Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Исторический капитализм. Капиталистическая цивилизация - Иммануил Валлерстайн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Во-первых, неверно выбран базовый объект исследования — государство, таковым может быть только КМЭ (СМС).

Во-вторых, «состав исполнителей» драмы современной истории неверно определён. С одной стороны, понятия буржуазии и пролетариата невероятно овеществлены. Они определяются, прежде всего, по образу, подобию и в терминах частного варианта, имевшего место в Западной Европе середины XIX в.; эти понятия являются относительными, а не общими или характерологическими. Кроме того, далеко не ясно (по крайней мере, это не должно быть предположением a priori), что аристократия и буржуазия — два противостоящих класса, то же можно сказать о тандеме «пролетариат — крестьянство»[32].

В-третьих, — и это главное — неверна сама легенда. Вместо неё Валлерстайн предлагает новую «Сказку Нашего Времени», которая сводится к следующему. Давным-давно жили-были землевладельцы, выжимавшие прибавочный продукт из крестьян. Однако по ряду причин (о которых можно спорить) между 1250 и 1300 гг. эта система стала испытывать серьёзные трудности: «сделочная позиция» крестьянства в отношениях с феодалами за два последующих столетия значительно улучшилась. Отчасти это произошло в результате действий крестьян (восстания), отчасти из-за демографического спада, наступившего в результате Чёрной Смерти (что увеличило ценность квалифицированной рабочей силы), отчасти из-за уничтожения аристократии в междоусобицах (результат экономического давления). Это был так называемый кризис феодализма, известный также как кризис сеньориальных доходов.

Политически ослабевшая аристократия опасалась, что события развиваются в направлении «кулацкого рая». Стратегией изменения эволюции стало превращение феодальной системы в КМЭ, в принятие иного способа производства, в котором изъятие прибавочного продукта у непосредственных производителей было бы не столь откровенным, как в прежней системе. Эта стратегия предполагала «конверсию» феодальных землевладельцев в предпринимателей капиталистического типа, прежде всего в сельском хозяйстве, а затем в промышленности, торговле, финансах. Таким образом, произошло вовсе не свержение аристократии буржуазией, как полагали либералы и марксисты, а превращение аристократии в буржуазию[33]. Основная тенденция не меняется от того, что в буржуазию «пробились» некоторые простолюдины, а многие аристократы не смогли сделать этого или даже препятствовали «буржуазификации». Это в значительной степени объясняет постоянные конфликты внутри высшего слоя в течение следующих столетий. В целом же превращение было успешным не только политически и социально, но и экономически.

Таким образом, возникновение КМЭ, резко изменив характер разделения труда и распределения доходов, спасло господствующие классы феодальной (постфеодальной?) Европы. Однако, возникнув, КМЭ оказалась принципиально иной системой, чем предшествовавшие ей, как по характеристикам, так и по принципам (моделям) функционирования. Согласно Валлерстайну, эти характеристики и принципы заключаются в следующем.

Капиталистическая мир-экономика: Ядро, периферия, государства

КМЭ есть система постоянного, безостановочного накопления капитала. Её главная цель — саморасширение[34]. Объективная тенденция развития КМЭ — товаризация всего мира, объекты которой, прежде всего, рабочая сила и земля; параллельно с товаризацией развиваются процессы коммерциализации и механизации.

В то же время, предупреждает Валлерстайн, завершение процесса товаризации, реализация социальной программы капитализма будут означать конец КМЭ. В связи с этим в стратегическом стремлении к бесконечному накоплению капитала и в тактических попытках притормозить, «подморозить» этот процесс автор «Современной мир-системы» видит коренное противоречие капитализма. Кстати, сохранение и значительная роль в воспроизводстве капитала в КМЭ наряду с наёмным трудом ненаёмных форм труда — домашнего хозяйства, — обусловлены, помимо прочего, этим «тормозящим» движением, т. е. самой логикой развития капитализма.

По мере охвата капиталом и товаризацией определённого пространства и насыщения рынка товарами спрос падал и норма прибыли снижалась. Стремясь компенсировать потери и/или увеличить прибыли, капиталисты расширяли охваченное капиталом пространство и, что не менее важно, переносили производство в зоны с более низким уровнем оплаты труда. Таким образом, заключает Валлерстайн, КМЭ самой логикой накопления капитала была обречена на территориальное расширение, на периферизацию мира, причём экспансия эта происходила не равномерно, а толчками, пульсациями. Основные периоды экспансии КМЭ, начиная с её возникновения — 1450–1520, 1620–1660, 1750–1815, 1880–1900 гг.[35] Периферизация мира, необязательно означавшая колонизацию, завершилась в начале XX в. КМЭ достигла своих пределов и отреагировала на это мощным кризисом — мировой войной и «Великой депрессией 1929–1933 гг., с которыми связано рождение коммунизма и фашизма. В 1914 г. КМЭ вступила в финансовую фазу своего существования.

Процесс постоянной экспансии КМЭ создаёт структуру осевого разделения труда между ядром (сердцевиной — core) и периферией. Разделение труда и «ядровость» — «периферийность» обусловлены той или иной формой неравного (неэквивалентного) обмена, который является пространственным, но, подчёркивает Валлерстайн, необязательно соответствует тому, о чём писал А. Эмманюэль.

Акцентируя значение отношений «ядро (центр) — периферия», Валлерстайн в разработке MCA находится в русле традиции, восходящей к Р. Пребищу, П. Бэрэну и А.Г. Франку. Ядро — это, грубо говоря, зона, приобретающая при обмене часть прибыли, а периферия — зона, теряющая её[36]. Ядро и периферия суть звенья вертикальной интеграции товарной цепи. Исторически расширяясь, КМЭ превращала в свою периферию всё большую часть мира, пока не охватила его полностью. В XX в. чётко оформились «мировое ядро» и «мировая периферия».

За пятисотлетнюю историю КМЭ только 10–20 % мирового населения (жители ядра) значительно увеличили свои доходы и повысили уровень жизни. Уровень доходов «остальных» 80–90 % снизился, а качество жизни ухудшилось по сравнению с тем, что было в этих зонах до 1500 г.[37]

Наряду с ядром и периферией Валлерстайн выделяет третью зону — полупериферию, государства которой обладают частично признаками ядра, частично — периферии. Полупериферия — необходимый элемент КМЭ, опосредующий отношения между центром и периферией. Это наиболее подвижная зона КМЭ: в то время как наличие полупериферийной зоны, пишет Валлерстайн, — константа, положение отдельного государства в ней — переменная, обусловленная конкуренцией, борьбой и т. д. Именно здесь наиболее очевидна та особая роль, которую играет государство в КМЭ.

Валлерстайн подчёркивает, что капитализм — это не беспредел рыночной стихии. Ф. Бродель вообще считал, что «капитализм — враг рынка». Капитализм есть постоянная борьба за монополию, за обеспечение монопольного положения как на мировом, так и на внутреннем рынках. Государство есть инструмент, средство и фактор этой борьбы за монополию. Существует чёткая корреляция между той или иной зоной, с одной стороны, и силой и эффективностью государства — с другой. «Концентрация капитала в зоне ядра создавала одновременно фискальную основу и политический стимул для появления относительно сильных государственных механизмов, среди многих способностей и задач которых было ослабление государственных механизмов периферии»[38]. Они могли оказывать давление на периферийные государства, чтобы заставить их принять или даже развивать такие формы специализации труда, которые находились в нижней части иерархии товарных цепей (использование низкооплачиваемого труда и т. п.). Таким образом, государство играло решающую роль в создании различных уровней оплаты труда, совпадавших с тремя основными зонами КМЭ.

