– Леночка, Леночка! Как это «просто дружить – и всё»? Ведь говаривал старик Моруа: «Дружба между мужчиной и женщиной возможна, если только она начало или конец любви». Святое, великое, воспетое чувство пока ещё не кружило нас в сказочных объятиях. Значит, наша дружба – начало его? Я так понимаю?
А ответ – улыбка только. И остывающая заря румянца. Стригущее движение узких, выщипанных в стрелки, светлых бровей. И смеющиеся глаза, окутанные редкостными ресницами: пушистыми, почти седыми у самых век, с загнутыми воронёными кончиками…
Хозяин зашоркал и застучал ложкой о дно миски: доедал салат. Сумерки сгустились настолько, что в домах за бульваром стали загораться окна: разными оттенками жёлтого цвета, бессистемно. Спортсменки давно зачехлили ракетки и ушли с корта. У соседей за стеной бормотало радио. Холодильник опять заработал.
– Зима в том году наступила внезапно. Свалилась на голову! В отвергнутый праздник, днём седьмого ноября, я бродил рассеянно по книжной ярмарке в джинсовом костюмчике нараспашку. Невысокое и яркое солнце светило вовсю. Стояла настоящая жара, и ворсистый лиственный ковёр под слоновыми ветвями платанов пах душисто и сухо. Помню, купил у торопливо собиравшегося парня «Улисса» Джойса – и долго потом вертел увесистый блок в руках, не мог понять, зачем мне эта усыпляющая книга. Пока не сообразил, что взял его в основном из-за суперобложки: глянцевой, чёрной, как спина скарабея, с обширными жёлтыми включениями. Рядом с прислонённой к грязно-белой стене книгой лежала на тротуаре лимонная осыпь клёнов.
Через день примчался северо-восточный ветер, начал спешно обрывать оставшуюся на тополях листву – не закончил, а потом сбросил на город груды морозного и мутного от снега воздуха. Всё замело сразу. Три недели не хотелось выходить из дому – холодно, ветрено, скользко и тоскливо – шумно: расстилается и бьётся бельё наверху, на балконе, или подвывает воздух в узком проходе между домами, громыхает оторванная кровельная жесть или по-стариковски скрипят вязы.
А когда ударила наконец оттепель и растаял последний в городе воздвигнутый грейдером сугроб – грязная и мокрая соль снега вперемешку со стираными листьями и набухшими водой чёрными обломками веток, – было уже начало декабря. На полтора месяца установилась сухая и тёплая погода.
В эти холода мы встречались с Леной часто. Дмитрий Ильич подолгу отсутствовал, мотаясь по издательским делам по всему городу и даже в соседние города. Я оставался в прорабской один, читал, ремонтировал настольные лампы или ладил какую-нибудь доску объявлений для пущей материализации гнева и милости Александра Николаевича Бешуева.
Лена всегда заходила неожиданно. С наступлением зимы наш коридор превратился в курилку, там постоянно толклись и разговаривали люди, и я не слышал её приближающихся шагов. Открывалась дверь, ступала Лена через порог. Всё тот же соевый шоколад куртки, только теперь – на свитере из пепельной ангорки; чёрные шерстяные гамаши вместо джинсов, зимние ботинки с высокими голенищами и каракулевая чёрная папаха на ангельских волосах. Сумочка всё та же.
– Здравствуй, Борь! – И, сбрасывая ремень сумочки с плеча, на полтона ниже, как умела спрашивать только она, Лена Молчанова, доверчиво и с ударением на первом слове: – Как твои дела?
На секунду рука её приветственно касалась тремя пальцами моего плеча или скользила полуматеринским-полуженским движением по затылку, бросая в блаженную слабость.
– Я позвоню по телефону, ладно? – Лена присаживалась к столу Дмитрия Ильича. Стандартная, несколько перегруженная фраза: по чему ещё можно звонить? Некий фирменный знак, клеймо узнавания. Долгожданный пароль… Рекламным агентам никак нельзя без телефона.
А я оправлялся через минуту от её невольного и нежного натиска и уже обрушивался на гостью, мешая её работе, со всеми теми серьёзностями, вольностями и скабрезностями, о которых говорил раньше.
Если Дмитрий Ильич находился в прорабской и у него сидели люди, Лена здоровалась кивком головы и, не заходя в комнату, приглашала меня выйти особенным движением пальцев левой руки – как на гитарном грифе. Я изображал на лице приличествующие занятому мужчине недовольство и озабоченность и выходил в коридор, внутренне вздрагивая от радости. Лена сама придерживала за мной дверь, чтобы не хлопнула.
– Здравствуй, Борь! А кто это, а кто это сидит у Дмитрия Ильича?
По мере своей осведомлённости я удовлетворял её любопытство.
И снова:
– Ой, Борь, мне столько надо тебе рассказать! Представляешь, что учудила моя Марья… – и она передавала мне, что сотворила её ненаглядная, или очередной промах супруга, или пятистепенной важности фирменную новость, или срочно пересказывала содержание вчерашнего фильма, которого я не видел по причине занятий. Так мы болтали минут двадцать-тридцать прямо в коридоре, как мне тогда казалось – от всех отъединённые и довольные свиданием. Не знаю… Во всяком случае, мне было хорошо.
С наступлением оттепели, в преддверии Нового года Лена стала работать больше. Она почти не поднималась на наш этаж. Чаще всего теперь она звонила мне снизу, из рекламного агентства, спрашивала, нет ли поблизости Миши, или Вадима, или Вени – её коллег, кого-нибудь из других сотрудников.
