— Но я…
Сопротивляться было бесполезно. Доктор встал и открыл дверь комнаты, где состоялось интервью. Крепкая санитарка, скучая, поджидала, прислонив к косяку свое грузное тело.
Потянулись коридоры, скользкие и гладкие, как змеи, сторожащие мрачную обитель страха. Он был повсюду: в воздухе, в скрипе дверей, в шарканье шагов. Он поблескивал ледяным, запрятанным ужасом в глазах пациентов, врачей, санитарок, охранников, только, первые, более слабые и уязвимые, уже окунулись в его жуткую омутину; вторые же, третьи и четвертые все еще балансировали на краю, и, казалось, вот-вот тоже перешагнут, оступятся и очутятся среди тех, над кем пока имеют временный контроль и превосходство. Человек, породивший страх, уже не в силах сам противостоять своему порождению. Нужен более сильный, кто мог бы защитить его. Ванесса почувствовала, как все внутри нее сжалось и глухо, тупо насторожилось; она шла в сопровождении конвоя, то и дело оглядываясь, ожидая нападения сзади.
«Как легко здесь стать параноиком, даже нормальному», — подумала она. В голове у нее звенело, похоже, в этом заведении, звенел сам воздух, сжатый, лишенный каких-либо живительных эмоций.
Женщина ввела Ванессу, наблюдая за ней заспанным тяжелым взглядом в маленькое помещение, которое и размерами, и наготою стен напоминало увеличенную в размерах коробку. Низкий потолок, стул, четыре мрачных угла.
— Садитесь, — приказала ей санитарка. — Сейчас вам принесут кровать... Медикаменты будете принимать под наблюдением.
Тут же вошла другая, в лучшего покроя униформе, более подвижная и менее заспанная, наверное, медсестра, с водой в пластиковом стакане и протянула три крошечные таблетки: две голубые, одну желтую.
— Ваше лекарство, мадам.
Ванесса отвернулась.
— Вам необходимо принять эти препараты...
Ванесса не пошевелилась. И тогда женщина резко двинулась всем телом и, ловким натренированным движением запрокинув ей голову, втиснула пилюли в рот. Ванесса тут же сплюнула.
— Вам уже было сказано, мадам, — с раздражением отреагировала санитарка, — что сопротивляясь режиму, вы делаете хуже только себе. Если вы отказываетесь принимать медикаментозное лечение, вам сделают инъекцию.
— Мне незачем принимать ваши лекарства. Я не больна. Вы не имеете права, — возразила Ванесса и, резко поднявшись со стула, попробовала двинуться к двери, но в следующую минуту противно завизжала сирена, и комната наполнилась людьми, мелькнул шприц...
Потом вдруг стало холодно, очень холодно, и тяжко, вязко, ей померещился заброшенный чужой дом, в который она непременно почему-то должна была попасть, но не могла: ноги вязли, уже проглотила новые лаковые туфли чавкающая глина, и Несса пробиралась босиком, хотела звать на помощь, но и голос не слушался, и, в конце концов, смирившись, обессилев совершено, легла навзничь в грязь и закрыла глаза. Инъекция завершила свое дело.
На следующее утро, подавляя тошноту и пульсирующую по всему телу слабость, Ванесса сидела среди несчастных пациентов «Желтого круга» — в психиатрической лечебнице, о месте расположения которой не имела ни малейшего представления, так же как и о том, каким образом она в ней оказалась, — сидела среди маньяков, параноиков, наркоманов, неудачников-самоубийц, жертв депрессии на сеансе групповой терапии и думала о том, что же все это значит? Голова болела нещадно, но больше всего Ванессу пугало то, что она не могла, как ни пыталась, вспомнить важные детали и сведения из своей собственной жизни.
— Не хотели бы вы рассказать нам о себе? — обратилась к ней ведущая, женщина неопределенного возраста с взлохмаченной прической, полная, заполнившая собой до краев пластмассовое кресло, низенькая, ступни ног едва доставали до пола, с внешностью неухоженной, так что невозможно было бы в ней распознать психотерапевта или психолога, или кем еще являлась она по должности, если бы не вопрос, заданный поставленным, профессиональным голосом, и не деловая папка в кожаном черном переплете в пухленьких коротких ручках. — Ну, пожалуйста, что вы можете рассказать нам о себе? — снова прозвучал вопрос, на этот раз слегка видоизмененный, более вкрадчивый, и сразу несколько пар мутных от лекарств, бессонниц и скверных наваждений глаз уставилось на Ванессу. В ту же минуту она почувствовала, что стала объектом интереса этого печального общества, и ей стало не по себе, стало до слез жаль себя, захотелось заплакать громко, во весь голос. Однако Ванесса сдержалась, приложив усилия, не давая крику прорваться — это там, где-то, в некоем лучшем мире можно звать на помощь, когда вокруг люди, но не в этом, только не в этом, в котором такая выходка может навлечь еще большую, непоправимую беду. Она не забыла про вчерашнюю инъекцию.
— Извините, я не совсем хорошо себя чувствую. К тому же мне трудно делиться подробностями о себе с людьми, которых мало знаю… — стараясь казаться вежливой и логичной ответила Несса («Сколько энергии уходит на то, чтобы думать и говорить по-английски!»).
