Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Бремя: История Одной Души - Наталия Геннадьевна Волкова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

По вечерам я натирала лечебными мазями уставшие, разрисованные взбухшими серыми венами больные ноги Вассы, укутывала их в теплое и шерстяное, и после всех процедур укладывала мою бедную Василису Прекрасную, как называла ее шутя, в постель и садилась рядом. И тогда начиналось самое интересное — наши беседы о Деде.

— А ты была счастлива с ним? — спрашивала я.

— Каждую минуту... Нет, вру, бывало, обижалась. Молчал он много. Иногда приду, а он сидит, вот на этой кровати, ладошками в колени упрет и смотрит куда-то... Такой тихий, вроде и не дышит. И меня не видит. Ни те здрасте, ни прощайте. Возьмет меня обида, уйду к себе, а потом, ан, не выдержу, вернусь, а он все сидит и не шевелится. О чем горюет? Постою-постою, и такая жалость разольется по сердцу, что сяду рядом и тоже молчу. Думки думаю. А все ж ему легче...

Двое старых, любящих, почти святых людей в полной тишине заброшенного на край света дома, в преддверии вечности. Так мне это виделось.

А что в молчании их было? Остывшая свеча, развешанные серьги по березам в безветренную ночь; беззвучные часы с секретом времени, затихший «королек» в совке, немая грусть и дар терпенья. И давняя великая вина, и взгляд в себя — все то, что не сказать, но, что сильнее крика: безмолвие, молчание, молитва. Да не отвергнется она!

* * *

В середине декабря вдруг наступила оттепель. Зазвенел талый снег, стекая с крыш; обнажились опавшие мокрые листья, смешивая свой терпкий аромат с неповторимым пряным запахом земли; неожиданно-яркие лучи разросшегося до гигантских размеров светила, дразня мерцающей прыткой пестротой, зазывали в небо, а оно — ультрамариновое, без единого облачка, как счастливая многодетная мать детенышей-шалунов, одобряло их игру, пребывая в грациозном спокойствии. Смотрите, вдыхайте, ликуйте, люди! Сама бесконечность открыла вам щедрое лоно!

Пришла благодатная пора для творчества, я много писала в журнал, и наше с Вассой денежное состояние улучшилось. Мы совершили несколько поездок в город, чтобы купить все необходимое для хозяйства, кой-какую одежду и, конечно, травы, чаи, мази, порошки для Василисиных подопечных. Время, как послушный зверь, улеглось и затихло у порога: ни прошлое, ни будущее не врывалось в размеренное существование. Умиротворялся мой разум, а у Вассы он всегда был и оставался с миром, глубоко смиренным. «Живи, как эта женщина, — подсказывала мне совесть. — Только в такой жизни — правда. Только в ней нет тлена».

А потом быстро наступил март. И в тот, ранневесенний день, весь прошитый оранжевыми солнечными строчками, наполненный еще чем-то неуловимым, что мешало сосредоточиться на серьезной беседе с редактором о новой должности для меня в журнале, в тот день, когда, как обычно в потепление, у Василисиных больных случилось обострение, и с утра она поспешала от одного к другому — подлечить, утешить, поддержать словом, и уже под вечер, уставшая, по дороге домой увидела в соседнем дворе навзничь лежащего на крыльце человека, бросилась к нему и, поскользнувшись на ступеньках, упала сама; когда соседи принесли ее на огородных носилках и, уложив в постель, не знали, что дальше делать; когда я, подчиняясь странному предчувствию, прервав важный разговор с редактором, сорвалась и на такси примчалась в наш поселок, — в тот день раскрывшаяся передо мною дверь дедова дома затмила вдруг весь белый свет, а вместо него запрыгали кляксы будто другого мира: согбенные спины, какие-то пузырьки с лекарствами, несколько пар напуганных, устремленных на меня старческих глаз и сама Васса, белая как полотно, неподвижно лежащая с окровавленной марлевой повязкой на голове.

Наконец, из города прибыла «скорая». Врач, обработав рану и сменив повязку, отказался везти Вассу в больницу, объясняя голосом, не терпящим возражений, что больную нельзя транспортировать и что к тому же по причине возраста ее не примут ни в какой стационар, так как городские клиники и «и без того» переполнены пациентами. Он показал мне, как делать перевязки, положил рецепты на стол и уехал.

