Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Поляна, 2013 № 04 (6), ноябрь - Журнал Поляна на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Почему?

— Ты же сам говоришь, эмоциональная интервенция. Значит, в какой-то степени конкретное. Поймать за руку нельзя, потому что оперирует не свовами и постольку — абстрактное.

— Нет, мы с тобой жутко умные люди! — сказал я и расхохотался.

— Вот с этим я согвасен.

Для выражения возникающего в такие минуты полного согласия и довольства у нас сочинился свой маленький гимн. Мы это как-то одновременно чувствовали, когда его надо протрубить.

— Был поленом — стал мальчишкой, — заревели мы дурными голосами. — Обзавелся умной книжкой. Это очень хорошо, даже очень… — и здесь мы рявкнули приветствие чешских хоккейных болельщиков: — До-то-го!

В такие уж монументальные формы отлилось наше восхищение собственными умами.

— Вы что, ребят, выпили? Смотрите, а то Юлик где-то поблизости, — сказала нам в окно взволнованная и раскрасневшаяся Валька Бурмистрова, сестра того Кости Бурмистрова, который года два назад оборвался с вершины березы. Он сам, держась за вершину, отпустил ноги, думая, что прокатится до земли, как на орешине. Но вершинка обломилась, и он с нею в руках ахнулся о землю. Ничего, жив остался. Правда, все до одного авторитеты говорили, что потом, во взрослой жизни это еще отзовется, обязательно скажется. Мне, грешным делом, показалось, что в этом карканье было что-то от разочарования. Словно бы он обманул самые лучшие надежды. Обещал насмерть разбиться, да вот беда, жив остался. — Да что мне лев? Да мне ль его бояться? — словно и впрямь захмелев, сказал я.

— Вы все-таки не так громко, ага? — сказала наша осведомительница, стрельнув в меня хорошо мне знакомым остро любопытствующим, но и немного затравленным взглядом. Вот и еще одна жертва, сочувственно-печально подумал я. Влюблявшимся в меня девчонкам я мог только сочувствовать — знал, что шансов у них столько же, сколько у меня самого в моих влюбленностях. Почему это так неравномерно устроено?

— Да, старик, я тебе должен кое в чем признаться, — омрачился я. — Видишь ли, Тоня считает, что джаз — не совсем танцевальная музыка, и людям… Знаешь, в чем-то она права, — до того было неловко мне это говорить, до такой степени не нравился мне мой предательский голос, но что делать? Я же слово дал.

Сашок довольно обидно присвистнул и сказал:

— Во-первых, это не люди, а пионеры. Второе, — он так смачно затянулся из ладони, совсем по-взрослому, — как она считает, я понял, но и как ты считаешь — свышал два часа назад и еще не забыл. Вопрос к тебе: это говорит один и тот же чевовек?

Вот здесь-то и начала сказываться разница нашего с ним положения. Он, не принадлежа формально к лагерной жизни, был свободней, даже развязней. Он не ездил сюда всю свою жизнь, как ездил я. Изо всего лагеря он был связан только со своей матерью и со мной, я же — тысячью нитей был соединен со всеми. Я был знаком, и давно знаком с сотнями ребят и девчонок. Даже среди мелюзги я различал очень многих, потому что мелюзга то и дело кому-то из сверстников приходилась то братишкой, то сестренкой.

Я разозлился на него, хотя понимал, что попал в яму, которую сам же и вырыл.

— Ну, вот что, — сказал я. — Для пропаганды джаза можно использовать время, когда мы гоняем трансляцию: от пяти до шести. А заявки придется выполнять.

— Как она тебя, — ехидно сказал Сашок.

— Дурачина… Если бы она приказала, я бы просто ушел из рубки раз и навсегда. А это просьба, понимаешь? Люди, понимаешь, просят нас идиотов быть малость терпимей. Танцы, старичок, принадлежат народу.

Подумать — ну, что тут смертельного? Мир под оливами здорового компромисса. Все равно мы с Сашком — нововводители. Ноктюрн «Гарлем» и «Колыбельная из царства птиц» — это — ого-го!

