Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пьяное лето [сборник] - Владимир Владимирович Алексеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Чистые леса Тверской и Новгородской губернии мне милее Кремля, перед которым, помимо Храма Василия Блаженного, лобное место, Минин и Пожарский, и живое кладбище с Мавзолеем. Вот и летает поэтому над Кремлем стая ворон, вот и кричит…

Везде тенденция, везде групповщина, везде цензурирование от ума, от клана, от желания личных благ, и от своей философии жизни и понимания искусства.

Исчезает поэтому живое слово, стиль, душа. И ремесленник, и борзописец бодро шагают по ничтожному рынку нашей литературной действительности.

Хотя, если подумать, без «табу» нельзя жить. А при демократии (по Платону) происходит декаданс искусств.

Любовь к белым ночам и к прекрасным дворцам – это пора юности. А юность несправедлива и эгоистична вследствие своих обостренных инстинктов. Немного глупых идеалов – и вот она, революция, с красным цветком в петлице и с прыщавым юношей-инородцем, не любящим «этой» страны, «этого» народа, «этой» религии, и мечтающем только о каких-то свободе, равенстве и братстве и, разумеется, о демократии. (При этом в душе и наяву у него тирания и оружие; в доме же своем он чаще всего деспотичен и консервативен).

Это не стремление к свободе, к демократии – это стремление к власти: быть начальником, лидером…

Это можно в какой-то мере сказать о народе Израиля. А вернее, о гонимой, «нигилистической» части его. Лишенные некоторых социальных свобод в диаспоре и потому столь объединенные и отъединенные от основного народа, в котором они находятся – так называемые посторонние, они, кроме своего народа, лишены жалости и сострадания, лишены патриотизма. Дух созидания, к которому они особенно способны в своей среде, превращается в дух разрушения в другой, для них инородной. Таково иммигрантское сознание и такова Библейская история, с весьма трагичными картинами для этого народа, и идущих картин от этого народа.

Русский же, так называемый интеллигент, хотя и хороший человек на бумаге, в жизни впадает в крайности: от великой доброты до великого греха, гнева и глупости. Ему бы поравнодушнее быть, как деревья в лесу, а потому поспокойнее. О, кто знает плач корабельной сосны, идущей на производство (слово-то какое!) досок и туалетной бумаги?! Кто знает плач заблудившегося в лесу ребенка?! Но у русского человека от равнодушья души и глупости есть один «лесной» принцип: «лес рубят – щепки летят».

Помню я теплый вечер в южном поселке.Помню старинный вальс, исполняемый духовым                                                         оркестром.Как летали мошки в вечернем небе.Как хотелось мне плакать прекрасными слезами.Помню, как кружились две косицыЕе, любимой, тугосплетенной девичьей головки,Ее чистота и ясность и были мною искомой правдой,На всю мою жизнь, что сложилась неважно.Помню, в темноте, под открытым небомФильм «Молодой Карузо».Помню, как я шел и пел под широким куполом                                                        южной ночи.Как я верил, что все будет прекрасно!Так чудесно, так возвышенно, так искреннеи необыкновенно.Никогда мне не вернуться туда, в мое юное счастье!Никогда не увидеть мне ее такой, как она                                                      была прежде!И напрасно гнаться за временем и призывать                                                        к себе Бога!

«Понтий Пилат, Понтий Пилат», – слышны отовсюду их голоса. Они истаскают и Понтия Пилата, и Булгакова, и Сталина, как в свое время истаскали Бонапарта, Пушкина, Ницше и Фрейда…

Они питаются модными именами, гениальными мыслителями и поэтами, ибо им больше нечем питаться. А свое имя – пустота – мертворожденный монстр – они тщательно скрывают. Так приятнее, так легче жить.

Они рассуждают, как надо поступить тому или иному герою или художнику. Но сами они никогда не поступят так, как они советуют. Короеды.