— По крайней мере, скажите нам ваше имя, мы все уже представились, кроме вас, — не отступала ведущая.
— Ванесса...
— Замечательно. Что вас беспокоит, Ванесса? Мы здесь, как одна семья. Вы — среди друзей. Здесь каждый желает вам только добра. Не так ли, Брюс? — обратилась она к сидящему по правую от нее сторону мужчине. Мужчина, смуглый, со следами былой тяжелой красоты на рыхлом лице, кажется, дремал с полуоткрытыми глазами, пользуясь преимуществом своего месторасположения. Он вдруг весь встрепенулся, услышав свое имя, дернулся и посмотрел нервно и бессмысленно на окружающих.
— Мне кажется, врачи допустили ошибку, — неожиданно для себя самой, не дав даже Брюсу прийти в себя, выпалила Несса, — допустили ошибку, заключив меня в эту клинику. С моей психикой все в порядке. Кажется, у меня случился обморок... на улице...
— Очень сожалею, — причмокнула ведущая, будто с участием, но интонация скрытого удовольствия выдала ее. — Понимаю, как вам трудно...
— Я не верю ни одному вашему слову, — сказала Несса, раздражаясь и теряя контроль. — Можно мне увидеться с главным врачом?
— Мы непременно поговорим об этом на следующем сеансе, — заключила ведущая, не глядя уже на Ванессу, что-то поспешно записывая в черную папку.
В зале с двумя узкими окнами и чрезмерно обильным искусственным освещением, куда по окончании групповой психотерапии санитары и охранники ввели пациентов для так называемого «социального часа», стояли округлые столы и стулья, разложены были бумажные игры. Все Нессе показалось здесь одномерным, плоским и выхолощенным до безжизненности. Она не принадлежала этому чужому странному миру. Почему она здесь? Что общего у нее могло быть с Брюсом или с кем-либо другим из них? Произошла ужасная ошибка, если, конечно, это все — не кошмарный сон, не наваждение, которое исчезнет, испарится в одно прекрасное мгновение, как было в детстве, как только пропевали на высокой ноте свой призывный утренний клич первые петухи.
Ванесса села на стул вдали ото всех, поближе к одному из окон, выходящему в больничный двор. Там, на свободе, не ведая ни о чем, росла трава.
— Это тоже мое любимое место, — услышала она голос за спиной. И, оглянувшись, увидела молодую улыбающуюся женщину, а та уже протягивала ей навстречу узкую желтоватую, в голубых прожилках ладошку.
— Я — Эрика, мы были с тобой в одной группе сегодня. Знаешь, тебе нужно заставить себя говорить с ними, иначе отсюда не выйти...
И в самом деле, припомнилось Ванессе, было одно светлое пятно в том холодном пенале, где проходил общий сеанс, единственное лицо, совершенно не вписывающееся в депрессивную картину там происходящего. Действительно, Эрика диссонировала с окружающим, как яркий, вибрирующий мазок на сплошь безнадежно мертвом полотне. Такая мягкая, связная речь, такое изящное лицо с матовой кожей и искристыми глазами и тихий короткий смешок, отрезвляющий от кошмара. «Она — не сумасшедшая», — думала Ванесса, наблюдая, как ее новая знакомая, отвернувшись от надзирателей, демонстрировала трюк с приемом лекарств (с этой целью она открыла рот, указывая на предполагаемое месторасположение таблеток между щекой и языком), и впервые за долгое время Несса улыбнулась. Желание дружбы осталось неподвластным даже такому жестокому эксперименту, которому на протяжении многих лет, как позже узнала Ванесса, подвергали Эрику психиатры.
— Представь, что ты играешь в спектакле, — шепотом говорила Эрика, близко наклонившись к Ванессе. — Твоя роль уже написана и определена, все твои движения, все реплики, монологи, диалоги, даже мысли, нравятся они тебе или нет. И ты должна сыграть, хорошо сыграть, без промахов... Только тогда есть шанс выйти на волю... Понимаешь?
Понимала ли Ванесса? И да, и нет. Опыт вчерашнего дня подтверждал, что Эрика права — шаг влево, шаг вправо — инъекция, попытка к бегству — инъекция, и что-то еще похуже, пострашнее, о чем она только мельком слышала в торопливых, холодных разговорах врачей, медсестер и тревожно повторяющих за ними пациентов — инсулин, ледяные ванны, электрошокотерапия, и последнее звучало особенно жутко — стыла кровь в жилах от одного только произнесенного чудовищного даже на слух слова.
И все же — теперь с ней была Эрика, и Ванесса старалась следовать ее урокам. У Эрики был опыт, горький темный опыт психиатрических заведений.