Василиса пребывала в бреду двое суток, а на третьи, вернувшись в сознание, попросила послать за священником, многолетним своим исповедником отцом Ильей, за которым съездили в соседний поселок. После исповеди и причастия дыхание ее стало ровнее, лик просветлел. Она пожелала, чтобы ее приподняли на подушках. Тело у нее сильно исхудало за последние дни и было маленьким и легким, как у ребенка, когда я поднимала и осторожно двигала его, пытаясь сдерживать слезы. Потом Васса полусидела какое-то время молча, и по взгляду ее я видела, что она смотрит на фотографию Деда, ею же как-то повешенную над кроватью. Меня поразило, что внимательный взгляд тот излучал глубокое успокоение и ясность. Казалось, что к этой минуте и к этому состоянию души она шла всю свою жизнь — жизнь, как она ее понимала, неизбежно ведущую к смерти, тоже понятую ею и принимаемую теперь со смирением. Но я все думала, что если не отпущу Вассину руку, не отведу глаз, не прерву этот живой поток любви между нами, она не умрет. И почувствовав, как всегда, безошибочно мое состояние, тихо и ласково она произнесла:

«Детка моя, напугала я тебя... Теперь уже все хорошо. Поди сюда, — и привлекла к себе. — Я наклонилась, уже не сдерживая слез, и она, положив дрожащую, сухую ладонь на мой горячий лоб, прошептала: — Господи, сохрани чадо мое под кровом Твоим Святым», — и перекрестила.

Когда стемнело, разошлись соседи по домам. Пушистыми плавными хлопьями посыпал вдруг мартовский снег. Вместе с ним в воздух поднялись и мы с Вассой, закружились в белом хороводе. Обе улыбались, обе плакали, обе знали о предстоящей разлуке, и я смотрела на нее, не отрываясь, пытаясь запомнить дорогие черты. И вот полетел нам навстречу алый ангел, и сияющий изумительно розовый отсвет от его излучения пал на лицо Вассы.

Не покидай меня, моя опора, мой славный спутник, мудрый дух, несущий сквозь туман на крепких крыльях и сотворивший голос мой и слух. Не тело, что отсчитывает время, но суть, что рвется в мир иной — вне лет, вне суеты, вне тлена, мой дух, мой поводырь, пребудь со мной...

А потом все затихло. И прекратился снег, приглушив до утра свой необыкновенный блеск.

Угасла в Боге, Которому принадлежала безраздельно, Васса, жизнью своей доказавшая бессмертие души.

Глава 7 Чужой, кто мог бы стать своим

Прими меня, мой хрупкий мир, я здесь одна, во внеземное время года. Вдруг стукнет в дверь чужой, кто мог бы стать своим, я не поверю и не отворю, сомкнусь, спускаясь в свой кувшин, в котором не заплещется вода, но существует все же отраженье иного света и иных глубин, тобой не понятых, как жаль... Миг пролетел, другой — ни звука. Опять одна: чуть страшно...

Я лежала в холодных простынях в доме, где уходили в вечную жизнь оба дорогих мне человека. «Только не остывай, — твердила себе, — только не остывай. Остынешь — не согреешься».

Во время моей болезни Васса повесила над кроватью икону Пресвятой Богородицы с младенцем Иисусом Христом. На ней волхвы, по Вифлеемской звезде узнавшие о рождении Сына Божия, пришли с дарами поклониться Господу и Святой Матери. Счастливые, они знали, куда идти. В какую же сторону двинуться мне? Где мой ориентир в этом мире, так похожем на запутанный лабиринт? Васса говорила, что жизнь полна утрат и приобретений: утрат телесных и приобретений духовных. В тот час, когда перестаем сокрушаться о плоти, мы празднуем дух. Мой праздник еще не наступил, но должно же Василисино бессмертие когда-нибудь прорасти во мне...

Короткий сон прерывал беспорядочно скачущие, наплывающие густым, липким туманом мысли; во сне, в страхе, я убегала от кого-то, и этот кто-то потом оказывался Андреем, преследующим меня всюду желтым магическим взглядом. Очнувшись, я долго лежала в темноте, думала о Деде, о Вассе, с усталой завистью о волхвах-звездочетах и о странных своих сновидениях (интересно, почему мой бывший муж всегда неизбежно тревожно являлся в них?) и о том, конечно, что дальше делать.