Но двум ветеранам джазового движения стало тесновато в одной берлоге.

Спустя пару дней сидели мы у приемника и покуривали свои послеобеденные сигаретки. Лагерь залег на тихий час. Сашок, пошарив по шкале, выловил «Голос Америки». Глушили страшно, и мы отвлеклись. Размечтались, как пойдем в тихий час на тот берег. Туда, где дом отдыха ВТО и дачи композиторов.

— Там, у композиторов своя водочная станция есть, — сказал Сашок. — Может, уговорим дедка на водочной станции, чтобы дал нам водку, — сказал он.

— Не даст, — сказал я, еле сдерживаясь от смеха, потому что из-за Сашкиного дефекта слова у него иногда приобретали самый комичный смысл.

— А то бы, старичок, хорошо. Можно подняться вверх по течению. Там такой островок есть. Высадились бы, искупнулись и, не спеша, обратно. Заметь, обратный путь — вниз по течению, и водка будет как перышко, — он поправил свои уродские очки.

Сашок ни в коей степени не был красавцем. Он имел грубоватое, с крупными чертами лицо, большой мясистый нос, черные жесткие волосы. Такие уродские очки, как у него, будь я очкариком, я бы ни за что не надел. Это была в нем страшно симпатичная черта: он совершенно не заботился о том, как он одет, как выглядит. И при этом всегда выглядел на ять, то есть страшно оригинальной личностью. Я так не мог. Я и брюки гладил в гладилке с девчонками, и ботинки чистил, и носовые платки стирал. Иногда мне казалось, что как типы мы с ним чем-то напоминаем тургеневских героев Базарова и Аркадия Кирсанова. Мы тоже по-своему были начинающими нигилистами, но, так же как у Базарова, нигилизм Сашка был глубже и радикальней моего. Я, в свою очередь, не чужд был мягкотелости Аркадия Кирсанова.

Незаметно пролетел тихий час. Почти под самым нашим окном от столов для пинг-понга метрономом зацокал целлулоидный шарик.

Я обдумывал предложение Сашка, и было что обдумать. Даже самовольное купание так жестоко не каралось, как самовольный уход с территории лагеря. За это сразу — за чемоданами и в Москву. Высшая мера.

— Можно быво бы, — продолжал мечтать Сашок, — выпить по паре кружечек пивка в Сельпо…

— У тебя что, денежки завелись? — спросил я.

— Седой давно хочет купить у нас пачек двадцать «Дуката». У нас же — нававом.

— Осторожно!.. — сказал я.

— Враг подсвушивает! — подхватил Сашок.

Интересно, подумал я, может, и правда, толкнуть пачек пятнадцать-двадцать. Все будут деньги. Странная мысль. Еще за пять минут до этого я никакой нужды в деньгах не чувствовал.

В окно я краем глаза заметил быстро идущего радиста. Вадим почти вломился в рубку, от сильного удара ногой дверь широко распахнулась.

— Покуриваем, мать вашу? — как-то зловеще спросил он и изо всей силы шандарахнул по пепельнице. Та, всем своим металлом обиженно залязгала по рубке. Вадим плотно прикрыл дверь и дал себе волю:

— Антисоветчики сраные! — заорал он. С силой оттолкнув Сашка от приемника, он трясущимися руками стал щелкать тумблерами. Только сейчас я заметил, что он весь красный, как рак, и в поту.

— Нет, вы совсем что ль ох…? — транслировать на всю Московскую область «Голос Америки»?

— Ну что ты орешь? — сказал я обиженно, так как мы уже привыкли к уважительному отношению, — в чем дело-то?

— Давно не видели Большой театр? — с издевкой спросил он. — Ничего, завтра увидите.

Таков был лагерный обычай. Когда на утренней линейке старший пионервожатый объявлял: за грубое нарушение лагерного режима такие-то из лагеря исключены, виновные уже давно были в Москве. Потому что пикап, который их отвозил, трогался с неумолимой точностью — ровно в пять утра. Этот самый пикап был чем-то вроде передвижного эшафота и вызывал во мне некоторое подобие средневекового ужаса.