* * *
...Одним нежным сиреневым утром, когда старый фонтан в роскошном палисаднике вдруг зафурчал от прилива свежих чувств, а потом зазвенел, как молодой, веселым водопадом, разбрасывая брызги неуловимой радуги вокруг, когда в зале для гостей уже были расставлены цветы в корзинах и хрусталем, и фарфором сервированы столы, когда порывистый ветер, изнывающий от любопытства, то и дело распахивая окна, разнес по всему дому румяное от нетерпения предвкушение праздника, отец взял именинницу за руку («Ты у меня уже большая девочка, Рика, семь лет — это серьезный возраст. Я хочу тебя кое с кем познакомить...») и впервые ввел в свою мастерскую. В эту студию, располагавшуюся на третьем этаже семейного особняка, ей никогда не позволялось входить, и часто, движимая любопытством и странным ревнивым чувством, когда удавался момент, она не дыша, на цыпочках, поднималась по мягким лестничным ступеням, обтянутым дорогими коврами, и, припав щекой к узкой щели вечно закрытой двери, пыталась разглядеть хотя бы одно творение отца, но не могла, никак не могла видеть ничего, кроме белых простыней — на кресле, на столе, на рамах — одних только ослепительно белых простыней, сквозь которые просвечивал тонкий таинственный магический алый свет.
Отец Эрики был художником, эксцентриком и нелюдимым человеком. Вся жизнь его состояла в алости картин и в Эрике. Поговаривали, что он страдал меланхолией и галлюцинациями, но никто не знал этого наверняка, так как дни и даже ночи он проводил в мастерской, общества избегал и не любил. Отец не выставлял созданного им на продажу (бесценное его искусство практически ничего не стоило в стране, где покупалось только то, что могло принести краткосрочную немедленную выгоду), но иногда допускал на сокровенную территорию своих фантазий коллекционеров, художников и знатоков истинного искусства, чаще заокеанских. Счастливчики уходили потрясенные неординарным, не поддающимся рядовому человеческому разумению талантом гения. Загадочные пейзажи, парадоксальные образы, перешедшие в новую реалию из воспоминаний, сновидений, детская мечта о гармонии, обретшая наконец плоть и краски; спонтанные полеты во времени, и на всех, без исключения всех, полотнах, — алый, до слез и душевного трепета, алый воздух как феноменальная метафора бессмертия! Он, словно вечная сущность, пронизывал и предметы, и людей, и растения, и, конечно же, небо, чья глубинная священная розовость способна была покрыть любую, даже самую черную черноту человеческого мира.
И вот теперь Эрике предстояло войти в этот давно желанный мир, так непостижимо определявший суть ее отца. В студии горели голубые лампы, но даже сквозь них алый сок полотен обильно лился и струился, наполняя душу волнением и сладким ожиданием. Дыхание духа... Сон наяву... Ожившая музыка... Только несколько картин обнажились этим утром, остальные же так и висели или стояли вдоль стен, как невесты под венцом, грациозно ожидающие своих суженых. Отец сразу подвел Эрику к ручью, бьющему прозрачной влагой между двух розовых холмов, розовых от горных диких роз с ангельскими крыльями вместо лепестков, благоухающих рассветной росой и мечтой о любви. Над ручьем и холмами расплескались в чистой, такой волнующей близости, небеса со спущенными к самым верхушкам кустарников облаками. Вниз по тропинке, взявшись за руки, с удочками шли двое — мужчина и мальчик...
— Доченька, познакомься — это твой дедушка, — сказал отец, показывая на взрослого... Он был отважным человеком и погиб, как герой...
Отец Эрики скончался через пять лет после этого памятного дня в своей студии без всяких видимых симптомов или заболеваний. Газеты писали потом, что он, вероятно, сам приложил руку к своей смерти.
Для двенадцатилетней Эрики потеря оказалась невосполнимой. Начались приступы депрессии, и однажды ее нашли без сознания возле по-прежнему запертой двери отцовской студии, а в другой раз она бросилась искать солнечный зайчик, потерявшийся в детской спальне. Мать Эрики, вышедшая из состоятельной американской семьи (ее отец был иммигрантом во втором поколении и мэром небольшого городка в одном из близлежащих к Нью-Йорку штатов), — инфантильная, не обладавшая выдающимися материнскими способностями, не имевшая с дочерью доверительных отношений, не знавшая ее душу и не интересовавшаяся ею, сразу же обратилась к психиатрам. Чуть ли не с первого месяца «лечения» Эрику, диагностировав начальную стадию шизофрении, «подсадили» (ошибочно, как выяснилось позже) на психотропные препараты: первый — для снижения тревоги, другой — для подавления интенсивных эмоций, третий, четвертый — от галлюцинаций и еще один — для облегчения побочных эффектов от всех предыдущих. Через год теми известными «благими намерениями, которыми выложена дорога в ад», врачи едва не превратили ребенка в зомби.
К счастью, вмешалась бабушка — мама отца, и, вопреки запретам врачей на свой страх и риск, взяла Эрику на лето к себе. Осенью Эрика отказалась вернуться домой и осталась с Наной, как с детства называла бабушку. Это был самый счастливый период в ее жизни: она прекрасно закончила школу, проявив невероятную способность к языкам, овладела по меньшей мере тремя европейскими, поступила в престижный колледж, по студенческому обмену собиралась поехать в загадочную Россию, откуда был родом ее легендарный дед, но внезапно, поливая летним днем клумбы цветов перед домом, от удара скончалась любимая Нана. Повторился эпизод депрессии, и мать, забрав дочь домой, снова отдала ее на откуп психиатрам.
С тех пор Эрика раз в году проходила курс лечения в госпитале, и без лекарств существовать уже не могла.