Часы уже пробили три после полуночи. За окном блестел, переливался темным серебром под матовой луной влажный сад. Наверное, только что прошел дождь. А я ничего не почувствовала, ничего не видела. Вдруг послышался глухой стук. Я обомлела. Кто это может быть в такое время? Неужели соседи? С кем-то плохо? Нужна моя помощь? Но нет, предчувствие подсказывало совсем иное, и я осталась лежать в оцепенении и ждать. Стук прекратился, но через несколько минут дверь в комнату тихо отворилась, и в проеме обозначился силуэт. Дыхание присутствующего было учащенным и горячим. Я ощутила это даже на расстоянии, и жар прилил к голове. Я села в кровати, спустила ноги на прохладный пол, готовая ко всему. И... в следующее мгновение узнала Андрея.

— Извини, — сказал он так просто, как будто мы расстались только утром, — вошел без разрешения. Никто не отвечал.

— Зачем ты здесь? — растерянно спросила я, хотя внутри моментально что-то воскресло, новорожденный, несмелый комочек радости: «Наконец-то разыскал меня, значит, любишь, о, если бы ты знал, как мне одиноко, если бы только знал». Но я сдержала себя: не вскочила, не бросилась тебе на шею, а так хотелось...

— Можно мне сесть?

И, не дождавшись приглашения, сел на табуретку у порога. Мне показалось, что тебе тоже не по себе, немного жутковато в этой бледной лунной темноте в доме, в котором еще пребывал дух умершей, и жалость уколола, удивив своей неожиданностью.

— Я хотел узнать, как ты? Я слышал, что...

— Зачем ты здесь? — повторила я, но уже примирительнее, спокойнее.

— Хотел узнать, как ты... Как ты без меня...— о, было непривычно, невозможно видеть тебя в замешательстве. Ты никогда, насколько помню, ни при каких обстоятельствах не был в замешательстве.

— Нет, неправда, ты хотел узнать, как ты без меня... Ну, что? Счастлив? — слезы уже не давали мне говорить. Случаются моменты, когда смотришь на человека и вдруг отчетливо осознаешь, что будешь любить или ненавидеть его всю свою жизнь, и ничто никогда не сможет это изменить. «Но почему сейчас, в эти минуты, когда даже не разглядеть лица?»

Стало тихо, только сердца наши отстукивали каждое свое. Горечь обиды опять разлилась во мне, но мысль о том, что мы можем начать все с самого начала, оказалась сильнее. Впрочем, они всегда пребывали вместе — мое отчаяние и моя надежда.

Наконец, ты встал, подошел и сел рядом. Потом подвинулся еще ближе, так близко, что забрал весь воздух вокруг, и дышать стало трудно. «Я так скучал по тебе...» — шепнул мне в волосы, коснулся щеки. В голове у меня раскатилось эхом: «скучал по тебе, скучал по тебе»...

— Я ничего не понимаю, — тоже шепотом с трудом произнесла я. — Понимаю только, что хочу быть с тобой.

— ...Так скучал по тебе... — продолжал повторять ты.

И я снова поверила, снова, в один миг, забыла о том, из-за чего ушла от тебя, забыла наши ссоры и различия, забыла твою ревность и то холодное неверие в счастье, которое ты поселил во мне. Что же происходит там, в глубине нас, когда мы вдвоем? Какая непреодолимая сила притяжения-отторжения действует между нами и готовит нам муку? Хотя бы однажды, пусть потом она забудется, улетучится из памяти, но сейчас, в эту минуту разгадать эту трудную загадку, постичь ее. Внезапная нежность вдруг растопила и обиду, и недоверие. Я прижалась к тебе. Благодарность за то, что ты здесь в такой страшный час горя и одиночества, смягчила меня, как полуденный луч молодой воск. Прогремел гром. Взметнулись руки, словно четыре птицы; вспыхнула молния, прошив множеством электрических разрядов и соединив две непримиримые наши разности в мгновенную, мнимую гармонию. Каждое новое движение — полет тел и чувств, быстротечный, как падение звезды, — порождало, казалось, единство, а на самом деле, бросало между нами еще более непроходимую пропасть... — Все будет теперь иначе, — выдохнула я потом. — Я изменю в себе все, что тебе не нравилось. Буду такой, какой ты меня полюбил вначале. Только помоги мне и не сердись, если не сразу получится. И это — хороший дом. Мы сделаем его еще лучше, уютнее и будем жить здесь или, где ты захочешь. Я на все согласна. Теперь мы никогда не расстанемся, правда? Скажи, правда? Ну, почему ты молчишь? Почему ты опять молчишь?

