Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Политика воина - Роберт Д. Каплан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В разгар холодной войны, когда общественные науки были на подъеме и обещали найти решение всех проблем, как только будет собрано достаточно данных о характере человеческого поведения, в то время, когда многие ученые с презрением отвергали буржуазные ценности во имя утопий марксистского толка и объявляли людей «политическими животными», Исайя Берлин, который жил и преподавал в Оксфорде, выступал в защиту буржуазного прагматизма, отдавал предпочтение «умеренным компромиссам» перед политическими экспериментами, сомневался в ценностях общественных наук и скептически оценивал пользу от участия в политической жизни [12]. Он олицетворяет собой скептицизм и интеллектуальное мужество, к которому должны стремиться все государственные деятели.

Свои аргументы против детерминизма Берлин суммировал в лекции, прочитанной в 1953 г. и опубликованной в следующем году под названием «Историческая неизбежность». В ней он охарактеризовал как безнравственное и трусливое убеждение в том, что нашу жизнь определяют мощные объективные силы, такие как биология, география, окружающая среда, законы экономики и этнические особенности [13]. Берлин упрекает Тойнби и Эдварда Гиббона за их представление о «нациях» и «цивилизациях» как о чем-то «более конкретном», чем отдельные личности, которые их составляют, и за мысль о том, что такие абстракции, как «традиция» и «история», «мудрее, чем мы». Михаил Игнатьев, биограф Берлина, пишет:

Суть его нравственного мировоззрения заключается в яростном неприятии попыток отрицать право человека на нравственный суверенитет. Коммунизм и фашизм одинаково виновны в том, каким образом они намеревались вербовать своих приверженцев и ликвидировать своих противников [14].

География, групповые характеристики и т. д. влияют, но не определяют нашу жизнь; индивидуумы более конкретны, чем нации, к которым они принадлежат; и если история порой может оказаться мудрее нас, мы не в состоянии понять ее направление, хотя политики должны использовать все имеющиеся в их распоряжении средства, чтобы предвидеть события. Притом что эти идеи кажутся самоочевидными, в том научном мире, в котором обитал Исайя Берлин, страдающем от приступов марксизма и прочих причуд общественных наук, требовалось мужество, чтобы отстаивать их.

Сегодня марксизм и фашизм, против которых были направлены атаки Берлина, побеждены. Но другие детерминистские идеологии, как, например, радикальный ислам или слепая вера в технологии, будут развиваться и дальше, вот почему я убежден, что антитоталитарные труды Исайи Берлина надолго переживут XX в. Тем не менее современные проблемы международной политики не могут быть решены без учета определенных экологических, демографических, исторических обстоятельств и прочих факторов, которые Берлин в своей кавалерийской атаке на все формы детерминизма на первый взгляд, кажется, отрицает.

Перефразируя немецкого философа Иммануила Канта, Берлин говорит, что детерминизм несовместим с нравственностью, потому что только тех, «кто является подлинными авторами своих собственных поступков… можно хвалить или порицать за то, что они делают» [15]. Он не говорит, что экологические, демографические и исторические обстоятельства не имеют значения или что они не влияют на индивидуальный выбор. Он говорит о том, что, за этим единственным исключением, в конечном счете все мы – журналисты, государственные деятели, воинственные вожди этнических меньшинств и т. п. – должны нести моральную ответственность за свои действия вне зависимости от того, под влиянием каких внешних сил находились. Признавая влияние окружающей среды на действия и стремления, Берлин пишет:

От людей, которые живут в условиях недостатка пищи, тепла, крова и минимальной степени безопасности, очень трудно ожидать, что они будут озабочены свободой прессы или свободой контрактов [16].

Прогнозирование на основе уровня рождаемости или урбанизации ставит групповое поведение выше индивидуального выбора и целиком и полностью опирается на биологический детерминизм: реакция приматов на стресс от перенаселения. Это справедливо, к примеру, для предсказания массовых волнений в Руанде до 1994 г., основанного на снижении плодородия почвы, резком росте населения (средняя руандийская женщина беременеет восемь раз на протяжении жизни) и данных о крупномасштабной резне на этнической почве в 1960–1970-х гг. [17]. Предсказание насилия не делает его неизбежным и даже способно помочь предотвратить его, если официальные лица достаточно серьезно отнесутся к нему и вовремя предпримут соответствующие действия.

Это может показаться повторением очевидного, однако среди журналистов и интеллектуалов существовала тенденция клеймить такие прогнозы как детерминистские просто потому, что они предупреждали о неприятных последствиях.

Армейский аналитический центр в Вашингтоне, собравший впечатляющее досье из материалов, предупреждающих о грядущей нестабильности в различных регионах мира, оценивает страны, почти как статистик страхового общества оценивает людей: индивидуальный нравственный выбор имеет очень малое или никакого значения в этом анализе, в то время как огромную роль играют мощные объективные силы – такие как география и история. Методы центра не уникальны для американской армии и разведки. Полагаясь в большой степени на исторические тренды, особенно на тенденцию к этническим конфликтам, ЦРУ предупредило разведывательные службы о возможности начала насильственного конфликта в Югославии за год до того, как он разразился. Это было обоснованное предвидение беды. Осуждая детерминизм, Берлин нигде не говорит, что нам следует игнорировать очевидные признаки опасности.

Соответственно, когда Черчилль пишет о влиянии географических, климатических и исторических факторов на африканское и арабское население Судана, он далек от фатализма. Он только сообщает о том, что узнал и прочувствовал лично, тем самым показывая, какие невероятные усилия могут потребоваться, чтобы изменить положение вещей.

Такая откровенность абсолютно необходима. Относиться к каждой стране и каждому кризису как к «чистой анкете», полной обнадеживающих возможностей, опасно. То, что достижимо в одном месте, может оказаться невозможным в другом. В этом ключе Раймон Арон пишет о «трезвой этике, коренящейся в справедливости вероятностного детерминизма», потому что «человеческий выбор всегда будет определяться некоторыми ограничениями, например обусловленными наследием прошлого» [18]. Ключевое слово здесь «вероятностный», то есть ограниченный, или сомневающийся, детерминизм, который признает очевидные различия между группами и регионами, но не склонен к чрезмерному упрощению и оставляет открытыми многие возможности. Сильное государственное руководство никогда не делает необдуманно смелые ставки на надежду; оно действует у границ, которые кажутся достижимыми в данной ситуации, поскольку даже самые желаемые ситуации могут привести и к положительным, и к отрицательным результатам.

Таким образом, ответственная внешняя политика требует ограниченной степени детерминизма. Она также требует ограниченного применения умиротворения. Неготовность капитулировать перед тяжелыми нарушениями прав человека может означать направление американского военного контингента для патрулирования не только в Сомали, Гаити, Боснию и Косово, но и в Абхазию, Нагорный Карабах, Кашмир, Руанду, Бурунди, Северо-Восточное Конго, Сьерра-Леоне, Либерию, Анголу и во многие другие места. Создание глобальных стабилизирующих сил Соединенными Штатами и другими государствами под эгидой ООН могло бы сделать частое вмешательство более реальным делом. При этом всегда будут споры о том, где именно вмешиваться, особенно если случаи злодеяний по всему миру, нарастающие по мере роста населения, урбанизации и нехватки ресурсов, будут осложняться этническими конфликтами. Если в каком-то месте нарушения прав человека будут остановлены, международные силы могут оставаться там неопределенное количество времени. Вмешательство, таким образом, даже при наличии воли и человеческих ресурсов, всегда будет выборочным.

