С этими словами Женеста спешился и машинально последовал примеру Бенаси, который за поводья привязывал коня к дереву.
– Неужели ее нет дома? – сказал доктор, не видя девушки на пороге.
Они вошли, но и в комнате первого этажа никого не застали.
– Вероятно, услышала, что скачут две лошади, – заметил с улыбкой Бенаси, – и пошла наверх надеть чепчик, поясок – словом, принарядиться.
Он оставил Женеста, а сам отправился за хозяйкой. Офицер принялся рассматривать горницу. Стены были оклеены серыми обоями в розах, а на полу вместо ковра лежала циновка. Стулья, кресло, стол были сделаны из некрашеного дерева. Комнату украшали жардиньерки, сплетенные из ивовых обручей и прутьев, убранные цветами и мхом, на окнах белели кисейные занавески с красной бахромой. На камине – зеркало, меж двумя лампами – ваза из гладкого фарфора; рядом с креслом – еловая табуретка, на столе куски скроенного полотна, несколько заготовленных ластовиц, недошитых рубашек, а также принадлежности, без которых не обходится белошвейка, – рабочая корзинка, ножницы, иголки, нитки. Все было словно только что вымыто, как раковина, выкинутая морем на песчаный берег. Напротив, по другую сторону коридора, который упирался в лестницу, Женеста заметил кухню. На втором этаже, как и на первом, вероятно, тоже было две комнаты.
– Да полно, не бойтесь, – говорил Бенаси девушке. – Ну, пойдемте же!
Услышав эти слова, Женеста проворно вернулся в комнату. И вот появилась тоненькая, стройная девушка, разрумянившаяся от смущения и робости, одетая в розовое кисейное платье со множеством складочек и шемизеткой. Лицо ее было примечательно лишь некоторой расплывчатостью черт, что придавало ему сходство с иными лицами русских казаков, которые стали знакомы французам с печальных времен разгрома 1814 года. И в самом деле, у девушки был вздернутый нос, как у многих северян, большой рот, короткий подбородок, а руки красные, ноги – крупные, широкие, как у крестьянки. Хоть ей и случалось бывать на ветру, на солнце, лицо ее ничуть не загорело, было бескровным – ну прямо поблекшая былинка; но эта бледность с первого же взгляда и привлекала к себе внимание, а в ее голубых глазах было столько кротости, в движениях столько женственности, в голосе столько задушевности, что, несмотря на явное несоответствие ее облика с теми качествами, о которых так восторженно говорил Бенаси, офицер все же тотчас угадал в ней своенравную и болезненную натуру, искалеченную непосильными тяготами жизни. Девушка ловко развела огонь из торфа и сухих веток, уселась в кресло, взяла начатую рубашку и, оробев под взглядом гостя, не смела поднять глаза, хоть с виду и была спокойна; только, выдавая ее смятение, учащенно вздымалась юная грудь, поразившая Женеста красотой.
– Ну, моя милая девочка, дело подвигается? – спросил ее Бенаси, перебирая куски полотна, предназначенного для рубашек.
Девушка ответила, застенчиво и умоляюще посмотрев на доктора:
– Не браните меня, сударь, нынче я не сшила ни одной рубашки, хоть их заказывали вы и для людей, которым они очень нужны; но выдался такой чудесный день, я гуляла, набрала шампиньонов, белых трюфелей и отнесла Жакоте; она обрадовалась, ведь у вас к обеду гости. Как же я счастлива, что угадала это! Словно какой-то голос твердил мне, что надобно пойти по грибы.
И она снова принялась за шитье.
– У вас, мадмуазель, прехорошенький домик, – сказал ей Женеста.
– И совсем он не мой, сударь, – ответила она, вскинув на незнакомца глаза; казалось, и они покраснели от смущения. – Он принадлежит господину Бенаси.
И она несмело перевела взгляд на доктора.
– Вы прекрасно знаете, детка, – сказал доктор, беря ее за руку, – что вас отсюда никогда не выгонят.
