, не в «упадке» Запада, а в превращении, в переходе нашей нынешней мир-системы в другую форму (или другие формы) исторической системы. Исторические переходы имеют несколько характерных черт. Их начало не означает прекращения тенденций развития прежней исторической системы. Напротив, они интенсифицируются, что провоцирует структурный кризис. Капиталисты не перестанут быть капиталистами, а администраторы — администраторами. В следующие 75 лет интенсифицируются товаризация, контрактуализация производства, производительность, технические нововведения. У тех, кто по идеологическим причинам хочет подчеркнуть розовую сторону картины, будет много аргументов. Важно понять, что переход, кончина исторической системы — это скорее полная самореализация, нежели упадок.
Тем не менее в одной, очень важной области это несомненный упадок: надвигается медленное сокращение процесса накопления. По мере его развития, делает Валлерстайн очень важный вывод, нормальная конкуренция внутри элиты превратится в постоянную междоусобную борьбу. Пока это не произошло, но как только произойдёт, откроется путь для непоправимых разрывов политического порядка, т. е. того, что представители антисистемных движений предсказывали в течение последних 150 лет. Причину неточности предсказаний Валлерстайн видит в том, что они всегда исходили из выступлений низших классов, тогда как истинной причиной упадка исторической системы является падение духа тех, кто охраняет существующий строй [96].
Когда в процессе перехода приближается стадия упадка и становится очевидным, что возникнет новая историческая система, тогда (и только тогда!) начинается настоящая борьбы. Когда истинно фундаментальные изменения неизбежны, то все, или почти все, хватаются за них, и это опасно. Упадок строя становится одновременно упадком идеологии. Когда все говорят на языке изменений, трудно отличить благородных овец от паршивых коз, защитников привилегий от их оппонентов, герольдов эгалитаризма от сторонников ложного эгалитаризма. Мы, подчёркивает Валлерстайн, находимся у входа в эту фазу, и она точно совпадает с процессом упадка и обновления гегемонии в ныне существующей исторической системе. Это обещает в следующие 75 лет совершенно запутанное смешение континуитета (повторение существующих общественных форм) и принятия всеми сторонами изменения этих форм в качестве руководящего принципа.
Как мы видим, в 1990-е годы среди мир-системных прогнозов не оказалось ни китайского рывка, ни второго издания гегемонии США как кластера ТНК (после и в результате крушения СССР), ни надвигающегося глобального валютно-финансового кризиса. Многие события и, что ещё важнее, тенденции развития кончика XX и начала XXI в. оказались для мир-системников неожиданностью. А как оценивает Валлерстайн перспективы развития самого MCA?
Мир-системный анализ: Задачи и перспективы
Состояние политики в нынешней ситуации далеко от ясности, так как реальной ареной борьбы, считает Валлерстайн, не являются ни межгосударственные отношения, ни противостояние «Восток — Запад», «Север — Юг» или европейская культура против неевропейской. Многие настаивают, однако, на том, что именно здесь разворачивается борьба. Но эти аргументы — чисто идеологическая завеса, в которой многие заинтересованы именно потому, что это уводит нас от прояснения вопроса об истинных аренах борьбы. Главными аренами Валлерстайн считает поля действий «новых» антисистемных движений и мировую социальную науку (характерная позиция для левого интеллектуала — как левого и как интеллектуала, — с характерной для них гипертрофией ко всему остальному; здесь уместно вспомнить Дж. Оруэлла, который писал: «если у интеллектуала социализм — это вопрос теории, то у работяги — это лишняя бутылка молока для его ребёнка»). По его мнению, MCA предстоит сыграть значительную роль в грядущей схватке за облик и суть будущей исторической системы.
Подведя в 1990 г. итоги 15-летия мир-системных исследований («первая фаза»), он в то же время наметил три комплекса проблем и задач для «второй фазы» (ближайшие 10–20 лет).
