А встретиться во время сессии… нет, мы не встречались ни разу. Я не проявил инициативы. Понимаешь, недавно совсем осознал, чем мне претило это. Сессии всё-таки продолжали оставаться для меня изматывающим испытанием, несмотря на то, что теперь я относился к ним куда менее серьёзно. Может, я стал равнодушным, но никак не наглым студентом. Все три недели только и делал, что зубрил, разбирался с контрольными, сдавал зачёты и экзамены. Превращать долгожданную встречу с дорогим тебе человеком в десятиминутное беспорядочное столкновение похвальбы и грусти? Я хотел не этого. Меня устроило бы только спокойное, долгое свидание, без тайных взглядов на время, без улыбки, становящейся деланой и напряжённой. Как много, как сумбурно и смутно много мне нужно было ей сказать!..
Правда, два раза я всё-таки звонил Лене. Один раз было занято, а второй – она вела переговоры с рекламодателем где-то в городе.
Про шестой курс рассказывать особенно нечего. Секретарствовать я пока не бросил. Тему диплома выбирал с явным уклоном в журналистику: «Литературная газета» об основных проблемах современной русской литературы в материалах за 1991–1996 гг.». На кафедре с заученной увлеченностью в тысячу первый раз мне предлагали осветить Маяковского или Шолохова. Булгакова, Пастернака и Бродского тоже предлагали, но я настоял на своём. Владимир Дмитрич Рассохин, несколько замкнутый кандидат филологии лет тридцати, мой руководитель, махнул рукой – и она отразилась двумя мелькнувшими тенями в затемнённых толстых стёклах его очков: «Делайте что хотите. Сейчас такое время, что никто не знает толком, о чём писать».
Десять … да, десять дней назад, в прошлый вторник, я защитился на «отлично». В этот же день в «Киевских ведомостях» вышел мой третий, а всего четырнадцатый, считая местные газеты, журналистский материал…
Он надолго умолк. Молчал и хозяин. Серыми графитными мазками в слабом дуновении света из окон напротив рисовалось его лицо, шевелилась огненная темнота майки на груди: в задумчивости хозяин потихоньку вращал плечами, как на разминке.
Рассказчик сожалеюще поводил массивным дном бокала по столу: вино давно было допито.
– Солнечным утром прошлого воскресенья я проснулся в общежитии не один. Два моих матраца сложены рядышком на полу. На них, на скомканных простынях я и лежал – почти по диагонали. Наверное, часов около девяти было. На улице, под открытым окном тихо, как во всякий выходной. Я едва разлепил глаза. Обязательно заснул бы снова, если б не бродящая по комнате Ксюха, мой корректор. Хлопковые белые трусики – вот вся её одежда.
Со вторника, с самой защиты, мы с Виктором праздновали и расслаблялись. Сначала отметили со всей группой в ресторане. Продолжили уже дома, точнее, на работе. Два с половиной дня мы ходили мутноглазые и счастливые. С утра, закрывшись, выпивали у него в кабинете. Поводов было предостаточно: за долгожданный диплом, за процветание газеты, за мой отпуск с понедельника, за семью, за журналистику, вообще за счастье! Липкие коньячные круги от пузатых рюмок усеяли полировку стола, и незваная гостья-пчела упорно парашютировала сверху в центр самого свежего… Вечерами чинно пили в кругу его семьи. В пятницу после обеда на работу внезапно явилась Анечка и, застав Сомова опять беззаботным, лёгким и весёлым – он в этот знойный день опохмелялся со мной охлаждённым шампанским, – закатила ему скандал. Хорошо, что двери в кабинет были закрыты и я не попался ей под горячую руку. В общем, ничей авторитет не пострадал. Но мне тоже пора было заканчивать. Нужно утрясти перед отпуском дела, да и головная боль на такой жаре переносится особенно тяжело.
