Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Странствующий по миру рыцарь. К 400-летию со дня смерти Сервантеса - Франсиско де Кеведо на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Был он знаменщиком. Как его звали?

Антонио Мачадо

Речь о «Дон Кихоте»

Перевод Н. Харитонова

Сегодня, 7 октября, мы отмечаем день рождения Сервантеса, хотя, по правде говоря, не знаем, родился ли Сервантес именно в этот день. Известна лишь дата его крещения: 9 октября 1547 года. Некоторые из его биографов полагают, что родился он 29 сентября, в День святого Михаила. Как бы то ни было, в силу некоего обстоятельства, с которым не могут не согласиться все до одного исследователи, ясно, что к этому дню Сервантес уже (или только что) на свет явился: ведь невозможно было крестить его до его рождения. Но даже если запись о крещении в церковных книгах недостоверна и Сервантес родился после 9 октября, полагаю, у нас всегда найдется достаточно причин и поводов, чтобы вспомнить самого славного из наших гениев как в этот, так и в любой другой день года.

Мы называем эту праздничную дату также Днем книги, и, поскольку она почти точно совпадает с днем рождения Сервантеса, это и день «Дон Кихота», его самой известной и в высшей степени испанской книги.

Итак, поговорим о Сервантесе и о его бессмертном творении.

Сначала несколько слов о самом Сервантесе. Мигель, а вовсе не дон Мигель, как написано на мемориальной доске у дверей этого дома, просто Мигель родился — ибо доном он не был никогда — у бедных родителей в Алькала-де-Энарес, и нужда сопровождала его до конца дней. Ребенком он был беден, потом был бедным и незадачливым кандидатом в придворные, бедным, хотя и славным солдатом, бедным пленником в…[17] Но кто замечает или когда-либо замечал бедолагу, который не носит ни лент, ни крестов, ни военных отличий, ни пышных одежд, ни академических…[18] Неужели этот плохо одетый и неухоженный человек, нисколько не напыщенный, не кичливый, не самоуверенный, являет нашему взору образец, даже триумф величия? Если бы дело было только в этом, Сервантес так бы и остался ничем не примечательным неудачником. Но стоит ли долго рассуждать о его бедности? Поговорим лучше о его бессмертной книге. «Дон Кихот» — точнее, первая его часть — появился в пятом году XVII века. То было произведение зрелого Сервантеса, сразу снискавшее успех благодаря своему юмору. Но не стоит обольщаться, это был успех читательский, а не признание ученой публики. В Испании народ всегда поддерживал хорошие произведения, тогда как критика — или то, что тогда считалось критикой, то есть суждения людей образованных, — не проявляла к ним благосклонности. Без народа, без восхищения простого люда все лучшее в нашей литературе: романсеро, «Селестина»[19], театр, плутовской роман, книги испанских романтиков — все это было бы безвозвратно потеряно. Относится это и к «Дон Кихоту». Народ полюбил книгу, как только она вышла из печати. Критика же подошла к ее пониманию в XVIII веке, а оценила по достоинству только в XIX.

Иначе и быть не могло. Потому что, на мой взгляд, «Дон Кихот» не достижение Ренессанса, как кто-то недавно утверждал. Если бы «Дон Кихот» был по-настоящему ренессансным произведением, его истинное значение поняли бы и оценили сразу. Гуманистическое восприятие классической культуры, присущее человеку Возрождения, было свойственно и Сервантесу, но в меньшей степени, чем другим творцам его времени. То, что делает «Дон Кихота» уникальной книгой, книгой, которую мог написать тогда только гений, — это ощущение Нового времени. «Дон Кихот» — произведение не ренессансное, а в несравненно большей степени первое произведение Нового времени, причем литературы не только испанской, но и мировой. Все литературы, и наша в том числе, уже успели создать веселые и занятные книги — книги пародий и зубоскальства, сатир и памфлетов. В Испании то были сочинения архипресвитера Итского, в Италии — Боккаччо, в Англии — Чосера, во Франции — Рабле. Но чего до тех пор не было и что появилось лишь два столетия спустя, так это веселой и занимательной книги, которая не только смешит и увлекает, но и заставляет проливать слезы. Это оказалось столь большим новшеством, что поначалу его не смогли ни понять, ни оценить. Поэтому успех «Дон Кихоту» принесла именно его комическая сторона.