В сущности, если осмыслить мою стихийно-интуитивную цель в жизни, это – поиски бессмертия. Как, в сущности, желание оторваться от Земли (неосознанное желание мечтателей и ученых), полететь на планеты, в космос – это тоже поиски бессмертия.

Мысль – бьющаяся, мысль – устремленная, мысль – открывающаяся и приоткрывающая – все это поиски бессмертия, движение к пределу, к Абсолюту, и за предел, в другие миры, где бессмертье может оказаться ничем и ничто, информационной точкой, бессмертье которой в выходе на нее в будущем будущими поколениями…

А кто-то, «нищий духом» – блажен, не ищет никакого бессмертия. Просто работает, рожает детей, накапливает, строит. Тот, кажется, полноценно и счастливо живет, кто больше движется, чем тот, кто находится в неподвижности, кто думает, думает о вечности, кто занят поиском бессмертия.

Но как прекрасен творческий процесс, как приятно наслаждаться мыслью своей и не своей – превосходной и превосходящей! Как возвышенно вдохновенье и детский бег на лугу!

Что такое выпить с другом, художником, которого не видел две недели, месяц, полгода, в условиях нашего коммунального существования, в условиях нашей коммунально-квартирной системы? Не забывайте, что ничего, кажется, за время политической свободы в нашей обычной жизни не изменилось. Не забывайте, что за вами следят, за вами смотрят, за вами наблюдают, и если вас оставило дискомфортное чувство, что вы постоянно находитесь в поле зрения стукачей и осведомителей хорошо известных в прежние времена органов, то все равно надо помнить, что кто-то тайно за вами наблюдает, кто-то тайно за вами следит, кто-то тихо сидит и ждет того часа, когда вы провалитесь, что за вами когда-нибудь кто-нибудь приедет и вас куда-нибудь возьмут и увезут, и вы исчезнете надолго, а может быть, и навсегда. Особенно из коммунальной квартиры, потому как вы наверняка занимаете, вы наверняка отнимаете чье-то жизненное пространство, чье-то жизненное душевное постоянство, ибо вы тоже за кем-то постоянно наблюдаете, а значит, отнимаете чье-то жизненное человеческое сознание, чью-то жизненную человеческую энергию и потому вы должны исчезнуть.

И тогда можно от радости потереть руки. Ну, разумеется, – вы самому себе скажете, – правда восторжествовала, наконец-то его закрыли, он оказался в закрытом помещении, и теперь он не будет претендовать на звание какого-то там художника (от слова «худо»), на что он любит претендовать, особенно «по пьяному делу», выйдя на кухню, в туалет или в другие места общего пользования в виде ванной или коридора.

«Изолируйте его! – говорите вы правоохранительным органам. – Он хулиган, он нам надоел, он нам мешает. Он пьет и курит, он сквернословит и приводит в дом “баб”, и поэтому он нам мешает. А главное, он не живет так, как живем мы, и поэтому его изолируйте. Тот, кто не живет как все, должен быть изолирован. А может быть, в иные времена, вообще уничтожен. Хотя, кажется, иные времена еще не наступили».

Вот драматическая ситуация всех общежитий, тесно спаянных невидимым пространством, особенно в минуты оскуднения, опасности и всяких катаклизмов, как то глад, мор, война, революция. И кто прав, кто виноват, надо думать, не мне решать.

…Но вот однажды, сижу я, это, тихо с моим приятелем, пью водку, и вдруг в комнату раздается стук и входят два милиционера: капитан и сержант. И тут начинается то советское, коммунальное, общеизвестное, которое мы пережили и, разумеется, поэтому нам приходится сдерживаться, нам приходится помалкивать, ибо укажи им, милиционерам, на дверь и скажи им: «Вон!» – просто, не повышая голоса, с достоинством, мол, вон с нашей территории без ордера на арест, как тут нас, голубчиков, и повяжут, и повезут куда следует, ибо кто же их вызывал? Конечно, соседи. Кто же еще? Конечно, эти самые обиженные соседи, которые только и ждут того часа, когда мой друг, художник, окончательно провалится, и тогда его можно наконец-то засадить…