Однако настроение продолжало оставаться праздничным, и я обратился к любострастию. Смешливая Оксана! Мы давно симпатизировали друг другу. Сколько болтали вместе, сколько друг друга подкалывали! Это воскресное утро – результат моей решительной атаки, соблазнительная и яркая картинка в тонкой пока брошюре служебного романа.
Ксюшка нравилась мне. Нравилась лёгкостью характера, дразнящим острым языком. Полненькая, подвижная, кареглазая, с каштановыми короткими волосами, с глухим расплывчатым «гэ» в безупречной русской речи. Типичная хохлушка-южанка. Талия у неё точно могла быть поуже. Зато всё остальное безусловно укладывалось в норму: где нужно – прямо и ровно, где нужно – пышно и даже упруго, где нужно – смугловато, кругло и белозубо. Этой ночью оказалась она чрезмерно стеснительной поначалу, зато потом – страстной и ненасытной, чем приятно и здорово меня утомила. И почему-то слегка разочаровала полным подтверждением всех моих гипотез об истинном её, не искажённом одеждой и служебным этикетом, строении и темпераменте.
Оксанка медленно переходила от стула с одеждой на спинке к столу, потом к тумбочке, обежала глазами полки книжного шкафа за стеклом. На секунду задумалась и вернулась к стулу, зашуршала-зазвенела в карманах серых летних брючек. По-детски трогательно обрисовался при наклоне под натянутой кожей прерывистый стручок позвоночника, и левая грудь оформилась в захватывающе правильный и тёплый белый конус с нежным розовым пиком. Я сглотнул.
– Что вы ищете, Ксения? – насмешливо, голосом покровительственным, ловеласа в летах.
– Уже проснулся. – Вспыхнувший блеск зубов. Она оставила в покое брюки, подошла ко мне вплотную, торжественно вынула из шлёпанца ногу и легонько наступила мне на грудь. Ужимка, ах, какая радостная и нераздражающая ужимка на сморщенных губках! Какое мраморное круглое колено! Какое… всё!.. Умиротворённо закрываю глаза.
– Мы ищем свои часы, царь Борис! Вы не видели их?
Как стеклодув дорогую готовую вазу, обхватываю, не видя, её ногу под коленом.
– Ваши часы на подоконнике, Ксения. Среди газет. Вчера вы оцарапали мне ими руку.
– Ой, верно!
Оксана тут же вырвалась из моего рукосжатия, подхватила серебряный браслетик с часами, пошла вглубь комнаты, надевая их. Удаляющийся от меня, замирающе сулящий счастье силуэт. Что-то порвалось, что-то не связалось в этот миг в узелок. Очарование сценки померкло.
– Когда ты едешь домой? – Ксюха сидела уже на стуле, натягивая брюки.
– Завтра. Всё завтра. Сегодня я просто не в силах. – И отрепетированное падение головы набок, и задавленно вываленный язык – на тебе! Наш роман продолжается. Пушечно бухнула дверь в коридоре, выгнуло в окно бежевую штору пронзившим её сквозняком. Я задаю вопрос, заранее уверенный в ответе: – Надеюсь, мы проведём сегодняшний день вместе? Пошли на Днепр. – И, потягиваясь истомно и предвкушающе, бросаю последнюю свою бездумную и невесомую фразу этого утра, фразу, в общем-то, одинокой дамы, внезапно приглашённой на свидание: – Сто лет на пляже не был!
Ксюха просунула голову в ворот чёрного балахона-футболки.