Но прошло более трех веков, и комизм «Дон Кихота» стал для нас сегодня самым трудным для понимания компонентом, тогда как все, что есть там серьезного и глубокого, нас завораживает. Смешное у Сервантеса не в пример больше отвечает восприятию его времени, чем нашего. И напротив, жалость и сочувствие к безумию Дон Кихота — нечто абсолютно современное. В «Дон Кихоте» уже содержалось зерно каждого современного романа, хотя ждать, пока оно прорастет, пришлось не одно столетие. Все романисты Нового времени, от Диккенса до Томаса Гарди, от Стендаля до Пруста, от Гоголя до Горького, — эпигоны и поздние ученики Сервантеса. У всех известных героев есть что-то от Дон Кихота — достаточно вспомнить Достоевского. Как и Дон Кихота, мы видим их в борьбе со средой, где они живут и где терпят поражение. Как и Дон Кихот, они преображают реальный мир; как и Дон Кихот, они противопоставляют свой внутренний, зачарованный мир, созданный их восприятием и их идеалами, обществу законов и условностей, с помощью которых коллективная жизнь стремится подавить жизнь личности, — то есть объективной реальности. Как и Дон Кихот, они ведут открытый бой с рациональностью. Они такие же безумцы, но мы не замечаем их безумия, так как разделяем его с ними. Как современные люди мы считаем, что мир — наше отображение (о чем нельзя было и помыслить во времена Сервантеса), которое, если и не зависит от нас целиком, то, по меньшей мере, является искажением реальности, а значит, безумие в человеке вполне естественно. Мы не бесстрастное зерцало, запечатлевающее преходящие образы, а души, которые, отражая, преображают и в определенном смысле создают их. Кем был Дон Кихот, как не таким чудотворным зеркалом, искажавшим окружающий мир в соответствии с собственными идеалами?

Вполне понимая это сегодня, мы можем утверждать, что Сервантес написал первое и самое великое произведение Нового времени.

Ничего больше об этой бессмертной книге я говорить не стану — другие выскажутся более основательно и красноречиво.

Сегодня же, в День книги, я ограничусь лишь одним советом: движение рождается в пути, а любовь к книге — в процессе чтения. Читайте, по возможности, книги бессмертные, и в первую очередь — «Дон Кихота», книгу бедняка, которым был некогда Мигель де Сервантес и благодаря которому сегодня мы гордимся тем, что мы испанцы.

Рамон Гомес де ла Серна

Еще один сосед: дон Мигель де Сервантес

Из книги Живой Лопе

Перевод М. Смирнова

Дом на углу, тот самый в котором жил Лопе де Вега, не один раз били и крушили, не трогая разве что фундамент. Дон Рамон Месонеро Романос[20] описывает, как однажды во время утренней прогулки, проходя мимо, с удивлением увидел, что его стены долбит изогнутый клюв кирки.

Мы могли бы распознать истинный облик жилища Лопе, однако новый дом получился таким сервантесовским, словно в его комнатах задержался сумрак былых времен, как если бы часть вековой тени зависла над пустошью, и, какое бы здание на ней ни возвели, пусть даже самое современное, оно всегда будет по-особому сумеречным.

Сервантес неизменен: скромный, немного печальный, немного безучастный, бедный, не ожидающий Нобелевской премии, потому что эта премия не вручается задним числом, лицом к лицу с правдой жизни, «нога уж в стремя занесена» [21], в стремя, которое нашему упивающемуся анахронизмами воображению представляется подножкой навсегда уходящего поезда, хотя не могло быть ни чем иным, как подножкой траурной кареты, ибо в ту пору по дорогам еще не колесили даже повозки, которые позже назовут дилижансами.

Всякий раз, являясь нам, он словно просит о снисхождении к своим современникам, превозносит их до небес, несмотря на то, что никогда так и не заслужит ответной похвалы.

Его Дон Кихот превратился в призрака, столь гигантского, что напугал своего создателя, который, словно оруженосец, ведет под уздцы тощую понурую клячу этого бессмертного героя.

Жизнь швыряла его из стороны в сторону: он женился на девушке, которая была моложе его на восемнадцать лет — и пережила на десять, — стал отцом внебрачной дочери, часто менял кров и занятия, пока не вселился в домик, что стоит в самом носу корабля под названием Квартал Муз[22] и смотрит на досужую и шумную толпу сплетников, выступая корифеем в хороводе других углов этого приюта поэтов и комедиантов.