Наше чрезмерное внимание к Мюнхенскому соглашению по сравнению с другими случаями попыток умиротворения показывает, насколько избирательно мы всегда оценивали, какие чрезвычайные ситуации важны, а какие – нет. В 1919 г. западные союзники признали незаконное завоевание Японией китайского полуострова Шаньдун. Они умиротворяли Японию и в 1932 г., когда она начала завоевание Маньчжурии. Это привело к тому, что в 1937 г. произошла «бойня при Нанкине», в ходе которой японские солдаты «убили руками» от сорока до шестидесяти тысяч мирных китайских жителей с использованием штыков, пулеметов и керосина [19]. Однако в жарких дискуссиях по поводу Боснии, Руанды и Тимора обычно упоминался именно Мюнхен, а не Нанкин, хотя последний до сих пор остается серьезной нерешенной дипломатической проблемой между Японией и Китаем. Особенность нашей коллективной памяти предполагает, что мы будем также избирательно относиться и к будущим вмешательствам, особенно учитывая ограниченность политических и военных ресурсов и безграничность мира и его сложных проблем.

Мы будем и должны вмешиваться, когда глобальные стратегические интересы пересекаются с нравственностью, как было в 1930-х гг. в Маньчжурии и Центральной Европе и не так давно в Боснии. Но в других случаях решения о вмешательстве США будут обосновываться разнообразными разумными доводами: географическими, историческими и этническими особенностями, сложностью операции, мнением наших союзников и степенью нашей собственной решимости, которая, будучи достаточно высокой, может перевесить все прочие обстоятельства. Создание глобальных стабилизирующих сил расширит масштаб вовлеченности, но не до бесконечности.

Христианство говорит о духовном завоевании мира; греческая трагедия – о столкновении непримиримых начал. Как жестоко, но точно отмечает Макиавелли, прогресс часто строится на страданиях других [20]. Решая, где осуществлять вмешательство, политикам придется учитывать эту жестокую правду. При реализации наших долгосрочных целей нам придется осознать, что если добродетель – это хорошо, то чрезмерная добродетель может быть опасна [21].

Люди и их судьбы всегда имеют значение. Поэтому, если мы будем относиться к этому обобщенно и не вмешиваться, мы окажемся виновны в безразличии, невежестве и политической расчетливости. С другой стороны, мы не можем вести себя как покачивающаяся на волнах канонерка из «Сердца тьмы» Джозефа Конрада, наобум обстреливающая «непроницаемую пустоту» [22].

Глава 7

Великие возмутители: Гоббс и Мальтус


В международной политике смирение с судьбой чаще ведет к порядку, нежели к равнодушию. Понимание того, что не всегда будет так, как мы хотим, – основа трезвого взгляда, который опирается на идею Античности о том, что трагедия – не столько победа зла над добром, сколько победа одного добра над другим, и в этом причина страданий. Осознание этого факта ведет к строгой этике, основанной на страхе и надежде. Нравственная польза страха подводит нас к двум английским философам, которые, как и Макиавелли, уже много веков вызывают возмущение у всех людей доброй воли: к Гоббсу и Мальтусу.

Томас Гоббс родился в 1588 г. и прожил девяносто один год – поразительное долголетие для того времени. Потомки окрестили его мрачным философом, но он был гением. Высокий и стройный, он вел активный образ жизни до конца своих дней, играл в теннис далеко за семьдесят, а после восьмидесяти взялся за перевод «Одиссеи» и «Илиады» Гомера. Сын священника, бросившего его в возрасте четырех лет, Гоббс вырос в семье состоятельного дядюшки. Тот отправил племянника учиться в Оксфорд, где юноша наряду с другими науками изучал географию. Как гувернер Уильяма Кавендиша, молодого человека из богатой семьи, Гоббс имел возможность путешествовать по Европе и пользоваться огромной библиотекой, в которой и началось его интеллектуальное путешествие по древнегреческой и древнеримской классике, истории, естественным наукам и математике. Все это ему пригодилось при создании многотомного философского труда под названием «Левиафан», спорного как при жизни автора, так и в наши дни, потому что автор отдавал предпочтение монархии перед демократией и сомневался в способности человека к нравственному выбору.

На Гоббса оказали влияние непримиримые разногласия, охватившие Англию в 1630-х гг., за которыми последовала гражданская война 1642–1651 гг. И, хотя многие его политические мысли уже высказывались до наступления анархии 1640-х гг., эти кошмарные события укрепили и отточили его мировоззрение.

В 1642 г. раздоры из-за налогов, монополий и роли церкви привели к войне между королем Карлом I и парламентом. Парламентская армия нового образца прошлась катком по юго-западу Англии, мятежные шотландцы – по северу. Отступление королевских войск вынудило Карла I искать убежища у шотландцев, которые в конце концов выдали его враждебному парламенту. Карл I бежал, что вызвало новую серию сражений, выигранных армией нового образца. В 1649 г. Карла судили и казнили. Затем борьба распространилась на Ирландию, где католики и роялисты, верные недавно коронованному в Шотландии Карлу II, совместно с новыми союзниками – шотландцами – выступили против армии парламента. Парламент подавил восстание в Ирландии, но не смог помешать Карлу II продвинуться в глубь Англии. Впрочем, новый король вскоре потерпел поражение, и в 1651 г. гражданская война закончилась.

Лордом-протектором нового «содружества» стал Оливер Кромвель, яростный пуританин, который более двух десятилетий назад подвергал суровым нападкам епископов Карла I, что способствовало развязыванию гражданской войны. Кромвель считал, что простой христианин может общаться непосредственно с Богом без духовенства в качестве посредников. Гениальный организатор, он создал парламентскую армию нового образца, оказавшуюся слишком сильной даже для самого парламента. Это привело к тому, что некоторые члены парламента стали обращаться за помощью в противостоянии ей к шотландцам. Раскол между парламентом и его собственной армией подтолкнул роялистов, несмотря на большие потери, к попыткам продолжить гражданскую войну.

После того как армия расформировала парламент, Кромвель, по существу, стал диктатором. Он попытался заменить парламент советом из своих сторонников, который за радикализм прозвали Ассамблеей святых. Именно сторонники Кромвеля, из-за короткой стрижки известные как «круглоголовые», оскверняли барельефы гробниц и церковные статуи, считая их идолами. В 1658 г. Кромвель скоропостижно скончался от малярии. В 1661 г., после возвращения на трон Карла II, забальзамированные останки лорда-протектора, покоившиеся в Вестминстерском аббатстве, были эксгумированы и перезахоронены вместе с телами двух преступников в Тайберне.

Бульшую часть этого периода Гоббс прожил в Париже, где тесно общался с роялистами, покинувшими Англию из опасения за свою жизнь. Таким образом, его философские взгляды, как и взгляды Фукидида и Макиавелли, неотделимы от политических волнений, с которыми он познакомился на собственном опыте.

В построении своей философии Гоббс опирался на историю и текущие события так же, как это делали Фукидид и Макиавелли. В них он видел примеры того, как ведет себя человек, повинуясь своим страстям. История научила Гоббса: если тщеславие и чрезмерная самоуверенность ослепляют человека, то страх способен помочь ему видеть ясно и поступать нравственно. По Гоббсу, корень добродетели – в страхе. А «сумма добродетелей заключается в том, чтобы быть дружелюбным с теми, кто хочет быть дружелюбным, и грозным с теми, кто не хочет» [1], пишет Гоббс.