Но ты не отвечал, погрустнел, стал почти холодным, почти чужим. И я, помню, спускалась с кровати и стояла пред тобой на коленях, пытаясь укрыть в твоей раскрытой ладони свое заплаканное лицо, и целовала ее. На мгновение мне показалось, что это все — сон, потому что наяву ты бы не молчал так мучительно долго и хоть что-нибудь сказал бы мне. А в том, странном измерении ты лежал неподвижно, уставившись на дрожащую тень на стене, пугая меня своей безучастностью. Потом ты все-таки встал, поднял меня с пола, как ребенка, одним сильным движением и посадил на кровать. Не смотрел в мою сторону, как не стремилась я ухватить твой взгляд, отворачивался и наконец вымолвил тихо, виновато.

— Прости, Ивана... Прости, я ничего не могу. Она ... есть одна женщина, давно хотел тебе сказать… она ждет ребенка...

У меня перехватило дыхание, безумно закружилась голова. Красивый ровный свет пролился вдруг ручьем с потолка, и я наблюдала за ним, будто в нем одном была теперь моя жизнь. Я не слышала, как ты собрался, как что-то еще говорил, прощаясь, как затихали твои шаги.

Несомая тем светом, я уже убегала далеко-далеко, не оглядываясь, в попытке найти хоть какое-нибудь место на земле, где можно было бы все забыть — тебя, твое предательство, женщину, вынашивающую твоего ребенка, и свою непростительную надежду на счастье.

Наверное, я бредила не одни сутки и не понимала, приходил ли ты в действительности или, может, все это мне почудилось, но потом, возвращаясь в полное осознание себя и того, что произошло, изо всех сил гнала страшную, блестящую и острую, как дедова бритва в сафьяновом футляре в шкафу — единственное доступное средство самоуничтожения, мысль о том, что жить дальше не стоит, что все кончено, и цеплялась, как утопающий за пресловутую соломинку, за спасительные воспоминания о детстве... Оно одно теперь, детство мое, было отдушиной, в нем одном ничего не поменялось и ничто не изменило мне, и, как и прежде... падала в его полях роса в траву, и лился нежный лепет листьев, и в такт ему подыгрывала флейта, и прятались фиалки от дождя, а мудрая кукушка ждала лета, чтоб подсчитать мои немудрые лета, там яблоня цвела необычайным цветом, который трудно передать в словах, под серебром луны и золотом рассвета, при вольном крике птиц, влюбленных в облака, там небо в неге — без конца и края — купало солнце в голубой купели, и спелый день хрустел, сверкал и таял, и счастье в платье ситцевом кружилось в карусели...

«Галлюцинации, диссоциации, фантазии — в сущности, защита психики от травмирующей эмоциональной боли, перенесенной в реальности, — объясняли позже мои прыжки во времени и пространстве психиатры.

* * *

После визита Андрея снова замелькал рядом полуночный демон тоски, пока не охватил меня всю, как тяжелый угар, и в том угаре, прерываемом островками забвения, прошло, вероятно, несколько сумбурных недель. Однажды утром я встала с непреодолимым болезненным желанием увидеть свои корни. Подошла к зеркалу, взяла ножницы и срезала до пеньков косы. Но вместо корней обнажилась ошеломляющая голая моя беззащитность, а может, солгало отражение.

Глава 8 Амнезия

Одним теплым, уже во всю весенним утром, ласковое солнце, расцеловав меня в обе щеки, примирило-таки с жизнью. Я выходила из депрессивной спячки, как зверь из опостылевшего укрытия, слабо, неуверенно, но и в предвкушении освобождения. Заново училась ходить, говорить, думать. Страдание отодвигалось, и вместе с ним снова отбывал в другое измерение тот, кто черпал силу свою в слабости моей, кто, утоляя жажду, выпил жар мой и, ужалив жалом жестокой страсти, убил мою последнюю жалость...