– Конечно! – Она была радостна и беззаботна, как девчонка, эта двадцатишестилетняя женщина. – Конечно, мы сегодня будем вместе. Я только дома покажусь, а то родители беспокоятся. – Футболка упала наконец занавесом вдоль тела. Оксана замялась на секунду, глядя мне прямо в глаза. – И вообще… Я хотела тебе сказать… Боря, мы взрослые люди. – её голос понизился, стал шероховатым и нежным. – Взрослые люди… – Ксения стояла надо мной на коленях. Глаза её жили. – Может, будем вместе совсем? – В голосе остались только нежность и преданность. Длинный-длинный, благодарный поцелуй в мои не до конца раскрывшиеся губы. – Ты такой ласковый, такой ласковый!.. – Ксюха покачала головой в молчаливой улыбке, вспоминая. И тут же усмехнулась с едва уловимой, но другой – удовлетворительной – интонацией. – И перспективный!
Солнце всё так же нагревало шторы, ломилось в комнату сквозь открытую створку окна, сквозь пыльное стекло. Всё так же пыль лежала на подоконнике, старые газеты – в ней. Очень пыльный район. Мне приходится каждый день проходить по комнате с влажной тряпкой в руках. «И это четвёртый этаж! Ужасно много грязи! Ужасно много…»
Я стоял перед Ксюхой совершенно голый. С растрёпанными волосами и мятым лицом. С начинающим круглиться животом. Несвежий. Использованный. Наверное, очень смешной. Я не помню, как оказался на ногах. Мне показалось, что под спину скользнула по простыне гадюка.
«Перспективный!.. Хм, перспективный… Дурацкое обещающее слово. Нанесённое мне оскорбление… Перспективный! Теперь, конечно, чего скромничать: будущее есть… Она смеется, кажется?»
Оксана уже говорила что-то, но перед этим точно: коротко прыснула. «Да-да! Одеться! Нужно срочно одеться. Я смешон сейчас».
Вытащены из-под матраца и надеты трусы, ещё скорее натянуты брюки. Я застыл на краю ложа босиком, рассеянно выглядывая носки и рубашку.
Ксюха спрашивала тоном непонимания и зарождающейся обиды. О чём? Я не знаю. Будто молния ударила в мозг вслед за теми её словами, высветила все до последнего сухого листика на песке и его чёрной тени, до последней минуты моего прошлого – и вместе с громом ко мне пришло озарение. Я понял. Я всё понял!
«Вот, значит, как: перспективный. Не малодушный и отчаявшийся! Не слабый, психованный и добрый, не весёлый, толстеющий и умный, не седеющий и сентиментальный! Не симпатичный и талантливый даже! Перспективный. Могущий принести выгоду в будущем. Вот как! Ксения и дорогая моя журналисточка Танюша, как решительно рвётесь вы в моё будущее! Может, во мне действительно что-то новое появилось за эти два года, если женщины так охотно идут на сближение, так искренни и после первой же ночи начинают ворковать о совместной жизни?»
Оксана говорила. В глубине её мерцала неярким золотом коронка.
«Вот только почему вас, таких красивых, образованных, молодых и рассудительных, таких знающих себе цену, два года назад не было – в моём прошлом? Почему? А?!!»
Внезапно мне показалось: белые стены качнулись, и солнечный зайчик от лежащего на старых газетах карманного круглого зеркальца скакнул резвым эллипсом из математической школьной викторины. Махнуло люстрой, рассыпалось осколками света. Пол накренился – угрожающе, палубой тонущего корабля – и я уже отчаянно машу правой рукой, теряю равновесие, и нога катастрофически ползёт по гладкому буку паркета. И метит ринуться вниз несчастная моя голова, а за ней – всё тело, вниз: к тепличному декабрьскому понедельнику, серебрящему кору раздетых тополей солнцу и к голубизне неба, по-стариковски тусклой и бесполезно ласковой, как бабушкины глаза. К невидимо вращающимся в зеленоватой прозрачности реки красным лапам белых лебедей. К атакующему вскрякиванию селезня с фиолетовой резкой головкой над расколотым чёрным чугуном решёток и размолотой бетонной вертикалью русла в покривившемся зеркале плёса. Сейчас я упаду к пронизанным лучами волосам – из-под негритянской кучерявости каракуля, к своевольному и живому женскому рту, к изысканной седой густоте ресниц в бесконечности взмахов. «Здравствуй, Борь! Как поживаешь?..» Я промчусь одинокой кометой в своё прошлое, с бешеной силой и желанием расколюсь о плиты набережной, и ледяное ядро неисцелимой моей тоски разлетится наконец, растает чистой водой, растечётся у ног женщины, с которой началось моё возрождение и которая, в сущности, только и имеет право ступить в эту воду.