Среди многих полезных работ, посвященных анализу мышления Гоббса, самая четкая, пожалуй, принадлежит политологу из Чикагского университета Лео Штраусу – опубликованная в 1936 г. «Политическая философия Гоббса: ее базис и генезис» [2]. Для Штрауса и других Гоббс – абсолютный конструктивный пессимист. Его взгляд на человеческую натуру чрезвычайно мрачен. По мнению Гоббса, альтруизм неестественен, человек жаден, борьба всех против всех – естественное состояние человечества, и разум обычно бессилен против страсти. Такой взгляд на природу человека лежит в основе разделения властей, прописанного в [американской] конституции. Свидетельство тому – замечание Гамильтона о том, что «страсти человеческие не подчиняются диктату разума без ограничений», и Мэдисона о том, что «амбиции должны противостоять амбициям» [3]. В более широком следовании Гоббсу и Гамильтон, и Мэдисон настойчиво подчеркивают власть иррациональных мотивов над идеалами. «Люди часто противостоят явлениям просто потому, что не обладают способностью их планировать, – пишет Гамильтон, – или потому, что они спланированы теми, кто им не нравится» [4].

Люди, пишет Гоббс, подобно другим животным, постоянно переживают множество впечатлений, что вызывает бесконечные страхи и потребности. Поскольку человек в состоянии представить будущее, он меньше подвержен силе мимолетных впечатлений. Однако его способность думать о том, что произойдет дальше, вызывает у него дополнительные потребности и страхи, не имеющие прецедентов в царстве животных. Таким образом, человек – «самое коварное, самое сильное и самое опасное животное» [5].

Самый сильный страх для человека, говорит Гоббс, – это страх насильственной смерти – смерти от руки другого человека. Гоббс говорит, что этот «сверхрациональный» страх – основа всей нравственности, поскольку он толкает людей к «согласию» друг с другом [6]. Но это нравственность по необходимости, а не по доброй воле. Людям для физической самозащиты необходимо подчиняться правительству, которое Гоббс сравнивает с Левиафаном. В книге Иова о нем сказано: «…Он царь над всеми сынами гордости» [7].

Впрочем, эта мысль не вполне оригинальна. Еще в IV в. до н. э. Аристотель указал, что город-государство возникает для защиты жизни и собственности от преступников [8]. А в XIV в. мавританский политик и философ Ибн Хальдун определял «королевскую власть» как оказывающую «сдерживающее влияние» на других людей, «поскольку агрессивность и несправедливость заложены в животной природе человека» [9]. Гоббс просто развил старую идею.

Левиафан монополизирует силу, поскольку его главная цель – помешать людям убивать друг друга. Таким образом, в «естественном состоянии рода человеческого» деспотизм воспринимается как данность [10]. Гоббс предпочитает монархию другим формам государственного устройства, поскольку она отражает иерархию в мире природы. Хотя демократия и другие развитые режимы являются «искусственными», они тоже могут оказаться успешными, но для того, чтобы они пустили корни, требуется образованное население и талантливые элиты [11].

«Чтобы появились понятия справедливости и несправедливости, – пишет Гоббс, – должна возникнуть некая принудительная сила» [12], поскольку там, «где нет предварительной договоренности… каждый человек имеет право на всё, и, соответственно, ни одно действие не может быть несправедливым» [13]. Таким образом, в человеческом мире насилия действие считается аморальным, только если оно наказуемо. Без Левиафана, наказующего зло, никуда не деться от природного хаоса.

В 1995–1996 гг. жители Фритауна, столицы Сьерра-Леоне, находились под защитой южноафриканских наемников. В 1997 г., когда наемников вывели, произошел вооруженный переворот, который привел к анархии и тяжелым нарушениям прав человека. Гражданское правительство вернулось к власти только с помощью другой группы наемников, на этот раз – из Великобритании [14]. Когда ушли и эти наемники, в декабре 1998 г. Фритаун захватила банда одурманенных наркотой тинейджеров, которые убивали, унижали и похищали людей тысячами. Порядок в городе оказался полностью нарушен. Через два года, когда эта вооруженная шайка снова сконцентрировалась во Фритауне, международное сообщество направило британских коммандос для защиты столицы. Сьерра-Леоне, без функционирующих государственных институтов, без экономики и при наличии множества вооруженных молодых людей, превратилось в государство в его природном состоянии. Ему нужны были не выборы, а Левиафан, режим достаточно сильный, чтобы монополизировать власть и использование силы и тем самым защитить граждан от беззакония вооруженных мародерствующих банд. Подобно тому как деспотичный режим должен предшествовать либеральному, порядок должен предшествовать демократии, поскольку государство в его первоначальном виде может появиться только из естественного состояния. Проведение выборов в Гаити или в Демократической Республике Конго ничего не даст, если не будет правительства, способного остановить насилие.

Вопрос свободы становится актуален только после того, как установлен порядок. «Мы говорим, что в природе человека стремиться к свободе, – пишет Исайя Берлин, – даже при том, что очень мало людей на протяжении всей долгой истории человечества по-настоящему стремились к ней и явно сопротивлялись тому, чтобы ими правили другие… Почему отдельно взятого человека… следует классифицировать исходя из того, за что лишь кое-где борются преимущественно меньшинства, причем ради самих себя?» [15]. Более жестко выражает мысль Гоббса профессор Сэмюэл П. Хантингтон в своей классической работе «Политический порядок в изменяющихся обществах»:

Самое важное политическое различие между странами касается не формы их правления, а степени управления. Различия между демократией и диктатурой меньше, чем различия между теми странами, чья политика воплощает консенсус, единство, легитимность, организацию, эффективность и стабильность, и теми, в чьей политике отсутствуют такие качества [16].

Гоббс говорит, что страх насильственной смерти (а не страх наказания за совершенное преступление) – основа совести, а также религии. Страх насильственной смерти – глубокий и дальновидный страх, который позволяет людям полностью осознать трагичность жизни. Именно от этого осознания у людей формируются внутренние убеждения, которые ведут их к созданию гражданских обществ, в то время как страх наказания – «кратковременный страх, который распространяется только на ближайший шаг» [17].

Страх насильственной смерти – краеугольный камень просвещенного эгоизма. Создавая государство, люди заменяют страх насильственной смерти – всеохватывающий, всеобщий страх – страхом, который должны испытывать только те, кто нарушает закон.

Идеи Гоббса трудно воспринять урбанистическому среднему классу, который давным-давно утратил контакт с естественным состоянием человека. Но сколь бы ни было развито общество в технологическом и культурном смысле, оно сохранится и останется гражданским лишь до тех пор, пока будет иметь хоть какое-то представление об изначальном состоянии человека.

Разумеется, лекарства и биотехнологии могут изменить человеческую природу еще при нашей жизни, но это произойдет только в развитых частях мира, где люди, осуществляющие контроль над этим развитием, будут, как всегда, использовать высокие принципы, преследуя собственные эгоистические интересы. Более того, чем дальше будут развиваться биотехнологии, тем меньше мы будем бояться смерти. И, по мнению Гоббса, тем более самодовольными и, соответственно, безнравственными мы, скорее всего, станем. С новыми технологическими достижениями мы будем становиться все более утонченными и одержимыми, и наша склонность к безжалостности будет лишь возрастать. Чем дальше, по нашему мнению, мы будем отдаляться от естественного состояния, тем нужнее нам будет напоминание Гоббса о том, насколько оно в действительности близко.