Теперь он уходил навсегда, потому что в дальнюю, без возвращения дорогу собирала я его сама.

В редакции журнала меня встретили тепло, наверное, о чем-то догадывались, сочувствовали — вот и платок на голове вместо волос, и лицо бледное, похудевшее, — но лишними вопросами не мучили. Редактор, Алексей Михайлович Самойлов, добродушный, краснощекий, огромных размеров мужчина, уже сказавший свое веское слово в журналистике и собиравшийся через год-два на пенсию с полным ощущением завершенной карьеры, как-то особенно внимательно, с какой-то даже отеческой тревогой смотрел на меня и вдруг сказал: «Уехать тебе надо отсюда. Сменить обстановку. Чем дальше, тем лучше. У меня друг в Америке, журналист. Я спишусь с ним, может, мы тебе командировку организуем, английский у тебя приличный, привезешь нам идей заморских»...

— Да, как это возможно, Алексей Михайлович? А виза? А деньги? А дом? На ком дом останется?

— Ты сначала реши, в состоянии ли ты ехать, а в остальном — поможем...

* * *

И вот, через три месяца, пройдя несколько собеседований и даже воспользовавшись преимуществом замужней женщины (в паспорте все еще значилась отметка о браке) для выезжающих за границу, ярким июньским днем, рейсом Москва — Нью-Йорк я прибыла в аэропорт Джона Кеннеди. Двигалась в волнующейся очереди проходивших иммиграционный пост и боролась с нервным ознобом и внутренним саботажем. «Это — ошибка, конечно, это — большая ошибка вот так приехать в чужую страну, полагаясь только на некоего Александра Петровича Боброва, пусть даже замечательнейшего человека. Что если он не придет? Что делать тогда? Но Самойлов уверял, что Бобров надежный, ждет, встретит и устроит, в доме, где сам живет с семьей, нашлась там свободная комната... все будет нормально...».

После просмотра документов, краткого интервью с офицером о цели визита, беспристрастных вопросов, неясных ответов, вдохов и выдохов, подменяющих слова, чрезмерной жестикуляции, временной потери смысла всего происходящего вокруг, я, наконец подхваченная нетерпеливым потоком, оказалась в огромном, заполненном людьми, голубым электричеством и высоким напряжением ожидания павильоне прибывших и встречающих.

Толком я не знала, как должен выглядеть Александр Петрович Бобров, однокашник моего добродушного редактора. Полученная краткая справка сообщала: мужчина с приятным лицом, пятидесяти двух лет, лысоват, полноват, простоват — ну, что можно сказать о человеке, которого не видел пятнадцать лет? Предполагалось, что мы найдем друг друга, как всегда делается в таких случаях, по табличке с моим именем у него в руках. Пришлось обойти несколько раз ряды встречающих, но ни Александра Петровича, ни таблички с именем своим я не нашла. Уже объявили прибытие других рейсов, и новые группы пассажиров, их родственников и друзей заполнили пространство, а Бобров так и не появился: осталось неизвестным, был ли он действительно «простоват и полноват» или похудел и тяжелое бремя иммиграции облагородило его черты светом мудрости. Оператор справочного бюро, сочувственно покачал головой и вежливо, с ноткой профессионального сожаления сказал:

— I am sorry, madam, we do not have any messages for you from Мr. Bobroff. May I help you with anything else? (Прошу прощения, мадам, но мистер Боброфф не оставлял для вас никаких сообщений. Могу помочь чем-то еще?)

Странное чувство отстраненности от текущей действительности, прерываемое накатами отчаяния, владело мной в эти часы, проведенные в многолюдном, небесно-голубом аэропорту Кеннеди. Все двигалось и текло, казалось нереальным, будто происходящим с кем-то другим, не со мной. Как пугали меня такие состояния раздвоенности! Другая, параллельная реальность, словно вторгалась в мое сознание и, внося смуту в мысли, тащила в опасное замешательство. «В крайнем случае, поменяю билет и вылечу через пару дней, — успокаивала я себя, борясь с подступающей паникой, — погуляю по городу, переночую в гостинице и вернусь обратно». Теперь мне ужасно хотелось домой, все, что осталось там, особенно в дедовой усадьбе, казалось необыкновенно милым и родным.