— Ты хочешь сказать, что у нас «Голос Америки» был включен на трансляцию? — с ужасным шевелением волос на голове догадался, наконец, я.

— Слушай, не надо Ваньку валять. За два километра, из Мосэнерго слышно было. — По его тяжелому дыханию я понял, что все эти два километра он бежал.

— И долго это продолжалось? — с видом настоящего идиота спросил я.

— Все, хватит! Забудьте сюда дорогу! Оба!

Дико пришибленный я вышел вон.

— Чудище обво, огромно, озорно, стозевно и ваяй, — съерничал Сашок.

— Ваяй, ваяй, — передразнил я. — Ты хоть понимаешь, что мы наделали?

— А что мы такого надевали?

— Человек нам доверял…

— А его просили доверять? Я — человек несознательный, за мной — гваз да гваз, ухо, да еще ухо.

— Ну, ты и…! — едва удержался я от такого слова, о котором потом пожалел бы. И до чего же отвратительным показалось мне сейчас его кваканье на букве эл.

— А ты — амеба! — влепил он мне.

— Амеба, не правда ли, это что-то бесформенное? Согласен: я — бесформенный. Зато ты — форменный… кретин! Если бы Вадим надавал нам по шеям, мне было бы и то легче.

— Чем же ты гордишься, смерд? — сказал Сашок.

— Не строй из себя борца, и так тошно, — сказал я.

Не сговариваясь, мы пошли в разные стороны.

Есть у меня одно любимое место за летней эстрадой. Сюда никогда не заносилась тяпка садовника и нога пионера. Плантация никем не сеянного, выше пояса переросшего чертополоха. Здесь — густо смешанный, перестоявшийся запах диких цветов и трав, которые анархически перепутанной стеной цветут по сложному графику все лето, а осенью погибают, ни у кого не спрашиваясь. В этом разнотравье есть у меня уютно умятая лежка, о которой даже Сашок не знает. Я упал в траву и разнюнился. Ох, не нравился я себе в последнее время. Как-то я обнаглел и вообще…

А какая здесь отрада, как тихо и хорошо! Слоеный от жара воздух ныл и звенел тысячью насекомых. Рядом со мной шмель залез в цветок и иногда, пятясь, отрабатывал сразу исчезающими из зрения крылышками. Какая же на тебе шуба дорогая, шмель золотой! Ты — просто миниатюрный тигренок. Мураш прополз по руке. Хорошо этим маленьким козявкам, они выполняют, не думая, что им природа велит. Человеку — в сто раз трудней. Кажется, совершаешь одну ошибку за другой. Одна сплошная ошибка, а не жизнь. Я сорвал длинную травинку и принялся глодать ее мясистый комель. Сладкая попалась.

Эх, хорошо так вот лежать в траве, пропекаться солнышком и пялиться в небушко. Никто-то о тебе не вспомнит, ни с кем-то ты не поссоришься, никого не обидишь.

Ох-хо-хо! С таких высот сверзиться! Теперь снова привыкай к скромному положению рядового. Зато теперь время освободится для кинокружка. Только уж, чур, на новом месте вести себя скромней. Говорят, они там снимают фильм о лагере. Для начала надо будет немного присмотреться. Где-то у меня в чемодане беретка была. Представляю: на голове беретка, на шее мегафон, как у Юлика: «Внимание! Тишина! Дубль шестнадцатый! Ма-а-а-тор-р-р!»

А по вечерам — свободен. Хорошо!..

Мучиться неизвестностью и ожидать наказания за трансляцию «Голоса Америки» пришлось в одиночку. Сашок словно в воду канул. Дня через три только появился, пряча глаза. Оказалось, у матери скрывался, и для полной неуловимости залег в изолятор — мать же там главная. Что-то в этом есть двойное: и подловато, вроде, но остроумно.