Гоббс испытал влияние естественных наук, но его философия опирается на изучение истории и наблюдения за поведением индивидуумов. Возможно, ни одному другому философу не удалось так глубоко проникнуть в основополагающие мотивы создания гражданского общества, и этим можно объяснить присутствие идей Гоббса в сборнике «Федералист». Когда Мэдисон пишет, что «причины распрей устранить невозможно, и единственное облегчение – в поиске способов контролировать их последствия», он повторяет ключевую мысль «Левиафана» [18] о том, что человек в принципе расположен к конфликту и единственный выход из этой ситуации – создание высшей сдерживающей силы. Отцы-основатели испытывали всеобъемлющий страх перед анархией. Гамильтон дает мрачное описание феодализма с его слабой исполнительной властью, что ведет к частым междоусобным войнам, Мэдисон защищает циничные приемы, используемые Солоном, государственным деятелем Древней Греции, для поддержания порядка в Афинах [19]. «НАЦИЯ без НАЦИОНАЛЬНОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА, – пишет Гамильтон, – на мой взгляд, кошмарное зрелище» [20].

Хотя Гоббс был противником демократии, он все же оставался либералом, который считал, что легитимность власти происходит из права тех, кто этой властью обладает, и этим он отличается от Макиавелли [21]. Более того, Гоббс – модернизатор, потому что в те времена, когда он создавал свои труды, модернизация означала изменение средневекового порядка через установление централизованной власти, которую он легитимизировал [22]. Сборник «Федералист» можно назвать развитием истин Гоббса [23].

Отцы-основатели начали с того, на чем остановился Гоббс, – с необходимости установления порядка для вытеснения анархии и защиты людей друг от друга. Далее отцы-основатели задумались над тем, как сделать инструменты поддержания этого порядка нетираническими. «При создании государства, – пишет Мэдисон, – самая большая трудность заключается в следующем: сначала ты должен дать возможность государству контролировать тех, кем оно правит; следующим шагом – обязать его контролировать себя. Зависимость от народа, несомненно, главный инструмент контроля над государством, но опыт научил человечество обязательно предпринимать дополнительные меры предосторожности» [24].

Эти меры предосторожности, которые Мэдисон называет «изобретениями предусмотрительности», – система сдержек и противовесов, которая предусматривает в государственном устройстве США исполнительную, законодательную и судебную ветви власти, причем законодательная еще делится на сенат и палату представителей [25].

И хотя отцы-основатели, в отличие от Гоббса, не помышляли о монархии, они всерьез были обеспокоены тем, что страсти и эгоизм толкают людей причинять вред друг другу. Отсюда – обнадеживающая мысль Мэдисона о том, что будущая «республика Соединенных Штатов» будет представлять собой общество, «состоящее из такого большого количества частей, интересов и классов граждан, что права отдельной личности, или меньшинства, окажутся в меньшей опасности перед предвзятыми интересами большинства»; безопасность, заключает Мэдисон, будет гарантирована «множественностью интересов» и «множественностью фракций» [26].

Отцы-основатели далеко ушли от Гоббса, но никогда не удалялись от его центрального тезиса: хорошее государство может возникнуть только на основе тонкого понимания страстей человеческих. Как пишет Мэдисон, «появления нации философов следует ожидать с такой же малой степенью вероятности, как и расы царей-философов, о которой мечтал Платон» [27].

Увы, как невозможно представить американскую революцию без подвижных литер, изобретенных Гутенбергом, так ее невозможно представить без философии Гоббса и Макиавелли. Именно Макиавелли указал на потребность человека приобретать материальные ценности как на основу любых конфликтов. А поскольку будущее непредсказуемо, человек никогда не сможет решить, какого количества материальных благ ему будет достаточно, и продолжит приобретать, нуждается он в этом или нет. Это привело Гоббса к созданию эскиза беспристрастного контролирующего органа – государства, – способного мирным путем регулировать борьбу за собственность [28]. Как первый философ, полностью отделивший государство от общества, Гоббс предсказал появление современной бюрократической власти, целью которой, по мнению и Гоббса, и отцов-основателей, является достижение не высшего блага, а лишь общего блага [29].

Отцы-основатели придерживались идеи языческой добродетели. Признавая, что разделение и борьба – основы человеческого существования, они подменили реальные поля сражений аренами политической и рыночной борьбы [30]. Подобно Спарте, Соединенные Штаты должны были представлять собой «смешанный режим», при котором различные ветви власти соперничали бы между собой. Но если Спарта была ориентирована на войну, то Соединенные Штаты, защищенные великими океанами, намеревались ориентироваться на мирную торговлю [31].

Хорошее государство и, соответственно, хорошая внешняя политика всегда будут зависеть от понимания человеческих страстей, которые проистекают из наших природных страхов. Разум и нравственность, по Гоббсу, – логическая реакция на различные препятствия и опасности, с которыми мы сталкиваемся в жизни. Таким образом, философия (рациональное исследование) – разрешение взаимодействия сил, и в международной политике это ведет к установлению порядка [32].

Поскольку очень многие развивающиеся страны имеют слабые государственные институты, важнейшим вопросом мировой политики начала XXI в. станет восстановление порядка. Этот сценарий Гоббса будет осложнен демографическими проблемами. В то время как население планеты в целом стареет, в ближайшее десятилетие во многих обществах, и без того бедных и склонных к насилию, будет появляться все большее число молодых людей, для которых не найдется рабочих мест; эти массы молодежи будут особенно характерны для таких регионов, как Западный берег Иордана, сектор Газа, Кения, Замбия, Пакистан, Египет и т. д. Это подводит нас к Мальтусу, философу, чье имя в наибольшей степени связано с негативными последствиями роста народонаселения. Нравится это кому-то или нет, но кризисы во многих странах в обозримом будущем будут развиваться по сценариям Гоббса и Мальтуса.

Несколько лет назад я побывал в штабе объединенного командования вооруженных сил армии США (U. S. Military’s Central Command, CENTCOM), расположенном в Тампе, Флорида. Я встречался с главнокомандующим, генералом морской пехоты Энтони Зинни. Мы обсуждали нарастающие угрозы на Ближнем Востоке, в зоне ответственности CENTCOM, говорили о сокращении водных ресурсов, росте населения и проблемах, которые эти тенденции представляют для различных режимов. Присутствующие офицеры и ученые не оспаривали взаимосвязи этих явлений. В конце концов, во многих горячих точках последних десятилетий – в Индонезии, Гаити, Руанде, в секторе Газа, Алжире, Эфиопии, Сьерра-Леоне, Сомали, Кашмире, на Соломоновых островах и т. д. – были ненормально высокие темпы роста населения, особенно среди молодежи, и нехватка ресурсов, что приводило к вспышкам насилия.

Сколь бы очевидной ни казалась эта мысль, мы обязаны ею исключительно работе Томаса Роберта Мальтуса под названием «Опыт закона о народонаселении в связи с будущим совершенствованием общества с комментариями теорий У. Годвина, Ж. Кондорсе и других авторов», опубликованной в 1798 г. Это была своеобразная реакция на оптимизм выдающихся мыслителей того времени, прежде всего англичанина Уильяма Годвина и француза маркиза де Кондорсе, которые вдохновились приближением нового века и атмосферой свободы и перемен, воцарившейся в Европе на волне Французской революции (время Наполеоновских войн еще не пришло).