И в заключение короткого разговора:
– Борь, а ты не хочешь спуститься вниз? Поговорим…
И я, как влюбленный кадетик, слетал по лестнице вниз, на ходу застёгивая синюю рабочую куртку.
Мы устраивались в вестибюле, в уголке, на холодном по-вагонному диване. Прихожая работающего учреждения – не место для веселья, и здесь мы говорили вполголоса, почти всегда на серьёзные темы. Мельтешащие у входа люди в этом нам не мешали. Здесь Лена жаловалась на свою не очень удающуюся жизнь, иногда недоумевала печально и задавала мне свои бесчисленные «почему?» касательно мужской психологии вообще и её мужа – в частности. Как умел, с наивозможной искренностью я отвечал ей. Драгоценная мозаика витражей делала разбежавшееся вширь помещение компактнее, строже и выше. Застывшая в стекле немеркнущая яркость красок напоминала о храмах и исповедальнях.
Тогда я не обращал внимания на то, что постепенно Лена перестала заходить в прорабскую именно ко мне и просто так, что теперь она заглядывает между делом, а на второй этаж поднимается в основном к компьютерщикам, с которыми «лепит» рекламу. Я пропустил мимо глаз, что со временем Леночка и вовсе перестала посещать наш этаж. И теперь мы встречались только внизу, после её звонка, в котором предложение встретиться она почти всегда предваряла мелкой просьбой: позвать кого-нибудь к трубке, принести для агентства писчей бумаги, стержней с пастой или ленту для факса, лампу дневного света взамен перегоревшей. Болезненно отозвалось во мне лишь то, что свидания наши стали реже. За весь декабрь мы встретились хорошо если раз шесть. Я пока не задумывался, какое место я занимаю в жизни Лены, что у неё могут быть и другие исповедники и родственные души.
Тогда я не думал над всем этим. Прискорбна, конечно, редкость встреч. Но по-настоящему важным было другое: всё-таки эти встречи по-прежнему назначались и свершались! И в каждое свидание, даже самое короткое, я погружался в тёплые волны целебного озера несравненной женственности, истинного обаяния и пусть короткого, но пристального, заинтересованного внимания. И они, волны эти, уносили меня из уныло пережёвываемого время от времени прошлого с неудачным давним браком и из прострации настоящего.
Я опять занимался по вечерам! С девяти вечера до часу, до двух ночи – сидел и зубрил. Конечно, по продолжительности и интенсивности это было далеко не то, что на первых курсах. Однако мысль бросить университет уже не довлела надо мной. Она ещё оставалась, но отступила глубоко на дно сознания, утекла туда водой, увильнула скользким червем. Темень моего будущего тоже несколько просветлела, словно поводили иголкой по закопчённому начерно стеклу и подставили его солнцу.
После каждой встречи я возвращался в прорабскую, к своей работе. Через определённое время опять впадал в ипохондрию. На меня наваливались запахи, звуки и краски знакомого, однако нелюбимого дела. Со скрытым внутренним напряжением я ждал каждого прощального рукопожатия Дмитрия Ильича – снизу, от стола, сквозь пелену сигаретного дыма, над муравьиной жизнью на табло калькулятора, машинальное: «Счастливо, Боречка!.. Да, я посижу ещё немного…» Оно было таким крепким, что кисть буквально вяла и склеивались пальцы. Ильич и не думал ни о чём подобном, а его рука держала мою душу, тискала её и говорила всякий раз: «Никуда тебе, дорогой, не уйти от этих шелушащихся стен и резвых тараканов. Сгинешь ты навсегда, растворишься в копошении таких же прорабских, даже если отсюда уйдёшь. Удел твой таков». Мнительность, конечно. Глупо.
Легче дышалось только за стенами издательства. Я приходил домой, перебрасывался десятком отвлечённых фраз с тёткой за ужином. Бездумно читал газету после. Но когда приходила пора открывать книгу и меня привычно охватывала ненависть ко всем, кто пишет такие толстые тома (а я не успеваю их читать, не успеваю!), я сразу же вспоминал Лену. Какой-то час, проведённый с ней в абсолютно ином измерении, где есть место вскипающей радости и счастливому забытью, причем не эфемерной радости и не болезненному забытью, а вполне естественным, земного происхождения и с конкретным источником в лице женщины, – этот час превращал меня из постыдно дрожащего неврастеника в более-менее нормального человека. Лена была моим врачевателем в прямом смысле слова! Стоило вспомнить нашу увлечённую болтовню, как пятипалая, с роговыми шипами клешня отчаяния разжималась и освобожденное сердце билось ровнее и спокойнее. Утихли головные боли.
Леночка, сама о том не зная, озарила мне своим существованием будущее. Единственная среди окружающих людей и стен, оказавшаяся не равнодушной ко мне, единственная. Смелость и естественность её первого обращения, её растущая от недели к неделе привлекательность в моих глазах не совсем понятным образом переносились на всё, что ожидало меня в жизни впереди, и делали его не таким безнадёжным.
Я учился. Конечно, довольно много потрачено времени в удручающем умственном параличе после неравной схватки с интеллектом Веры Юрьевны, и со своей медлительностью мне нечего было рассчитывать, что успею подготовиться к следующей сессии достойнее, чем к предыдущей. Но всё-таки потихоньку я учился: тяжко, скучно. Читал через страницы, через главы. Однако систематически, и в голове кое-что оставалось…
Совсем стемнело, и кинжальные верхушки тополей той стороны бульвара раздвинули звёзды на чёрном небе. Хозяин хотел встать из-за стола.