И хотя год был 92, год уже, так сказать, свободный – никто, кажется, законов не изменял, никто прежних законов не отменял…

Постояли над нами, постояли милиционеры, а мы сидим и пьем, тихо так пьем, как будто ничего не происходит, призвали нас встать, но мы не встали, поговорили, поугрожали – не к чему придраться – ушли. Ушли с угрозой – снова вернуться – и уж тогда они нам «покажут»…

– Ты меня выручил, – сказал мой друг художник. – Если бы не ты, они бы меня взяли и увезли в отделение. Это соседи, как только видят, что я выпиваю, так сразу же милицию вызывают.

– А что ж ты соседей так довел? Что же ты с ними конфликтуешь? Что же ты, как христианин, их, мусульман, чем-то возбуждаешь?

– Я их не возбуждаю, – говорит. А сам смеется. – Я, – говорит, – их злыми мусульманами называю.

– Ну вот, – говорю, – кто же во всем виноват? Ну конечно, ты.

Надо сказать, что мой друг художник, когда выпивает, совсем не подарок становится. Вот один случай, произошедший с ним.

Заходят как-то к нему французы посмотреть его работы (он в тельняшке тогда ходил и в кирзовых сапогах) и между прочим, указывая на соседей (французы не знают, что такое коммуналка) спрашивают: «А кто это такие? Что это за люди?»

– А это, – говорит мой друг художник, совсем не растерявшись, – это моя прислуга.

– А, – говорят французы и вполне удовлетворяются его ответом.

И в самом деле, если вдуматься, прислуга. Ибо только прислуга борется таким образом (вызовы милиции, заявления, доносы). Только прислуга неспособна понять, зачем существуют такие типы, как мой друг художник. Только прислуга борется подобным и не подобным оружием с теми, кого она не понимает, а потому презирает и ненавидит. Вот так-то.

Сущность действа Евангелия – сущность трагедии. Противопоставление личного начала коллективному. Борьба Ветхого завета с Новым (хотя Христос и говорит, что он пришел «продолжить» закон). Ветхий и Новый заветы находятся в неразрывной и потому трагической связи. Ибо такова жизнь и правда, Атман и Брахман обнажили мечи, а спасение народа в жертвенности героя: спасение народа в убийстве поправшего законы этого народа.

Познание же того, что находится между небом и землей часто трагично, потому как в грозовые времена может ударить молния. Вот печаль-то великая, вот красота-то печальная. А то подуют сильные ветры, затрещат суровые морозы – грустно, грустно – ковыляй бедняк-бедолага, замерзай под ракитовым кустом, нет тебе никакого Евангелия, нет тебе Бога, и нет тебе ничего кроме смерти и скорби: ледяные глаза на ветру, ледяная слеза на снегу… Так-то, господа-философы, русские мудрецы! А то – «духовность, духовность». Хорошо рассуждать в теплой постели, когда крыша над головой. А вот каково тем, кому не до философии – только бы выжить? И над головой не храм церковный, не хрен морковный, а студеное зимнее небо? Думайте, господа мудрецы. Интеллигентные совки. Вот и вся ваша университетская и семинарская мудрость! Вот так-то. У кого куска хлеба нет, тому Бог не товарищ, тому не до Бога. Тот или умирает под забором, или становится преступником. Впрочем, нынче преступники – те, кто богат. Им тоже нынче не до Бога. Но они со временем могут купить отпущение грехов. Эх-хе, человечество – смешные птицы. Зверь страшный иногда лучше человека, по крайней мере тогда, когда он сыт. Чего не скажешь про людской род…

Как-то мы сначала рождались, а потом вырождались…

«Ведь по сущности-то своей, – думаю я иногда, – я и есть, что ни на есть, выродок. Ибо кто, как не выродок, может решиться что-то там сочинять, что-то там писать, что-то утверждать, как-то изводить бумагу, вместо того чтобы спокойно жить, спокойно работать и взирать на этот Божий мир».