— Не повторяй моей ошибки, — говорила она Ванессе. — Как только выйдешь отсюда, найди хорошего независимого психолога, только для разговорной терапии. Это все, что нужно: познать, что у тебя здесь и здесь, — Эрика приложила пальцы сначала к сердцу, а потом к голове. — Ты еще можешь избежать моей участи.
Ванесса не знала, как сказать новой подруге, что идти ей, в сущности, некуда и не с чем, что отсутствие документа, определяющего, кто она и откуда, невероятно осложняло горячо желанную выписку из «Желтого круга», а может, даже делало ее невозможной. И все же мысль об Эрике и их зародившейся, как яркий неожиданный цветок в безжизненной пустыне страха, дружбы, согревала сердце в час, когда гасли лампы местного освещения в клетушках «кукушкина гнезда», сменялись на посту санитары (почему-то ночные всегда выглядели особенно зловещими), и все погружалось в непредсказуемую тишину, прерываемую иногда криками новоприбывших, еще не осознавших абсолютную бесполезность сопротивления.
Глава 10 Шестое чувство
Мне снилось ощущенье крыльев... Восторг в неповторимом танце отражений. Проснулась, долго не могла понять, кто я? Всего лишь — женщина, в случайной грезе обернувшаяся птицей, иль — вольная, как ветер, птица, которой вдруг — в отрезок краткой жизни — почудилось, что женщина она... И если так, и если я — не птица, то, как мне знать, что небо, ввысь и вдаль, пронизано алмазным светом и негою иного бытия, неведомого здесь, в бескрылом сне довольства, в котором места нет шестому чувству...
Ванесса лежала с открытыми глазами в своем боксе в мрачной тишине желтого заведения, и беспокойство не давало вздремнуть даже на час. Наконец, она встала с кровати, прислушиваясь: непривычная, вспухшая, как темное тесто на дрожжах, тишина расползлась тревожной немотой — нигде ни звука. Неделю назад Нессу перевели на новый режим: теперь никто не сторожил, не следил за каждым ее движением, и в столовую она ходила самостоятельно. Мысль о побеге уже не раз появлялась и раньше, и сейчас, в эту глухую ночь, она мелькнула в уставшем сознании Ванессы. Вот сейчас она встанет и пойдет по коридору, там слева окажется дверь, скорее всего ведущая на нижний этаж, а оттуда, наверняка, можно попасть в подвал, где непременно должен быть выход наружу. Она не спрашивала себя, что станет делать, если все-таки ей удастся убежать, забыв совершенно о том, что у нее не было ни средств к существованию, ни удостоверения личности, ни даже угла, где можно было бы пересидеть ночь. Она думала только о том, что ей необходимо выйти из этих стен и что ни минуты лишней оставаться здесь ей нельзя. Она даже не вспомнила об Эрике и об ее предостережениях. На цыпочках она вышла из бокса. Санитарка дремала в кресле за узким столом, и, к счастью, охранника в блоке не оказалось. Удивительно, но выход на лестницу, действительно, был доступен. Ванесса осторожно спустилась по ступенькам и попала в крошечный, в несколько шагов, мрачный коридорчик. Еще один спуск вниз, и яркий пучок электрического света ударил в лицо. А через секунду она увидела справа от себя тяжелую двойную дверь, чуть приоткрытую, как будто кто-то только что вышел из нее. Кругом было тихо. Потом Несса никак не могла вспомнить, почему решилась войти в ту комнату, подвергая себя очевидной опасности быть обнаруженной, но тогда некая сила подтолкнула ее сделать это. Вдруг послышались шаги. Ванесса вздрогнула, на миг поддавшись панике, отскочила в темный угол и затаила дыхание. Шаги приближались, и у Нессы так заколотилось сердце, что его стук, казалось, мог быть услышан на всех этажах. Мужчина в больничной униформе вошел в помещение и остановился почти рядом (наверное, это он оставил комнату незапертой, подумала Несса, и было странно, что он не почувствовал ее присутствия), минуту поразмыслив, быстро прошел к стеллажам, что-то проверил, передвинул, нервно осмотрелся, выключил свет и захлопнул за собой дверь.
На нижнем этаже, прямо под ногами Ванессы кто-то спросил: «How is the weather?» («Как там погода?»)
И другой, хриплый голос ответил: «Nasty, nasty…very windy, very cold…». («Отвратительно, просто отвратительно, очень ветрено и очень холодно...)
«Oh, I am so tired of this madness. Yesterday was hot, today is damn cold…». (Ох, и надоело мне это сумасшествие — то жарко, то холодно...»)
«Well, I am leaving. Have a good day, sweetie...». (Я ухожу. Хорошего тебе дня, лапочка».)
«You too, dear. See you tomorrow». («Тебе тоже, дорогая. До завтра».)
Наверное, закончилась пересмена санитарок. Одна из них, вероятно, спускаясь вниз, встретилась с тем самым мужчиной, заходившем в хранилище: «Hi, Sam. How are you today?», — сказала она.
«I am all right. What about you? Do you know why number 8 was not locked?» («У меня все в порядке, как у тебя? Кстати, ты не знаешь, почему номер 8 не заперт?)