– Не включай, пожалуйста, свет. Я скоро закончу. Мне так легче вспоминать.
На звук разлили последнее вино. У соседей наверху вещал телевизор. По лестнице поднимались, разговаривая, густо пролаяла собака: два раза и ещё раз. И опять потянулся монотонно, ниткой в потёмках, голос.
– А вот гуляли мы с Леной всего один раз. Это был понедельник, в двадцатых числах декабря. Час дня, обед. Ионенков на перерыв уехал домой, у него «девятка». Я выпил своё молоко и съел свою пару булок; сидел за книгой. Лена позвонила снизу и сразу же предложила пройтись по городу. Чудесная погода и всё такое. На этот раз предварительно ни о чем не просила. Нужно ли говорить, с какой охотой я согласился? Мы встретились внизу, под витражами. Она выглядела сонной и необычно молчаливой. Такой я её ещё не видел.
– Лена, Лена, что случилось? Ты такая грустная – ужас!
Она не подхватила предвкушающего моего бодрячества. Слабо мотнула рукой. И звонко:
– Да-а!..
А потом – много ниже, едва не шёпотом:
– В пятницу с Анатолием опять поругались. Не хочет уходить, и всё. Как можно быть таким бестолковым? Неужели он, взрослый, не понимает: нельзя жить с человеком, которого презираешь?
Лена неловко отвернула лицо.
– Все выходные пролежала, в стену проглядела. Не говорила ни с кем. Даже Машка притихла.
В это время мы спускались по ступенькам крыльца. Людей во дворе не было. Я обогнал спутницу и постарался заглянуть ей прямо в зрачки, по привычке и несколько игриво ещё. Запоздало и почти безразлично Леночка вскинула левую ладонь к виску, прикрываясь. Её глаза обволокла влага застоявшейся слезы. Они заблистали и засветились, и вся Лена ожила и удивительно похорошела. Она будто оторвалась от земли и шла не по усохшей грязи и городской пыли, а ступала по воздушному упругому покрывалу. Не думал, что слёзы могут так одухотворить и украсить женщину! Читал об этом, но сам до сих пор не видел. Другие плачут – шмыганье, набрякшие веки и красные носы; потерянная суета между сумочкой и карманами одежды, поиски спасительной промокашки платка. У Лены до плача не дошло. Выбившаяся у виска, золотая на кончике прядь, под вороным каракулем. Расцветающая через силу под моим взглядом улыбка – на несмываемой белизне лица. И наливающиеся горячим и отчаянным сверканьем глаза, набухающие хрустальной живой почкой, готовой вот-вот облегчённо прорваться прозрачными потоками, – глаза, так и оставшиеся невыплаканными.
– Боря, не смотри так. Мне неловко.
Лена улыбалась: по-детски, всей пятернёй вытерла слёзы с седой пушистости ресниц.
На минуты вся моя постоянная университетская задавленность отошла куда-то далеко-далеко, я даже забыл о ней. И мне стало искренне и глубоко жаль Леночку. Жаль совершенно бескорыстно! Я давно никому так не сопереживал. Давно.
– Лен, я могу для тебя что-нибудь сделать? Деньги тебе нужны?
Она смотрела уже веселее.
– Выгони моего бывшего мужа.
Я вздохнул и развёл руками. Даже если сказано это полусерьёзно… Сплеча лезть в отношения двух взрослых людей, между которыми стоит до безумия любимый обоими ребёнок?.. Тоска моя занимала своё привычное место.
Мы долго гуляли в тот день, Лена впервые держала меня под руку, быстро оживала, а я, усмехаясь внутренне, ощущал себя снисходительным и надёжным. Снова в привычной своей манере заболтала – заговорила о подруге, которой ещё хуже: у неё тоже девочка, только постарше Машки, ей некуда идти, и она – образованная, умница – живёт в одном доме с мужем – алкоголиком и прогоревшим бизнесменом, терпит все его выходки. Подошли к книжному лотку. «Зигмунд Фрейд», – вслух прочитал я надпись на самой просторной обложке.
– Ты читал его, читал? – накинулась Леночка на меня и тут же стала обстоятельно излагать основы теории психоанализа.
Погода для декабря была просто превосходная. Полная неподвижность воздуха. Ясная солнечность. Теплынь. Я расстегнул верхние пуговицы куртки. Спящие серые акации с очень живыми и интенсивно зелёными клубами омел в кронах – и целеустремлённо снующие под ними люди на дорожках парка, с розовой когда-то мраморной крошкой. Безразличные, мёртвые, омытые оттепелью и высушенные торопливым солнцем бурые листья на газонах, жёлтые останки трав – и слепо попирающая их человечья нога. Сыплются, скачут по гранитным ступенькам к реке радостные разноцветные горошины драже из лопнувшего пакетика – детский сад вывели на прогулку. Яркость сосновой и пихтовой хвои; голубые ели стоят как гостьи. Тени их особенно зябки. Качает хвостом белобокая сорока на ветке. Посреди деревьев, прямо на земле, застыл длинноклювый аист из серого цемента – скульптура малых форм. Качает хвостом сорока, вертит опущенной чёрной головкой: изучает рассыпанных цепью пятерых ворон, наступающих по шорохливой листве на одного аиста.
Мы вышли к набережной. Салгир на запруде монотонно взбивал пену. Интересно, ночью она такая же незамаранная?
– Лебеди! Смотри, смотри, лебеди!