«Ленка-Ленка, на кого я тебя променял?!»
Я стиснул виски руками. Кажется, замычал даже. Сорняки седины в шевелюре, свежеиспеченный диплом с хрустящими ароматными корками, зарождающийся гастрит и открывающиеся горизонты в журналистике, бездомность и хорошая зарплата, хилость высохших над книгами мышц, глубокие морщины у глаз и определенно обозначившаяся полнота, спокойная уверенность в себе, исчезнувший страх перед жизнью и до этих минут непонятное, растущее из месяца в месяц подсознательное равнодушие ко всем красивым женщинам – коллегам – всё завертелось-закружилось, затолкалось и рассыпалось вдруг строго по ранжиру. Всё стало на свои места.
Я опустил руки. Оксана молча, полувопросительно, полувраждебно смотрела на меня. А я чувствовал лёгкость необычайную. Давненько её не было! Давненько! Последний раз – два с половиной года назад. Под витражами.
Вралось с вдохновением.
– Ксюшенька, родная! Прости, золотце, за такое поведение. Понимаешь, очень плохо себя почувствовал. У меня бывает так. Гипертонические кризы, знаешь ли, я не говорил тебе. Гемикрании сильнейшие! Врачи говорят: последствия чрезмерных психических нагрузок. Скоро всё пройдёт, но сейчас тебе лучше уйти, Ксюш. Мне надо принять лекарство и отлежаться. Ксюш, сегодня мы вряд ли ещё встретимся. Давай я вечерком завтра к тебе зайду. Договорились?
Заохала-заахала Оксана. Пыталась деятельно соболезновать, но я выпроводил её за дверь. «Милая. Какая милая Ксения! – растроганно и на скорую руку думал я, тщательно собираясь в душ. – «Здравствуй» и «до свидания», «привет» и «пока» – вот все слова, которыми отныне мы будем обмениваться. И только на работе, только на работе». И ложь, сознательно сделанная гадость этой, в общем-то, ни в чём не виноватой девушке доставили мне истинное наслаждение.
На автовокзале я был через два часа: после душа, после пятиглазой яичницы с колбасой, буйнощёкими помидорами и обжигающим какао. Время до отхода автобуса провёл бездумно: побродил по зданию с сумкой на плече, накупил газетной жёлтой ерунды. Посидел в баре за тающим розовым мороженым. Всё было решено; я улыбался, наверное, довольно глупо, водил глазами по сторонам. Люди косились на меня: кто – настороженно, кто – усмехаясь.
В автобусе навалились было сомнения. Пока красно-белый междугородный «Икарус» с тяжёлой плавностью крейсера в тесной гавани выбирался из города, притормаживал у светофоров, лавировал между троллейбусами и легковыми машинами неловко и солидно – рулевой сдержанно перекладывал штурвал, и долгая махина вписывалась в просвет между торопливо разбегающимися от неё эсминцами, – пока было на что поглазеть вокруг, мысли не трогали меня. Миновали окраины, одолели мост через Днепр. Водитель прибавил газу – судно легло на курс. Автобус полого занырял в килевой качке, понесся по пластилиново размягчённому шоссе под внезапно затянутым грозовыми тучами и переставшим быть знойным небом. По обе стороны дороги расстилалось плоское однообразие степи, с каждой секундой сокращалось расстояние до С., неизменное дотоле. В окно бил посвежевший ветер, трепал занавеску-замарашку, обдувал горячую мою голову.