«Well, I have no idea. I just came. May be, the lock is broken… Oh, now I remember, it really was broken last week…» («Понятия не имею. Может, замок сломан? О, вот, надо же, только, что вспомнила — на прошлой неделе он, действительно, был сломан».)
«Don’t worry, I’ll go to take a key. I’ll check it. I have to take more samples from there anyway...» («Не беспокойся. Я иду за ключами. Сейчас проверю, — ответил мужчина. — В любом случае, мне нужно взять оттуда еще образцы».)
С колотящимся безостановочно уже где-то в голове, в висках сердцем Ванесса беззвучно, как кошка, не теряя ни секунды шмыгнула в коридорчик и быстро, почти не касаясь пола, поднялась по лестнице. Надзирательница по-прежнему дремала и открыла глаза только, когда Ванесса уже подходила к своему боксу.
— Что вам, мадам? — спросила санитарка полусонным голосом.
— Ничего особенного... Не могли бы вы сопроводить меня в женскую туалетную?
* * *
Все утро Ванесса ждала встречи с Эрикой, чтобы рассказать о случившемся. И, когда, сбиваясь и нервничая, поведала ей о своем ночном путешествии, Эрика взволновалась:
— Ты с ума сошла! Обещай, что никогда больше не сделаешь этого. Ты представляешь, что было бы, если бы они застали тебя в таком-то... месте? Не повторяй моих ошибок! Будешь соблюдать все, что от тебя требуют — быстрее выйдешь отсюда.
— Я хочу тебе кое-что сказать, Рика, — Ванесса взяла руку подруги в свою и почувствовала, как набегают слезы и как трудно становится произносить слова. — Мне страшно. Мне очень страшно… Я ведь одна здесь, в этой стране, понимаешь, у меня никого нет, кроме тебя. А тебя скоро выпишут, может, уже через неделю, и тогда... тогда я не знаю, что будет со мной.
Эрика смотрела на подругу широко открытыми глазами и даже не дала ей говорить дальше. Она уже знала, в ту самую минуту знала, что сделает.
— Я не оставлю тебя. У меня дядя — очень влиятельный человек, я упрошу его, он что-нибудь устроит с твоей выпиской. Как только ты выйдешь отсюда, мы заберем тебя к себе. Я упрошу мать, поживешь у нас. Ты не должна бояться. Обещаю тебе, что на улице ты не останешься. Никогда этого не будет, пока я жива. В конце концов, у меня есть свои сбережения, я сниму тебе комнату... ты мне теперь, как сестра, — говорила Эрика, и голос ее тоже дрожал, — слышишь, я не оставлю тебя, слышишь, ни за что не оставлю, — и гладила дрожащие пальцы Нессы. Эрике казалось, она могла бы умереть вот сейчас, в эту минуту от жалости к той, о существовании которой еще неделю назад не имела представления. А теперь что-то родственное, новое, непохожее ни на одно прежнее чувство росло и согревало сердце.
— Через неделю меня должны выписать, обычно меня не держат здесь дольше, а ты, может, останешься, еще... ненадолго... умоляю, подчинись им, пусть это будет твоей целью — выйти отсюда любой ценой.
* * *
Через шесть дней утром тяжелые тучи, как ни пытались, не смогли разорвать небо, и к полудню оно, цельное и целомудренное, подвинулось ближе, поднялось выше, раскинулось и вширь, обнажив ослепительно сияющую синь. Эрику выписали. Ее прощальный взгляд перед самым расставанием — когда в Ванессе на разные голоса кричали сомнения и тревога, когда показалась такой невозможной потеря единственного друга, когда чехарда мыслей уже готовилась внести сумятицу в ее, пока сражающееся за стабильность сознание, — тот взгляд, излучая невидимое, неизмеримо более важное, чем любая видимость, — драгоценное тепло, — вселил в нее надежду.
Все оставшиеся в «Желтом круге» дни прошли в полном и безоговорочном послушании. Несса кооперировалась и подчинялась, признавая себя душевно больной, которую лишь психиатры в состоянии были приспособить к более или менее нормальному существованию, и только им следовало доверять свою дальнейшую жизнь.
И потому, вызванная через несколько дней на внеплановый прием к врачу, она шла с хорошим предчувствием.
— Ванесса, мы рады за вас, — сказал врач дежурным голосом. — Теперь вы достаточно здоровы, чтобы покинуть госпиталь. Мы желаем вам всего наилучшего. Рекомендую вам продолжить еженедельную психотерапию в одной из нестационарных клиник, — и протянул бумаги на подпись и лист с именами и адресами в частном порядке практикующих психиатров.
В сопровождении охранника Ванессу привели в комнату, где ее ждала приветливая, средних лет женщина. «Я — Эрикина тетя, Кристина, — сказала она, улыбаясь и протягивая руку. — Здесь вот одежда для вас. Надеюсь, что будет впору».
Они поехали на красивой машине по красивой ровной дороге и скоро оказались за чертой Нью-Йорка. Зелень, синь, солнце в белой сетке облаков! Несса не могла поверить тому, что случилось. Неужели, освобождение?
О, здравствуй, свобода! Живи и здравствуй, бескрайняя вольность! Поющий, летящий навстречу бриз с океана! Шелк неба, стекающий прямо к твоим плечам, моя земля! Как хороша ты, одетая в голубое!