Временные пристанища мало что для него значили, он повсюду мог вершить свой тайный ритуал, с головой уходя в сочинительство и прозревая сквозь обыденность своего существования мир чудес.

Разъезжая по городам и весям, занимаясь закупкой зерна или сбором налогов, он всегда видел сокровенную сторону бытия и не переставал сочетать слова и мысли. Он казался скромным зрителем на спектакле литературной жизни, в то время как ему предстояло сыграть в нем главную за всю мировую историю роль.

Без этих скитаний, когда он спокойно и терпеливо наблюдал за тем, что происходит на карте Испании, на свет не появился бы «Дон Кихот».

И вот война, плен, кочевая жизнь сборщика налогов и закупщика провианта позади.

За все годы скитаний Сервантес ни на секунду не забывал о своем литературном призвании: впервые он почувствовал его в изысканной атмосфере Мадрида, — когда им овладело страстное желание ухватить реальность, найти для нее метафору, — затем пестовал его в изящном Искусстве Италии, лелеял все пять лет, что провел в темнице на алжирских берегах, и, наконец, перенес, словно священную элегию, в отпущенную на его век испанскую жизнь.

Его хотели заточить в тюрьму, а он мечтал о том, чтобы однажды на рассвете отправиться на поиски приключений, совершить этот последний побег, и потому написал первые страницы «Дон Кихота».

Теперь, в относительном покое нищеты, он неразлучно со своей музой бродит между действительностью и поэзией.

Теперь у него нет неотложных дел и обязательств, а если он и слагает хвалебные сонеты в честь своих покровителей, так это не более чем уловка, чтобы финальное странствие не оказалось слишком унылым и чтобы было чем заплатить за похлебку из требухи.

Сервантесу не хватает сил быть таким неистощимым писателем, как Лопе, поэтому он делает паузы. Его сочинения — «Кихот», «Назидательные новеллы», даже комедии — не принесли достатка. Как писателю ему было отмерено мало времени, да и периоды творчества были столь прерывисты, что накопления, которые могли принести ему краткие взлеты славы, испарялись без следа, а слава, как известно, обладает свойством разжигать жажду и аппетит, особенно когда ее не сопровождает звон монет.

Он, который на одни только доходы от многовековых переизданий «Дон Кихота» мог бы основать банк с миллиардным капиталом, оставался несостоятельным, и никто не был готов платить даже по самым скромным векселям, скрепленным его подписью.

Впрочем, Сервантес никогда не жаловался на трагическую судьбу, вместо этого он взял да и написал своего «Кихота», где воспел человека чистого и одинокого, умирающего без наград и почестей за то, что хотел воплотить и защитить свой Идеал.

Он отбрасывает на стены слабую тень, которая без чувств падает к его ногам, но наслаждается жизнью в чудесном городе, который словно отливает золотом и потому столь презрителен ко всякому стяжательству.

Ему надо ровно столько, чтобы хватило на прожитье, и он это получает: ведь в Испании той поры существовала весьма достойная милостыня — никого не унижающее, участливое подаяние, которое выплачивалось разорившимся дворянам не как подачка нищему, а как бенефиций капеллану.

Писателя, который умер в бедности, нельзя переодеть в богача, после того как к нему приходит посмертная слава, потому что даже слава не в силах узаконить подобную ложь.

Он меланхоличен и одинок, будто им навсегда завладели неизбывная тоска и безнадежное сомнение.

Правильно ли он сделал, лишив нас поэтической и простодушной веры в фантастический мир так называемых книг о рыцарстве?

В самом Сервантесе, нищем поэте с бледным лицом, нам видится несказанная печаль, словно он и вправду изменил своему поэтическому призванию, но не объясняется ли та щедрость, с которой его вознаградили потомки, именно тем, что он обрек великого персонажа на поражение?

Эта книга, которая была лишь частью многостраничного творческого наследия писателя, стала его единственной книгой, его успехом, успехом столь большим, что уже при жизни автора — давайте посмеемся надо всеми издателями-пиратами и подражателями — появилось ее продолжение, написанное анонимной рукой.

Сервантес словно раздавлен своим «Дон Кихотом», а поскольку еще при жизни писателя становится очевиден масштаб его посягательства на сами основы поэзии, понятна и враждебность, которую испытывают по отношению к роману и его прославленному автору коллеги по цеху — от Лопе до Гонгоры. Ведь кому, как не им, знать, куда пришелся смертельный удар!