Политологи — критики Валлерстайна (А. Золберг, Ч. Тилли) ставят этот вывод под сомнение, полагая, что американский учёный, используя экономдетерминистскую логику, принижает автономный характер развития государства, игравшего, по их мнению, не вторичную, а первичную роль и определявшего, какое именно общество станет центром КМЭ. В свою очередь, те, кто работает в рамках парадигмы классов и способов производства (Р. Бреннер), считают, что сама сила государства была обусловлена конкретными результатами борьбы классов в XV–XVII вв. Валлерстайн же, напротив, стремится доказать, что исход классовой борьбы (а следовательно, характер и степень эффективности государства) определяется местом в КМЭ, в системе зонального разделения труда. Таким образом, круг замыкается, и в спорах внутри и вне MCA эта ситуация остаётся недостаточно прояснённой.

Подчёркивая, что он далёк от недооценки роли государства, Валлерстайн в то же время считает: государство, а также классы, национально-этнические статусные группы и домашние хозяйства не являются первичными, изначальными субстанциями, они суть зависимые элементы, легко переходящие друг в друга (и это ещё одно свидетельство их функциональности). В то же время они образуют тот институциональный водоворот (vortex), который представляет собой одновременно результат и условие капиталистической системы как экономического и морально приемлемого комплекса[39].

В схеме Валлерстайна государство играет решающую роль в КМЭ как фактор обеспечения не только внешней, но и внутренней экспансии, гарантирующий внутри того или иного общества власть представителей одних расовых, этнических и половых групп над другими. Государство, таким образом, становится средством реализации таких кардинально важных механизмов функционирования КМЭ, как расизм и сексизм. Валлерстайн подчёркивает, что расизм — это не ксенофобия, а внутристрановой коррелят того, что на мировом уровне выступает как слаборазвитость. Расизм, как и слаборазвитость, есть проявление фундаментального процесса, организующего историческую систему капитализма, — процесса, удерживающего одни группы вне системы или на её периферии и в то же время позволяющего другим группам существовать внутри системы или в её центре. Если в докапиталистических обществах действовал принцип включения одних групп и исключения (вплоть до истребления) других, то в государствах КМЭ ситуация иная. Здесь существует целый ряд профессий, занятий и позиций, которые неодинаково вознаграждаются и который имеют два измерения: классовое, — оно в самом общем смысле сводится к уровню дохода, и этническое, причём каждая этническая группа социально ранжирована[40]. Как правило, группы, относящиеся к категории социально «низших», являются «низшими» и этнически. Именно в этом Валлерстайн видит корни явления, называемого расизмом.

Классовость и этничность, или о роли расизма и национализма в КМЭ

Существует корреляция, пишет Валлерстайн, между «классовым» и «этническим» ранжированием, с одной стороны, и наличием различных «классовых» и «этнических» групп определённых политических прав — с другой. Низшие группы могут юридически или фактически быть лишены прав гражданства и формируют «классово-этническую низшую страту». В силу широкой распространённости этого явления любые частные объяснения его причин некорректны. Если бы из КМЭ исчезли расизм и этническое сознание, а неравное распределение факторов и результатов производства и неравенство вообще оправдывались бы только в классовых терминах, то стало бы ясно, что равенство возможностей — обман, так как доход распределяется несправедливо.

Такой вывод, согласно Валлерстайну, ставил бы под сомнение господствующую в КМЭ идеологию. Однако если исключить этническое измерение, ситуация, по крайней мере внешне, становится более благовидной, приемлемой для большей части населения, особенно при сравнении с необходимостью «найти» низший класс, к которому можно относиться как к неграм даже при отсутствии этнического измерения (в качестве примера американский учёный приводит проблему жителей Квебека как «белых негров» Канады). В такой ситуации расизм обеспечивает единственно приемлемую легитимность широкомасштабному коллективному неравенству в рамках идеологических ограничений, налагаемых КМЭ. Легитимность обеспечивается теоретическим обоснованием переходной природы неравенства и практическим отнесением реальных изменений в далёкое будущее. Официальное объяснение таково: этнически низшие группы оказываются в их положении по причине несчастного, но теоретически устранимого культурного наследия; поскольку это наследие не биологическое, общество может поздравить себя с преодолением расизма (в его грубой форме); поскольку же устранение этого наследия будет медленным, общество может спокойно существовать, принимая неравенство (социальное и расовое) как социокультурную данность.

Принципиальная возможность изменения низшего статуса посредством политической борьбы создаёт такой механизм этнического сознания, который исходно ориентирован на эту борьбу низшей страты. Но в то же время эта возможность, верно подчёркивает И. Валлерстайн, усиливает социализацию представителей низшей страты в роли угнетённых. Это противоречие этнизации рабочей силы придаёт больше гибкости и эффективности функционированию капиталистической системы. Потребность в рабочей силе в той или иной её подсистеме часто удовлетворяется посредством редефиниции (повышения и понижения статуса) этнических групп.

Расизм, как считает Валлерстайн, регулирует перемещение социальных групп от центра общества к периферии и обратно двумя способами: сведением к минимуму политических возможностей низших групп, удержанием этих групп на социальной периферии таким образом, чтобы, с одной стороны, в случае необходимости их можно было использовать, а с другой — чтобы они сами хотели этого (посредством интериоризации ценностей господствующих групп и т. п.).

Функцию, выполняемую расизмом внутри отдельного государства, на межгосударственном, мир-системном уровне выполняет слаборазвитость. Осевое разделение труда между ядром и периферией имеет как классовое, так и этническое измерение, причём на мировом уровне, в отличие от национального, они меняются местами: очевидна прежде всего этническая иерархия. Отсталость Третьего мира часто объясняют в терминах культуры и образования. Последнее объявляется «лекарством», и предполагается, что западное образование позволит остальным обществам завтра догнать Запад, но «завтра» никак не наступает, а всё больше удаляется.

По мнению Валлерстайна, националистическое сознание Третьего мира играет на мировом уровне роль, аналогичную роли этнического сознания на внутригосударственном уровне: оно организует народ(ы) на борьбу против неравенства и в то же время приучает к нему как к фактору реальной власти в КМЭ. В немалой степени этому способствует постоянная редефиниция этнических групп в КМЭ в соответствии с потребностями последней. В результате вчерашние «средиземноморцы» становятся сегодняшними европейцами, японцы (вчерашние лидеры «жёлтой орды») — «почётными белыми», и кто знает — быть может, сегодняшние шведы когда-нибудь опять станут «бледнолицыми варварами». Короче, этническая и расовая принадлежность в КМЭ постоянно меняет свои статусные определения. В период спада и сжатия мировой экономики целые народы выталкиваются из неё как этнически неполноценные; в период роста и расширения (экспансии) часть их «впускают» назад [41].

«Дилеммы» расизма и слаборазвитости остаются «неразрешимыми», потому что никто не заинтересован в их «решении». Кроме того, как либералы, так и радикалы (революционеры) демонстрируют неспособность к этому. Более того, поскольку в условиях слабости государства периферийных обществ полюсом-заменителем выражения классовых интересов или формирования солидарности статусных групп становится расовая, этническая (национальная) и языковая принадлежность [42], расово-этническое измерение социальных отношений в КМЭ закрепляется институционально, причём даже в движениях протеста — антисистемных движениях.