* * *
Дом Эрики, где она жила со своей матерью, расположился неподалеку от стройной аллеи кленов, рядом с которой улегся, словно вышитый гладью ковер у ног красавицы, маленький пруд.
— Мама, познакомься, моя подруга — Ванесса, — с какой-то даже гордостью в голосе объявила Эрика, когда они с Кристиной прибыли.
Миссис Харт (и в замужестве сохранившая благозвучную фамилию отца), утонченная, учтивая, сдержанная до холодности, слегка коснувшись протянутой руки гостьи, вежливо приветствовала:
— Добро пожаловать, Ванесса. Много слышала о вас хорошего. Как вы себя чувствуете? Мы разговаривали с вашим лечащим врачом. У него замечательные прогнозы на ваше выздоровление.
— Спасибо, миссис Харт. Я, действительно, чувствую себя гораздо лучше. Надеюсь, что это был всего лишь нервный срыв...
— Прекрасно. Прекрасно. Дочь, проводи Ванессу в ее комнату. А к ужину мы вас ждем in dining room.
Эрика была счастлива от того, как все быстро и ладно устроилось. Кристина Беднар, младшая сестра миссис Харт, не имевшая детей и обожавшая Эрику, как своего собственного ребенка, по ее просьбе уговорила мужа, добродушного уже старика, имевшего влияние в городской администрации, связаться с «Желтым кругом» и уговорить их выписать Ванессу на попечение семьи. В финансовом плане пребывание анонимной пациентки без медицинской страховки и сколько-нибудь возможных выплат в будущем (хотя счет за лечение ей все же был предъявлен при выписке) клинику тоже не совсем устраивало. К тому же Ванесса в самом деле обрела, по заключению докторов, «оптимальную стабильность»: принимала лекарства, участвовала в групповой терапии и вообще проявляла во всем «здравый смысл». Так что получить положительный ответ было не сложно. Ванесса лишь поражалось той безоглядной, самоотверженной борьбе, которую Эрика вела за ее спасение.
* * *
Было решено, что Несса отдохнув неделю-другую, если позволит состояние, начнет почасовую работу в качестве переводчицы в офисе дяди, который, занимаясь успешно международным бизнесом, сотрудничал, в том числе и с Россией, а Ванесса, владея довольно сносно английским, хорошо говорила по-русски к общему для всех удовольствию, за исключением, конечно, миссис Харт, явно избегавшей всяческих разговоров, касающихся чего-либо русского или русских. Дело было в том, что Элеонора Харт никогда, с самой молодости, не любила Нану, бабашку Эрики, до конца своих дней не забывшую своего первого мужа, русского по происхождению. Нана благоговейно и беззаветно вспоминала его на протяжении всей жизни, несмотря на то что спустя несколько лет после его трагической гибели, по семейному преданию, в горах во время одной из сложнейших спасательных экспедиций, снова вышла замуж — за американского ученого — географа, биолога, историка Антония Деколло (итальянца по происхождению). Мистер Деколло по окончании Второй мировой войны возобновил свои научные исследования в области натурологии и, собирая материал для очередной книги о ландшафтах Норвегии, случайно встретил в одном из живописных пригородов Бергера статную северянку, печальную, как утренний северный цветок, молодую Нану, и горячо полюбил ее. Несмотря на бедность возлюбленной, незнание ею английского, мистер Деколло женился на ней и привез вместе с маленьким сыном в Америку, в тихий пенсильванский городок, откуда был родом. Человек чрезвычайной энергии, честный и преданный служитель природы, воспевший ее в своих трудах, он во всем умел видеть загадку и тайну — в рождении бабочки, в поразительной интуиции птиц, мудрости камней и звезд, в содроганиях вулканов, языке рыб и, конечно, в назначении человека — не властелина и потребителя, но скромного проводника любви и света. Он написал об этом множество статей и три объемные книги. Антоний и Нана прожили вместе три года. А потом в одной из своих научных поездок ученый Деколло, по досадной ошибке, как стало известно позже по некоторым свидетельствам, принятый по ошибке советской разведкой за международного шпиона, был расстрелян на одной из тихих загородных улиц Праги, которую полюбил и куда собирался в следующий раз привести свою семью...
* * *
Светлой ночью, заполненной стрекотанием и возней насекомых в траве палисадника, особым шумом дубов и охающими всплесками волн в озерке, возбужденном, вероятно, встречей с совершенно полной луной; той ночью, исполненной также и волнением Эрики, после короткого стука таинственно и важно, как романтический парусник, причаливающий к берегу, вплывшей в белоснежной фланелевой сорочке в комнату Ванессы («о, сестра моя, не смотри на меня таким искристым взглядом, иначе сердце мое разорвется от любви и благодарности!»), приложившей пальцы к губам («ш-ш-ш-ш, все уже спят») и потянувшей ее к обшитым дорогим ковром ступенькам лестницы, ведущим на третий этаж, по которым много лет назад вел ее саму отец, — в ту самую необыкновенную ночь обе они — Ванесса и Эрика — очутились у таинственной двери (по-прежнему запертой, хотя теперь лишь символически, потому что ключ всегда висел на панели) мастерской неразгаданного гения.