«У неё же Марья Анатольевна, Борис. И тяжело больное сердце. Борька! Не удавка ли это?»
Тучи клубились в стороне, бесполезно: на дорогу не упало ни капли дождя. Край солнца выглядывал иногда над угрожающей пепельной взбитостью, слепил на минуту, прежде чем погрузиться опять и оставить упирающийся в чистое небо ореол прозрачного золота. Я прикрыл глаза, голову трясло мелкой дрожью на спинке сиденья. Заснуть было невозможно. Снова и снова передо мной раскручивались вся моя жизнь и шесть университетских лет. Два последних триумфальных года, отчаяние и безнадежность в начале, и Лена. Одна только Елена, и больше никого.
Я сросся с креслом и успокоился. Я готовил себя ко всему.
«Обязательно придётся говорить с мужем. Что ж, поговорим. Мне есть что сказать ему. Мое право на эту женщину для меня не подлежит сомнению, а вот ты, брат, своё давно утратил».
Зная Ленину нерешительность, я был уверен, что они по-прежнему живут под одной крышей.
«Не захочешь уйти по-хорошему, сам, – выкину. Главное, чтоб Марья не видела этого и чтоб здоровья хватило… По фотографии судить – мужик он долговязый, с длинными руками. Проклятая учёба! Я совсем стал никуда за книгами. По силе теперь вряд ли его превосхожу… У него все преимущества».
Как я жалел, что мало дрался в юности! Как бы теперь пригодились добротные знания жестокого искусства, все эти блоки и удары!
«Всё-таки кое-что я знаю. Всё-таки не зря в Анаваре и на срочной время провел… Ба-а! Да Ленка говорила, что у него желудок больной! Это на самый крайний случай: если буду проигрывать или мужик окажется окончательным истериком и кликушей, начнёт хвататься за разную подручную дрянь – буду молотить в брюхо. Другого выхода нет. Тут нельзя давать себя избить».
У водителя приглушенно играла музыка: монотонно разматывалась кассета, пела грустная Буланова – не для нас, вообще. Пассажиры сидели молча, многие неудобно дремали.
«…Пусть Машка, пусть! Она без ума от неё… замечательно! Я её тоже полюблю. Или станем просто друзьями. А то возьмём и ещё одного родим… Лена родит, если доктора позволят. Или можно из детдома взять, чтобы мой был, законный… Квартиру придётся продать или обменять. Жить переедем в Х.: туда, где платят деньги. А если не захочет переезжать, тогда я к ней перееду! Я на всё согласен. Только бы ей было хорошо, прекрасной Елене! Потому что мне тридцать шесть лет, тридцать шесть – и я больше не могу, не могу, не могу, не могу…» – Я готов был разрыдаться, сам не знаю отчего.
Двигатель гудел по-шмелиному. За стеклом, в сиреневой мгле вечера, тянулись вереницей огни, то прерываясь, то собираясь кучками, подбегали к шоссе и отскакивали вглубь, в непроглядную степь. Мы ехали уже по Крыму…
Внизу, в палисаднике, разом, дружно, но недружелюбно взвыли два кота. И не успел отзвучать первый приступ их неприязни, как яростный лай обрушился сверху в ответ. Собака была крупная, овчарка или дог. Она освобождённо, с наслаждением драла глотку и на громкую, сердитую команду: «Вальтер, молчать! Молчать!» – отреагировала не сразу, долго тявкала и, наверное, рычала. Задребезжала рама: окно этажом выше распахнулось шире – и лопнула внизу ручной гранатой пущенная от души пустая бутылка. Брызнули по стене дома, по остролистным ирисам осколки стекла. Сотряслись в шуршании малиновые заросли. Всё стихло.
– Как вы здесь живёте? – удивился он слабо.
– Так и живём, – усмехнулся хозяин. Усмешка его была невидима в темноте кухни.