Нет, что-то точит, что-то гложет, какая-то тоска куда-то зовет, куда-то ведет, почему-то душа тихонько скулит и ноет. Воздух, воздух, леса, поля, Россия, свобода, а как окинешь иногда вокруг себя взглядом и – никого, и – ничего. Есть только ты один – маленький несчастный мальчик на улице, изгнанный на улицу самодуром-родителем, и перед тобой ночь и звездное небо. Ночь и звездное небо – это не великий немецкий философ, это Ужас и Красота, Холод и Жуть. Что и говорить, есть отчего заплакать. Особенно, если зима, особенно на морозе. Ужас, Красота, тридцатиградусный мороз и цепочка заключенных – таков мой двадцатый век, помимо милой моему сердцу деревни с ее лубочно-красивыми дымами труб при морозе…

Все нынче в умники лезут, в многознайки, в пророки. Все говорят за всю нашу страну, за всю нашу великую родину и, разумеется, за весь мир. Как можно говорить о мире, если своего мира не знаешь, а если чуть-чуть и знаешь, то наверняка приукрашиваешь? Я, мол, хороший. Я, мол, добрый и умный. Я, мол, и так далее и тому подобное. Никто себя дураком не хочет считать, никто не хочет считать себя обывателем, мещанином. Каждый себя считает героем или тем талантом-мыслителем, который за столом только и делает, что думу думает, положив голову на кулак. А главное, не спит. Потому как знает, что стоит ему заснуть, как Россия из-за него в тартарары упадет. И не только Россия, но, может быть, и весь мир. Очень уж он правилен в своих мыслях, наш русский писатель. Не может понять, что даже Троица по крайней мере три правды собой несет. Не говоря уже о правдах множества учений и религий. Вот оттого-то в стране и Пушкина нового нет, и Лермонтова, и Гоголя вместе с Толстым, одни Козьмы Прутковы, да разночинцы-патриоты с горящими глазами и со сжатыми от злости кулаками: «У, жиды!»

Что же касается «жидов» (разумеется, это плохие евреи, часто просто раздраженные бытовики), то жид пошел мелкий, вечно куда-то спешащий, и вечно озабоченный сексуальной проблемой; над распахнутым лоном девицы слышу чмоканье и смакованье жида, и его маленький хохоток: «Вот тебе, вот тебе, будешь блудить?! будешь блудить?!»

Что же касается настоящего еврея, то он давно уже съехал в другие земли и страны. Нет, конечно, иногда промелькнет между художников да среди виртуозов-музыкантов, шахматистов и артистов. А так все мелкота, полукровки и четвертинки – мелкий бес, думающий только о девках и деньгах.

Настоящий еврей – это не деньги как самоцель. Это – талант, работа. Деньги он любит, когда их тратит или когда отдыхает, или, чаще всего, в цифровом, условном видении: на своем банковском счету или на сберкнижке. Тут-то и проявляется его власть: «Я все могу купить! Всё! Не то что вы – шмакодявки!»

Гордо и поверх толпы смотрит он буквально на всех людей и детей (разве кроме жены и любовницы). Впрочем, за всю жизнь ничего особенного, кроме недвижимости, не покупает. На себя тратит мало, хотя и позволяет себе в отличие от инородцев-гобсеков «расслабиться» – хорошо выпить и провести ночь с любовницей. Но делает подобное редко. В основном, еврей – это работа.

Нету в печали моей у меня лучше друга,                                                 чем эта бутылка.Бренди – вот как нынче напиток этот зовется.Раньше он звался иным, да забыл я названье.Стерлося в памяти все – лишь глаза мои видят,Да уши едва различают звуки игры фортепьяно,Да детские крики, что из окна на просторы несутся.Пей же – ты раб, а раб пьяным свободен.Пьяным возвышенен он и прекрасен.Что до похмелья – так оно ведь будет лишь завтра.Завтра иное начнется, иные заботы.Нету в печали моей у меня лучше друга,                                                 чем эта бутылка.