Валлерстайн считает антисистемные движения интегральным элементом КМЭ. К ним он относит рабочее движение в промышленно развитых странах (социал-демократия), коммунистическое движение (страны «реального социализма») и национально-освободительное движение [43]. Внося напряжение в СМС в краткосрочной перспективе, в среднесрочной перспективе антисистемные движения становятся фактором её стабилизации. Стабилизирующая функция усиливается в случае прихода антисистемных движений к власти, как это произошло в период их триумфа в 1945–1968 гг.: социалистические и социал-демократические правительства на Западе, оформление социалистического лагеря, завоевание государственного суверенитета национально-освободительными движениями в Азии и Африке.

Однако во второй половине 1960-х годов начался кризис антисистемных движений и структур, интегрировавшихся в СМС, внутри них возникли «новые» антисистемные движения как реакция на неспособность «старых» обеспечить успех экономического развития в национально ограниченных рамках [44]. Упадок марксизма-ленинизма в 1970—1980-х годах Валлерстайн связывает именно с тем, что он был идеологией национального развития, иллюзорность которого со всей очевидностью выявилась на рубеже 70-80-х годов [45].

Ещё один фактор, обусловивший трудности антисистемных движений (и в то же время организации сопротивления им со стороны буржуазии), Валлерстайн видит в следующем противоречии. Как буржуазия, так и пролетариат ядра и периферии формируют и выражают своё самосознание на таком уровне, который не отражает их объективной экономической роли. Поскольку их интересы являются функцией КМЭ, они стремятся укрепить свои позиции, используя аппарат государства, реальная сила которого ограничена с точки зрения воздействия на мир-экономику в целом [46]. Поэтому-то захват антисистемными движениями государственной власти мирным или немирным путём, замыкание на государстве прочно «встраивает» их в межгосударственную систему современного мира и заставляет функционировать в качестве её элемента даже в том случае, когда они стремятся её разрушить.

Зависимость антисистемных движений от КМЭ в целом наглядно, по мнению Валлерстайна, проявляется в том, что они пришли к власти в основном во время A-фазы Кондратьевского цикла (1945–1968 гг.), совпавшей с периодом гегемонии США в СМС. И здесь мы подходим к двум очень интересным и взаимосвязанным аспектам мир-системной перспективы: циклы и тренды в их конкретном виде (кондратьевские и логистические циклы) и гегемонии в СМС. Длинные волны и гегемония занимают центральное место в работах Валлерстайна.

Капиталистическая мир-экономика: Циклы, тренды, гегемонии

Среди различных циклов — Дж. Китчина (2–3 года), К. Жуглара (6—10 лет), С. Кузнеца (15–20 лет), Н. Кондратьева (45–60 лет), Р. Камерона (150–300 лет) — Валлерстайн обращает особое внимание на два последних, связывая кондратьевские циклы — длинные волны — с накоплением капитала и нормой прибыли. По его мнению, длинные волны — это циклы мировой прибыли. Цикл делится на A-фазу и Б-фазу, но Валлерстайн считает обманчивой терминологию, квалифицирующую A-фазу как «положительную», а Б-фазу как «отрицательную». Во-первых, и подъём и спад — относительны. Во-вторых, «положительность» и «отрицательность» фаз могут быть установлены только с точки зрения мировой нормы прибыли, накопления капитала в КМЭ в целом.

С точки зрения отдельных социальных групп (классов) и зон в КМЭ простая корреляция между «положительностью» и «отрицательностью» отсутствует. Хотя в целом А-фаза — более счастливое время для населения мира, чем Б-фаза, каждая из них имеет свои положительные и отрицательные аспекты с точки зрения благосостояния отдельных групп и секторов населения. В Б-фазе может произойти снижение оплаты труда служащих, но повышение оплаты труда рабочих; в одних зонах — падение производства, в других — рост. Таким образом, необходимо отказаться от эмоционального подхода к циклам в пользу более аналитического [47]. В-третьих, с точки зрения КМЭ как исторической системы Б-фаза — важный элемент её существования. Если А-фаза — это вдох (нововведения, вложения, экспансия), то Б-фаза — это выброс «углекислого газа» (устранение слабых линий производства и т. п.). С этой точки зрения обе фазы «положительны».

Циклический характер движения мировой прибыли Валлерстайн объясняет следующим образом. Естественно ожидать, пишет он, что производители капиталистической системы будут стремиться приспособить производство к своим прогнозам прибыльности. Если предполагается повышение спроса на товары, производители будут расширять производство (или на рынок придут новые производители). По мере того как производство расширяется (до тех пор, пока мировой спрос не изменится), дальнейшее производство автоматически уменьшает собственный raison d’etre. Само производство не создаёт спроса, иначе мы жили бы в экономически «спокойном» и неизменном мире. Оно не создаёт спроса потому, что последний — это функция распределения продукта, которое, в отличие от колебаний предложения, не есть следствие индивидуальных решений, принятых с «прицелом» на накопление. Распределение продукта происходит на социально-политической арене и является результатом соотношения сил соперничающих классов и страт на глобальном и локальном уровнях. Столкновение интересов носит постоянный характер, однако острая борьба чередуется с «передышками», что ведёт к компромиссам, действующим в течение среднесрочных периодов.

Постоянное колебание предложения в комбинации с непостоянным колебанием спроса — вот что, по мнению Валлерстайна, порождает среднесрочный кондратьевский цикл. Цикл нововведений — часть этой модели. Когда несоответствие между спросом и предложением становится острым (перепроизводство или насыщение спроса), необходим либо поиск средств для сокращения издержек производства, либо риск введения новых производственных линий.

В отличие от тех, кто ищет чисто экономический ответ на вопрос, почему период мирового несоответствия между спросом и предложением (двухфазовый кондратьевский цикл) длится 45–60 лет, Валлерстайн отводит решающую роль политическим факторам, борьбе государств за гегемонию в СМС. Формально это не нарушает логику его подхода, поскольку, как мы видели, государство трактуется им как функциональная переменная КМЭ. По его мнению, для того чтобы общий результат политической борьбы в различных частях КМЭ привёл к увеличению мирового спроса, который, в свою очередь, является главным элементом в «запуске» A-фазы после длительного спада, необходим достаточно длительный период времени. Поэтому ни в периодичности фаз, ни в их длительности нет ничего магического и невероятного. Такое объяснение учёный подкрепляет увязкой кондратьевских циклов с вековыми трендами и циклами борьбы за гегемонию.

Валлерстайн использует идею Р. Камерона о вековых трендах (логистических циклах), которые также имеют A-фазу и Б-фазу. Р. Камерон выделял следующие циклы: IX–X вв. н. э. — середина XV в.; середина XV в. — середина XVIII в.; середина XVIII в. — середина XX в.; 1945 г. — ? [48]. Вековые тренды ещё в большей степени, чем кондратьевские циклы, связаны сдвижением цен. Валлерстайн не склонен проводит жёсткую разграничительную линию между «вложениями в инфраструктуру» и «вложением в контроль над мировым рынком», требующим более длительного времени. По сути, это одно и то же, так как они поддерживают в КМЭ такое явление, как гегемония.