С минуту помолчали. Потом рассказчик продолжил совсем остывшим голосом:
– В понедельник с утра рванулся сразу в издательство. Ничего не изменилось за прошедшее время. Троллейбусная остановка с той же плоской отполированной скамьей и осквернённым каменным цветком урны. Набалдашник гигантской трости – киоск «Союзпечати» под каштанами, прозрачный, в фестончатом фартуке из выгорающих газет, с варено ворочающейся внутри пожилой киоскёршей: она почему-то уже собирала с прилавка прессу в стопку, словно работала всю ночь, а теперь шла наконец домой спать. От киоска направо – гладкий тротуар и прокажённая кожа проезжей части. Узкий проход между слепыми торцами домов, и сам прямоугольник двора перед окнами фирмы, с круглой торфяной чернотой начисто выполотой клумбы. Тесно сбившиеся разномастные машины. Тугие чёрные ягоды старой шелковицы слева от крыльца усыпали заметённый сегодня пыльный асфальт; они гибли под колесами и подошвами, трагично и щедро пятнали бледно-серое горячей фиолетовой кровью, и полосатые грозные осы по-прежнему спешили на сладкое. Знакомо вскрикивали вверху стрижи, штриховали безоблачное небо, посверкивали быстрым металлическим блеском на солнце. Всё те же витражные окна.
На входе столкнулся с Бешуевым. Он предупредительно придержал дверь, уступил мне дорогу, безучастно и вежливо кивнул голым теменем цвета топлёного молока в ответ на моё оживлённое: «Здравствуйте, Александр Николаевич!» Кажется, он вовсе не обратил на меня внимания. Похудевший, даже ссутулившийся какой-то, медленно спустился по ступенькам и медленно пошёл к стоянке. Мельком подумалось, что два года назад шеф был и крепче, и страстней.
Вихрем взлетел на второй этаж. «Позвоню Лене из прорабской, добьюсь встречи, немедленной встречи, сегодня же. Сколько мне нужно ей рассказать! Но сначала зайти к Дмитрию Ильичу, разузнать обстановку. Вдруг она уже не работает в фирме? Тогда искать по всему городу. Не дай бог, не дай бог…» – так прикидывал я ещё в автобусе. Так соображал сейчас, а костяшки пальцев бились уже в чистую, крашенную новой – голубой – краской дверь, с новой для меня табличкой: «Начальник АХО Ионенков Д. И.».
Ильич не изменился! Он был один в прорабской, всё такой же хват, всё так же прост и радушен. Опять раздавил мне руку, приветствуя. Пока я морщился и тряс ею, отодвинул ведомости и калькулятор, достал свои «Monte Carlo» из стола, закурил, предвкушая, и забросал меня нетерпеливыми: «Ну, как ты? где ты? кем ты?»
Хорошо мы работали с Ильичом, и я с удовольствием, довольно подробно рассказал ему о последних двух годах и четырёх месяцах вдобавок. Что живу в другом городе. Работаю ответсекретарём в довольно солидной газете. Удачно попробовал себя в журналистике. О том, что хочу всецело заниматься ею дальше, не сказал только потому, что побоялся сглазить. Похвастал недавней защитой диплома.
Хороший человек и начальник – Дмитрий Ильич Ионенков, без иезуитства умный, добрый и сильный. Как старший брат. И расслабляюще приятна и дорога была мне его похвала: настоящая, мужская, без натяжек.
И вот первое, что он сказал мне, когда пришел его черёд:
– А у нас тут столько событий, Боря! Леночку Молчанову помнишь, конечно? Нет её больше.
– Как – нет? – Я ничего ещё не предчувствовал и улыбался, как дурак.
– Так – нет. Совсем. Умерла Лена. В сентябре прошлого года похоронили.
Самое интересное, что я поверил безропотно и сразу. Слишком всё было серьёзно и быстро сказано… Слишком огромное счастье сочинил я себе, слишком! Земля не выносит такого.