На поверхности искусственного плёса в прямоугольной ванне с высокими бетонными стенками довольно далеко от нас плавали две белые птицы. Люди по обеим сторонам останавливались, глазели, тыкали восхищённо пальцами. Уже бросали сверху кусочки хлеба или булки, птицы подхватывали их из воды, с достоинством, но и без особой гордыни. Утки, быстрые и ловкие пловчихи, закрякали, устремились из-под моста к месту поживы. Каждая тянула за собой пару удлинявшихся водяных усов. Усы путались и сминали зеркало плёса в зыбкую рябь.
Я совсем растрогался. Расстегнул куртку до конца и неожиданно для себя самого признался Лене, что хочу бросить университет.
– Не смей! – Леночкино лицо оказалось в каких-нибудь двадцати сантиметрах от моего. Она стояла почти вплотную и опять глядела снизу вверх. Но взгляд был не искательным, как раньше, а небывало-строгим. Отчаянным даже.
– Не смей, Борис! – впервые полно произнесла Лена моё имя, и её кулачки ударили меня в грудь; я качнулся. – Если бы ты знал, как я жалею, что не получила высшего образования! Боря, не смей, слышишь? Я тогда тебя уважать перестану, слышишь? Разговаривать с тобой не буду! Если б ты знал… Как всё по-другому могло быть, если б я училась! Я и замуж бы просто так, от скуки, не пошла. Образованные люди – это совсем другой уровень. Интеллект… У Машки был бы другой отец!.. – Она вздохнула, перевела дух, прижала кулачки к моей груди. – Борь, ведь ты больше половины прошёл. Всё будет нормально! Сдашь ты эту сессию. Один ты, что ли, такой? Все дрожат, а сдавать идут. Что она, дура, ваша Максимова: полгруппы на четвёртом курсе заваливать?
Я вздрагивал от Леночкиных толчков, блаженно щурился на белёсую голубизну неба сквозь вознесённые верхушки тополей – просто стоял, запрокинув голову, – и впервые за два месяца в душу мою заглянуло мужество. Мужество и вера. Вера в то, что скоро наступит Новый год и всё действительно как-то сложится. Учёба когда-нибудь закончится, ведь не безразмерна же она! И будет дальше жизнь, но уже без страха и унижения. Будет дальше жизнь! И в ней у меня будет жена, обязательно похожая на Лену, только на Лену. Чем похожая – я тогда не сознавал. Думал: «похожая» – и видел рядом с собой пока только одну Лену.
После этой прогулки мы встречались ещё четыре раза, под витражами: один раз – до праздника и три – в январе уже. Кто как встретил Новый год, как отпраздновал Рождество, и все старые темы для болтовни. Всё как прежде.
Вот только прикоснуться к Леночкиной талии, когда пропускал её вперёд в раскрытую дверь, или сесть так, чтоб ощутить телом приятную тёплую плотность её бедра, я больше не старался. И не заикался больше про золотой гвоздь. Когда нечего было сказать, просто молча любовался Леной, по-прежнему охотился за её взглядом. Я наслаждался непритворным её смущением при этом, её нежной аурой и откровенно веселился, если удавалось заставить порозоветь Леночкины щёки. Вот странно: уже много раз я видел эту женщину, но каждого свидания ждал с нарастающим нетерпением. И нетерпение, и сами свидания с неизменным, состоящим из одного только оживления, вступлением: «Здравствуй, Борь! Как твои дела?.. Ой! Мне столько надо тебе рассказать!..» – и прощальным, лёгким, как майский пух тополей, скольжением её пальцев по моей блаженно растерянной, никогда не успевающей захлопнуться вовремя ладони – они так успешно противостояли моей тоске бесцельного и загнанного человека, что я учился уже всерьёз. Это было главное! Женщина-Лена нравилась мне всё больше и больше. Редкость, правда? Но склонять её к связи теперь, после прогулки по набережной, было всё равно что пытаться затащить в несвежую постель путеводную звезду. На звезде нужно только жениться. Делать её любовницей – значит, разрушать самого себя.
А вот о женитьбе на Лене у меня и мысли не шевельнулось. У Лены была её дочь, а у меня – давний опыт брачной жизни с женщиной по имени Галина, которая тоже была с ребёнком. Тщательно забытый опыт. Кроме резюме: все одинокие мамы требуют, в лучшем случае – хотят, чтобы их любили больше, чем они сами могут себе это позволить по отношению к вам. А подачки мне были не нужны.
В самом начале февраля Леночка позвонила снизу и сообщила, что ей срочно придётся уехать с мужем и Машкой к бывшей свекрови в Ижевск. Свекровь тяжело заболела, просила привезти внучку, а Лена не хотела отпускать девочку с отцом: боялась, что он увезёт её. Деньги на поездку свекровь прислала, осталось купить билеты, так что вся наша ласковая чепуха откладывается на месяц-полтора.
Я отпустил Леночку на удивление с лёгким сердцем. Пожелал ей счастливого пути. Работы в фирме было совсем мало. Я целыми днями сидел в прорабской за книгами, да ещё и деньги получал, небольшие, правда. Учёба моя набирала обороты.