Язык, ирония, мягкий и трогательный сарказм бессмертного произведения заслуживали восхищения, однако камень угодил прямо в глаз всему фантасмагорическому.

Идеальный мир возвышенной литературы, придававший величия книгам о рыцарстве, подобно подрагивающим языкам угасающего пламени, еще жил и дышал. Он еще источал аромат сокровенной поэзии, не сгоревшей дотла в пожаре «Кихота». Амадис[23], изгнанный и увечный, все еще прекрасен, хотя и пал на обочине великой книги.

Сервантес, как никто другой умевший подмешать к земной жизни, к веселой болтовне и пляскам утонченную духовность, прекрасно осознавал, что сделал, и, хотя это было великое жертвоприношение Искусству — а оно принимает жертвы, только если их приносят с пылом и изяществом, — словно бежал и таился от своего лучшего творения, которое будет переведено на все языки мира и сделает его самым читаемым из всех писателей.

Ему удалось создать нечто поистине великое и завоевать любовь миллионов почитателей, однако сам он, уединившись в келье на углу улиц Франко и Леон, время от времени посматривал на свои руки с засохшими следами крови, которую, как ни старался, не мог смыть.

Если проследить за биографией или, что важнее, вообразить биографию Сервантеса, мы не увидим его иначе, как с поникшей головой, словно только жесткий корсет испанского воротника защищает его от разъедающей изнутри болезненной тоски.

Сервантес выиграл великой процесс: он достиг высшей славы, написал книгу, исполненную гениальной пульсации; добился той неповторимости, которая только и обеспечивает произведению бессмертие, но вдохновенный поэт так и не избавился ни от мрачной мины, ни от угрызений совести, какие выдают предателя.

Я не собираюсь чернить писателя, которым искренне восхищаюсь, ни тем более столь превосходный роман, каковым является «Кихот». Хочу лишь напомнить о тех муках совести, которые великому поэту пришлось перебороть, и о том, что, будучи великим поэтом, Сервантес всегда глубоко тяготился тем, какой путь ему пришлось избрать.

На верхушке литературного «дерева изобилия»[24] всегда располагался главный соблазн искусства — новая тема и ее умелое, виртуозное воплощение, но, добившись победы, Сервантес не обрел удовлетворения. Он обладал душой поэта, а не победителя на международном конкурсе, и потому приветственные возгласы критиков и публики не могли принести ему ни утешения, ни облегчения.

Когда мадридским вечером Сервантес приходил домой и зажигал масляную лампу — словно несущий покаяние отшельник или одержимый писатель-затворник, — он видел там Рыцаря Печального Образа, похожего на узловатую причудливую оливу, под корнями которой лежал труп Амадиса.

Доживи он до тех времен, когда между совершенным им предательством и книгой пролегли миллионы переизданий, он, наверное, почувствовал бы на себе золотые доспехи, защищающие его от воспоминаний о днях, когда писался «Дон Кихот» и сквозь бессвязные возгласы бессмертного безумца до него доносились стоны прекрасного и отважного рыцаря. Но пока воспоминания еще слишком свежи, бессонными ночами является призрак убитого героя, и остается лишь робкая надежда, что его идеальная и фантасмагорическая жертва сможет восстать, словно Феникс, горделивая и отважная.

Как всякий гений, Сервантес имел собственное видение грядущих времен, но сколько ни вглядывался в вековую перспективу, не замечал даже легкой дрожи земли — неизменного предвестия всякого воскрешения. Впрочем, даже гению не дано предвидеть больше, чем на пять-шесть веков вперед, и за горизонтом этих столетий всходит новая заря, в перламутрово-молочной дымке которой он, словно слепец, не различает происходящего.

Сервантес утешал себя мыслями о том, что в его книге смех и улюлюканье замешаны на слезах по тому, кого он был вынужден убить, а значит, он в какой-то степени снял с себя грех и заслужил индульгенцию перед лицом бога-покровителя Искусства, который простит ему беспощадные насмешки и зубоскальство. Похороны нормы, которую потеснил гротеск!

Следуя тайному побуждению покончить с нищетой, прельстившись мечтой о сенсационной книге, Сервантес, помимо собственной воли, создал своего великого «Кихота», но, будучи независимым как истинный испанец, не смог удержаться от финального бунта и отпустил героя на свободу, в поля, прославил его сумасшествие и сделал неуязвимым для янгуэсцев[25].