Гегемония, возникающая в межгосударственной системе, отражает такую ситуацию, когда одна из великих держав может навязывать свои правила и волю другим. Материальная база гегемонии — большая эффективность данного государства в агроиндустриальном производстве, торговле и финансах, что обеспечивает не только господство на мировом рынке, но и активное проникновение на внутренние рынки других стран [49]. Гегемония — это не столько состояние, сколько конечная фаза подвижного континуума, характеризующего отношения между великими державами. В начале континуума— острая конкурентная борьба в условиях относительного равновесия сил. Гегемония, не будучи абсолютно всесильной в межгосударственной системе, в то же время отражает способность определённого государства превратить одну часть членов межгосударственной системы в клиентов, а другую — «загнать» в оборонительную позицию.

Гегемония не есть результат случайного расклада карт на мировой арене. Она возникает как элемент нормального функционирования КМЭ, которая знала лишь три гегемонии: Соединённые провинции (Голландия) (1620–1672 гг.), Великобритания (1815–1873) и США (пик — 1945–1967/73 гг.) [50]. Т. Хопкинс вносит уточнение в эту схему: в то время как голландскую гегемонию, политически оформившую КМЭ, он считает реальной исторической альтернативой мир-империи Габсбургов, британская гегемония существовала уже в рамках КМЭ. В какой-то степени альтернативами были неудавшиеся империи Наполеона и Гитлера, но об этом можно спорить. Таким образом, голландская гегемония сделала возможной саму КМЭ как историческую социальную систему; британская гегемония укрепила её фундамент; гегемония США максимально расширила и углубила КМЭ и в то же время высвободила те силы, которые должны привести СМС к концу [51]. Гегемония, по Валлерстайну, характеризуется четырьмя особенностями.

1. Последовательность достижения и утраты гегемонии: агропромышленная сфера — торговля — финансы. При этом период максимальной гегемонии падает на её окончание в агропромышленной сфере, на разгар — в торговле и на начало — в финансовой сфере. Утрата финансовой гегемонии есть, как правило, утрата гегемонии вообще или близкое к этому состояние.

2. Политико-идеологическая защита всеми державами-гегемонами «глобального либерализма»; акцентирование принципа «свободной торговли» в ущерб меркантилизму.

3. Военно-морское преобладание державы-гегемона; в период восходящей гегемонии будущий гегемон крайне неохотно создавал сухопутные армии и делал это лишь тогда, когда сталкивался с противником, стремившимся превратить КМЭ в мир-империю.

4. Гегемония обеспечивается в ходе мировых войн, которые длились, как правило, 30 лет. В Тридцатилетней войне (1618–1648) голландские интересы взяли верх над интересами Габсбургов, в Наполеоновских войнах (1792–1815) англичане одержали верх над французами, а в тридцатилетних евразийских («американо-германских») войнах США победили Германию.

К сожалению, Валлерстайн ничего не говорит о роли России — СССР во всех этих войнах. Похоже, для мир-системников Россия/СССР не только как решающий фактор, но просто как фактор войн за гегемонию в КМЭ не существует [52].

Для Валлерстайна несомненна связь циклов гегемонии с вековыми трендами. При взгляде на них, например на Б-тренд (1450–1650 гг., 1810–1817 гг. и 1897—?), становится ясно, что мировая война и следующая за ней эра гегемонии расположены где-то около (сразу до или после) плато. Короче говоря, эти процессы суть результаты длительной конкурентной экспансии, приводящей к особой форме концентрации экономической и политической власти.

Исход каждой мировой войны включал крупную перестройку межгосударственной системы (Вестфальский мир, концерт европейских держав, ООН и Бреттон-Вудские соглашения) в форму, соответствующую сохранению относительной стабильности в интересах державы-гегемона. По мере ослабления экономических позиций гегемона размывалась и система военно-политических союзов.

В длительный период упадка гегемонии появлялись два претендента на «корону»: Англия и Франция в «послеголландскую» эпоху; США и Германия — в «послебританскую». Будущий победитель в качестве элемента своей «победной стратегии» использовал союз с приходящим в упадок гегемоном: сначала в качестве младшего партнёра, а затем — в качестве старшего.

В государстве, берущем на себя роль гегемона, его усилия укрепляют одновременно предпринимателей и бюрократию, а также, с небольшим запозданием, рабочий класс (по крайней мере, его «белую» расово-этническую часть). Однако глобальный либерализм, убеждён Валлерстайн, порождает и собственный упадок. Во-первых, он всё более затрудняет торможение распространения технических достижений. Во-вторых, внутриполитической ценой либерализма, необходимого для поддержания непрерывности производства во время максимального глобального накопления, является постепенный рост реальных доходов как рабочего класса, так и административных кадров державы-гегемона. Со временем это ослабляет конкурентоспособность фирм, и как только утрачено преимущество в производительности труда, структура рушится, наступает период равновесия и обострения конкуренции.

Итак, цикл гегемонии, по мнению Валлерстайна, довольно чётко коррелирует с логистическими циклами: медленный рост гегемонии, совпадающий с долгосрочным приобретением относительного экономического превосходства (восходящая гегемония) и кульминирующий в «мировой» (тридцатилетней) войне. Последняя окончательно фиксирует гегемонию и реструктурирует межгосударственную систему. За этим следует упадок относительных преимуществ и эффективности и наступление конца краткосрочной фазы истинной гегемонии с последующим возвращением к нормальному состоянию соперничества между государствами. Этим заканчивается один вековой тренд и начинается новый.

Поскольку циклические ритмы никогда не бывают симметричными, они составляют вековые тренды, которые в своём развитии ведут к бифуркации, упадку исторической системы и переходу её в другую историческую систему. В переходный период циклические ритмы не перестают действовать; напротив, именно их функционирование подталкивает переход. Вот в такой переходный период и вступила, по мнению Валлерстайна, КМЭ (СМС) в 1967–1973 гг.: начался упадок гегемонии США.

В 1990-х годах Валлерстайн много писал об упадке гегемонии США (в 2003 г. вышла его книга «Упадок американского могущества» [53]), подводит итоги послевоенного (1945–1991 гг.) периода и даёт прогноз на ближайшие 25–50 лет.

О, прекрасные времена Холодной войны, или «Прощай, зелень лета XX в.» (1945–1991)

«Будем ли мы испытывать тоску по прошлому?» — ставит вопрос американский учёный и отвечает: «Боюсь — должны. Мы вышли за пределы эры гегемонии США в мир-системе и вступили в эпоху постгегемонии. Сколь бы тяжёлым ни было положение в ту эру Третьего мира, уверен, что ему предстоит пережить гораздо худшие времена. Прошлое было временем надежд — несомненно, обманутых, но всё же надежд. А теперь наступает смутное время борьбы, порождённой скорее отчаянием, чем уверенностью» [54].

1945–1967/73 гг. — кондратьевская A-фаза, с которой совпал пик гегемонии США. Она была следствием трёх взаимосвязанных факторов: постепенной (начиная с 1865 г.) концентрации энергии нации на усовершенствовании процесса производства и технологических нововведениях; свободы США до 1941 г. от сколько-нибудь значительных военных расходов; эффективной мобилизации ресурсов в 1941–1945 гг. при отсутствии разрушений инфраструктуры. Всё это создало для США возможность беспрецедентного 25-летнего процветания [55].

Гегемония США, согласно Валлерстайну, покоилась на двух основаниях: межгосударственный союз с другими индустриальными странами Запада на внешней арене; «государство всеобщего благосостояния» — на внутренней. К этому он добавляет идеологическую и культурную гегемонию: США выступали в качестве носителя идеалов политического либерализма и борца с тоталитаризмом. Не случайно американцам удалось то, чего не смогли сделать даже англичане за время своей гегемонии над миром: превратить английский язык в lingua franca CMC.