Девушка вдруг вскочила и выбежала из комнаты.
– Ну-с, – спросил доктор офицера, – как она вам нравится?
– Знаете ли, – ответил Женеста, – она какая-то трогательная. Вы устроили ей премилое гнездышко.
– Да что там! Обои по пятнадцати – двадцати су, только удачно подобраны, вот и все. Мебель в счет не идет, ее в знак признательности сделал для меня мастер-корзинщик. Наша хозяюшка сама сшила занавески из нескольких локтей коленкора. Жилище ее и простая обстановка приглянулись вам лишь оттого, что увидели вы их в горах, в захолустье, где и не думали найти что-нибудь достойное внимания, а ведь вся тайна их прелести заключается в гармоническом сочетании дома с природой, которая проложила здесь ручьи и картинно рассадила деревья, посеяла на лужайке очаровательнейшие травы, разбросала кустики душистой земляники и нежные фиалки. Ну, что с вами? – спросил Бенаси у девушки, когда она вернулась.
– Ничего, ничего, – ответила она, – мне просто показалось, что в курятнике не хватает курицы.
Она говорила неправду, но заметил это только доктор – он сказал ей на ухо:
– Вы плакали?
– Зачем вы заводите такие разговоры при постороннем человеке? – ответила она.
– Мадмуазель, – сказал Женеста, – напрасно вы живете затворницей; в таком очаровательном домике вам не хватает только мужа.
– Вы правы, – промолвила она, – да как мне быть, сударь? Я бедна, но требовательна. Нет у меня охоты носить мужу похлебку в поле да быть за возницу, чувствовать непрестанно, как бедность гнетет тех, кого любишь, и не находить выхода, день-деньской нянчить детей и чинить отрепья мужа. Господин кюре сказал, что такие мысли не очень-то подобают христианке, я сама это хорошо знаю, но что поделаешь? В иные дни я готова съесть кусок черствого хлеба, только бы не возиться с обедом, неужто вы хотите, чтобы мои недостатки свели мужа в могилу? Чего доброго, он надорвался бы в работе ради моих прихотей, а это было бы несправедливо. Нет, на меня, видно, напустили порчу, приходится страдать в одиночестве.
– К тому же бедная моя девочка – лентяйка от природы, – сказал Бенаси, – надо с этим мириться. А все эти разговоры означают, что она еще не любила, – добавил он, посмеиваясь.
Немного погодя он встал и вышел на лужайку.
– Вы, должно быть, очень любите господина Бенаси? – спросил Женеста девушку.
– О, конечно, сударь. Все тут, как и я, готовы за него в огонь и в воду. Да вот только других-то он вылечивает, а у самого какой-то недуг, которого не вылечить. Вы его друг? Не знаете ли вы, что с ним? Кто же причинил горе такому человеку? Ведь он – истинное подобие Господа Бога на земле. Многие у нас верят, что хлеба всходят лучше, если он поутру проедет мимо поля. Что же, им лучше знать.
– А вы верите?
– Сударь, стоит мне его увидеть…
Она смутилась, но, помедлив, прибавила:
– И я весь день счастлива.
Она склонила голову и с какою-то странною торопливостью принялась шить.
– Ну, как? Рассказал вам капитан про Наполеона? – спросил, возвратившись, доктор.
– Вы видели Наполеона? – воскликнула девушка, всматриваясь в лицо офицера с восторженным любопытством.
– Еще бы! – сказал Женеста. – Тысячу раз, если не больше!
– Ах, как бы мне хотелось услышать что-нибудь из военной жизни.
– Завтра, вероятно, мы приедем сюда пить кофе. И тебе расскажут «что-нибудь из военной жизни», детка. – Говоря это, Бенаси обнял девушку за плечи и поцеловал в лоб. – Видите ли, ведь она моя дочка, – прибавил он, оборачиваясь к офицеру, – если я не поцелую ее в лоб, мне чего-то недостает весь день.