Первый — разработка концепции иных, чем СМС, мир-систем, которая может иметь три результата: 1) переоценка того, что есть СМС; в) переоценка того, что есть мир-система; 3) начало систематического сравнительно-исторического анализа различных мир-систем. Приведёт ли это к появлению нового номотетического мировоззрения (наука мир-системной компаративистики) или нового идиографического мировоззрения («описание уникальной мир-системы, возникшей 10 тыс. лет назад») — остаётся неясным.
Второй — определение и измерение поляризации в СМС. В послевоенный период поляризация стала относительно непопулярным понятием. MCA оживил её, однако до сих пор тщательно поляризация не исследовалась. Как вообще доказать её существование? Поляризация имеет место между зонами и классами, тогда как статистика носит государственный характер. Как измерить? Как перевести в денежное измерение ту часть дохода, которая в принципе не монетеризуется? Как быть с проблемой качества жизни? — ставит вопросы Валлерстайн. Например, в современном мире живёт больше людей, чем раньше, и очевидно, меньше пространства используют люди на полярных краях спектра распределения дохода? Как об этом узнать? Как измерить здоровье? Если бы мы все жили в среднем на «икс» лет дольше, это было бы проще; но дело в том, что одна часть населения мира живёт на «икс» лет дольше на таком уровне здоровья, который позволяет хорошее функционирование, а другая — в лучшем случае на уровне, адекватном формуле «кефир + пурген». Все эти вопросы не только технические, но и методологические.
Третий комплекс — изучение вопроса о тех исторических шансах и о тех формах исторического выбора, с которыми мы столкнёмся в будущем [97]. Если все исторические системы имеют конец и если верно, что СМС движется к концу, то самое время заняться утопистикой — не утопией, а именно утопистикой. Утопистикой Валлерстайн называет науку утопических утопий, т. е. попытку прояснить реальные исторические альтернативы, возникающие перед нами, когда историческая система входит в свою кризисную фазу, и оценить в этот момент крайних флуктуаций плюсы и минусы альтернативных стратегий.
Подчёркивая антимеждисциплинарную направленность мир-системного анализа, Валлерстайн считает, что ещё недостаточно сделано в области оформления MCA как реальной, т. е. единой и неделимой дисциплины, отражающей человеческую деятельность в её целостности. Решение этой задачи имеет не только теоретико-методологическую, но и организационно-прикладную сторону. Институциализация нынешнего состояния науки и её фактографическое насыщение заняли около ста лет. Мир-системный подход требует сбора особого — мир-системного — фактического материала, требует усилий тысяч учёных на протяжении десятков лет. Тем не менее, поскольку сторонники MCA противостоят конвенциальной социальной науке по теоретическим и методологическим вопросам, им, возможно, не удастся избежать организационных последствий радикальных взглядов. «Скорее всего, однако, это задача третьей фазы, для второй фазы и так уже достаточно задач»[98], — пишет Валлерстайн. Разумеется, особое внимание на второй и третьей фазах должно быть уделено развитию концепций современного кризиса, анализу культуры и науки как сфер, куда перемещается социальная борьба, анализу цивилизаций, разработке утопистики и стратегии выхода из кризиса.
Здесь не место давать общую оценку результатов MCA, потому ограничусь краткой констатацией. В начале XXI в. мир-системники продвинулись в решении задач «второй фазы», однако в целом её достижения не очень впечатляют по сравнению с «первой фазой». Впрочем, одно дело, когда пробивается стена, а другое — когда подбирают осколки и выравнивают отверстие, первое всегда выглядит эффективнее. Нужно признать, что основные идеи MCA были сформулированы на «первой фазе». В 1990—2000-е годы ни Валлерстайн, ни его коллеги по мир-системному цеху ничего качественно нового, на мой взгляд, не добавили к старому корпусу идей и концепций. Лучшим, наиболее креативным временем в развитии MCA были 1980-е — самое начало 1990-х годов, именно поэтому в данной работе подавляющее число ссылок относится к этому периоду, позже — главным образом количественный рост. Так, в 1999 г. на международном семинаре «Мир, в который мы вступаем, 2000–2050» И. Валлерстайн представил доклад в виде 32 тезисов, в котором изложил мир-системную схему развития мира в 1450–2050 гг. Несмотря на бурные 1990-е, изменившие многое как в реальности, так и в наших представлениях о ней, 32 тезиса Валлерстайна — где-то на пути от 11 тезисов Маркса к 99 тезисам Лютера — повторили в сжатом виде то, что было прописано в первые 15 лет существования MCA (1975–1990 гг.). Нет прорывных работ и у других мир-системников. Похоже, MCA развивается так же, как и все парадигмы: качественный скачок сменяется количественным ростом, в ходе которого поднимаемые проблемы становятся всё мельче и уже. По терминологии Т. Куна это переход к фазе нормальной науки, я бы сказал, «рутинизация МСА». В связи с этим для перевода мы выбрали текст, написанный Валлерстайном в период подъёма МСА (1983; «Капиталистическая цивилизация» добавлена в издании 1995 г.), текст, в котором в простой и доступной форме изложены основные положения МСА по поводу капитализма.