До сессии оставалось меньше двух месяцев. Пора было заглянуть в альма-матер. Хвост по зарубежке висел за спиной. Помню, на свидание с Верой Юрьевной я решился поехать в отвратительную погоду. Последний настоящий натиск зимы. День был солнечный, но до того холодный, что носа на улицу высовывать не хотелось. Мороз на прощанье стоял градусов двенадцать, и серая грязь на грунтовке за воротами окаменела марсианскими рельефами, с каналами-колеями. Ровный и сильный восточный ветер переносил с места на место редкий снег. Снег всё время шевелился, переливался микроискрами на солнце, сбивался, отдыхая, в кучки у стен домов и стволов деревьев вместе с бумажками и жёлтыми сигаретными фильтрами и вновь завивался долгими змейками вдоль сухих тротуаров. Собака-горемыка, рыжая, с взбиваемой ветром шерстью, отрывала от земли у переполненных мусорных баков примерзшую сальную целлофановую дрянь. Растущие вдоль шоссе богатырские гледичии сцепились множеством щупалец с тысячами игл, тёрлись и боролись с треском и потерями: летели вниз мелкие ветки. Троллейбус четвёртого маршрута, с паром изо ртов, ледяными поручнями, с нехотя отворяющимися дверями и стёклами, заплывшими до середины мутной катарактой льда, классически напоминал карцер. Было много пустых сидений: при соприкосновении с ними седалища кровь в венах густела и приостанавливала свой бег. Двухэтажный корпус филфака непоколебимо высился среди мятущихся деревьев парка, изредка звенел сверкающей мембраной стекла и часто хлопал дверью: университетская жизнь продолжалась при любой погоде. Цоколь его с подветренной стороны по-рождественски заботливо был укутан снежной ватой.
Смелость моя умалялась всю дорогу в выстуженном теле, и в деканат, на второй этаж, я поднимался никакой. Опасное безразличие к собственной судьбе вновь овладевало мной. «Пусть не исполнится бессмысленная моя мечта, пусть я заберу документы или меня просто выгонят с четвёртого курса, как «не ликвидировавшего академической задолженности» – только бы не чувствовать рядом с собой сотрясающей равнодушной справедливости Максимовой и не видеть бестрепетной голубизны её глаз…» Так, в общем-то, позорно я думал. Однако ноги упрямо перешагивали вверх, через ступеньки: полз рядом по исцарапанной салатной панели солнечный отсвет совсем другого, безмятежного дня, совсем другие, сострадающие и суровые глаза кричали снизу вверх: «Боря, не смей!» – и тело моё покачивалось не от подъёма по крутой, едва окропленной пыльными окнами лестнице, а от ударов маленьких сжатых кулачков. В таком состоянии я добрался до деканата.
А там новенькая девушка-секретарь, с симпатичным круглым личиком и старательно припорошёнными пудрой розовыми прыщиками, сообщила, что кандидат филологических наук Вэ Ю Максимова больше не работает на факультете, что недавно она уехала к жениху в Киев и, вероятно, уже вышла там замуж. «Горько ей!» – буквально взревел я и был готов расцеловать клеёнчатые обои и милые прыщи несколько испуганной секретарши.
Хвост по зарубежке я и ещё четыре однокурсника-двоечника через неделю сдавали доценту Нинель Осиповне Шаховской, очень полной, среднего роста женщине преклонных лет, с непропорционально маленькой седой и кудрявой головкой. Она оказалась вполне добродушной сонной дамой. Я пересдал даже на «хорошо», вот ведь как получилось!
В начале марта меня вызвал к себе Бешуев. Он объявил мне соболезнующе и без обиняков: в связи с малой и нерегулярной загруженностью должность завхоза в целях экономии средств ликвидируется, мои обязанности переходят к Дмитрию Ильичу, а я увольняюсь по сокращению штатов. Я только рукой махнул. Это не было для меня тайной. Ильич, добрая душа, уже дня четыре усиленно советовал мне подыскивать новое место, говорил прямо: «Боря, шеф копает, шеф копает…» Конечно, потеря работы – сильный удар. Однако у меня уже были кое-какие реальные планы на будущее и небольшие сбережения. Их должно было хватить на месяц безработной жизни. Впереди – сессия, окончание четвёртого курса. Это – главное.
Я закрылся дома, никуда не выходил, только спал, ел и зубрил. Ещё иногда смотрел телевизор. Когда становилось совсем тошно и я переставал понимать читаемое, всегда вспоминал Леночку. И ещё думал о собственных перспективах. Повторяю, они не были эфемерными.
Апрельскую сессию я сдал неплохо. Из пяти экзаменов – две «тройки», остальные «четвёрки». Теперь и это было хорошо.
Денег мне, конечно, не хватило на всё время сессии, и обычно скуповатая и раздражительная, бородатая моя тётка кормила меня безропотно на свою пенсию, обстирывала и обихаживала без единого попрёка. Век ей этого не забуду!
Лену увидеть не удалось. После увольнения я заходил в издательство, но её не было на месте. В первый раз она ещё не вернулась из Ижевска, во второй – работала с кем-то из рекламодателей. Я не стал оставлять ей записки. Зачем? Кто я ей был? А кем была она мне, полузамужняя женщина? Во всяком случае, номер её рабочего телефона был мне известен.
В фирме за полтора месяца почти ничего не изменилось. Дмитрий Ильич все так же намертво тискал руку в пожатии. Бешуев солгал. Должность завхоза не упразднили. На моём месте, в моей синей куртке нараспашку шумно топал по коридорам, довольно развязно заигрывал с юными сослуживицами высокий двадцатилетний парнишка – выпускник техникума. «Родственник шефа, седьмая вода на киселе», – откинув руку с сигаретой и понизив голос, наклонился ко мне через стол Ильич.
До сих пор не знаю, пал ли я случайной жертвой непотизма или Бешуев уволил меня – именно меня – сознательно, под формальным предлогом. Впрочем, это не важно теперь.