Девушка сжала руку Бенаси и чуть слышно сказала:
– Какой вы хороший!
Гости попрощались, но девушка пошла провожать их, посмотреть, как они уедут. Когда Женеста был уже в седле, она шепнула Бенаси на ухо:
– А кто же этот господин?
– Вот оно что, – засмеялся доктор и добавил, уже занося ногу в стремя, – да, может быть, твой суженый…
Девушка все стояла, глядя, как они спускаются по крутой тропе, и когда они обогнули сад, то увидели, что она взобралась на груду камней: ей хотелось еще раз взглянуть на своих гостей и кивнуть им на прощанье головой.
– Сударь, в этой девушке есть что-то необычное, – сказал Женеста доктору, когда они отъехали на порядочное расстояние от дома.
– Не правда ли? – ответил он. – Двадцать раз я твердил себе, что лучше жены не найти, но я не могу полюбить ее иначе, чем дочь или сестру, сердце мое мертво.
– Есть у нее родственники? – спросил Женеста. – Чем занимались ее отец и мать?
– О, это целая история, – ответил Бенаси. – У нее нет ни отца, ни матери, никого из родни. Ее прозвище сразу же возбудило мое любопытство. Она родилась у нас в селении. Отца ее, поденщика из Сен-Лоран-де-Пона, прозывали Могильщиком, конечно, потому, что с незапамятных времен в их семье из поколения в поколение передавалось ремесло могильщика. Смертной тоской веет от этого прозвища. В силу римского обычая, до наших дней принятого здесь, как и в ряде других областей Франции, жену называют именем мужа, прибавляя женское окончание, ну, а эту девушку стали звать по прозвищу отца – Могильщицей.
Поденщик женился по любви на горничной некой графини, поместье которой находится в нескольких лье отсюда. У нас, как и вообще в деревне, любовь не имеет ровно никакого значения для брака. Обычно крестьяне обзаводятся женами, чтобы иметь детей, чтобы иметь хозяйку, – будет кому готовить вкусную похлебку, носить им в поле еду, ткать холст на рубахи да чинить одежду! Издавна ничего подобного не приключалось в здешних краях, где нередко парень бросает «нареченную» ради другой, за которой дают на три-четыре арпана земли больше. Печальная участь досталась Могильщику и его жене, так что пример их не мог отучить наших крестьян от расчетливости, присущей уроженцам Дофине. Красавица жена Могильщика скончалась во время родов, муж впал в такое отчаяние, что умер в том же году, не оставив дочке ничего, кроме жизни, еле теплившейся в ней и, разумеется, необеспеченной. Девочку из милости взяла соседка, воспитывавшая ее лет до девяти. Но вот доброй женщине стало не под силу кормить приемную дочку и пришлось посылать ее за подаянием в то время года, когда на дорогах бывает много путешественников. Однажды сиротка пошла просить милостыню в графский замок, и ее там оставили – в память матери. Бедную девочку муштровали, проча в горничные наследнице, пять лет спустя вышедшей замуж; все эти годы она страдала от причуд богатых попечителей, господ, как водится, взбалмошных, которые обычно благотворительствуют порывами, прихоти ради, и, выказывая себя то опекунами, то друзьями, то хозяевами, делают еще более ложным и без того ложное положение облагодетельствованных ими бедных детей, беспечно играют их сердцем, жизнью и будущим и почти не считают их за людей. На первых порах Могильщица стала чуть ли не товаркой наследницы; ее обучали грамоте, а иногда будущая ее госпожа, чтобы поразвлечься, давала ей уроки музыки. Девочка была то компаньонкой, то горничной и превратилась в какое-то исковерканное существо. Она пристрастилась к роскоши, к нарядам и усвоила манеры, не подходившие к ее истинному положению. С той поры невзгоды без пощады искоренили все это из ее души, но не уничтожили смутного сознания, что ей предопределен более высокий удел. И вот как-то, в роковой для бедной девушки день, молодая графиня, уже бывшая замужем, невзначай увидела, что