«Исторический капитализм» и «Капиталистическая цивилизация» — весьма интересные работы, написанные интересным автором. Думаю, их с пользой прочтут многие. Особенно полезны они были бы тем, кто уже второе десятилетие пытается запихнуть нас в светлое капиталистическое будущее — Поле Чудес (т. е. в реальности — помойку) в Стране Дураков. Впрочем, эти запихиватели книги не читают, они по другой части, например, стащить то, что плохо (или даже хорошо) лежит, ограбить — в духе Лисы Алисы и Кота Базилио. Книга замечательного американского учёного Иммануила Валлерстайна о капитализме хорошо прочищает мозги по поводу этой системы и её будущего — «кто не слеп, тот видит», как говаривал один деятель советской истории. И не надо в данном контексте обращать излишнее внимание на его ошибки (на мой взгляд) в интерпретации России и СССР в мировой системе — об эту проблему сломал зубы не один исследователь. В данном случае для нас первостепенную важность имеет то, что Валлерстайн пишет о капитализме, так что последуем совету американского учёного: «
ИСТОРИЧЕСКИЙ КАПИТАЛИЗМ
ВВЕДЕНИЕ
Непосредственная причина написания этой книги — две просьбы, последовавшие одна задругой. Осенью 1980 г. Тьери Пако попросил меня написать небольшую книгу для серии, которую он издавал в Париже. Он предложил тему «капитализм». Я ответил, что в принципе согласен, но хотел бы, чтобы темой стал «исторический капитализм».
Я понимал, что о капитализме многое уже написано марксистами и другими политически левыми, однако большинство этих книг страдало одним из двух недостатков. Первый — это в основном логико-дедуктивный анализ, который начинался с определений того, в чём заключается суть капитализма, и в котором рассматривалось, в какой степени капитализм развился в разных местах и в разное время. Второй недостаток — концентрация на недавних крупных изменениях капиталистической системы; при таком подходе вся предшествующая этим изменениям история служит лишь неким мифологизированным фоном, на котором и изучается эмпирическая реальность настоящего.
Мне представляется неотложной задачей — в известном смысле именно её решению посвящён весь корпус моих исследований последних лет — анализ капитализма как исторической системы на протяжении всей его истории и в конкретной уникальной реальности. Таким образом, я ставлю перед собой задачу описать эту реальность, очертить именно то, что постоянно менялось, и то, что не изменилось вовсе (так, чтобы мы могли обозначить всю реальность одним термином).
Как и многие другие, я считаю эту реальность интегрированным целым. Однако многие сторонники такого подхода реализуют его в форме критики других за их якобы «экономизм», культурный «идеализм» или сверхакцентирование политических, «волюнтаристских», факторов. Почти имманентной чертой такой критики является то, что она рикошетом превращается в грехи и ошибки, зеркальные тем, которые являются её объектом. Поэтому я постарался ясно представить всю интегрированную реальность, рассматривая последовательно, как она выражается в экономической, политической и культурно-идеологической сферах.
Вскоре после того, как я в принципе дал согласие написать эту книгу, я получил приглашение от кафедры политической науки Гавайского университета прочитать ряд лекций. Я воспользовался возможностью написать эту книгу как лекции, прочитанные весной 1982 г. Первая версия первых трёх глав была представлена на Гавайях, и я благодарен моей оживлённой аудитории за многочисленные комментарии и критические замечания, позволившие мне значительно улучшить изложение материала.