Он посеял сомнение и иронию по отношению к вымыслу, и ни одно слово его пародийного романа не старалось стать магическим или таинственным, в то время как каждая страница «Амадиса» устремлялась к поэтической сверхправде. Ориана[26] была абсолютно достоверна, Дульсинея — подозрительна и обманчива. Что же Сервантес такого сделал?

Амадис попадал на твердый остров[27], а Дон Кихот — на зыбкий и мнимый.

Надев темные очки нищего побирушки, прикинувшись деревенщиной, Сервантес сдвигает огромную тень, которая гигантскими шагами устремляется в будущее, но прирастает к стенам; он чувствует себя ренегатом и восхваляет своих современников, порой даже называя их великими поэтами, словно приносит покаяние за то, что сверг с трона великого рыцаря.

Сервантес собственными руками спасает «Амадиса» от забвения (именно тогда, когда книги о рыцарях отошли в прошлое), признаваясь своему оруженосцу: «Да будет тебе известно, Санчо, что славный Амадис Гальский был одним из лучших рыцарей в мире. Нет, я не так выразился: не одним из, а единственным, первым, непревзойденным, возвышавшимся над всеми, кто только жил в ту пору на свете»[28].

Как бы то ни было, сделанного не воротишь: литература вымысла и сверхреальности еще несколько веков не сможет оправиться от раны, нанесенной ей гениальной шпагой; она станет печальным, неприкаянным отшельником по имени Бельтенеброс[29] — именно так называет себя Амадис, когда в отчаянии удаляется от суетного и бесчестного мира.

Сегодня, когда поэтическое воображение вырвалось на свободу, эта литература, похоже, снова жаждет безоглядно отправиться на поиски приключений и, скинув мрачную маску Бельтенеброса, стать прежним крылатым и отважным Амадисом, а «Кихот» высится за нами, как величественная горная гряда, что разделяет две долины времени.

Пожалуй, именно наше время — время подведения окончательных итогов — позволило мне разглядеть драму Сервантеса, и эта драма делает его более человечным и более масштабным.

Видя бесчувствие иных читателей «Кихота», не признающих другой поэзии и другого стиля, я сразу заподозрил, что некоторым заурядным филистерам даже нравится наблюдать за муками, предсмертным бредом и самой смертью поэта — и все это под маской показного восхищения. <…>

Однако не стоит возлагать ответственность за этот брак книги с ярмарочной толпой на бедного писателя, чье тело в купленном на пожертвования гробу несла одинокая процессия из четырех монахов, не стоит хотя бы потому, что для величия Сервантесу достаточно той желчи, которую источала его собственная слава.

Одержимый поэт был объявлен безумцем; желание и воля, столь необходимые для преодоления безрассудства, оставили его; и Амадисов певец, чужой для всех классов и сословий, бродил во мраке, пока его не сломила усталость.

Из-за всего этого Сервантес приобрел желтоватую бледность, ведь он совершил преступление, обреченное на победу, преступление, которое — сегодня мы понимаем это лучше, чем когда бы то ни было, — помогло спасти саму суть убитой им поэзии.

Прародителем всех рыцарских романов был некий трубадур, распространивший плоды своей фантазии по всей земле. Тот самый безымянный трубадур, с длинными темными волосами, полный печальных волшебных видений, и погиб от руки Сервантеса, но сегодня мы яснее ясного осознаём, что автор «Кихота» убил его, дабы спасти, подарить ему бессмертие, чтобы тот мог, сыпля шутками, гарцевать по бесконечным дорогам времени — всегда древний и всегда обновленный, охвативший единым объятием прошлое и грядущее.

Так Сервантес исполнил опасное и героическое предназначение всякого комика — переносить через стремнину то, что вот-вот должно утонуть.

Рыцарским приключениям суждено было стать démodé[30], и Сервантес отважно спасает их с помощью пародии.

В его время поэты еще не распознали хитроумной стратагемы, что и объясняет реакцию Лопе. Все они в детстве читали последние эпизоды рыцарской эпопеи, и пародийность «Дон Кихота» не могла не ранить их ностальгические воспоминания.