– Сердце? – Голос мой как обтрёпанный картон.
– Почему сердце? Нет, – удивился слегка Ильич. И уже побеждая искреннюю минутную скорбь и оживляясь, как обыкновенный, полно дышащий человек, ставший заочно свидетелем захватывающей чужой трагедии, Ионенков заувлекался, заторопился, заразмахивал окурком:
– Авария, Боря. Лена с Бешуевым возвращались из Николаевки в полседьмого утра, в понедельник: на работу торопились. Шоссе там прямое и пустынное, можно гнать. А тут навстречу колонна военных «Уралов» после ночного марша. Водитель одной машины в серёдке, парнишка совсем, девятнадцати ещё не было, видимо, задремал за рулём. «Урал» вильнул на встречную полосу. Немного выехал, не совсем полосу перекрыл, а то бы обоим конец. Александр Николаевич шёл за восемьдесят. Успел вывернуть руль, притормозил даже. Но всё равно, чиркнул своей стороной о бампер «Урала», сбил столбы ограждения – и пошёл по скату вниз кувыркаться! – Дмитрий Ильич волновался, мял неразгибающимися пальцами новую сигарету. Он тоже давно водил машину. – Шефа-то нашего ремень спас, он пристёгнут был. А Лена – нет. Её выбросило из салона. Головой о камень ударилась. Открытая черепно-мозговая травма. От неё Леночка и скончалась, прямо на месте.
Ионенков умолк и не стал больше закуривать, спрятал сигарету в пачку. И немного с другой, прощающей интонацией:
– Видел бы ты тот «Опель»! Как стоптанный тапок. Бешуева доставали – лом понадобился. Хорошо ещё, солярка не взорвалась. А переломов у него сколько, боже ты мой! На одних ногах – пять, а ещё тазовые кости, ребра! Сотрясение мозга тяжёлое. Только в апреле из больницы выписался. Вот так, Боречка.
«Бешуев, Бешуев! Всё время – Бешуев…»
– А при чём тут Бешуев? Что всё время Бешуев? Что вообще Лена с ним вместе делала? – мёртвым теперь голосом спросил я.
– А ты что, не знаешь ничего?
Как сейчас помню удивление в прозрачных серых глазах Дмитрия Ильича. Он посмотрел испытывающе: не разыгрываю ли мрачно? Наклонился и вполголоса: – Боря, они ведь любовниками были. Всё время, пока она здесь работала. У него же дача в Николаевке… Да ты что, не знал, что ли? Да вся фирма знала. Ну что ты, ей-богу, Боря!..
Ионенков ещё что-то говорил, говорил. Опять достал сигарету… Как я прощался, как вышел – ничего не помню. Киоск вот только, без газет и продавщицы. Полный солнца и раскалённой бумажной пыли…
Тишина надолго снизошла на кухню. Потом молча поднялся хозяин и, натыкаясь в темноте на стулья и шёпотом чертыхаясь, побрёл к выключателю.
Сергей Петров
Первая и последняя
…—Я вот думаю про актрис. Интересно, они все безнравственные?
– Ничего подобного, – уверенно ответил многоопытный юноша, – эта девушка, например, безупречна, тут сразу видно.
Моя душа широка и прозрачна, как Адриатическое море. Она отражает лучи их улыбок, она даже податлива их переменчивым ветрам. Но когда они начинают сгущать тучи, лить в неё черт знает что непонятно откуда, душа становится мутной и бушующей, она сносит все щиты и затопляет пляжи моего сознания.
…Блондинки. Хитрые и загадочные, они заходят в мою душу на восхитительных кораблях. Не на катерах каких-нибудь, кромсая с рёвом морскую гладь и создавая пену, исчезая так же молниеносно, как и появились, а именно на кораблях. На старых, восхитительных фрегатах. Величественно и надолго.