Одним из произведённых мной улучшений стало то, что я добавил четвёртую главу. В ходе лекций я понял, что в изложении материала остаётся одна проблема: огромная подспудная сила веры в неизбежный прогресс. Я также осознал, что эта вера искажает наше понимание тех реальных исторических альтернатив, которые лежат перед нами. Поэтому я решил специально остановиться на данном вопросе.
Под конец позволю себе сказать несколько слов о Карле Марксе. Это — монументальная фигура современной интеллектуальной и политической истории. Он завещал нам великое наследие — концептуально богатое и морально вдохновляющее. Однако его слова о том, что он не марксист, мы должны принимать всерьёз и не сбрасывать их со счетов как
В отличие от многих из его самопровозглашённых последователей, Маркс знал, что он был человеком XIX в., и что его видение неизбежно ограничивалось социальной реальностью того времени. В отличие от многих, он знал, что теоретическая формулировка понятна и действенна лишь при сопоставлении с альтернативной формулировкой, которую она прямо или косвенно критикует, и что она совершенно не имеет смысла относительно формулировок и схем, которые разработаны для решения других проблем, основанных на других посылках. В отличие от многих, он знал, что в его работе есть противоречие между описанием капитализма как логически идеальной (
Поэтому давайте подходить к его работам единственно разумным образом — воспринимать Маркса как товарища в борьбе, который знал столько, сколько он знал.
ГЛАВА I: Товаризация всего: производство капитала.
Капитализм — это прежде всего и главным образом историческая социальная система. Чтобы понять его происхождение, функционирование или нынешние перспективы, мы должны рассматривать его в том виде, в каком он существует в реальности. Конечно, можно попытаться представить эту реальность как сумму абстрактных положений, однако было бы глупо использовать такие абстракции для описания и классификации этой реальности. Вместо этого я предлагаю попытаться описать, чем в действительности капитализм был на практике, как он функционировал в качестве системы, почему он развивался так, как развивался, и в каком направлении он движется сегодня.
Слово «капитализм» происходит от слова «капитал». Следовательно, резонно предположить, что капитал является ключевым элементом в капитализме. Но что такое капитал? Одно из значений этого слова имеет в виду просто накопленное богатство. Однако в контексте исторического капитализма оно имеет более узкое (
Историческую социальную систему, которую мы называем историческим капитализмом, отличает то, что в ней капитал стал использоваться (вкладываться) совершенно особым образом. Главной целью или главным намерением его использования стало саморасширение (
Индивид или группа индивидов могли бы, конечно, в любое время решить предпочесть вложение капитала с целью приобретения большего капитала. Однако до определённого момента в историческом развитии такие индивиды не имели никаких шансов на успех. В предшествующих капитализму системах длительный и сложный процесс накопления капитала почти всегда блокировался в той или иной точке, даже тогда, когда существовало его исходное условие — собственность или концентрация запаса ранее использованных средств в руках немногих лиц. Наш предполагаемый капиталист всегда нуждался в использовании рабочей силы; это означало, что должны были существовать лица, которых можно было бы заинтересовать такой работой или заставить выполнить её. После того как рабочих находили и производили товары, последние нужно было каким-то образом продать, что требовало наличия системы распределения и группы покупателей с необходимыми средствами для приобретения товаров. Товары нужно было продать по цене большей, чем общие расходы (с точки зрения продаж), понесённые продавцом. Более того, разница между ценой и совокупными издержками должна была превышать средства, необходимые продавцу для поддержания собственного существования. Выражаясь нашим современным языком, должна была быть получена прибыль. Владелец прибыли должен был быть способен сохранить эту прибыль до появления разумной возможности вложить её, после чего весь процесс повторялся с момента производства.