У Валлерстайна — своя интерпретация противостояния «США — СССР» вообще и Холодной войны в частности. Внешне, пишет он, США и СССР выступали как непримиримые идеологические противники, «сцепившиеся» в Холодной войне. Однако, во-первых, эта Холодная война началась не в 1946 г., а в 1917 г., и на самом деле, как подчёркивает Валлерстайн, после мировой войны 1939–1945 гг. реальная политика США по отношению к СССР не изменилась — изменилась лишь риторика [56]. Во-вторых, глубинное содержание американо-советского противостояния и Холодной войны было не то чтобы ложным или искусственным, но представляло собой молчаливый уговор, устраивавший прежде всего США, ну а затем и СССР. Уговор был простым: СССР отводилась зона в Европе, ограниченная «железным занавесом», где ему предоставлялась свобода делать что угодно, прежде всего создавать режимы-сателлиты; США не смогли бы «вытянуть СССР», им хватало Западной Европы и Японии. В этом смысле, считает американский учёный, «Ялта представляла чистую экономическую выгоду для США в краткосрочной перспективе» [57].

Холодная война строилась на соблюдении двух условий. Во-первых, обе зоны — советская и американская — должны быть зонами абсолютного межгосударственного мира; правительства одной зоны не должны пытаться подорвать власть правительств другой зоны. Во-вторых, СССР не должен был рассчитывать ни на какую помощь США в послевоенном восстановлении, но был свободен «качать» ресурсы в виде репараций из стран Восточной Европы и к тому же получил возможность ослабить те компартии, которые были наиболее сильны. Показательно, что в Восточной Европе репрессии обрушились прежде всего на коммунистов Чехословакии, обладавших реальной силой. Я оставляю без комментариев эти тезисы Валлерстайна — контраргументы заняли бы много места; ограничусь констатацией: мне они представляются весьма уязвимыми.

Не случайным Валлерстайн считает и то, что в тех странах, где СССР не смог воспрепятствовать приходу коммунистов к власти (Албания, Югославия, Китай), компартии впоследствии пришли к открытому разрыву с КПСС и СССР. Вывод советских войск из Ирана в 1946 г. и отказ СССР поддержать восстание греческих коммунистов Валлерстайн объясняет антикоммунистическими интересами внешней политики СССР, которая устраивала США. (Думаю, и здесь американский учёный ошибается, речь должна идти о чистой геополитике.) Поэтому, пишет он, правильнее «доктрину Брежнева» называть «доктриной Брежнева — Джонсона», так как после вторжения в Чехословакию Джонсон при всём моральном негодовании, по сути, дал Брежневу гарантии невмешательства США, — ему было необходимо, чтобы СССР продолжал нести бремя империи [58]. Всё это не только заставляло СССР тратить средства, но и служило (особенно сталинизм) для США идеологическим оправданием их гегемонии в мире. При этом, как подчёркивает Валлерстайн, большинство наблюдателей, всерьёз принимавших противостояние «Медведя» и «Орла», упускали из виду, что сталинизм и СССР в целом оказывали не столько «поджигательское» (несмотря на риторику), сколько стабилизирующее воздействие на антисистемные (антиимпериалистические) силы в Третьем мире, по сути гарантируя Западу в лице США порядок в той части мира, которую Запад не контролировал политически или даже экономически. Поэтому, отмечая, что, например, в 1949 г. американцев волновала не проблема того, что будет, если КНР станет марионеткой СССР, а проблема того, что будет, если КНР не станет ею, Валлерстайн настойчиво подчёркивает: СССР, по сути, выполнял для США функции «субимпериалистической» державы.

Думаю, такой вывод — полемический перегиб. От «симбиотического» отношения выигрывали в той или иной степени обе стороны. Тезис Валлерстайна был бы корректен, если бы было доказано, что США получили от указанных отношений с СССР намного большую выгоду, т. е. что отношения носили асимметричный характер. Валлерстайн, на мой взгляд, смешивает два разных измерения — экономическое и военно-политическое. Поскольку СССР для него всего лишь полупериферия СМС и поскольку сама СМС, по сути, сводится к экономическому измерению, в котором растворяется всё остальное, поскольку у американского учёного СССР автоматически оказывается субимпериалистической державой, противостояние которой единственной в таком случае (империалистической) сверхдержаве — США — становится искусственным, чем-то вроде борьбы нанайского мальчика с медведем. Но такой тезис нужно всерьёз доказывать. Конкретная история советско-американского противостояния не подтверждает тезис Валлерстайна — всё было намного сложнее, чем это представляется американскому профессору. И даже если принять его вывод о том, что если некая зона экономически выступает экономической полупериферией СМС, военно-политически она может быть иной, внешней системой, системным антикапитализмом, что разумеется, создаёт серьёзнейшее противоречие, которое и надо исследовать.

Оставляя в стороне вопросы о том, может ли в принципе существовать антикапиталистический субимпериализм как постоянное, а не ситуационное явление, отмечу следующее. Коммунизм как социальная система есть не что иное, как отрыв функции капитала от его содержания, и возможен он лишь как система отрицания капитализма [59]. Поэтому подавление последнего и приобретение функцией самостоятельной и самодовлеющей роли, автономии, динамики и логики, превращающей её в особое, отрицательное содержание, ведёт к тому, что это общество не является укладно-формационной частью капиталистической системы, а противостоит последней как системе, основанное на собственных принципах. Игнорирование этого факта Валлерстайном делает его (и других мир-системников — например, Дж. Арриги) анализ социализма как появления «полупериферийности» в СМС однобоким и уязвимым для критики [60]. Вообще нужно сказать, что анализ советского коммунизма, социалистической системы — одно из наиболее слабых и уязвимых мест MCA, в целом не ориентированного на анализ социального содержания тех или иных сегментов капсистемы. Из того, что последняя носит капиталистический характер, мир-системники делают вывод о капиталистическом характере всего в ней. Тем самым мир-системники нарушают принципы системного анализа мира, и остаётся лишь рекомендовать им прочесть из работ XIX в. «Капитал» Маркса, а из XX в. — исследования капитализма В. В. Крылова.

Р. Бреннер не случайно назвал «валлерстайнизм» «неосмитовским марксизмом» — он имел в виду тот факт, что Валлерстайна по сути не интересуют структуры производства и социальные (производственные) отношения, главное внимание, в отличие от Карла Маркса и подобно Адаму Смиту, он уделяет обмену, финансам и т. п. Бреннер во многом прав. В работах Валлерстайна мы действительно не найдём анализа сдвигов в организации производительных сил, например, от доиндустриальной системы к индустриальной в середине XIX в. и от индустриальной к научно-технической («гипериндустриальной»). А ведь это существенным образом меняет, если не ломает MCA. Дело в том, что термин «мир-система» адекватен доиндустриальной эпохе, когда у капитализирующейся Европы ещё не было соответствующей капитализму индустриальной системы производства, а следовательно, не было качественного преимущества над другими мир-системами. Доиндустриальных мир-систем может быть много, по крайне мере, несколько.