Когда ругаются наши друзья, можно хохотать, хохотать. Таков мой друг, который, глядя из окна второго этажа и видя, как точильщик точит нож, тайно смеется, с усмешкой приговаривая при этом: «Вот и фигушки, вот и не выйдет. Нож, который ты точишь против меня (а я это знаю, что ты точишь его против меня, не случайно ты сегодня пришел под мое окно), этот нож падет на тебя… Да, да, на тебя, голубчик, не отпирайся – я-то знаю, я-то уж, поверь мне, все знаю – ха, ха, ха!»

Не дело смертных судить богов, особенно тогда, когда человек, возомнив себя свободным, являет своеволие, и своеволие весьма сомнительного свойства. Вот тогда и происходит то спекулятивное, до крайности неразумное дело – посвящение недостойных посвящаться, просвещение недостойных просвещаться, что приводит к подмене божественных истин. И тогда наступают времена, когда за любовь принимают разврат, за врачевание – губительство, за человеколюбие – убийство, что, в свою очередь, являет времена еще худшие. А именно те, когда «поруганы древние обряды, осквернены брачные узы, море покрыто кораблями, увозящими в изгнание осужденных, утесы запятнаны кровью убитых… и неминуемая гибель вознаграждает добродетель» (Тацит). Ибо недостойно просвещать человека недостойного, как не посвящают белые маги людей недостойных в свое учение и искусство.

В наше время (в мое) «образованщины» – «все смешалось в доме Облонских», так что у наивного человека голова идет кругом. Он забывает основополагающие слова: мать, отец, ребенок, семья, материнское лоно, совесть, любовь. «Кайф, секс, трахаться» и так далее и тому подобное – вот основа его «уличной» этики и жажды инстинктивных удовольствий. Он не знает и не хочет знать, что существует старая истина «вкушай, но не смакуй».

«О, с каким бы наслаждением, – думаю я иногда, – я был бы торговцем на бухарском базаре! Гвоздями ли, яблоками – все равно, лишь бы сидеть на сухой земле в полосатом халате, лишь бы отсчитывать пригоршнями монеты, лишь бы смотреть в это постоянно солнечное небо».

А тут (в Петербурге-то, Ленинграде): лежишь себе под ковром на тахте: припухшие веки, сонные глаза и – никого, ничего; Платон, пост-тираническая эпоха, ложь коллег, народ, превращающийся в чернь. Повернешься на бок и услышишь похрапывание собственного носа. Одним словом, тоска, Россия, грязный халат, рваные шлепанцы, инородцы, разрушающие империю, кабацкие песни по телевизору, вульгарные движения певичек, президент – городничий (год 1998), реклама с собачкой, памперсы, женские прокладки, ох-хо-хо! – только скажешь: а ведь были у страны и у меня какие-то возвышенные идеалы!..

Как-то, будучи в подпитии и уже сорокалетним, упал на колени на Невском – час был предвечерний, толпа проходила, на меня смотрели (хотя, я думаю, на Невском ко всему привыкли), говорил ей: «не бросай, мол, моя дорогая, любимая, не бросай!»

Невский, я на коленях, любимая; плешь уже на голове, посмотришь со стороны – смешно. Но вспомнить иногда приятно: тоже была какая-то возвышенная жизнь, какое-то приподнятое движение, какая-то прекрасная любовь или стремление к прекрасному… Впрочем, от великого до смешного один шаг. Я это уже знал, потому, очевидно, и легко было стоять на Невском на коленях. Да еще подпитие, да еще Любовь…