Могильщица – теперь просто-напросто горничная, – надев бальное платье своей госпожи, танцует перед зеркалом. Сироту, которой в ту пору было шестнадцать лет, безжалостно выгнали, ей все опостылело, и она дошла до нищеты, бродила по дорогам и просила милостыню, работала, как я вам уже рассказывал. Нередко она подумывала о том, не броситься ли ей в реку, не продаться ли первому встречному; чуть ли не целыми днями лежала она в угрюмом раздумье где-нибудь у изгороди на солнцепеке, зарывшись головой в траву; и проезжие кидали ей несколько су, именно потому, что она не просила. Год она пробыла в больнице в Анеси, после того как надорвалась во время жатвы, – она работала в надежде, что умрет. Нужно послушать, как она сама рассказывает о своих чувствах и мыслях в ту пору своей жизни, ее простодушные признания часто бывают весьма любопытны. В конце концов она вернулась в наше селение, как раз когда я решил там обосноваться. Мне хотелось познакомиться с духовным миром здешних жителей, я принялся изучать характер девушки и был изумлен; затем, убедившись в ее болезненном складе, я решил взять ее под свою опеку. Пройдет время, и, может быть, она свыкнется с работой белошвейки, во всяком случае я обеспечил ей существование.
– Ей там очень одиноко, – сказал Женеста.
– Нет, у нее ночует пастушка, – ответил доктор. – Вы не заметили, что повыше дома находятся службы моей фермы, их заслоняют ели. Там, у себя, она в полной безопасности. Впрочем, в нашей долине не встретишь злых озорников; если они случайно и попадаются, я посылаю их на военную службу, и они становятся отменными солдатами.
– Бедная девушка! – заметил Женеста.
– А вот местный люд ничуть ее не жалеет, – продолжал Бенаси, – напротив, все находят, что она счастливица; здесь не понимают, что между нею и другими крестьянами существует важное различие: им Бог даровал силу, ей же – слабость.
В ту минуту, когда всадники выехали на гренобльскую дорогу, Бенаси, заранее зная, как поразит офицера пейзаж, открывшийся перед ними, с довольным видом остановил коня, чтобы насладиться изумлением своего спутника. Два зеленых вала высотою футов в шестьдесят тянулись, пропадая вдали, по обеим сторонам широкой дороги, чуть горбатой, как садовая аллея, – все вместе составляло живой зеленеющий памятник, которым по праву мог гордиться человек, создавший его. Никто не подстригал деревьев, и они возвышались громадным шатром, – недаром итальянские тополи считаются великолепнейшими представителями растительного мира. Уже мрак окутал одну сторону дороги, и потемневшие деревья стояли необъятной стеной, а другую ярко освещало заходящее солнце, покрывая позолотой молодые побеги, и блики света то вспыхивали, то меркли на колыхавшейся завесе листвы, когда по ней пробегал солнечный луч или легкий ветерок.
– Как вы, должно быть, счастливы здесь, – воскликнул Женеста, – все тут дает вам радость.
– Сударь, – сказал доктор, – только любовь к природе не обманывает человеческих надежд. Она не приносит разочарования. Вот этим тополям – десять лет. Случалось ли вам видеть, чтобы деревья так хорошо принимались?
– Господь бог всемогущ! – воскликнул офицер, останавливаясь посреди дороги, ни начала, ни конца которой не было видно.
– Ваши слова для меня истинная отрада, – сказал Бенаси. – Мне так приятно услышать от вас то, что я сам часто повторяю, когда еду этой дорогой. Здесь человека охватывает какое-то религиозное чувство. Мы с вами словно две песчинки, а ощущение ничтожества нашего всегда приближает нас к богу.
Они умолкли и медленно тронулись в путь, слушая, как гулко, будто под сводами храма, отдается топот копыт в зеленой галерее.
– Сколько радостных волнений, о которых и не подозревают горожане! – промолвил доктор. – Чувствуете, как пахнет клейкий сок тополя и смола лиственницы? Какое упоение!