Годвин верил, что люди, ведомые разумом, способны к совершенствованию и что здравый рассудок позволит им в будущем жить мирно без законов и государственных институтов. Вместо государства он предлагал самоуправляющиеся сообщества. Кондорсе, который с энтузиазмом приветствовал начало французской революции, но в итоге умер в тюрьме как одна из ее жертв, полагал, подобно Годвину, что человечество способно к бесконечному прогрессу в сторону абсолютного совершенства, что в результате приведет к уничтожению неравенства между классами и нациями [33]. Мальтус, напротив, утверждал, что человеческое совершенство противоречит законам природы. Такой точки зрения придерживались Фукидид в начале V в. до н. э., Макиавелли в XVI в., Гоббс в XVII, Эдмунд Бёрк и отцы-основатели – в XVIII, Исайя Берлин и Раймон Арон – в XX. Мальтус утверждал, что, даже если когда-нибудь появятся идеальные общества, которые воображали Годвин и Кондорсе, всеобщее благоденствие приведет, по крайней мере на начальном этапе, к тому, что люди станут заводить больше детей, которые будут жить дольше, в результате население вырастет и образуются более сложные сообщества с замкнутыми элитами и деклассированными элементами. Праздность, добавлял Мальтус, порождает как добро, так и зло. Что касается человеческого удовлетворения, добавлял он, «изысканные шелка и хлопок, кружева и прочие роскошные украшения богатой страны могут в значительной степени способствовать увеличению обменной стоимости годового производства, но в очень малой степени будут способствовать повышению уровня счастья в обществе» [34].

Чарльз Дарвин, прочитав эссе Мальтуса в 1838 г., заявил: «Наконец у меня есть теория, по которой можно работать» [35]. Дарвин увидел, как борьба за ресурсы среди увеличивающегося населения может способствовать сохранению предпочтительных вариантов и исчезновению неудачных, что ведет к образованию новых видов. В 1933 г. Джон Мейнард Кейнс написал о труде Мальтуса: «Он глубоко в традициях английских гуманитарных наук… традициях, отмеченных любовью к истине и самой благородной ясностью, прозаическим здравомыслием, свободным от сантиментов и метафизики, и глубочайшей объективностью и гражданственностью» [36].

Однако специфическая гипотеза Мальтуса, согласно которой население увеличивается в геометрической прогрессии, в то время как пищевые ресурсы лишь в арифметической, неверна. Именно Кондорсе правильно предположил, что в результате промышленной революции значительно увеличатся объемы производства сельскохозяйственной продукции. Таким образом, Кондорсе обнажил фундаментальный изъян теории Мальтуса, показав, что, поскольку пища и энергия, необходимые для нашего выживания, в конечном итоге зависят от Солнца, которое не погаснет еще несколько миллиардов лет, то методы, которые мы можем изобрести для использования этой энергии, практически безграничны [37].

Однако теоретиков социологической мысли следует судить скорее по вопросам, которые они поднимают, нежели по тем, на которые они отвечают. Кондорсе был прав, но Мальтус достиг большего. Даже больше Адама Смита с его «Исследованием о природе и причинах богатства народов». Мальтус ввел в современную политическую философию понятие экосистем, тем самым неизмеримо обогатив ее. Человечество, возможно, благороднее обезьян, но мы все равно биологический вид. Следовательно, наша политика, наши общественные отношения, как предположил Мальтус, подвержены влиянию как естественных условий, так и плотности нашей среды обитания на Земле.

Мальтус родился в 1766 г. с заячьей губой и расщепленным нёбом. Он был шестым ребенком в семье состоятельного и либерально мыслящего Дэниэла Мальтуса. В Кембридже он изучал математику, историю и философию, но, отчасти из-за дефекта речи, решил посвятить себя церкви и вести замкнутую жизнь в сельской глубинке. У отца с сыном сложились близкие отношения, и младший Мальтус, скептик и консерватор, вел множество дружеских бесед с отцом, который находился под влиянием утопических идей Жан-Жака Руссо и французской революции. Мальтус-старший во многом был не согласен со своим консервативно мыслящим отпрыском, но рассуждения молодого человека произвели на него такое впечатление, что отец убедил сына изложить свои мысли на бумаге.

Труд, который появился по совету отца, глубоко возмутил общество. Мальтус, один из самых спокойных и жизнерадостных людей, никогда не возражавший, если его прерывали (особенно дети, которым он уделял большое внимание), подвергся унизительной критике со стороны литературной элиты своего времени, включая Вордсворта, Кольриджа и Шелли [38]. Шелли назвал Мальтуса «евнухом и тираном» и «апостолом богатства» за его совершенно обыденное утверждение, основанное на эмпирическом наблюдении: «…Возможно, нам не следует ожидать исчезновения богатых и бедных в обществе» [39]. Эбенезер Скрудж из «Рождественской песни» Диккенса, заметивший, что бедные тоже могут умирать и «сокращать избыток населения», – сатирическое изображение Мальтуса [40]. Фридрих Энгельс назвал работу Мальтуса «отвратительным кощунством против человека и природы» [41].

Геометрически-арифметическая теория Мальтуса о том, что бедность возникает от переизбытка населения, была лишь примером его более широких взглядов на связь между миром в обществе и продуктовыми ресурсами. В 1864 г. Джон Стюарт Миль, защищая Мальтуса, заметил, что «любой непредвзятый читатель понимает, что для господина Мальтуса эта неудачная попытка придать математическую точность вещам, которые ей не поддаются, не имеет особого значения, и любой разумный человек должен видеть, что это совершенно излишне для его аргументации» [42]. На самом деле Мальтус шесть раз пересматривал свой «Опыт…», отходя от арифметических аргументов, но разворачивая центральный тезис: население увеличивается до пределов, ограниченных его средствами к существованию. И вывод о том, что увеличение пищевых ресурсов ведет к росту населения (по крайней мере, в доиндустриальном и раннем индустриальном обществе, о которых пишет Мальтус), звучит вполне обоснованно.

В ситуации скудости пищевых ресурсов – по причине дороговизны, неправильного распределения, политических преступлений или засухи – часто возникают конфликты или вспышки заболеваний. В 1980-х гг. в Эфиопии и Эритрее я был свидетелем того, как засуха, вызванная как природными условиями, так и чрезмерным использованием почвы растущим населением, стала причиной интенсификации этнического конфликта, которым, в свою очередь, воспользовался кровавый эфиопский режим. Люди не поднимают плакаты с надписями «Нас стало так много, что мы будем действовать иррационально». Демографические взрывы сами по себе не вызывают волнений; они усиливают существующую этническую и политическую напряженность, как, например, в Руанде и на островах Индонезии.

Мальтус пишет, что «зло и страдания» неискоренимы и что «нравственные пороки абсолютно необходимы для возникновения нравственного совершенства», потому что нравственность требует сознательного выбора между добром и злом. «Из этой идеи, – продолжает он, – следует, что человек, видевший моральное зло и испытавший к нему неодобрение и отвращение, принципиально отличается от человека, который видел только добро» [43]. Без зла не может быть добродетели. Следовательно, готовность противодействовать злу силой в соответствующие моменты – признак великого государственного деятеля.