Однако в реальности в досовременный период эта цепь процессов (называемая иногда оборотом капитала) редко замыкалась. Прежде всего, многие звенья товарной цепи в исторических социальных системах прошлого рассматривались как иррациональные и/или аморальные теми, кто обладал политической и моральной властью. Но даже и без вмешательства власти указанный процесс обычно срывался из-за отсутствия одного или нескольких элементов процесса — накопленных активов в денежной форме, рабочей силы, которая должна быть использована производителем, сети распределительных организаций, потребителей-покупателей.
Один или более элементов отсутствовали, потому что в предыдущих исторических социальных системах они были либо не «товаризованы», либо недостаточно «товаризованы». Это означает, что данный процесс не рассматривался как такой, который может или должен быть проведён (
Однако товаризации социальных процессов было недостаточно. Производственные процессы были связаны друг с другом в сложные товарные цепи. Возьмём, например, типичный продукт, широко производившийся и продававшийся на протяжении всей истории капитализма, — одежду. Чтобы произвести его, необходимы по крайней мере ткань, нитки, какая-то машина и рабочая сила. Все эти предметы, в свою очередь, требуется произвести, как и предметы для их производства. Товаризация каждого субпроцесса в этой товарной цепи не была ни неизбежной, ни широко распространённой. На самом деле, как мы увидим, прибыль часто увеличивается именно тогда, когда не все звенья цепи товаризованы. Ясно, что в такой цепи существует очень большая и разветвлённая группа работников, получающих какое-то вознаграждение, фиксируемое в балансовом отчёте как издержки. Имеется также гораздо меньшая по численности, но тоже обычно разбросанная группа людей (они к тому же не объединены как экономические партнеры, а выступают в качестве отдельных экономических агентов), которые каким-то образом имеют свою долю в конечной разнице (марже), образующейся в товарной цепи как разница между общими издержками производства в цепи и общим доходом, реализуемым в результате распоряжения конечным продуктом.
Как только появились товарные цепи, связывающие многочисленные производственные процессы, норма накопления для всех «капиталистов» вместе взятых стала функцией того, насколько можно увеличить указанную разницу в тех случаях, когда она могла значительно колебаться. Однако норма накопления для отдельных капиталистов была функцией процесса «конкуренции» с большим вознаграждением для тех, кто обладал большей проницательностью суждений, большей способностью контролировать свою рабочую силу и большими возможностями политически ограничивать рыночные операции (эти возможности известны под общим названием «монополии»).
Это создало первое базовое противоречие в системе. Хотя казалось, что в интересах всех капиталистов, взятых как класс, — сократить все издержки производства, на самом деле это сокращение часто давало преимущество одним капиталистам над другими, и поэтому некоторые предпочитали увеличить свою долю в меньшей мировой марже, а не смириться с меньшей долей в большой мировой марже. Далее, в системе существовало второе базовое, фундаментальное противоречие. По мере накопления всё большего и большего капитала, товаризации всё большего числа процессов и производства всё большего объёма товаров одним из ключевых требований к сохранению потока производства и накопления стала необходимость во всё большем числе покупателей. Однако усилия, направленные на сокращение издержек производства, часто уменьшали этот поток и соответственно, долю распределяемых денег, препятствуя таким образом устойчивому росту числа покупателей, необходимого для завершения процесса накопления. В то же время распределение мировой прибыли такими способами, которые могли расширить сеть покупателей, часто уменьшало мировую маржу прибыли. Поэтому получалось, что индивидуальные предприниматели как владельцы собственного бизнеса (например, сокращая свои издержки на рабочую силу) двигались в одном направлении, а как коллективные члены класса в то же время двигались в другом направлении — в сторону увеличения всеобщей сети покупателей (что неизбежно включало, по крайней мере для части производителей, увеличение издержек на рабочую силу).