Рыбные котлеты можно сварганить из любой рыбы прямо с костями, смолов рыбу в мясорубке. Также и в сметане можно съесть и лягушку. Знайте вы, властители и домохозяйки, чиновники от литературы и держиморды, замучившие маленький талант бедного ребенка! Этим ребенком был я. Все время каждодневно думать о пище, то есть как «сегодня» накормить своих бедных детей! Ничтожный я человек, в ничтожестве своем презирающий себя и человечество за отношение к пище. Посмотрите на этих законодателей вкусов и мод, этих духовных отцов в рясах или в масках-лицах актеров, претендующих на серьезность: пища, одна лишь сочащаяся пища, то ли от брюх в ресторанах, то ли из-под пышных бород в храмах и в присутственных местах. Впрочем, бороду и брюхо надо тоже растить. Вот и у меня брюхо отросло – только от плохой мучнистой пищи да от чаю с сахаром, да от скуки и от безысходности. Я не духовен, а душевен, а душевному человеку без брюха плохо жить. Суетно как-то. Да и в стране нашей к толстому человеку лучше относятся, чем к худому. Худому как-то не доверяют, а то и жалеют – «не нарастил жира в такие-то годы». Хотя, думается мне, в худом человеке, если он не болен, больше породы. Что же касается священников – этой нашей настоящей интеллигенции, то они пока в «иудео-христианской цивилизации» в большинстве своем рациональны и округлы по своим словам и делам, как мои дешевые ботинки…

Бывало, стоишь у окна – крыши, крыши. Невский и крыши с трубами… Возвышен и прекрасен, величествен и воздушен, поэтичен и лиричен. Опустишь взгляд – увидишь расстегнутые штаны в районе мужского естества и засмеешься. Вот и вся моя такая-то жизнь. Между шудрой и брахманом. Между шутом и Гамлетом, между Дон Кихотом и Санчой Пансой, но ближе всего к истине: между Счастливцевым и Несчастливцевым. Ибо провинция, тоска, да и денег в кармане почти никогда не было, а если и заводился рубль какой, то тек поскорее спустить его или в пивную, или в кабак.

Книги – это они сопровождали мою юность. Это я им обязан тому наслаждению, когда, лежа в постели, я мог протянуть одну, другую и даже, можно сказать, третью руку, чтобы взять ту или иную книгу. И с удовольствием ее перелистав, уносился мечтой в стародавние времена – где тридевять земель и тридесятое царство были сказочной стариной, а сладостный Эдем – восточным гаремом в полном свежести саду, в котором лепестки роз плавали в тишине бассейна в тени розовых кустов и гранатных деревьев.

Это я книгам обязан. Они придавали мне тот меланхолический вид, с которым я, мысленно возвышаясь над уличной толпой, следовал до Московского вокзала к Фонтанке, к Аничковому мосту, дабы повернуть направо и проследовать еще дальше под сень Летнего сада. Там, сидя перед памятником великому баснописцу, я уносился в иные времена и столетия, которые рождали новые мечты и надежды…

…Дул солнечный ветер, он говорил о близости моря, о лете, и солнечный зайчик скользил по поверхности памятника баснописцу, попадал мне на лицо, а тень листвы ходила у моих ног и я, свесив голову, незаметно задремывал, чувствуя легкое скольжение по лицу теней… и время от времени приоткрывая глаза, я видел детей, пробегающих через дорожки, слышал их детский крик и погружался в то обычное для меня состояние, которое я особенно любил: деревенский полдень, бабушка, я у нее на коленях… и одно видение посещало меня: я – великан, я – богатырь, лежащий на зеленом лугу в цветущей долине, я протягиваю ноги с одного холма на другой, а вокруг дети, много детей, бегающих и играющих тут и там, а внизу вьется, блестит на солнце, весело сверкая, река. Вот счастье-то! Вот родина. Вот отчий дом. И вот идеальная мечта о прекрасной России.

Унижения маленького человека незаметны. Они подтачивают его здоровье. Они превращают его в бытового правдоискателя, в бытового Дон Кихота. Они, наконец, ущемляют, разочаровывают, приводят в уныние, озлобляют, оставляют несчастным.