Даже притом что сейчас мы воспринимаем эти наблюдения как само собой разумеющиеся, Мальтус больше, чем любой другой деятель Просвещения, продолжает вызывать возмущение. Гуманисты отвергают его за подразумеваемый детерминизм: он относится к человечеству скорее как к виду, нежели как к сумме своенравных личностей. Есть и такие, кто, как покойный классический экономист Джулиан Саймон, полагает, что человеческая изобретательность способна решить любые проблемы, связанные с ресурсами, отказываясь учитывать, что такая изобретательность часто проявляется слишком поздно, чтобы предотвратить политические волнения: Английская революция 1640 г., Французская революция 1789 г., европейские восстания 1848 г., многочисленные бунты в Китайской и Османской империях происходили на фоне высокого прироста населения и нехватки пищевых ресурсов [44].

Мальтус, первый философ, обративший пристальное внимание на политические последствия истощения почвы, голода, болезней и качества жизни бедных слоев населения, раздражает потому, что предопределил самую главную политическую проблему первой половины XXI в. Население планеты увеличится с 6 до 10 миллиардов до того, как, по прогнозам, уровень его роста начнет падать. Окружающая среда будет испытывать невиданное напряжение. Миллиард человек будет ложиться спать голодными; в беднейших регионах планеты насилие (политическое и криминальное) станет хроническим. Все это ведет к тому, что слово мальтузианство в ближайшие годы будет произноситься все чаще [45].

Эта ситуация может только ухудшиться из-за глобального потепления, которое, по мнению американских ученых, приведет к сильнейшим наводнениям, болезням и засухам, что подорвет развитие сельского хозяйства во многих регионах мира. Глобальное потепление как феномен физического мира – очередной пример доктрины Мальтуса, согласно которой экосистемы оказывают прямое влияние на политику [46].

Даже если оставить в стороне глобальное потепление, политикам придется иметь дело с другой опасностью: огромные, политически взрывоопасные массы городского населения впервые в истории живут в сейсмоопасных и подверженных затоплению зонах – на Индийском субконтиненте, в дельте Нила, в тектонически нестабильных регионах Кавказа, Турции и Ирана; в Китае две трети населения, на которые приходится 70 % объема промышленного производства, живут ниже уровня паводка крупных рек [47]. Пока наука учится предсказывать погодные и иные природные явления, политикам нужно понять, что готовит будущее для этих экологически и политически неустойчивых регионов. Это добавит еще один компонент мальтузианства в международную политику.

Если Мальтус неправ, то в чем смысл снова и снова, век за веком, десятилетие за десятилетием доказывать его неправоту? Может быть, в том, что на каком-то фундаментальном уровне остается мучительный страх, что Мальтус может оказаться прав? Образ хрупкого голубоватого шарика, плывущего в бесконечном космосе, каким его увидели астронавты «Аполлона» в 1969 г., в сочетании со страхом перед глобальным потеплением, загрязнением окружающей среды, озоновыми дырами, бесконечным разрастанием пригородов и ростом населения приводит к пониманию того, что для сохранения и процветания нашей экосистемы следует подумать об определенных ограничениях роста. Мальтус первым признал необходимость таких ограничений.

Глава 8

Холокост, реализм и Кант


В последние десятилетия беспрецедентное изобилие привело к беспрецедентному альтруизму и идеализму, осложняющим нашу реакцию на трудную правду, высказанную такими философами, как Гоббс и Мальтус. За альтруизмом и идеализмом маячит призрак холокоста. Поскольку внешняя политика есть в конечном счете продолжение внутренних условий и тенденций, необходимо сказать кое-что по этому поводу.

На рубеже XXI в. холокост стал понятием гораздо бульшим, нежели страницей истории еврейского народа. Эта тема по закону входит в программы общеобразовательных школ. Ежегодные памятные церемонии проводятся в ротонде Капитолия. Федеральное правительство выделяет значительные суммы на содержание американского Музея холокоста, что рядом с мемориалом Джефферсона в Вашингтоне. Питер Новик в своей новаторской книге «Холокост в американской жизни» называет его «символическим злодеянием», самым подходящим «критерием, по которому мы решаем, какие ужасы требуют нашего внимания», а какие – нет.

Огромное значение холокосту придается не только из-за кошмаров, с которыми он связан, но и из-за условий жизни в послевоенной Америке. В 1950-х гг., когда евреи стремительно ассимилировались в американском обществе, американские еврейские организации редко упоминали о холокосте. Во времена весьма еще активного антисемитизма и громких шпионских скандалов периода холодной войны, связанных с именами таких известных евреев, как Этель и Юлиус Розенберг, они предпочитали сливаться с патриотическим мейнстримом [1]. Кинорежиссер Стивен Спилберг, чье детство пришлось на 1950-е гг., мало что мог узнать о холокосте из массовой культуры, которая поощряла консенсус и ассимиляцию. Спилберг говорил, что его «Список Шиндлера» стал «результатом нарастающего осознания еврейства», которое произошло только в 1970-х гг. [2].

Только в 1960-х гг. холокост стал превращаться из собрания мучительных семейных воспоминаний в тотемическое явление. Бестселлер Уильяма Ширера «Взлет и падение Третьего рейха» (1960) и процесс над Адольфом Эйхманном (1961), возможно, сыграли меньшую роль в этом процессе, нежели сама атмосфера этих лет – периода социальных волнений, которые в 1970-х гг. привели к «эпохе, приверженной разнообразию… развитию этничности и изучению наследия», как выразилась специалист по холокосту Хилен Фланцбаум [3]. Вскоре холокост стал определяющим нарративом для поколения евреев, которое уже было частью американского светского мейнстрима, что потребовало нового символа идентификации с их этническими предками, поскольку и ортодоксальная, и иудейская культура оказались во многом утрачены.

Холокост повлиял – и подвергся влиянию – на культ страдания, который расцвел как следствие 1960-х гг., когда женщины, афроамериканцы, коренные американцы, армяне и прочие укрепляли свою идентичность через публичное обращение к притеснениям, испытанным в прошлом. Этот процесс был связан и с Вьетнамом, с войной, в которой фотографии жертв среди мирного населения – например бегущей девочки, облитой горящим напалмом, – «заменили традиционные образы героизма» [4].

Дополнительное значение холокост приобрел после победы Запада в холодной войне, когда провал коммунизма привлек особое внимание к массовым убийствам, совершенным Сталиным и Мао. Очередным напоминанием послужили злодеяния в Боснии и Руанде с их зловещим сходством с холокостом, особенно в части бюрократических аппаратов смерти. Благодаря отождествлению с холокостом мы научились воспринимать новые жертвы не просто как массу белых или черных тел, но как личности, у каждой из которых своя история. Невообразимое попрание прав человека нацизмом привело к беспрецедентной озабоченности правами человека.

После Второй мировой войны столь же беспрецедентное материальное благополучие, бросающееся в глаза в [американских] пригородах, позволило людям, преимущественно молодежи, приобщиться к высочайшему проявлению альтруизма – не ограниченного семьей или этнической группой, но распространяющегося на все человечество [5]. Возможно, впервые в истории появилось поколение, не имевшее непосредственного опыта бедности, депрессии, войны, оккупации и прочих ужасов, которые человечество веками считало обыденными явлениями повседневной жизни. Холодная война, поскольку была холодной, также оставалась абстракцией; во вьетнамской войне в значительной степени принимали участие представители менее имущих классов. Как показали молодежные волнения 1960-х гг., в этом пригородном коконе сформировался как конформизм, так и утонченный идеализм – желание выйти за границы международной политики, вместо того чтобы заниматься ею и, соответственно, идти на неудовлетворительные нравственные компромиссы.