Экономика (
Это ограничение, ставившее предел беспорядку, носило «объективный» характер. Если тот или иной индивид постоянно ошибался в оценке экономической ситуации, неважно, из-за неведения, глупости или идеологических предрассудков, шансы этого индивида (фирмы) выжить на рынке были невелики. Банкротство было жёстким очистительным раствором капиталиста- ческой системы, постоянно заставляющим всех экономических агентов (
Таким образом, исторический капитализм — это конкретный, ограниченный во времени и пространстве целостный (
Используя подобное описание того, что имеется в виду под историческим капитализмом, каждый из нас может определить, к какому конкретному ограниченному во времени и пространстве интегрированному локусу оно относится. Я считаю, что генезис этой исторической системы имел место в Европе конца XV в.; со временем система расширилась, охватив к концу XIX в. весь мир, и в настоящее время она все ещё охватывает весь мир. Я понимаю, что такое поверхностное описание временно-пространственных границ у многих вызовет сомнения. Речь идёт о сомнениях двоякого рода. Первые — эмпирические сомнения. Была ли Россия внутри или вне европейской мир-экономики в XVI в.? Когда точно Османская империя была включена в капиталистическую мир-систему? Можем ли мы рассматривать ту или иную внутреннюю зону того или иного государства в тот или иной момент как действительно «включённую» в капиталистическую мир- экономику? Эти вопросы важны как сами по себе, так и потому, что, пытаясь ответить на них, мы вынуждены уточнять наш анализ исторического капитализма. Однако здесь не время и не место обращаться к этим многочисленным эмпирическим вопросам, которые продолжают обсуждаться и разрабатываться.
Второй тип сомнений касается самой полезности индуктивной классификации, которую я только что предложил. Есть люди, отказывающиеся допустить, что о существовании капитализма вообще можно говорить, если отсутствует специфическая форма социальных отношений на рабочем месте, при котором частный предприниматель нанимает наёмных работников. Есть те, кто считает, что если то или иное государство национализировало свою промышленность и объявило о своей приверженности социалистическим доктринам, то этими действиями (и их последствиями), оно прекратило свое участие в капиталистической мир-системе. Это не эмпирические, а теоретические вопросы, и мы попытаемся затронуть их в настоящей работе. Подходить к ним под дедуктивным углом зрения бессмысленно, так как это привело бы не к рациональному спору, а просто к столкновению противостоящих убеждений. Поэтому мы обратимся к ним эвристически и попытаемся доказать, что наша индуктивная классификация полезнее альтернативных, поскольку она проще и яснее объясняет наше коллективное знание сегодняшнего дня об исторической реальности и поскольку она позволяет нам такую интерпретацию этой реальности, которая в данный момент даёт возможность действовать более эффективно.
Поэтому посмотрим на то, как в реальности функционировала капиталистическая система. Сказать, что цель производителя — накопление капитала, значит сказать, что он постарается произвести как можно больше того или иного товара и продать его, получив максимально возможную норму прибыли. Однако он будет делать это в условиях определённых экономических ограничений, существующих, как мы говорим, «на рынке». Его общее производство исходно по необходимости ограничено наличием таких факторов, как материальные вложения, рабочая сила, покупатели и доступ к наличным деньгам для расширения инвестиционной базы. Количество товара, которое он может с выгодой произвести, и маржа прибыли, на которую производитель может претендовать, тоже ограничены способностью его «конкурентов» предложить тот же вид товара по более низкой цене; речь идёт о конкурентах не где-то на «просторах» мирового рынка, а о тех, что продают свои товары на тех же местных рынках (как бы ни определять этот рынок в данном примере). Рост производства данного производителя будет также ограничиваться тем, в какой степени это расширяющееся производство снизит цены на «местном» рынке, что фактически сократит реальную общую прибыль, полученную его производством в целом.
Всё это — объективные ограничения. Это значит, что они существуют в отсутствие какого-либо особого комплекса решений, принимаемых теми или иными производителями, играющими активную роль на рынке. Эти ограничения суть следствия общего социального процесса, который развивается в конкретное время и в конкретном месте. Конечно, всегда существуют и другие ограничения, которыми легче манипулировать. Правительства могут принимать или уже приняли определённые правила, так или иначе меняющие экономический выбор, а следовательно, расчёт прибыли. Конкретный производитель может выиграть в результате существующих правил, а может стать их жертвой; он может пытаться убедить политические власти изменить их правила в его пользу.