Они не отдавали себе отчета, что в лице Рыцаря Печального Образа то самое рыцарство, которое жаждало любви и справедливости, обрело бессмертие, дабы навеки воссиять над землей.

Благодаря Дон Кихоту, странствующий рыцарь продолжает преподносить нам урок самоотверженности, Сервантес словно забальзамировал его для будущего, сохранил ему жизнь, представив немного смешным и исхудавшим.

Трубадур, который, соревнуясь с действительностью, напридумал множество несправедливостей, дабы их осправедливить, пленниц и пленников, дабы их освободить, который подвергал себя смертельной опасности, сражаясь со злом, и слышал в голосах лесных родников имя похитителя прекрасной девы, был бы давно погребен среди развалин древности, отрезан от мира живых искусственностью литературного жанра, зараженного бациллой устаревшей риторики, и загнан в капкан литературоведческих трудов, если бы не Сервантес. Разыграв шутовские похороны, он показал трубадуру другой выход из склепа, и переодел его в гротескные одежды, чтобы новая толпа не пришла в ярость при виде того, кого считала отжившим, и кто может вновь и во веки веков зажигать в сердцах стремление к идеалу и добродушное почтение к священному безумию.

Как некогда в Вальядолиде во время запутанного процесса над Эспелетой[31], Сервантесу и теперь нечего было сказать по поводу смерти благородного трубадура, и до своих последних дней он испытывал тягостное замешательство, потому что не только чувствовал себя абсолютно чистым и невиновным, но и вдобавок в глубине души догадывался, что подарил этому создателю Амадиса и Тристана вечную и полнокровную жизнь.

Убить, чтобы сохранить жизнь, постоянно ощущать в своих стенах присутствие непрошеного гостя — вдохновенного творца, чье драматическое детище пришлось осмеять, дабы возвеличить и увековечить! Вот откуда смертельная бледность Сервантеса, принесшего себя на алтарь ради высшей цели и изнемогшего под тяжестью непомерной жертвы. Однако из этого благородного преступления произросло нечто бессмертное — книга, где дни сменяют ночи, и вечно длится сон жизни, вечно длится роман.

Хотя «Дон Кихот» — книга, где восходит солнце или стоит полдень, я вижу в нем много ночного.

Именно после ужина, часов в девять, Дон Кихот начинает впадать в безумие — ведь мы не можем представить себе, чтобы сумасшествие родилось под солнцем, если только оно не вышло из темных библиотек и сумеречных пещер.

Да и книгу свою Сервантес начал сочинять в тюремной камере, затем — до самого конца первой части — продолжил на постоялых дворах при свете тусклой лампады или свечи в те часы, когда появляются призраки, а вторую часть писал уже в своем мадридском доме с балконом, выходившим на улочку Леон.

И вот в воображаемом мире романа писатель и персонаж уже слились воедино, а в полумраке кабинета оживают истории из реальной биографии Сервантеса, слагаясь в великий, бессмертный сюжет.

Лишь когда ночь опускала забрало, и писатель освобождался от насущных забот, ему являлся рыцарь, которого он собирался подарить миру.

С наступлением тьмы и к Сервантесу, и к Дон Кихоту приходили нарушители сна — коты[32], и открывался лабиринт приключений, который в эти часы, когда мир становится огромным, сложным и враждебным, казался простым и доступным.

В ту эпоху испанская ночь была роскошна, беспросветна и высокомерна, ведь эта ночь опускалась на империю, над которой никогда не заходило солнце, а потому даже упадок выглядел величественно.

Вся Испания беззастенчиво спала и видела сны, полагая, что после стольких побед покоится на пышном бескрайнем ложе. Это была мадридская ночь — которой наслаждались жившие через стенку от Сервантеса Лопе и Кеведо — бездонная и полная первозданной тишины, нарушаемой лишь поскрипыванием ворота, опускавшего бадью Сервантеса в этот глубокий колодец.

Перевоплотившийся и переселившийся в своего персонажа, он принимал простыни за смирительную рубашку, скидывал их с себя и выпрыгивал из кровати с решимостью лунатика, и было весьма опасно перечить ему, поскольку его исступление сметало все на своем пути.

Взбудораженный бессонницей, терзаемый муками совести, испанец желает одного: выбраться из постели, засунуть ноги в шлепанцы и в едва доходящей до колен тонкой ночной рубашке отправиться биться с чем бы то ни было, хотя в большинстве случаев все заканчивается подвигами на кухне, и он удовлетворяется видом развешенных окороков, колбас и связок чеснока, находя привлекательной Мариторнес[33], которая проливает луковые слезы.