– Слушайте, что это? – воскликнул Женеста. – Давайте остановимся.
Издалека донеслось пение.
– Кто это поет – мужчина или женщина? Или птица? – негромко спросил офицер. – Или это голос самой великой природы?
– Все вместе, – ответил доктор, соскакивая с лошади и привязывая ее к ветви тополя.
Он знаком предложил офицеру сделать то же и последовать за ним. Они не спеша пошли по дорожке, окаймленной живой изгородью из терновника, осыпанного белым цветом и разливавшего благоухание в сыром вечернем воздухе. Солнечные лучи, падавшие на тропу, были как-то необычайно ярки, очевидно по контрасту с длинной темной завесой из листвы тополей; эти мощные потоки света бросали багряные отблески на хижину, приютившуюся в конце песчаной дорожки. Казалось, золотая пыль осыпала соломенную кровлю, обычно цветом напоминавшую скорлупу каштана; на развалившемся коньке зеленели заячья капуста и мох. Сквозь ослепительную дымку хижина едва была видна; но ветхие стены и дверь – словом, все сверкало мимолетным блеском, все поражало неожиданною красотою, как это бывает порой с человеческим лицом под воздействием страсти, которая оживляет и красит его. На лоне природы иногда видишь такие безыскусно пленительные и преходящие картины, которые вызывают у нас тот же душевный порыв, что и у апостола, сказавшего Иисусу Христу на горе: «Построим кущу и пребудем здесь». В этот миг природа будто обрела чистый и нежный голос, такой же чистый и нежный, как она сама, но голос грустный, подобно сиянию, меркнувшему на западе; смутный прообраз смерти, напоминание, воплощенное на небе в заходящем солнце, а на земле – в цветах и в мотыльках-однодневках. В эту пору дня солнечный свет проникнут печалью, печальна была и звеневшая в воздухе песня – народная песня, песня любви и скорби; было время, когда она выражала национальную ненависть Франции к Англии, но Бомарше вернул ей истинную поэтичность, и она зазвучала на французской сцене в устах пажа, признающегося в любви своей крестной матери. Кто-то напевал ее без слов, и она отзывалась в душе, задевая самые чувствительные струны.
– Лебединая песня, – сказал Бенаси, – за целый век, пожалуй, такого голоса не услышишь и двух раз. Поспешим: надобно немедля прекратить пение. Мальчуган убивает себя, бесчеловечно слушать его дальше… Замолчи, Жак! Эй! замолчи же! – крикнул доктор.
Пение оборвалось. Женеста не двигался, словно завороженный. Тучка прикрыла солнце, и сразу замерли и природа и голос.
Мягкое сияние, теплый ветерок и пение мальчика сменились сумерками, прохладой и тишиной.
– Почему ты не слушаешься? – говорил Бенаси. – Больше не получишь ни рисовых пирожков, ни супа с улитками, ни свежих фиников, ни белого хлеба! Видно, тебе умереть хочется и причинить горе матери?
Женеста вошел в опрятный дворик и увидел женственного, хрупкого подростка лет пятнадцати; у него были жиденькие белокурые волосы и такой цвет лица, словно он нарумянился. Он медленно поднялся со скамейки, стоявшей под большим кустом жасмина, под пышными ветвями сирени в цвету, заслонившими его фигурку своею листвой.
– Ведь я велел тебе, – продолжал доктор, – ложиться с заходом солнца, не выходить вечером на холод и не разговаривать. Как же тебе в голову пришло запеть?
– Право же, господин Бенаси, было совсем тепло, а ведь так приятно, когда тепло! А то меня всегда знобит. До того хорошо мне стало, что я нечаянно стал напевать «Мальбрук в поход собрался» и сам себя заслушался: голос у меня звучал прямо как свирель вашего пастуха.
– Смотри, чтобы этого больше не повторялось, слышишь?.. Дай-ка руку, бедный мой мальчик.