Будоражащим запахом первой в ту весну мокрой сирени я наслаждался уже в городе Х. Так получилось, что во время пересдачи хвоста по зарубежке я близко познакомился с Витькой Сомовым, старостой соседней группы и почти ровесником – он старше меня на год. Сошлись мы, скорее всего, из-за возраста: были самыми старыми на курсе, два хрыча среди девчонок. По образованию инженер-полиграфист, любознательный интеллигент в третьем поколении, он получал ещё одно высшее, пока это ещё можно было сделать бесплатно. В Х. его ждали вторая, молоденькая, жена, двое сыновей, свой дом в пригороде с гаражом и машиной и своё дело: он был одним из учредителей и главным редактором коммерческой газеты объявлений с тридцатидвухтысячным тиражом. Зимой он подыскивал замену ответственному секретарю газеты, которого собирался уволить. Наверное, я приглянулся ему разделённой и бурной радостью по поводу бракосочетания Веры Юрьевны, выплеснувшейся за коньяком и мороженым в баре, где мы, двое мужиков и три девушки, праздновали пересдачу, своими рассказами об Анаваре – а рассказать мне было что – и едва прикрытым лохмотьями этой хмельной весёлости и нервной увлечённости одиночеством. Он предложил мне место. Предложил начать всё сначала. Я согласился без колебаний.
В Х. я уже два с лишним года. Виктор устроил мне прописку и отдельную бесплатную комнату в общежитии хлопчатобумажного комбината. Комбинат огромный, простаивает, общежитие пустует. Вахтёры постоянно смотрят телевизор в бывшей ленинской комнате. Наш четвёртый этаж, пожалуй, самый населённый. Я, два врача-ординатора, гинеколог с женой и крошечным сыном и хирург, три офицера милиции с жёнами и двумя девчонками-дошкольницами на шестерых и холостые прапорщик и старший лейтенант – танкисты. Все молодые, до тридцати. Общая кухня, туалет. Душ постоянно занят стирающими хозяйками. Летом – оба балкона на этаже, зимой – кухня заслонены от солнечного света сохнущим бельём. Свободно можно залепить себе лицо мокрыми ползунками. Длинный-длинный прямой коридор, где электричество горит только в концах, у лестничных спусков, и где девчонки с визгом играют в догонялки. Зимой зачастую едва тёплые батареи отопления, приходится наваливать поверх двух одеял ещё куртку и оставлять включённым на всю ночь мощный масляный обогреватель.
Но разве это главное?
Я себя нашёл в этом городе. Понимаешь? Себя! Я понял наконец, для чего же всё-таки мучился шесть лет в универе. Знаю, чем теперь буду заниматься. Всегда.
Первые месяца полтора я вроде как стажировался под руководством Виктора, потом начал работать уже полноправным ответсекретарём с окладом в полновесные пятьдесят долларов (летом 94-го это были неплохие деньги). Наша газета – многополосный еженедельник. Работы мне хватало, даже с лишком. Нужно было следить за прохождением материалов очередного номера через набор, организовать работу наборщиц, верстальщиков и корректоров – всего семи человек, постоянно быть в курсе работы дизайнера – изготовителя рекламы. Всю работу по макетированию номера Сомов, как главный редактор, вскоре облегчённо перебросил на мои плечи. Я постоянно вычитывал после корректоров полосы с рекламой. И всякие другие мелочи.
В сущности, работать секретарём нетрудно, если умеешь организовать себя и свой рабочий день. Здесь мои природные медлительность и въедливость сыграли добрую службу и пригодились как нельзя кстати. Двое моих предшественников были хорошими, толковыми журналистами, но никудышными администраторами. Виктор рассказывал, что у них нередко что-нибудь исчезало со столов и обнаруживалось потом бог знает где; нетворческие их искания вносили сумятицу в работу. Люди они были семейные, и лишний, ночной час работы за фиксированный оклад не прибавлял им энтузиазма. К тому же они постоянно пропускали ошибки в рекламе, и клиенты потом раздражённо обрывали телефон редактора. Да и должность эту считали ниже своих возможностей.
Я учёл все их промахи. К своему рабочему столу я не подпускал никого, даже Виктора. Каждой бумажке было отведено определённое место. На самом столе лежали только материалы, с которыми в данную минуту работал, и авторучка. Всё строго разложено по ящикам и папкам, и если надо было принести наборщице какую-нибудь рукопись или журнал для перепечатки, а мне было некогда, я всё равно ни разу не послал свободного человека: «Пойди, пожалуйста, возьми в большом ящике моего стола белую папку…» – всегда шёл и нёс наборщице всё сам. После этого бумажки пропадать перестали. А если всё-таки что-то терялось, я знал: это не у меня, и знал, с кого за это спросить.
Первое время я сидел в редакции столько, сколько нужно. В последний перед типографией день задерживался с верстальщиками допоздна, иногда до утра, если предварительно случалось какое-нибудь ЧП с программой компьютеров или выводом плёнок. Это бывало, не часто, но бывало. Одним словом, на часы я не посматривал, как предшественники, и в конце концов стал вполне разбираться в том, о чём раньше не имел ни малейшего представления: в компьютерных вёрстке и дизайне. Обмануть меня здесь стало почти невозможно.
Под свой личный контроль я взял прохождение через номер всей рекламы: от получения заявки с текстом и логотипом фирмы из рук редактора или рекламного менеджера до стола корректора. После корректоров каждую букву, каждый знак в тексте проверял сам. Вот они зачем были нужны, моя скрупулёзность и высшее образование!