Среди холода испанец чувствует внезапный жар, звезды дразнят его, а при полной луне в нем просыпается желание бродить по патио и корралям, дабы сразиться с зубастыми и рогатыми тенями, что отбрасывает по углам королева бессонницы.

Есть стишок, который всегда дразнит воображение детей, поскольку повторяющийся зачин они воспринимают как начало новой главы романа:

Кажется, полночь пробило, Шум наверху я услышал. Выхватив верную шпагу, Взлетел по ступеням проворно. И так мне понравилось это, Что снова готов рассказать я: Кажется, полночь пробило…

Дон Кихот, словно в трансе, твердит этот стишок и готов отважно броситься на всякого, прежде чем тот бросится на нас.

Люцифер? Чародеи? Враги?

Его угловатый силуэт пляшет в мерцающем свете острого язычка пламени, а если поставить зеркало, то мир усложнится, удвоится, и в эту серебряную поверхность придется чем-нибудь запустить, чтобы погасить ее светящийся глаз, пусть даже она разлетится в стеклянную пыль.

Приключение с котами и колокольчиками взрывает ночь, вот Дон Кихот и верит в домовых и всесильных демонов.

Кот в ночи — зверь из чистилища, но, с другой стороны, это приключение весьма типично для Мадрида, где коты без устали орут под дверями поэтов.

Дон Кихот дает им достойный отпор, но, несмотря на его грозный крик: «Изыди, Сатана!», выходит из боя с исполосованной физиономией.

В действительности герой Сервантеса имеет дело с самой обычной ночью и самыми обычными котами. Так романный вымысел сливается с когтистой реальностью.

Но Дон Кихот уединяется и проводит несколько ночей безвыходно в своей комнате, не опасаясь гнева котов, поскольку у него есть своя вакцина, свое противоядие — безумие.

Сумасшествие, скрытое покровом ночи — спасительное безумие, свобода взорваться и успокоиться, поскольку всё в ночи и есть безумие для тех немногих, кто не спит.

Дон Кихот, сняв доспехи, которые были ему тесны, — и от названия одной из деталей которых родилось его славное имя[34] — понемногу набирался сил и уже мог без труда схватить шпагу, склонившуюся к его изголовью, словно ее рукоять и гарда что-то нашептывали ему, подстрекая к битве.

Огонек свечи, зажженной на окне, может ослепить всякого влюбчивого рыцаря:

«Она была в ночном одеянии, и все красоты, виденные им прежде, пред нею померкли»[35].

— Только не Дульсинея! — вскричал бы Дон Кихот, верный и непорочный защитник ее чести.

Но его собственные демоны продолжают искушать его, и одно ночное приключение разительно отличается от всех прочих, что когда-либо произошли с ним в кромешной тьме.

Прежде взглянем, как описано в книге то, что воспоследовало за воплями Дон Кихота, взывающего к крови и возмездию:

«— Убейте меня, — вскричал тут хозяин постоялого двора, — если этот чертов Дон Кихот не пропорол один из бурдюков с красным вином, которые висят над его изголовьем, а этот простофиля уж верно принимает за кровь вытекшее вино!

С этими словами он вошел в чулан, а за ним все остальные, и глазам их явился Дон Кихот в самом удивительном наряде, какой только можно себе представить. Был он в одной сорочке, столь короткой, что она едва прикрывала ляжки, а сзади была еще на шесть пальцев короче; длинные его и худые волосатые ноги были далеко не первой чистоты; на голове у него был красный засаленный ночной колпак, принадлежавший хозяину; на левую руку он намотал одеяло, внушавшее Санчо отнюдь не безотчетную неприязнь, а в правой держал обнаженный меч, коим он тыкал во все стороны, произнося при этом такие слова, как если б он, точно, сражался с великаном. А лучше всего, что глаза у него были закрыты, ибо он спал, и это ему приснилось, что он бьется с великаном; воображению его так ясно представлялось ожидавшее его приключение, что ему померещилось, будто он уже прибыл в королевство Микомиконы и сражается с ее недругом; и, полагая, что он наносит удары мечом великану, он пропорол бурдюки, так что все помещение было залито вином» [36].



Поделиться книгой:

На главную
Назад