Первая блондинка посетила в конце восьмидесятых. Мне было тогда двенадцать лет. Я ждал её вечерами. Я сидел у телевизора и нервничал, потому что появление её нередко затягивалось. Причина – советская власть. Генеральный секретарь ЦК КПСС Михаил Сергеевич Горбачёв, этот говорливый чудак с пятном на лбу, посылая ладонями пассы и поправляя очки, любил затмить собой эфирное пространство, задвинуть куда подальше любой фильм, любую передачу, даже «Спокойной ночи, малыши», бессовестный. Он говорил и говорил. А я нервничал. Я пытался поймать в его речи кульминационный момент, за которым последует финал. Но финала всё не было. Было всё что угодно: перестройка, гласность, новое мышление, ускорение, но не было финала. Родители отправляли меня спать, и я превращался в антисоветчика и вруна, как и миллионы советских мальчишек, поколение, которое впоследствии назовут потерянным.
Оставьте меня спать в комнате с телевизором, ведь в детской спать невыносимо, душно в этой детской, пожалейте бедного ребёнка!
Я закрывал глаза, но не засыпал. В полудрёме я дожидался часа, когда море моё всколыхнёт ветер восторга. И вот наконец-то в уши врывалась Увертюра Дунаевского, и сонливость меня покидала. На экране появлялась она, актриса Тамара Акулова в роли леди Гленарван. Высокая, изящная блондинка, в элегантном платье.
Я много читал в детстве. И Жюля Верна, понятное дело, тоже читал. Мой друг Олег рассказывал, что в одной из книжек леди Гленарван изображена полуобнажённой, привязанной к столбу. На картинке к одной из последних глав, где вся эта бравая компания, желавшая отыскать сгинувшего в морях-океанах капитана-бомжа Гранта, была пленена новозеландскими аборигенами. Я обошёл все библиотеки города, все книжные магазины, но не нашёл, чего искал. Не было такой картинки ни в одной советской книжке, ни в одной советской детской книжке не было, мать её, и быть, разумеется, не могло. Меня это расстроило. Я не знал, что мне делать. Онанизмом я не занимался.
Но просто так кончиться это не могло. Ведь детская мечта – самая сильная мечта. И именно самая сильная мечта может материализоваться.
Я встретил её. Причём не спустя годы, нет. Я встретил её тем же летом. Она не была полуобнажена и даже не являлась Тамарой Акуловой. Но это была она – моя леди Гленарван! Кажется, её звали Тоней.
Встреча произошла, как и положено такой встрече, на море. На берегу Азовского моря, в пансионате «Утёс», вблизи города Жданова (ныне – Мариуполь), куда меня и моего брата Павлика десантировали на отдых в сопровождении бабушки. Брату, кстати, тоже нравилось кино «В поисках капитана Гранта». И героиню Тамары Акуловой он называл «самой клёвой». И хоть Павлик был младше меня на год, его мечты носили более конкретный характер. Будь мне лет пятнадцать, говорил он, я бы её трахнул.
Тоне было лет двадцать пять – тридцать. Тамаре Акуловой, наверное, тоже.
Она встретилась нам на одной из узеньких дорожек, изящная блондинка, в белом платье, приветливая, улыбающаяся.
– Как нам пройти в жилой корпус? – спросила бабушка.
– Прямо и направо, – ответила очаровательная леди.
…Мы искали с ней встречи везде. Тоня работала медсестрой в медпункте. И Павлик предложил симулировать какое-нибудь заболевание.
– Пусть, – сказал он, – нас положат в медпункт. Мы каждый день будем с ней встречаться и разговаривать.
Но я отверг этот план. Я видел, как от медпункта отъезжала карета «Скорой помощи». На ней заболевших дизентерией увозили в город.
– Никто нас не будет там держать, – сказал я, – увезут, так же как этих.
– А если просто, – предложил брат, – голова болит?
– Каждый день болит, что ли?
Брат согласился. План был плох.
И мы стали её выслеживать.