В записной книжке хранился запасной адресок родственника давней школьной подруги, с которой судьба свела неожиданно перед самым отъездом. Можно позвонить, передать привет, даже попросить о ночлеге, хотя, конечно, это не совсем удобно — все-таки я решила отложить звонок до вечера.

Манхэттен, множество раз виденный в рекламах город-мираж, вызывавший всегда чувство почти инстинктивного ужаса и восхищения, творил свою чудную жизнь совсем рядом, в нескольких десятках милей, и не ощутить, хотя бы на пару часов его непостижимую круговерть было недопустимым.

Я вышла из терминала и на улице сразу же окунулась, как в несвежую ванну, в липкий летний нью-йоркский воздух. Проезд на такси стоил трети моего долларового состояния. Водитель-индус, слегка обескураженный неопределенностью пункта назначения, довез до центра, остановился на одной из главных улиц и, помогая с моим незначительным багажом — одним легким рюкзачком — сумочку я всю дорогу плотно прижимала к себе — напутствовал:

— Хорошего вам отдыха, мадам. Будьте осторожны. Вы попали в большой город.

Я вышла в мир, похожий на фантастический сон. Влажное нью-йоркское солнце висело высоко. Оно, как перезревший диковинный плод, проливало мутно-оранжевый, забродивший от жары сок на город. Небоскребы подрагивали в некоем непрекращающемся, непозволительном экстазе. Свет и тени замирали на миг, о чем-то перешептываясь, и вдруг, внезапно сорвавшись с мест, неслись, перегоняя друг друга, наслаждаясь своей завораживающей безостановочной игрой, создавая потрясающе-одушевленные отражения на стеклянных боках строений, а они — голубые, дымчатые, берилловые — страстно льнули к куполам, словно поклонники к недосягаемым станам возлюбленных. И везде — люди, люди, люди. Машины, машины, машины. Неоновое царство! Манхэттен! Гигантская галлюцинация, сопровождаемая неумолчной музыкой бьющего контраста. Место, где человеческое «я» то возносится до чудовищной дерзости превосходства, то отвергается, как неуместный каламбур.

Посреди этого разноцветного танцующего и орущего великолепия мне еще сильнее и неудержимее захотелось туда, где серебристая тополиная аллея, смыкаясь ветками в плавном хороводе, напевала многоголосьем листьев и птиц совсем иную мелодию, исполненную негромкой и естественной радости. О, если б можно было в эту минуту, обернуться голубем с сильными крыльями и улететь домой, в покои родины...

Почему-то вспомнился случай, когда ребенком, желая испытать себя, по крутой лестнице с узкими ступеньками, к которой нам, детям, строго запрещалось даже подходить близко, я забралась на крышу дома, но покат ее оказался таким крутым, что мне пришлось лечь на спину, чтобы не свалиться тут же вниз. Так и лежала, боясь пошевелиться, и только могла смотреть в небо, где веселые облака, дразня свободой, передвигались по голубому воздушному морю с завидной легкостью. Пробыв все же в положении лежа достаточно долго и наконец собравшись в обратную переправу, я осознала быстрее, чем увидела, что лестницы не было. Край крыши обрывался, отрезая меня от всего и всех.

Вот и сейчас, в чужой далекой дали, на «крыше мира», задыхаясь от странного, давящего изумления, я вновь переживала чувство головокружительной оторванности и холодный страх невозможности возвращения. В голове все перепуталось, поплыло, подступила мутная дурнота и показалось, что город вдруг взорвался от избытка собственных противоречий и вседозволенности. Но нет, это не город, а мое сознание треснуло, перегруженное недавними душевными травмами и новыми, непосильными впечатлениями, ноги стали свинцовыми и, словно прилипли к асфальту, сильнейший ветер обхватил со всех сторон, пытаясь повалить или унести, и, чтобы удержать равновесие, я начала раскачиваться, балансируя, жадно заглатывая воздух... Любопытствующие же американцы и туристы, вероятно, могли обозревать бледное, болезненное существо с вытянутой вперед рукой — напуганная птица без крыла с забытым ощущением полета — посреди уличного гама и суеты. Еще мгновение, и свершится непредвиденное — обморок, падение вниз, к земле, вместе с которой закручусь в бешеном ритме, оставляя уже в иной реальности бедлам небоскребов, прохожих и реклам. Непростительная оплошность — обморок в чужой стране в первый день прибытия без единого существа, способного идентифицировать твою личность.