С окончанием холодной войны у многих появилась уверенность, что мы наконец можем уйти от силовой политики и эгоистических интересов отдельных наций и групп к такому состоянию, при котором будут главенствовать демократия, свободный рыночный капитализм и уважение к правам личности [6]. Падение Берлинской стены породило надежду, что теперь все человечество бодрым маршем двинется в сторону прогресса и процветания. Эту идею Исайя Берлин и Раймон Арон – в русле мыслей Фукидида, Макиавелли, Гоббса и отцов-основателей – заклеймили как нереальную, потому что такой идеал находится за пределами истории, которая никогда не бывает свободна от разделения людей и их конфликтов [7].

На самом деле озабоченность правых республиканцев «ценностями», а либералов – «гуманитарной интервенцией» может быть признаком не столько более высокой нравственности, возникшей после поражения коммунизма, сколько роскошью, ставшей возможной благодаря миру и процветанию страны. Маргерит Юрсенар в своем всемирно известном романе «Воспоминания Адриана» предполагает, что во II в. расширение свобод женщин в Римской империи было результатом благополучной жизни, а не признаком цивилизованности [8]. Даже если увеличение благосостояния в США открывает перспективу более высокой степени альтруизма, нищета и нестабильность в сочетании с ростом населения и урбанизацией в наименее развитых частях света будут порождать все бульшую жестокость, потому что они ограничивают альтруизм рамками национальных и субнациональных групп.

Необходимо иметь в виду, что новая эпоха соблюдения прав человека, о наступлении которой заявляют политики и журналисты, не является ни чем-то совершенно новым, ни вполне реальным. Со времен Цицерона государственные деятели утверждали нравственные принципы для «человеческого сообщества», которые не имеет права отменить ни один диктатор [9]. В 1880 г. британский премьер-министр Уильям Гладстон, уязвленный поведением Бенджамина Дизраэли, расчетливо манипулировавшего властью, подтвердил, что отныне во внешней политике будут главенствовать христианские добродетели и права человека. Гладстон говорил о «новом международном праве», которое будет защищать «неприкосновенность жизни» даже в «горных афганских деревнях» [10]. Разумеется, этого не произошло. После Первой мировой войны президент Вудро Вильсон объявил (вполне в духе Гладстона) о наступлении новой эры соблюдения прав человека, которая так и не наступила. В 1928 г. шестьдесят две страны, включая Японию, Германию, Великобританию, Францию и США, подписали Пакт Бриана – Келлога, объявив войну вне закона и полагая, что общественное мнение позволит воплотить его в жизнь. «Критики, которые насмехаются над этим, – писал госсекретарь Генри Л. Стимсон, – не способны правильно оценить эволюцию мирового общественного мнения после Великой войны» [11]. Но принципы обычно не воплощаются сами собой, как напоминает нам Генри Киссинджер. За этим последовала Вторая мировая война [12].

После Ялтинской конференции президент Рузвельт объявил «конец… односторонних действий, эксклюзивных альянсов, сфер влияния, баланса сил и прочих уловок для достижения цели, которые применялись веками – и всегда заканчивались неудачей» [13]. Вместо этого он предложил «универсальную организацию» – Организацию Объединенных Наций [14]. Спустя несколько недель, в начале 1945 г., Сталин создал сферу влияния, в плену которой более четырех десятилетий находились страны Центральной и Восточной Европы. Черчилль, предчувствуя эту опасность, тщетно уговаривал американцев взять Берлин и Прагу, чтобы опередить наступающую Красную армию.

Сегодня, в духе Гладстона, Вильсона, Стимсона и Рузвельта, объявлена новая эпоха прав человека, хотя глобализация, при всех ее добродетелях, оказывается силой, способствующей негативной урбанизации, экономическому неравенству, росту этнического сознания и в некоторых аспектах несущей ответственность за разжигание политического экстремизма и последующего пренебрежения правами человека.

Для защиты ценностей, сколь бы универсальны они не были в принципе, всегда будут требоваться мускулы и эгоизм. В 1990-х гг. Ватикан, Восточный православный патриархат и ООН отреагировали на военные преступления на Балканах неоднозначным осуждением, но с нерешительностью, так же как в свое время не менее высокие стороны реагировали на преступления нацизма. Ожидать, что люди и организации будут думать об интересах других больше, чем о собственных, – значит надеяться, что они откажутся от инстинкта самосохранения. Даже у благотворительных и прочих неправительственных организаций эгоизм стоит на первом месте: они лоббируют вмешательство в те регионы, где активно действуют сами, и значительно меньше внимания обращают на другие. Одна из причин, по которой журналисты уделяли так много внимания Боснии и сравнительно мало одновременно происходившим этническим злодеяниям в Абхазии, Южной Осетии, Нагорном Карабахе, в том, что благотворительные организации – иногда основные источники информации для журналистов – были более активны на Балканах, чем на Кавказе. Поскольку мир полон жестокостей и даже наши собственные добрые намерения иногда бывают менее серьезными, чем кажутся, нравственные уроки холокоста – «символического злодеяния» – во многих регионах будет трудно применить.

Нашему процветанию способствует географическое положение, которое, возможно, в конечном счете и объясняет американский общечеловеческий альтруизм. Как отмечает Джон Адамс, «для американцев нет какого-то особого провидения; их природа ничем не отличается от других» [15]. Историк Джон Киган объясняет, что Британия и Америка могут отстаивать свободу только потому, что моря защищают их от «сухопутных врагов свободы». Милитаризм и прагматизм континентальной Европы, над которой американцы всегда чувствовали превосходство, – результат географического положения, а не характера. Соперничающие страны и империи существовали бок о бок на перенаселенном континенте. Европейские страны в случае ошибки в военных действиях никогда не могли укрыться за океаном. Таким образом, их внешняя политика не могла опираться на универсальную нравственность и они оставались хорошо вооруженными друг против друга до тех пор, пока после Второй мировой войны не установилась американская гегемония. Александр Гамильтон говорит, что, не будь Британия островом, ее военный истеблишмент был бы таким же властным, как в континентальной Европе, и Британия «со всей вероятностью» могла бы стать «жертвой абсолютной власти одного человека» [16].

Обширные океаны обеспечивают американцам защиту, необходимую для продвижения универсальных принципов. Но во все более тесном мире, в котором Ближний Восток и Черная Африка станут в военном смысле так же близки к нам, как Пруссия была близка к Османской Турции, пространство для ошибок будет продолжать сокращаться. Так вариант прагматизма в европейском стиле может постепенно захватить американское общество и политиков. Нравственность Вильсона привлекательна до тех пор, пока американцы чувствуют себя неуязвимыми. Желание общества прекратить гуманитарную миссию в Сомали в 1993 г. после незначительных потерь и слабая общественная поддержка воздушных бомбардировок в Косове в 1999 г. могут считаться предвестниками такой тенденции. Изоляционизм всегда был неотделим от американского идеализма, потому что, если мы не могли изменить мир, мы всегда могли уйти от него, как сделали после Первой мировой войны. Но, по мере того как технологии сокращают океанские расстояния, на смену паре «изоляционизм – идеализм» приходит активная вовлеченность и реализм. Благоразумие станет контролировать наши страсти, как никогда ранее.