Индустриализация англосаксонского ядра (Великобритания) западной мир-системы создала условия для наступления Запада на другие мир-системы с целью их уничтожения — совпадение по времени начала Крымской и Второй «опиумной» войн не случайно, то были войны против остававшихся в мире сильных мир-систем — русской и китайской. Поставить под контроль Россию и превратить в колонию Китай не удалось, однако русская и китайская мир-системы своё существование прекратили, началась интеграция России и Китая в единую (и одну-единственную) мировую систему. В результате индустриализации в «длинные пятидесятые» (1848–1867 гг.; Э. Хобсбаум назвал этот период «эпохой капитала», которую он противопоставил «эпохе революций», 1789–1848 гг., и «эпохе империй», 1873–1914 гг.) западная мир-система превратилась в подлинно мировую, отбросив дефис.

Думаю, индустриальной эпохе термин «мир-система», исходно предполагающий множественность объектов с таким названием, неадекватен. В эту эпоху возможна только одна система — мировая, и без всякого дефиса. В 1980—1990-е годы в результате научно-технической революции мировая система превращается в глобальную — ещё один качественный сдвиг в развитии производительных сил, требующий терминологической фиксации. По мир-системной логике глобализация не может быть ничем иным, как очередной (количественной) фазой экспансии, стартовавшей самое позднее в XVI в. На самом деле — здесь я согласен с М. Кастельсом и другими — глобализация есть принципиально новое явление (1980-1990-е годы), связанное с качественными изменениями в структуре производства, которые и обеспечили превращение мировой системы в глобальную. «Сухой остаток»: невнимание к производству весьма ослабляет мир-системный подход, уменьшая его познавательный потенциал пропорционально историческому развитию капитализма и делая его всё более поверхностным после середины XIX в. Как знать, не поэтому ли проект «Современная мир-система» остановился на 1830—1840-х годах, и мы так до сих пор не увидели четвёртого и пятого томов?

В определённом отношении Восток (СССР) был (или стал) «двойником» Севера, его «железной маской» для контроля значительных частей Юга. Но для элементов оппозиции — для Запада и Востока, США и СССР — их противоречия были решающими в мире, осью мирового развития. И это не было слепотой или самообманом, необходимым для того, чтобы История стала не только объективно, но и субъективно реальной и правдивой, без этого она не может существовать как процесс — факт, который был ясен столь разным людям, как Карл Маркс и Роберт Шекли. Противостояние было объективной реальностью. Сверхдержавы воевали друг с другом в Корее, Вьетнаме и Афганистане. И эта объективная форма имела реальное содержание. Проблема, однако, в том, что эти содержание и форма могли существовать и функционировать исторически лишь короткий период времени. И сегодня он остался в прошлом. Думаю, скоро многие на Западе осознают, что объективно Восток был эффективным орудием или, точнее, щитом — щитом Севера против Юга [61]. Поэтому тем, кто на Западе и у нас радовался, что по СССР отзвонил колокол, можно вместе с Джоном Донном сказать: «Не спрашивай, по кому звонит колокол, — он звонит по тебе».

В некоторых ситуациях действия самих США можно определить — по логике Валлерстайна — как субимпериалистические, в пользу СССР (подрыв коммунистического движения в Италии и Франции в 1940-е годы, «свобода рук» в Восточной Европе). Но речь должна идти не о субимпериализме, а о нестойком симбиогенезе, которым, кстати, всегда характеризуются ситуации противостояния двух держав (так было с Англией и Францией в XIV–XV вв. или на рубеже XVIII–XIX вв.). Быть «вторым» в симбиотическом геополитическом отношении не значит быть субимпериалистическим государством, равно как не значит, что борьба между «первым» и «вторым» ведётся понарошку. Есть качественная военно-стратегическая и геополитическая разница между СССР и, например, Бразилией. Даже если принять тезис Валлерстайна, согласно которому США «изобрели» себе симбиотического «партнёра по гегемонии» (равным образом можно сказать, что СССР изобрёл себе противника для решения своих задач), то факт выбора именно СССР (а не той же Бразилии) исключает «субимпериалистический» вариант и указывает на взаимовыгодное без приставки «суб-» участие в военно-политической гегемонии. Всё это свидетельствует о более тонкой связи, чем та, на которую указывает Валлерстайн.

Идеология и идеологическая борьба с точки зрения мир-системного анализа

Реальную основу противостояния США и СССР Валлерстайн в соответствии с логикой своего подхода видит не в том, в чём, по его мнению, её находят большинство исследователей, а в ином: идеологическая борьба между двумя элементами великой антиномии XX в. — вильсонизмом и ленинизмом, между двумя конкурирующими вариантами завоевания государственного суверенитета и обеспечения «национального развития» полупериферийных и периферийных обществ. Факт, что большинство не улавливает этого, связан, как полагает Валлерстайн, с неадекватным пониманием сути развития идеологий и социалистических (и вообще антисистемных) движений в XIX в., с одной стороны, и логики развития СМС — с другой. Хотя ленинизм (большевизм) был реакцией на либеральный социализм, выступал его оппонентом на национальном уровне, «с переходом на мировой уровень он начинал выглядеть подозрительно похожим на либерал-социализм» [62]. Короче, Валлерстайн считает, что и вильсонизм, и ленинизм на мировом уровне выступали в качестве версий либерал-социализма. Как же это могло произойти? Ведь либерализм и социализм (в другом контексте — марксизм) суть разные идеологии. Но, отвечает Валлерстайн, во-первых, между ними есть определённое сходство; во-вторых, есть законы и логика СМС, приводящие к закономерным аномалиям.

Возникновение трёх великих идеологий Нового времени — консерватизма, либерализма и марксизма — Валлерстайн совершенно правильно связывает с Великой французской революцией, а ещё точнее — с различными реакциями на утверждённую ею нормальность самого факта изменений [63]. Первой идеологической реакцией на Великую французскую революцию стал консерватизм — стремление максимально затормозить (но не остановить) изменения. Второй реакцией как на революции, так уже и на консерватизм стал либерализм. Либералы исходили из необходимости разрыва со старым порядком и желательности развития мира посредством постепенных политических и экономических реформ. Последняя по счёту идеология — марксизм, сторонники которой отвергали индивидуалистические основы либерализма и подчёркивали значение социальной гармонии, средство достижения которой — не постепенные реформы, а социальные битвы, революции.

«В политической практике, — считает Валлерстайн, — каждая идеологическая партия старалась свести политическую сцену к дуальной форме, провозглашая фундаментальное сходство противостоящих ей идеологий» [64]. Для консерваторов либералы и социалисты были последователями прогресса, стремившимися использовать государство для манипуляции обществом. Социалисты считали консерваторов и либералов защитниками статус-кво и привилегий господствующих классов. Либералы объединяли социалистов и консерваторов как противников индивидуализма. Это было отражением отчасти политической риторики, отчасти — постоянного изменения политических союзов. Однако в основе этого лежала реальная взаимосвязь всех трёх идеологий, как углов треугольника, каждые два из которых были в чём-то сходны друг с другом при противопоставлении с третьим [65].

Здесь не место оценивать общий подход Валлерстайна к идеологии, но одну вещь просто нельзя не отметить: американский учёный, на мой взгляд, даёт одномерные характеристики идеологиям, не анализируя их специфику с точки зрения фиксации в них соотношения капитализма и европейской цивилизации, мирового и европейского и, что самое главное, фиксации в них соотношения между содержательными и функциональными аспектами капитализма как способа производства. С особой остротой эта одномерность проявилась в его оценке марксизма, что не могло не сказаться на дальнейшем анализе марксизма-ленинизма в его работах и привело к часто неоправданному, внешнему, поверхностному сближению последнего с либерализмом.