Две старые подруги, сидящие на этой должности, работали корректорами лет по тридцать с лишним и были, несомненно, когда-то прекрасными специалистами. С каким достоинством, апломбом даже, называли они мне местную газету, орган областного Совета! Лариса Тимофеевна и Инна Петровна проработали в ней не один десяток лет и действительно могли гордиться: все издания подобного уровня блистали когда-то грамотностью и безупречностью стиля (особого, конечно, газетного). Но память о собственном профессионализме оказалась у них дольше, чем сам профессионализм. У старушек за годы работы сильно сдало зрение, они стали рассеянными. Однако Инна Петровна с Ларисой Тимофеевной не собирались брать на себя ответственность за каждый ляпсус в готовом номере, жарко, от всего сердца обличали наборщиц и верстальщиков: не внесли правок. Наверное, они были в чем-то и правы. Но сами бабушки пропускали ошибок недопустимо много. Я имел право так считать: специально проверял их несколько месяцев. А постоянные попытки перевести стрелки нервировали редакцию и отнюдь не способствовали полноценной дружной работе по строительству светлого капиталистического завтра.
Я настоял перед Сомовым на увольнении корректоров. Разговор вышел напряжённым, на повышенных тонах. Я поступал беспощадно, но знал, что прав. В конце концов своего добился: пенсионерки были уволены. Наверное, многое они бы сказали мне на прощание, если б захотел их выслушать. Но как профессионал я чувствовал себя всё более и более на своём месте. А что является лучшим признаком своего места под солнцем, как не уверенно брошенная на других тень?
Кандидатки на эту должность мною проверялись весьма придирчиво. В конце концов остались две девушки, двадцати восьми и двадцати пяти лет, бывшие учительницы русского языка и литературы. Люда, постарше, закончила местный пединститут с красным дипломом. С пышкой и милашкой Оксаной нас роднила одна «мать-кормилица»! Только вот она давно её закончила, и тоже на «отлично». Обе успели побывать замужем и развестись, у Люды рос сын-первоклассник.
Я лично внедрял им в сознание стратегию работы: ошибка, пропущенная в статье какого-нибудь Ференца Г. Листа о местном фешенебельном кабаке со стриптиз-шоу, позорна для их краснокорочного интеллекта. Однако ошибка, вкравшаяся в текст рекламы самого завалящего слободского магазинчика, торгующего карамелью и селёдкой, может обернуться для их жалованья не только драмой, но и трагедией: они потеряют место. В условиях нарастающего развала и хронических задержек зарплаты в школах это была серьёзная угроза. Девушки вняли, и клиенты потихоньку оттаяли сердцем.
Прошло около года, и Сомов, начальник жёсткий и умный, окончательно перестал клепать меня на планёрках, ограничиваясь теперь лишь экивоками иногда. Газета наша прибавила полос. Тираж вырос на три тысячи «экзов», мой оклад – на тридцать «баксов».
Всё складывалось хорошо. Давно я не был так спокоен за своё будущее! Теперь я твёрдо знал, что останусь в газетном деле. Это – надёжно. Вон, заводы и фабрики стоят, в больницах и школах людям денег не платят месяцами, а газета выходит, продаётся и приносит Сомову доход, а нам всем – зарплату. Наконец-то чистые руки, без въевшейся под ногти грязи. Запах «Single», свежий и естественный в комнатах, где на столах у женщин нередко стоят цветы. Мелочно досадная для холостяка и всё же приятная обязанность следить за чистотой воротничка рубашки. Сосредоточенный писк принтеров, лилипутий топот клавиатур – и никаких кувалд в углах и сальных телогреек на вешалках. Безусловно известное всем вокруг и безоговорочно уважаемое всеми слово «интеллект». Пиршество вежливости.
Именно на должности ответственного секретаря впервые появилась у меня ясная и осязаемая цель на ближайшее время: попробовать себя в журналистике. Что ни говори, а ежедневная взбалмошность и суетливая рутинность секретарской работы действовали на мою психику, хотя по качественному наполнению эти стрессы не шли ни в какое сравнение с университетскими. Я скоро понял разницу между «уметь делать» и «хотеть делать». Штатный журналист хорошего еженедельника, здесь или дома в С. – вот о чём мне теперь мечталось! Постоянный оклад плюс гонорары, работа максимум четыре дня в неделю, а всё остальное время можно за гонорары писать в другие издания. В том числе столичные, если способностей хватит. Чем чёрт не шутит, можно стать собкором какой-нибудь киевской газеты в области! Ежедневной свободы несравнимо больше, чем у ответсекретаря, а у доходов есть только нижний предел: твоя ставка по штату. Я знал, что Виктора очень трудно будет убедить поднять мне зарплату, его вполне устраивало сложившееся положение. Некоторые же известные мне теперь представители журналистской братии совершенно легально зарабатывали до четырёхсот долларов в месяц. И это во времена всеобщего экономического лупанария! С такими деньгами можно было думать о покупке квартиры. Пусть однокомнатной. Но своей.
«Вот закончу пятый курс, выйду на диплом – и обязательно попробую писать. – Я был странно уверен в себе и своём успехе. – Всё – на шестом курсе…»
Как проучился пятый год, спрашиваешь ты? А знаешь, спокойно! На осеннюю сессию ехал ещё с какой-то тревогой. Потом привычные мои страх и тоска пропали. Будто их выключили. Я понял наконец главное: кем конкретно я хочу быть в жизни и что мне нужно взять из университета для моего грядущего.