Доктор принялся считать пульс. Голубые глаза подростка обычно были полны смирения, но сейчас они лихорадочно блестели, – мальчик был явно возбужден.
– Так я и знал, ты в испарине, – сказал Бенаси, – Мать, верно, ушла?
– Да, сударь.
– Ну, ступай домой и ложись.
Больной, в сопровождении Бенаси и офицера, вернулся в хижину.
– Зажгите-ка свечку, капитан Блюто, – сказал доктор, помогая Жаку снять бедную его одежду.
Когда в комнате стало светло, Женеста поразился невероятной худобе Жака, мальчик был кожа да кости. Бенаси уложил его и стал выстукивать, прислушиваясь к шуму, отдававшемуся у него в груди; уловив зловещие хрипы, он прикрыл Жака одеялом, отошел шага на четыре и, скрестив руки на груди, стал наблюдать за ним.
– Ну, как себя чувствуешь, милый?
– Хорошо, сударь.
Бенаси придвинул к кровати стол на четырех шатких ножках, отыскал на камине стакан, пузырек и приготовил питье: налил в воду темную жидкость из пузырька, тщательно отсчитав капли при свете зажженной свечи, которую держал Женеста.
– Что-то твоя мать запаздывает.
– Да вот она идет, сударь, – сказал Жак, – Слышите – шагает по тропке.
Доктор и офицер в ожидании оглядывали комнату. На полу в ногах кровати валялся набитый мхом матрац без простынь и одеяла; тут, очевидно, не раздеваясь, спала мать. Женеста молча указал на эту постель доктору, который тихонько кивнул головой, как бы говоря, что и его умилила материнская самоотверженность. Во дворе раздалось постукивание сабо, и доктор вышел.
– Придется вам эту ночь присмотреть за Жаком, матушка Кола. Если пожалуется на удушье, дайте ему питье, оно приготовлено в стакане на столе. Только пусть больше двух-трех глотков сразу не отпивает. Стакана должно хватить на всю ночь. Главное, не подливайте из пузырька и первым делом смените сыну белье, он весь в поту.
– Не успела я нынче постирать ему рубашки, сударь мой, пришлось в Гренобль пеньку снести, чтобы выручить немного денег.
– Ну, рубашки я вам пришлю.
– Значит, бедному моему сыночку хуже стало? – спросила женщина.
– Хорошего ждать нечего, матушка Кола; он не поберегся и запел; но не корите, не браните его и сами бодритесь. Если Жак будет очень жаловаться, пошлите за мной соседку. Прощайте.
Доктор окликнул спутника, и они пошли обратно по тропинке.
– У паренька чахотка? – спросил Женеста.
– Ну конечно, боже ты мой! – ответил Бенаси. – Его исцеление было бы чудом природы, наука тут бессильна. Профессора Парижского медицинского факультета говорили нам о явлении, свидетелем которого вы только что были. При некоторых формах чахотки иногда происходят такие изменения голосовых связок, что у больного появляется замечательный голос – самому искусному певцу не превзойти его. А невеселый денек провели вы из-за меня, сударь, – добавил доктор, вскочив на коня. – Повсюду страдание, повсюду смерть, и покорность судьбе тоже повсюду. Крестьяне умирают философски – отстрадали молча и свалились наподобие животных. Ну, довольно говорить о смерти, пришпорим-ка лошадей. Надобно засветло вернуться домой, мне хочется, чтобы вы взглянули на новый поселок.
– Эге! Да не пожар ли там, – сказал Женеста, указывая на склон горы, откуда столбом поднималось пламя.
– Ну, это огонь не страшный. Должно быть, известь обжигают. Промысел этот у нас возник недавно – топливом служит вереск.
Прогремел ружейный выстрел, и Бенаси, невольно вскрикнув, раздраженно сказал:
– Неужто опять Бютифе? Ну, посмотрим, кто кого пересилит!
– Стреляли вон там, – заметил Женеста, указывая на буковый лесок, выросший на горе, как раз над ними. – Да, там, наверху, поверьте слуху старого солдата.