Оставляю в стороне вопрос о том, что марксизм остро выразил противоречие между цивилизационным и формационным (капиталистическим) в развитии Европы, противоречие между локально-европейским и капиталистически-мировым[66] (если к первому противоречию консерватизм имел какое-то отношение, то со вторым ни консерватизм, ни тем более либерализм сколько-нибудь значительно связаны не были[67]). Для данного анализа значительно важнее отношение всех трёх идеологий к капиталу, их отношение к нему как в целом, так и в содержательном и функциональном измерениях.

Во-первых, марксизм — это не просто неприятие эволюционного развития, как полагает Валлерстайн, а более сложное явление; во-вторых, марксизм, социализм и коммунизм суть хотя и взаимосвязанные, но различные явления. Их различие, помимо прочего, проявляется и в их соотношении с либерализмом, под который Валлерстайн «подвёрстывает» всё, включая коммунизм (ленинизм): если либеральный социализм возможен, то либеральный коммунизм — нет, поскольку коммунизм есть отрицание консерватизма, либерализма и социализма не только по отдельности, но и в их единстве — как комплексного блока идеологий ядра КМС, т. е. систем идей европейской цивилизации на капиталистической стадии её развития. Валлерстайн же, сводя все различия между идеологиями лишь к факту отношения к нормальности изменения, естественно, получает иную перспективу и делает иные выводы.

Так, у него получается величайшая аномалия КМЭ — тот факт, что под маской трёх конфликтующих идеологий по-настоящему существовала лишь одна подавляющая и господствующая — либерализм, который обеспечил культурную гегемонию господствующим классам КМЭ и позволил осуществить интеграцию в неё ядра рабочего класса. Под мощным воздействием либерализма, пишет Валлерстайн, изменились консерватизм и социализм: возникли, с одной стороны, просвещённый «либеральный консерватизм», представленный такими людьми, как Дизраэли, Бисмарк и отчасти даже Наполеон III; с другой — «либеральный социализм», представленный социал-демократами и воплотившийся в Бернштейне, Каутском, Жоресе и Геде. К 1914 г., заключает Валлерстайн, в «политической работе» промышленно развитых стран возникло разделение труда между «либеральными консерваторами» и «либеральными социалистами», тогда как чисто либеральные партии исчезли [68].

Хотя такой вывод отражает определённые эмпирические факты, с точки зрения исторической логики он кажется мне весьма уязвимым. На мой взгляд, логичнее другой вывод: к 1914 г. исчезновение либеральных партий отражало значительное разжижение, рассасывание либерализма — до такой степени, что достаточно чётко оформилось противостояние социалистов и консерваторов. Косвенно в пользу логичности такого, а не иного вывода свидетельствует и то, что Валлерстайн сам говорит именно о «либеральном консерватизме» и «либеральном социализме», а не о «консервативном либерализме» и «социалистическом либерализме», как он это должен был бы сделать в соответствии с логикой своего вывода. То, что «либеральный» используется именно как определение, а не как определяемое, лишний раз свидетельствует как о логической необоснованности вывода, так и о том, что Валлерстайн не решился (по вполне очевидным причинам) на прямое введение такого термина.

Отсюда — внутреннее логическое противоречие, выполняющее, однако, важную роль в схеме; именно оно и только оно позволяет Валлерстайну объединить либерализм и социализм (а затем — ленинизм, коммунизм) в нечто единое, а точнее, представить ленинизм (коммунизм) полупериферийным вариантом либерализма на мировом уровне. Я уже не говорю о том, что Валлерстайн использует столь широкие рамки определения той или иной идеологии, что в принципе применение такого подхода для дефиниции доминирующей идеологии XIX в. может логично привести и к совершенно иной оценке. Например, если учесть уверенность большинства европейцев XIX в. в том, что с изменением социального строя изменятся жизнь и человек, то можно вслед за Шпенглером и многими другими сказать: в XIX в. идеологией большинства был социализм.

Социальные процессы начала XX в. и особенно мировая война 1914–1918 гг. поставили перед буржуазией задачу интеграции в систему более широкого сегмента мирового рабочего класса — полупериферийных и периферийных групп. Были выдвинуты два варианта решения этой задачи, полагает Валлерстайн. Первый — «самоопределение наций» — идея Вудро Вильсона, который имел в виду нации не ядра, а полупериферии и периферии. Принцип самоопределения наций был структурным аналогом того, чем на национальном уровне был принцип всеобщего избирательного права [69].

Второй вариант был предложен Лениным. Валлерстайн считает, что большевизм (ленинизм) был реакцией на либеральный социализм. Но, убедившись в тщетности надежд на революцию в Германии, большевики в форме «построения социализма в одной стране» поставили вопрос об интеграции в экономическую и межгосударственную системы. В то же время после съезда народов Востока в Баку (1920) коммунизм в значительной степени принял облик антиимпериализма и борьбы за государственный суверенитет и национальное освобождение: «Ленинизм, великий оппонент либерал-социализма на национальном уровне, с переходом на мировой уровень начинал выглядеть подозрительно похожим на либерал-социализм» [70].

Это сходство Валлерстайн усматривает в том, что обе программы — вильсонизм и ленинизм — ставили одинаковые задачи и стремились к одинаковым целям: национальная независимость (государственный суверенитет) и национальное развитие, т. е. если не выход на один экономический уровень со странами ядра, то по меньшей мере значительное сокращение разрыва и приближение к ним по основным экономическим показателям. Удивительно, что этот вывод Валлерстайна упускает главное: антикапитализм Ленина, его упор на борьбу за национальную независимость как функцию классовой борьбы пролетариата против буржуазии — это альфа и омега большевистской программы по национально-государственному вопросу! Какой и откуда либерализм («вильсонизм») или даже сближение с ним?

Элементы великой антиномии XX в., исчезнувшей в 1989 г., — вильсонизм versus ленинизм — были, как подчёркивает Валлерстайн, по сути, двумя программами «национального развития»; различия касались лишь тактики (мирный путь — вооружённый путь) [71]; но вследствие соперничества оппоненты подчёркивали именно различия. Эти различия Валлерстайн относит в основном к внешней политике («прозападный» и «просоветский» курс).

Что же касается экономической и социальной структуры освободившихся обществ, то здесь между странами «капиталистического» и «некапиталистического» путей развития Валлерстайн видит много общего: однопартийные диктатуры, военные режимы, слабость местного предпринимательства, коррупция, сильное государство [72] и т. д. Но самым главным объединявшим все государства периферии и полу периферии — от СССР до Аргентины, от Индии до Нигерии, от Албании до Сент-Люсии — была ориентация всех режимов на национальное развитие, обеспечение которого должно было помочь периферии если не догнать ядро, то, по крайней мере, сократить разрыв. (Отмечу здесь, что вплоть до середины 1960-х годов главной практической задачей СССР было укрепление соцлагеря как альтернативной капитализму наднациональной системы.) В этом смысле вильсонизм и ленинизм, считает Валлерстайн, суть лишь два идеологических варианта парадигмы развития, а сами эти варианты — всего лишь элементы одной идеологии, одной программы — вильсонизма-ленинизма, которую с энтузиазмом восприняли развивающиеся страны. Иногда Валлерстайн говорит о вильсонизме и ленинизме как о двух вариантах либерализма, иногда, в зависимости от контекста, отмечает производный характер ленинизма (от вильсонизма). Суть, однако, ясна: сведение ленинизма (коммунизма) и вильсонизма к двум формам либерализма.