«Ах, оставьте, – говорю я, – думайте о Пушкине и Шекспире. Думайте, наконец, если и не о Данте, то о смешном голом короле. Иначе быт съест вашу душу и вы забудете, что есть прекрасное, есть возвышенное, что постоянно звучит музыка, постоянно звучит поэзия, постоянно звучит молитва и так далее и тому подобное… И что есть, наконец, реки, озера, леса, поля и горы, есть то, что в песне поется – то, что музыкой в душе слышится: это есть моя родина. Родина – это жизнь между смертью и бессмертьем. А проще – травка зеленая по весне на лугу, где я провел свое детство, и где на солнечных холмах собирал ягоды и грибы. Впрочем, как кончилось детство, отрочество, остальное время я провел как эмигрант, за границей: два-три друга единомышленника и все!»

Томатный соус тоже хорош, если им не злоупотреблять. С ним тоже (как и со сметаной) можно кошку съесть, если в нем есть красный («злой») перец…

Но самое приятное (это было в моем детстве – в Баку) – запах растущих и поспевающих помидоров, особенно ранним солнечным утром, когда роса еще сверкает в траве и когда еще чистота и ясность в утренней дымке, а свежесть и летняя прохлада бодрит и радует, и призывает к жизни…

…Но вот бараний шашлык на вертеле поверх тарелки, звенят стаканы с красным вином, теперь можно полить томатным соусом жаренное на огне мясо, можно уронить капельку и на брюхо радующемуся сытой животной жизни празднику, застолью. Гуляй, язычник – твой день наступил. Но как прекрасны свежие цветы ирисы в вазах среди всего этого пиршества с томатом и перцем! Как прекрасны синие глаза любимой, в них Восток и Запад сошлись вместе и не отличить одного от другого, да и не имеет это большого значения. Но кто это так смотрит на тебя исподлобья? Кто это так тебя сверлит взглядом смуглой горянки?! Как сверкают ее глаза! Как чудесны ее смуглые руки! О! О многом говорят эти глаза, сравнимые с чистотой черных озер в междугорье; там страх и мудрость притаились в глубинах вечности, а страсть и ярость сдерживаемы и невидимы, и открыты только близким. Но уж и черный башмачок любимой под столом тоже прекрасен.

Очень хочется иногда прославить друзей, которыми меня одарила судьба.

«Милые, милые, – хочется сказать, – таланты, гении»…

Вот они рядом идут, вот они идут, у одного плащ развевается, у другого туфли на толстой подошве, третий отягощен грустью, у четвертого душа плачет. О чем плачет? О несовершенстве мира и несвершенности идеалов, неспособных сделать мир прекрасным. И о том, как мало времени на земле осталось жить… Но они идут – они дети, они верят в бессмертье, в красоту. И Богиня Прекрасного улыбается им сквозь ветки Летнего сада. Я буду помнить их до конца. Как и тех, кто был и кто уже ушел, и чьим вдохновением мы жили.

Шумят тополи, шумят. Солнечно и грустно в этом мире. Солнечен и грустен этот шум. Как и шествие моих друзей. Как и шествие слушающих и поющих песнь или музыку… Маленькому провинциальному мальчику помогла выжить русская литература и друзья. Ну и, разумеется, «остальные западные» писатели. И «остальное западное» искусство. Я им благодарен…

Кажется мне иногда, по прошествии многих лет, что я собственно не жил, а грезил, погружаясь в сон белых облаков, уплывающих в девственные леса, в непроходимые дебри и реки, в наполненные утомительными цветами болота…

…Это была моя юность и я пропадал в городе белыми ночами, и то себя «видел» в одном конце города, то в другом. О, эти города, эти ночные светящиеся города-лабиринты! Кто однажды войдет в такой город юношей, тот навсегда выйдет безумным стариком или мертвецом.