Жаль, не научился я, как хотел, быстро и памятливо читать. Однако талантливо писать университет тем более не научит. Это научиться писать можно, научить писать – нет. Поэтому на все предметы, кроме современной русской и зарубежной литературы, я теперь чуть ли не плевал. Заботился об одном: за пару дней перед экзаменом наскрести из учебника или взятого в платную аренду конспекта очника чужих мыслей и неудобоваримых терминов на «троечку». И мне всегда удавалось это.
По-прежнему добросовестно я старался только читать. Человеком хорошо пишущим может быть только человек, много читавший. Это – аксиома. Впрочем, на 5-м курсе мы проходили современную литературу, многое из гайзеров, драйзеров, стейнбеков, крониных, генрихов беллей и натали саррот я прочёл ещё до учёбы, бесконечными анаварскими ночами. Так что было существенно легче, чем раньше.
На сессии мы с Виктором ездили теперь вместе. Газета в это время оставалась на совести и на плечах умненькой Светки Приходько, зам редактора по рекламе. Она уже всё, что хотела, закончила, в отличие от меня, а в отличие от Сомова была не так любознательна и больше поступать никуда не собиралась. Виктор жил в гостинице, роскошно, в отдельном номере с телевизором и холодильником. Обедал чуть ли не в ресторанах. Как просветленно и расслабленно вещал мне иногда по утрам на консультациях: «Здесь я отдыхаю от ничтожной суеты и философского осознания бессмысленности жизни». Подозреваю, что и от семьи – тоже. В минуты таких откровений от него всегда грешно пахло вчерашним мускатом и нейтральностью чистоты. «И душ смывает все следы…» Но жену свою, славную, кудрявую Анечку, он, несомненно, уважал, поэтому на мою долю одни подозрения и остаются.
Я останавливался у тётки. Отношения между нами сложились окончательно и неплохо. Одинокая старуха была мне теперь шумно рада. Я не забывал про неё: каждые пару месяцев посылал сносный перевод, а приезжал всегда хотя бы с конфетами.
С Виктором мы учились теперь в одной группе. Благодать! За прямыми сомовскими плечами монолитной в скудоумии когортой мы смело наступали на какую-нибудь серенькую, как перепёлочка, старую деву в вязаном жилете, которая покашливала в сухой кулачок и пряталась за букетом, или на вдохновенного доцента-поэта. Если по какому-то предмету состояние наших знаний было особенно угрожающим, мы через старосту пытались просто купить преподавателя. Касалось это, правда, в основном зачетов и контрольных, но почти всегда удавалось: времена наступили циничные, а способнешие люди сидели без зарплаты. Раньше я никогда в подобном не участвовал. Теперь же мне вовсе не было стыдно. Просто я знал: этот предмет в будущем мне не понадобится. Зачем зря нервы трепать? Возжелаю – выучу, только времени дайте побольше. Хватит с меня третьего и четвёртого курсов через сплошное «не хочу».
А Вера Юрьевна наша вернулась! «Без мужа», – шептались кафедральные девчонки. Что она вытворяла на защите курсовых и экзаменах, что вытворяла – уму непостижимо! По три четверти в группах отправляла в отвал, пустой породой. Это на пятом-то курсе, из-за какого-нибудь параноика Кафки! Старые страхи всколыхнулись было во мне, едкой и мутной волной омыли душу. Но только всколыхнулись. Меня охватили презрение и жалость к этой образованной, красивой женщине, которая, оказывается, настолько ограниченна и жестока, что позволяет себе вымещать обиды от каких-то глубоко личных неудач на беззащитных и боящихся её людях. «Дрянь и стерва» – окончательно определил я для себя её статус.
Билет мне, помню, достался так себе: два вопроса знал нормально, третий туманно. Я смотрел прямо в голубые стекляшки Максимовой, излагал скудные знания по третьему вопросу (что-то по «Чуме» и «Постороннему» Камю, которого не любил) таким же неторопливым и громким голосом, как и начало билета. «Что ты мне можешь сделать? Что? Завалить? Пожалуйста! Предмет я твой учил, пересдачи не боюсь. Буду ходить к тебе, пока кого-нибудь из нас не стошнит. Бояться тебя? Боже упаси! У меня есть положение. Я не сижу без денег, как ты. У меня есть важная цель. Если меня благодаря тебе отчислят из университета, переведусь к нам в педагогический. Я всё равно получу диплом о высшем образовании. Получу именно потому, что сейчас он мне, по большому счёту, не очень-то и нужен, слышишь, ты!..» Может, Вера Юрьевна поняла по моим глазам, что я хотел ей сказать. Во всяком случае, пытать меня она не стала, и одним из немногих я сдал с первой попытки. Сомов ходил к ней ещё раз.
За год жизни в чужом городе Леночку я вспоминал десятки раз. У меня был её рабочий телефон, но звонить я не решался. Для чего? Похвастаться своими успехами, услышать: «Ах, какой ты молодец!» – и всё? Не видеть её улыбки, не ловить утекающего взгляда! Не растворяться блаженно в шёлковом колыхании голоса, не чувствовать, как исчезают кости ног и рук, и ты качаешься, качаешься бездумно на волне звуков, и никакая свинцовая тоска не способна утащить тебя на дно, потому что нет её больше, этой тоски! Разве могла всё это заменить мускусно разящая чужим потом и приторным горячим дезодорантом, отрешённо потрескивающая трубка телефона?