Такая интерпретация вызывает самые серьёзные сомнения: логические, методологические и фактологические. Человеку, который жил в СССР, едва ли стоит объяснять, что методы реализаций той или иной идеологии могут быть не менее, а на практике и более важны, чем её содержание, а потому аналогия между вильсонизмом и ленинизмом не просто ошибочна, но неуместна. Однако такая аргументация была бы чересчур эмоциональной, а возможно, этноцентричной. Поэтому подойду к данному тезису более академично и постараюсь показать его ошибочность, исходя из логики подхода самого Валлерстайна.

Прежде всего возникает вопрос о правомерности и достаточности мирового уровня для определения ленинизма (или любой другой системы) как либерализма. Такой подход, по сути, вообще устраняет и саму проблему, ибо всё — либерализм. Нет таких стран в современном мире, которые не стремились бы к национальному развитию. Значит ли это, что все они подписываются под стратегией либерализма? Думаю, нет. Значит ли это, что все они либеральны? Конечно, нет. Да и можно ли на основе решения экономических задач на мировом уровне определять характер идеологии? Я в этом сильно сомневаюсь, так как, если даже «забыть» об одномерном и экономдетерминистском характере такого подхода, всё равно это будет совсем другой «либерализм», похожий на реальный ровно в той степени, в какой восковая фигура похожа на свой живой прототип. Либерализм, повторю, в этом случае вообще исчезает — охватывая всё, растворяется в нём, самоуничтожается.

К национальному развитию стремились консерваторы, социалисты, коммунисты. Что же, всех их можно отнести к «либеральной парадигме»? Ну а национал-социализм или фашизм — разве это не стремление к национальному развитию? Но почему-то Валлерстайн не относит ни фашизм, ни национал-социализм, в отличие от ленинизма, к либерализму. Эпициклы в виде наличия или отсутствия универсалистских устремлений в данном случае не спасают (хотя от консерватизма социализм и особенно коммунизм отличаются именно универсалистскими устремлениями). Я уже не говорю о том, что либералами «мирового уровня» оказываются одновременно капиталисты и антикапиталисты!

Из того, что пишет Валлерстайн, следуют, по моему мнению, совсем иные выводы. Ко времени мировой войны 1914–1918 гг., в её ходе и особенно сразу после неё либерализм если и не умер, то начал умирать — исчезновение либеральных партий и превращение «либерализма» из определяемого в определение [73]. На Западе место либерализма заняли либеральный консерватизм и либеральный социализм, иногда переплетающиеся в действиях того или иного правительства и более или менее активно использующие элементы и риторику либерализма. Единственное, что придавало им «либеральные» характеристики, — это определение, становившееся, однако, очевидным лишь в ситуации противостояния консерватизма и социализма коммунизму. Это-то, на мой взгляд, и ввело в заблуждение Валлерстайна, который к тому же объединил с консерватизмом и социализмом в рамках либерализма всё то, что могло придать им облик либерализма, только находясь вне их.

Ещё раз напомню, что каждый из трёх элементов идеологического универсума Запада (СМС) отрицал два других лишь частично. Однако как только его вырывали из «треугольника», он превращался в отрицание всех элементов (и Запада) в целом и по отдельности (но уже не частично, а полностью), в том числе — самого себя, и в первую очередь самого себя в «исходном», «прототипическом» виде. Например, отношение к социализму (в силу своей функциональности наиболее подверженному вычленению и отрыву от «треугольника») и социалистам. Для Валлерстайна же это всё «либералы мирового уровня». Здесь, представляется мне, Валлерстайн опасно близко подошёл к границе теории модернизации (если не перешёл эту границу). Замените «либерализм» и «национальное развитие» и — ca у est! Велика ли разница между валлерстайновским определением ленинизма как «либерализма вооружённым путём» и характеристикой Ростоу коммунизма как специфической («болезненной», так как вооружённой) формы перехода от традиционного общества к современному? [74] Стратегия этого перехода, осуществляемого как «национальное развитие», — эквивалент валлерстайновского либерализма. Как это Сталин говорил? Пойдешь налево — придёшь направо: диалектика.

«Мировая революция 1968 г.» — священный миф мир-системного анализа

В период между 1917–1967 гг. (особенное 1945–1967 гг.), пишет Валлерстайн, антисистемные силы, пришедшие к власти (социал-демократы, коммунисты, деятели национально-освободительного движения), достигли своей первой цели — завоевали государственный суверенитет и, казалось, сделали значительный шаг в достижении второй цели — успешного национального развития. Как коммунистический, так и Третий мир демонстрировали высокие темпы роста; создавалось впечатление, что уже по крайней мере социалистические страны вот-вот догонят капитализм. «Мы похороним вас» — так охарактеризовал ситуацию Хрущёв. Однако, считает Валлерстайн, ни Хрущёв, ни другие представители антисистемных сил не учли законов функционирования КМЭ, прежде всего циклических ритмов, ведь основой впечатляющих показателей была неэффективная база экстенсивного роста с высокой трудоёмкостью. Всё это могло существовать, приводя к росту ВНП (и даже ВНП надушу населения) только в условиях расширяющейся КМЭ, переживающей кондратьевскую А-фазу (1945–1967/73 гг.).

Однако постепенно рост стал замедляться, и всё больше людей, прежде всего левых, начали понимать: левая стратегия в обоих её вариантах («борьба за власть», «нахождение власти») не смогла выполнить задачу обеспечения национального развития. Именно осознание этого фактора стало, по мнению Валлерстайна и его ближайших коллег — Дж. Арриги и Т. Хопкинса, одной из главных причин всемирной (мировой) революции 1968 г. Ожидания 1950-х годов оказались обманутыми ещё и потому, что, во-первых, институциализация гегемонии США в СМС стала мощным контрреволюционным фактором, политически замедлившим рост и ослабившим мощь антисистемных движений. Во-вторых, сами антисистемные движения, пришедшие к власти, не только не смогли достичь многих из поставленных ими целей, но и своей практикой напомнили миру страхи сталинизма 1930-х годов, стёршиеся за время борьбы с фашизмом. В этом смысле революция 1968 г. была «криком души» против всех зол СМС, воплотившихся в американской гегемонии, и одновременно отрицанием традиционной («старой») левой стратегии борьбы как неэффективной.

Революция 1968 г., под которой в MCA понимается взрыв, происшедший спонтанно и почти одновременно в Нью-Йорке, Париже, Нью-Мехико, Праге, Италии, Дакаре, Калькутте и Пекине, занимает особое место как в валлерстайновской схеме развития мира после 1968 г., так и в его подходе к революциям вообще. Согласно Валлерстайну, в истории были только две мировые революции, одна — в 1848 г., вторая — в 1968 г., считают Дж. Арриги, Т. Хопкинс и И. Валлерстайн [75]. Обе революции не планировались заранее, но обе изменили мир. Обе революции провалились, но в то же время привели к глубоким изменениям в СМС. Если первая институциализировала «старое левое» движение и стала прологом к Парижской коммуне, съезду народов Востока в Баку и к Бандунгу, то вторая институциализировала «новых левых» [76]. Революция 1848 г. возникла из чувства неудовлетворённости и как реакция на контрреволюцию 1815 г. Революция 1968 г. тоже родилась из чувства неудовлетворённости и как протест против контрреволюции в виде гегемонии США в мире [77].



Поделиться книгой:

На главную
Назад