Бежать надо из этих городов – но куда бежать, когда нищета и безумие гонятся за тобой: не соединиться с землей, не раствориться в природе, не оздоровить свое сознание простыми истинами, где хлеб, мать и дитя, отец и сын да зеленые леса моей родины, и есть те идеалы, к которым надо стремиться, и нет больше никаких желаний – вот и все. Есть только видение, слышание и действие…

Суть существования Дон Кихота в том, что он отправился в путь и, оставив мечты и мысли, начал действовать (действием улучшать мир, сравните с ним революционных героев Платонова) и сошел с ума окончательно.

Жил бы себе среди дворового люда, смотрел бы из окна на ослов и куриц, на грязных мальчишек и смазливых дульсиней, и на этот, под раскаленным солнцем, испанский дворик из камня и сухих желтых песков, жалких канав и чахлых деревьев, да спрашивал бы время от времени у ключницы (отец Обломова) – куда, мол, дура, идешь, ну, иди, иди, да переругивался бы с кукарекающим петухом, ибо тот мешал бы погружаться в дневные сны и грезы, в то томительное прозябание, где вздохи собственной, несколько больной души можно принять за вздохи и молитвы под сводами храма, а четки, свисающие со стола, и чернильница с высохшими чернилами, стоящая на столе, говорили бы о некотором постоянстве, некотором безвременье, где явь и сон давно уже слились.

Но он ушел от обыденности, прекрасной и скучной обыденности этого мира в другую реальность, и не вернулся назад, ибо и более мощный интеллект иногда сходит с ума, если познает мир не через себя, не внутри себя, а изменяя объект, его естественное жизнеположение, разбивая при этом нос, душу, сердце и просто жизнь. Так идеалы, разбиваясь о жизнь, гибнут, губя жизнь и рождая от этого новую жизнь и новые идеалы. «Смертью смерть поправ».

В наших деревнях, мне кажется, больше вечности, чем в городах. Хотя мне без города уже жить невозможно: вечность пугает, а суета привлекает, и привлекает, очевидно, призрачными надеждами.

Наслаждение и страдание – вот и вся философия жизни. Искусство же – это коромысло, соединяющее эти два начала на плечах любви и ненависти, да еще смех – искрометный, блестящий смех.

Особенно неприятны мне те люди, которые, зная, что они некрасивы, стараются еще больше (на людях) усилить эти качества, играть на них, выставлять на обозрение себя в дурацком, вульгарном виде, отчего становится не смешно, а только стыдно. Пример: эстрадное шоу толстяков и толстух, гримасы раскрашенных педрил и лесбиянок, кривляние лилипутов или горбунов, ужимки площадных шутов и скоморохов. Жалкое ерничанье и фиглярство, говорящее об уродливости не только тела, но и души.

Три ваучера семьи я продал за три килограмма докторской колбасы (такова была их уличная стоимость).

Сначала надо было акционировать предприятия. Потом не платить заработную плату простым рабочим (верхушка администрации при этом себе хорошо платила). И голодный раб продавал по дешевке акции своим директорам. Те стали владельцами предприятий. Могли их перепродать. А кто имел какой-то капитал и в застойное время, тот тоже смог приобрести выгодные акции. Вот и все. Вот и шоковая терапия. Вот – девяносто процентов населения обворованных и нищих. О какой же морали и нравственности в данном случае можно говорить? Это не демократия – это плутократия с ее институтами наемных убийц. То есть – «будешь возникать – убьют и никто не узнает, кто убил».

Вот так-то, господа Гайдары.

Русская литература делится на два рукава, на два ручья: натурально-здоровый (Аксаков, Пушкин, Лесков, Тургенев, Пришвин) и идеально-больной (Гоголь, Лермонтов, Достоевский, Белый, Блок) и т. д.

Третий же путь, объединяющий и завершающий мощную эпоху русской литературы и эти два начала:

Платонов и Базунов – совершенно непохожие друг на друга художники.



Поделиться книгой:

На главную
Назад