Определяющей характеристикой реализма является то, что международные отношения строятся на иных нравственных принципах, чем внутренняя политика. Эта мысль подтверждается трудами Фукидида, Макиавелли, Гоббса, Черчилля и др. Необходимость такого разделения подчеркнута самим рождением современного капитализма, ставшим толчком для raison d’État[5] Ришелье. А что такое, в конце концов, современный капитализм, как не raison d’économie[6]? [17]. Здравый смысл требовал управления сложными экономическими операциями бюрократического французского государства, появившегося в начале XVII в.; тем самым постепенно вытеснялся произвол феодальных баронов и создавался контекст для сопоставимого прагматизма Ришелье в международных отношениях. Джордж Кеннан отмечает, что частная мораль не является критерием для оценки поведения государств или для сравнения одного государства с другим. «Здесь придется допустить применение других критериев – более грустных, более ограниченных и более прагматичных» [18]. Историк Артур Шлезингер-младший полагает, что нравственность в международных отношениях заключается не в том, чтобы «трубить о моральных абсолютах», а в «верности своему чувству чести и приличий» и в «допущении, что другие страны имеют свои собственные законные права, ценности, интересы и традиции» [19].

Убийства по этническому признаку в Боснии и Руанде оскорбляли «наше чувство чести и приличий». Но последующее вторжение в Боснию и неудачная попытка вмешательства в Руанде показывают сложность применения частной морали к внешней политике. Пользовались ли эти вмешательства поддержкой или нет, высказывались ли соображения, что можно было бы сделать больше с меньшей степенью риска, особенно в Руанде, – в любом случае это было поводом для американских политиков беспокоиться о том, что Соединенные Штаты могут увязнуть на Балканах и в восточной части Центральной Африки так же, как во Вьетнаме. В октябре 1993 г., за полгода до кризиса в Руанде, восемнадцать американских солдат погибли и десятки были ранены в Сомали. Это стало самой неудачной боевой операцией со времен Вьетнамской войны. Если бы нечто подобное случилось в Руанде, желание американского общества проводить вооруженные интервенции испарилось бы, что усложнило бы наши последующие вмешательства в 1995 г. в Боснии и в 1999 г. в Косове и вызвало бы более широкие негативные последствия.

Невозможность идеального решения отметила покойная Барбара Тачмэн, американский историк. Анализируя попытки Запада умиротворить Японию в начале 1930-х гг., она писала:

Государственные деятели – не провидцы, и они предпринимают свои действия в современном контексте, не имея возможности заглянуть в будущее. Разрешение кризиса происходит поэтапно, и нет исторической возможности увидеть событие в целом. <…> Сомнительно, что какой-то этап маньчжурского кризиса мог бы сложиться иначе, поскольку в ходе всего процесса не было подходящих альтернатив, за которые можно было бы ухватиться, практически никакие возможности не были упущены. Одни периоды порождают величие, другие – слабость. Маньчжурский кризис стал одним из обусловленных причинно-следственными связями событий в истории, возникшим не от трагических «если», а от ограниченности, присущей как человеку, так и государству [20].

Китай – еще один пример столкновения принципов внешней и внутренней политики. Когда самый либеральный режим XX в. в Китае реформировал экономику, но не тронул авторитарную систему, администрация Джорджа Буша-старшего, равно как и администрация Клинтона второго срока, не стремилась навязать Китаю наши собственные моральные ценности. Они скорее продвигали их косвенным образом через расширение торговли, что шло на пользу экономике США и помогало стабилизировать американо-китайские отношения. Ограничение (но ни в коем случае не исключение) внимания к правам человека в американской политике по отношению к великой азиатской державе стало хорошей иллюстрацией реализма Кеннана, который нравственен, даже если и не является иудеохристианским.

В XXI в. реализм приемлем в Гоббсовом мире, в котором нет глобального Левиафана, монополизирующего применение силы с целью наказания несправедливости. Соединенные Штаты, хоть и являются мировой сверхдержавой, могут наказывать несправедливость лишь время от времени, в ином случае они окажутся чрезмерно завязаны в своих отношениях с региональными гегемонами типа Китая, а также постоянно вовлеченными в мелкие войны, что неизбежно будет подтачивать их силы. То же самое относится к НАТО и другим организациям. Международный гаагский военный трибунал – важная попытка разрешить дилемму Гоббса. Но этот суд (вместе с другими наднациональными организациями) – только начало процесса создания международного Левиафана. Мир по-прежнему является местом, где различные страны, представляющие различные ценности и различную степень альтруизма, продолжают соперничать, и часто – с применением силы.

Будь то Античность или мир после холодной войны, центральным вопросом международных отношений остается один: кто кому что может сделать? [21]. Выражение «баланс сил» – не столько теория международных отношений, сколько характеристика их.

Президент Теодор Рузвельт идентифицировал национальные интересы с балансом сил. В 1903 г. он установил зону Панамского канала, в 1905 г. – экономический протекторат над Доминиканской Республикой, а в 1906 г. оккупировал Кубу с целью укрепить влияние Соединенных Штатов в своем полушарии против нарастающего влияния Европы в более взаимосвязанном мире. После того как Гитлер нарушил баланс сил в Европе, Черчилль, яростный антикоммунист, заключил союз со Сталиным, чтобы исправить дисбаланс. Президент Ричард Никсон, тоже яростный антикоммунист, спустя три десятилетия последовал примеру Черчилля, заключив союз с Китаем против Советского Союза, чтобы изменить мировой баланс сил в пользу США [22]. Дейтонские мирные соглашения 1995 г., остановившие геноцид в Боснии, были бы невозможны, если бы Соединенные Штаты до того не восстановили баланс сил в бывшей Югославии, вооружив хорватские войска против Сербии. Как сказано в «Чжанго цэ», книге мудрости Китая III в. до н. э., «если ваше величество станет гегемоном, оно должно… использовать центр империи, чтобы угрожать Чу и Цао. Когда Цао в силе, Чу прилепится к вам. Когда Чу в силе, Цао прилепится к вам. Когда они оба будут с вами, тогда будет бояться Ци…» [23].

Пока нет Левиафана, имеющего власть над странами мира, международную политику будет определять силовая борьба и глобальное гражданское общество останется недостижимым. Демократия и глобализация в лучшем случае – частичное решение. Исторически демократии были так же склонны к войнам, как и другие режимы [24]. Покойный классицист Морис Бовра из Оксфордского университета пишет: «Афины представляют первое опровержение оптимистического заблуждения, что демократии не столь воинственны и алчны, как империи» [25]. Растущая экономическая взаимозависимость в начале XX в. не смогла предотвратить Первую мировую войну, а Соединенные Штаты и Советский Союз сохраняли мир, хотя торговые отношения между ними были весьма слабыми [26]. Экономическая взаимозависимость создает собственные конфликты, в то время как новые демократии со слабыми государственными институтами и этническим соперничеством часто неустойчивы. Вот опять Александр Гамильтон, самый проницательный голос американской революции:

Разве не столько же войн было развязано по коммерческим мотивам с тех пор, как это стало господствующей системой наций, как раньше, когда мотивами служили алчность к территории или власти? Разве не дух коммерции во многих случаях порождает новые стимулы желать того и другого? За ответом на эти вопросы обратимся к опыту – наименее подверженному ошибкам советчику человеческим убеждениям [27].



Поделиться книгой:

На главную
Назад