Эрика вошла первой и включила лампу. И в то же мгновение по стенам и потолку забрезжил трогательный румяный рассвет, с каждым новым дыханием набирая силу, и, наконец, захватил, увлек в неистовое свое ослепляющее пламя. Ах, вот она, долгожданная волшебная алость! Вот он, переливающийся бархат зари... Вот, он, алый ангел, унесший Вассу. Вот, оно, детство, расцветшее вновь пенисто-маковым полем! Как будто прошлое и будущее сошлись в огненных полотнах невероятного провидения. И тогда Эрика, насладившись сполна выражением восторга и изумления на лице Ванессы, торжественно, как когда-то это сделал отец, взяла ее за руку и подвела к картине, ради которой и затеяла ночную экскурсию...
Слепящий, вдохновенный полдень, ручей в горах в сопровожденьи диких роз, текущий в бесконечность, скажи, какая радость бытия затмит мгновенье истинного счастья, когда в руке твоей — ладонь ребенка, сына, в ком — жизнь и свет, но все же — омраченный — уколом горькой памяти, мой Дед спускался по тропинке вниз, средь скандинавской буйной благодати, не ведая о (судьба!) моем существованьи ни в тот далекий час и ни сейчас, в минуту первой после долгих лет разлуки встречи...
— Познакомься, мой дедушка, — сказала Эрика и добавила почти по-русски, — Иван Павлович Вольнов.
Глава 11 Скажи, что я живу...
Нет, не погиб Иван Вольнов в спасательной экспедиции в горах Норвегии, как рассказывала Нана. И одному Богу известно, чего стоила ей самой, прямой и богобоязненной, легенда о его героическом конце. Но как было передать сыну и внучке образ любимого человека, его отвагу и волю к жизни? Сколько бессонных ночей провела она в мучительных догадках: удалось ли ему вернуться к своим, или он, действительно, разбился на горных скалах, не подвели ли наспех сделанные документы, не расстреляли ли его на первых же допросах на границе и не закрыли ли потом в отечественных лагерях. Единственное короткое письмо, полученное от него из Финляндии, Нана перечитывала бесконечно, вглядываясь в неровные, неуверенные строчки, в которых заключались и горе, и счастье ее жизни. Образ любимого всегда оставался кристально чистым, не тронутым ни одной мутной краской ординарных эмоций, а с годами, в мерцающей дымке лет еще более высветлился, возвысился чуть ли не до святости.
Да, ведь таким Дед остался и для меня. Что я любила в нем больше всего? Наверное, тишину, которую он всегда носил с собой. Ему было о чем молчать и что вспоминать. Вся его жизнь исполнилась непростыми испытаниями. Он вышел из крестьян. Отец его Павел Иванович Вольнов имел свою ферму и небольшую мельницу. Хозяйство кормило многочисленную семью, кроме моего Деда — самого младшего — у него на попечении было еще два сына и три дочери, жена Пелагея Семеновна и престарелые родители. В двадцатых годах Павла Вольного раскулачили, отобрали все, что, не досыпая ночей, он строил, выращивал и поднимал, — разбросали муку по усадьбе, вынесли все, что было сколько-нибудь ценного в горницах, даже позолоченные женские часики Пелагеи, подарок от мужа, прихватили, вывели со двора корову, гусей и уток и, угрожая судом, вынудили записаться в колхоз. Павел Вольнов, как ни тяжело ему было, преодолевая ненависть к большевикам, воспалившуюся еще более после разорения нажитого, подчинился, нужно было кормить детей, жену и стариков. Работали все в поле, садили и жали рожь и пшеницу, таскали лен. Однажды кто-то обвинил Павла в воровстве зерна из колхозных складов, его взяли и насильно впрягли в плуг вместо лошади, в качестве наказания, и заставили тащить по полю. Дед рассказывал, что отец вернулся в тот вечер с окровавленными плечами и шеей и долго потом сидел один, не раздеваясь, а ночью ушел и с двумя своими товарищами поджог дом председателя колхоза, деспотичного и жестокого человека, которого многие боялись в поселке. Поджог не был доказан, но обвинение сразу пало на Вольнова, и через несколько дней его сослали на три года в исправительно-трудовой лагерь. Там он и умер. Вскоре от горя и тяжелого труда умерла и мама моего Деда, а за ней брат Петр, и обе близняшки Маруся и Малаша, и потом один за другим старики. «Не успевали гробы выносить из хаты, — сказал Дед, когда рассказывал мне, что сделал только однажды, историю своего детства. — Да так было почти в каждой семье».
Позже, после смерти Деда, я узнала, что по возвращении на Родину из немецкого плена он сидел до реабилитации в том же лагере, за Уралом, где и его отец, и до сих пор мне становится жутко от мысли о том, как, вероятно, чувствовал он там повсюду присутствие его, может, искал хоть что-нибудь узнать о его кончине. И как, наверное, пытался соединить в одном сердце всех, любящих и любимых, тех, осиротевших на далекой северной земле, и этих, кто ближе, но ранены его ранами тоже?