Как действовали производители, чтобы максимально увеличить свою способность накапливать капитал? Рабочая сила всегда была главным и количественно важным элементом в производственном процессе. Производителя, стремящегося к накоплению, интересуют два аспекта рабочей силы: её доступность и её стоимость. Проблема доступности обычно ставилась так: общественные отношения производства, которые носили постоянный характер (стабильная рабочая сила для данного производителя), могли быть низкозатратными, если рынок был стабильным, а численность рабочей силы производителя — оптимальной для данного времени. Однако если рынок для данного продукта сужался, то постоянная занятость увеличивала реальную стоимость рабочей силы для производителя. А если рынок продукта расширялся, постоянный характер рабочей силы лишал производителя возможности извлекать выгоду из прибыльных возможностей.
Но и колеблющаяся занятость (временная рабочая сила) имела свои недостатки с точки зрения капиталистов. По определению это были такие работники, которые необязательно постоянно заняты у одного и того же производителя, поэтому их доход постоянно колебался, а периоды занятости чередовались с периодами безработицы. В связи с этим временно занятые работники должны были подходить к вопросу о вознаграждении за труд иначе, чем те, кто работал постоянно: они должны были добиваться такой зарплаты, которой хватило бы на период, значительно более длительный, чем отрезок временного найма. В результате временная рабочая сила часто стоила производителям больше в почасовом и индивидуальном отношении, чем постоянная рабочая сила.
Когда мы сталкиваемся с противоречием (а здесь, в самом сердце капиталистического производственного процесса, мы столкнулись именно с ним), то можем быть уверены, что результатом станет исторически нелёгкий компромисс. Посмотрим на то, что, по сути, произошло. В исторических системах, предшествовавших историческому капитализму, большая часть рабочей силы (но никогда не вся полностью) была постоянной. В некоторых случаях рабочей силой производителя были лишь он сам либо его семья, поэтому такая рабочая сила по определению постоянна. В некоторых случаях работники, не являвшиеся родственниками производителя, были прикреплены к нему с помощью закона и/или обычая (различные формы рабства, долговая кабала, крепостничество, соглашение о постоянной аренде и т. д.). Иногда связь носила пожизненный характер, иногда — временный, но с правом возобновления; однако такое временное ограничение было разумным лишь при существовании реальных альтернатив на момент возобновления связи. В такой ситуации постоянный характер этих связей и договорённостей создавал проблемы не только для отдельных производителей, к которым был прикреплён конкретный работник, но и для всех других производителей. Последние могли расширять свою деятельность лишь до тех пор, пока в наличии была доступная временная рабочая сила.
Так возникла (этот процесс часто описывается) основа для развития института наёмного труда. Этот институт предполагал существование группы людей, постоянно более или менее доступных для найма теми лицами, которые предлагали наивысшую цену. Мы определяем этот процесс как операции на рынке труда, а людей, продающих свою рабочую силу, — как пролетариев. Я не скажу ничего нового, утверждая, что при историческом капитализме шёл процесс нарастающей пролетаризации рабочей силы. Это утверждение не только не ново — оно ни в малейшей степени не удивительно. Преимущества процесса пролетаризации для производителей подробно задокументированы. Удивительно не то, что пролетаризация была столь значительной по своим масштабам, а то, что на самом деле она была столь незначительной. Историческая социальная система капитализма существует уже по крайней мере четыреста лет, однако пролетаризованная рабочая сила в капиталистической мир-экономике и сегодня не достигает даже 50 %.
Эта статистика, конечно, зависит от того, как считать и кого считать. Если использовать официальную правительственную статистику так называемой экономически активной рабочей силы, т. е. главным образом взрослых мужчин, которые выходят на рынок рабочей силы, то мы увидим, что процент наёмных рабочих сейчас довольно высок (хотя даже когда он подсчитан для всего мира, фактический процент меньше, чем предполагается большинством теорий). Однако если мы примем во внимание всех людей, чья работа так или иначе включена в товарные цепи, в том числе также фактически всех взрослых женщин и весьма большую часть детей, не достигших совершеннолетия, и пожилых людей (т. е. молодых и старых), тогда наш процент пролетариев резко падает.