* * *

...Не знаю, сколько дней и ночей носила меня карусель смятенного рассудка по сыпучим хребтам памяти. Спелый виноград, запах сырой земли, мое погребение, плачущий Дед, несущий на руках полумертвого ребенка с поля, Андрей, уходящий к другой, Васса с окровавленной марлей на разбитой голове, небо в малиновых подтеках заката — все мелькало, прыгало и взывало. Но в какой-то момент стихло, исчезло — ни лиц, ни дат, ни образов. Пустота, немота. Я иду по знойной пустыне, но уже не одна: кто-то другой, другая — порождение моего воспаленного сознания — другая, но и близкая странной, болезненной близостью, явилась и пошла рядом, взяла на себя ношу, с которой я уже не в силах была справиться, разделила и страдание мое — молча, почти обреченно, и мысли, и чувства, и саму жизнь. Кто теперь я и кто она? Как могла я отдать ей свое «я»? Почему разделилась надвое? Не потому ли, что мне нужно было что-то забыть... Но что именно мне нужно было забыть? Не помню, уже все забыла. Память ушла... А вместе с памятью ушла и я сама...

Годы спустя, мучительно воскресая, обретая себя заново, я с особым интересом изучала психологию в американском университете, и феномен раздвоения личности, о котором исписаны сотни страниц учебников, не переставал занимать меня. Этот феномен, уже ставший привычным и весьма распространенным в нашем разъединенном мире, всегда в той или иной мере присутствует при глубоких душевных травмах, но в редких случаях, один из которых выпал мне, сопровождается амнезией.

Однако главного я так и не нашла в претенциозных учебных текстах — чем соединяется раздробленная душа, как собрать распавшиеся ее фрагменты в единое целое — не разум только, но надломленный и расщепленный дух.

И только с верой пришел нужный ответ и ниспослано было желанное исцеление.

Глава 9 В желтом заведении

Ванесса — разновидность необычайной бабочки, совершившей труднейшую миграцию из Африки в Россию и названная «бабочкой судьбы» за выносливость и редкую окраску.

Из записок натуралистов

— Не могли бы вы назвать имя президента Соединенных Штатов?

Человек с узким, сырым, сероватым лицом чуть откинулся в кресле, потом надел очки, скосил взгляд влево, рассматривая пациентку, как картину в музее, требующую особого угла обозрения.

— ...

— Так... — живо отреагировал он на молчание и что-то быстро черкнул в раскрытом блокноте. — Можете ли припомнить имя вице-президента Соединенных Штатов?

— ...

— Ваше имя? Вы помните, как вас зовут?

— А вас?

— Я — психиатр Шварц. Ваш доктор.

— А почему вы решили, что мне нужен доктор?

— Очень хорошо, — сказал Шварц без малейшей интонации одобрения в голосе. — Тогда скажите мне, что происходило с вами в последние три дня?

—...

— Вы говорите с акцентом. Вы — иммигрантка?

— Нет.

— При вас не оказалось никаких документов. Есть ли у вас родственники, с кем бы мы могли связаться и установить вашу личность?

— Нет.

— Как вас зовут?

— ...

— Попробуйте вспомнить, как вас зовут.

— Ванесса.

— Ваша фамилия?

— ...

— Где вы живете?

— Третья авеню, двадцать седьмая улица...

— Вы уже называли этот адрес. Дом принадлежит банку. Мы так же проверили списки бывших съемщиков. Вы там не проживали.

Шварц сверкнул стеклами очков и притворно доверительно сказал:

— Мы считаем, Ванесса (если вам угодно так себя называть), что вы эмоционально нездоровы. Какое-то время вам придется пробыть в нашей клинике.



Поделиться книгой:

На главную
Назад