Что спасало его от тлена и отчаяния? Ведь присутствовало же в нем нечто, что держало его на плаву и придавало сил? Во всем внутреннем устройстве Деда замечалось одно особенно важное, редкое качество — согласие со временем, смиренное ему подчинение. Он довольствовался тем, что жизнь преподносила ему, и не мечтал о большем или лучшем для себя. Наверное, им в меньшей степени, по сравнению с другими, управляла гордость, он, видимо, обходился без нее, хотя, кто знает, легко ли ему это давалось. Может, внутри шла борьба, не обойтись же человеку совсем без гордости, но это никак не проявлялось внешне. Если он и впадал в гнев на кого-нибудь, то только за поруганную истину, как гневался, например, на «вождей народа» за поруганный виноград. Но никогда не проклинал.
Дед вставал спозаранку, с петухами и всегда находил себе какое-нибудь дело: что-то чистил, мастерил, рыхлил, полол, поливал, вязал веники для бани или плел корзинки, которые потом раздаривал соседям. Он вообще любил делать подарки и при этом всегда смотрел в глаза принимающему с улыбкой и ожиданием, пытаясь разглядеть в них радость. Радость других была его хлебом.
Дед верил в Бога, но не выказывал сильно своей веры, молился и крестился только в церкви или когда уединялся. К службе ходил каждое воскресенье, особенно в последние годы, даже если прихварывал. Он носил в себе веру как-то спокойно и уверенно, как тайну. В чем заключалась его тайна? Не разгадать. Потому и тайна, что от большинства скрыта. А с виду казался неспешным, избегал суеты, проживая годы в глубину. Никому не завидовал. Нежно любил природу и животных, особенно лошадей. Уважал их за понимание и молчание. Сам казался таким же, больше слушал, чем наставлял. То и дело присаживался на обочину уставшего от погони за мимолетной маятой дня и, всматриваясь в хрусталь воздуха, погружался в покой. Думал ли он о чем-нибудь в те минуты или просто пребывал мыслями и всем внутренним своим существом с Богом и не хотел расставаться с Ним даже на кратковременные дела свои?
И даже когда эфирный занавес начинал медленно шевелиться, дыша все глубже и полнее, и небо надламывалось с легким хрустом, пропуская вперед темнеющие, подтанцовывающие облака, а они, в свою очередь, подбирая ритм, уже готовы были пуститься в нелегкую, и внезапно на долю секунды все замирало; вмиг семь ветров, словно разом выпущенные из неволи гигантские летучие мыши, мчались и мешались с косматыми тучами, сухими листьями, пылью и пыльцой и начинали кружить все, что попадалось, в черно-серо-оранжевом вертеле (о роза ветров, загадка природы, завораживающая бешеной скоростью вращения и меня в далеком детстве), даже тогда Дед оставался недвижим и свободен, терпеливо ждал, пока, исчерпав весь свой запал, изнемогшая стихия смолкала, замирала, и снова до глади выпрямлялся воздух, переводя дух. Дед не спешил, и нам не угнаться за ветром судьбы. Поэтому и ты, моя Ванесса, не торопись, отдохни на тихой лужайке утра, останься в настоящем, в том, что всегда ускользает от тебя в прошлое или будущее, не успев родиться. Можешь ли ты знать вкус воды, если даже, не сделав одного глотка, с момента пригубления уже несешься мыслями в другое — дело, чувство, событие, незаконченный разговор, назначенную встречу... — обгоняя данное тебе, как дар, мгновение — единственное, что, в сущности, у нас есть? А потом с горечью сознаешь, что вот именно то слово, тот взгляд, цвет, вкус, аромат, звук, прикосновение, всплеск — и было настоящей жизнью, бросаешься вдогонку, чтобы вернуть, воскресить, оживить и завладеть им заново, — но нет, оно уже кануло в лету, оставив после себя один лишь неясный след утраты.
* * *
Ванесса долго не могла уснуть, снова и снова проигрывая в памяти ночную экскурсию с Эрикой в галерею отца, и образ Деда, узнанный на превосходящей разумение, соединившей множество жизней картине, всплывал и разрастался, не размерами, а некой непостижимой аурой потустороннего, затмевающей действительную осязаемую реальность. Странное беспокойство владело ею, как будто кто-то звал ее куда-то. Она прикрыла веки, и все поплыло, и лето, показалось, внезапно кончилось, и за окнами зашумела сухим золотом ранняя осень. Прислушалась к зову и подчинилась. Встала тихо, чтобы никого не разбудить, быстро собрала сумку и вышла на улицу. У ворот усадьбы миссис Харт уже стояло такси, но она и этому не удивилась. Не говоря ни слова, села на заднее сиденье, уютно погрузившись в его мягкую прохладу. Водитель обернулся, и Ванессе показалось, что на глазах у него повязка, какие обычно завязывают дети, когда играют в прятки (а может, это только игра отраженного света?): «Вам удобно, мадам?» — спросил водитель вежливо. Ванесса кивнула, и машина двинулась очень медленно, раскачиваясь, как люлька. «Вы знаете, куда ехать?» — поинтересовалась она. «Конечно, мадам, мы же обо всем договорились по телефону...». Ванесса с досадой подумала, что опять у нее начинаются провалы памяти, но с готовностью подтвердила: «О, да, сэр, вылетело из головы». Таксист довез до аэропорта, она поднялась на верхний этаж, разыскала регистрационную стойку и протянула билет.