После того «бенца» у нас с ним не совсем порвалось. Но теперь, едва завидя его, я начинал испытывать неприятные ощущения — лишней слюны во рту и избыточной кислоты в желудке. И кто только придумал испытывать дружбу? Всякая ли выдержит? А как хорошо было до этого!

Не подумайте, что все эти три дня я только и делал, что дрожал в ожидании расправы. Нет, как и собирался, я записался в кинокружок. Я как раз пришел, когда они там титры делали. Целая куча крашенного черной тушью разрозненного алфавита громоздилась посреди стола. Каждую надпись выкладывали на листе ватмана постепенно. Появилась новая буква — щелк-щелк-щелк вручную несколько кадров. Одна девчонка смастерила такую куклу в виде человечка с кисточкой. Человечек-то, якобы, все надписи и писал. Меня удивило, как они камеру приспособили. Ее привязали к ножкам скамейки, а скамейку высоко подняли под углом, как какой-нибудь настоящий киношный кран. Какой-то пацан там у них наверху покадрово щелкал — из этого потом должна была появиться иллюзия постепенного появления надписи. Если немного сощуриться, можно было почти поверить, что попал на самую настоящую съемочную площадку. Мне показалось, что я быстро схватил самое главное — то, что потом так быстро и весело проскочит на экране, на самом деле делается буднично, даже скучновато.

Когда первую надпись отщелкали и уже хотели разобрать на буквы, мне вдруг пришло в голову, как можно устроить смену надписей.

— Может быть, буквы не снимать? — предложил я. — А когда они должны меняться на новые, их просто сдувать. Чтобы они улетали так, словно их вихрь унес.

— Покажи, как это будет, — предложил руководитель. Я присел на корточки, поближе к надписи и изо всех сил дунул. Буквы, сцепляясь между собой, полетели за край листа. Но больше половины, едва шевельнувшись, остались на месте. Я немного сконфузился.

— Идея неплохая, но чего-то не хватает, — с сомнением сказал руководитель.

— Так дуть-то надо всем вместе, — обижаясь за идею, сказал я.

— Ну, если вместе, — сказал он, хитровато улыбнувшись. — Тебя как звать? Хорошо! Оставайся на своем углу, Вова. Восстановите надпись! Ира, ты встанешь здесь, а Толя и Павлик — тут. Илья, тебя тоже касается! Теперь: внимание! Дуем все вместе по моему сигналу, — он поднял для отмашки руку, — и дуем в направлении туда.

Е-мое, — я внутренне заржал. Значит, в направлении куда мы дуем? А! Мы веселые ребята и поэтому дружно, ни на минуту не расставаясь с чувством здорового коллективизма, дуем в направлении туда. Потом — в направлении оттуда. Какое у нас направление самое правильное?..

— На камере? — строго окликнул он оператора.

— Готов! — отозвался тот.

— Внимание!

Нет, не хрена таких, как я, переростков в лагерь пускать. Он, переросток, то и дело лезет в бутылку, без всякой меры и приличия доказывая себя и свой неожиданно возросший интеллект. Он вам все вокруг отравит своими еще неперегоревшими комплексами.

Осенью я пошел в последний одиннадцатый класс.

Спустя годы я, конечно, совсем иначе оцениваю минувшее. То, что в свое время представлялось мне головокружительной, почти революционной смелостью, теперь кажется, мягко говоря, незрелостью, даже наглостью. Мудрость взрослых — терпеть. Запах нашей реки, рыбы и водорослей, такой вроде обыкновенный, теперь представляется значительней и важней всех странно овладевших мною настроений и восторгов.

И только джаз продолжал жарко интриговать меня. Папа, в смысле — Луи Армстронг, вдруг открылся уже не как джазовый трубач, а как неподражаемый вокалист. Но только дураки считают его владение трубой джазовым примитивом. Он действительно не был инструменталистом-виртуозом, с верхами — почти полная лажа. Но вы только послушайте, что такое его игра ритмически. Ее же нельзя записать на ноты. Вот эти самые простые звуки неповторимы. Что его вело и не давало проваливаться в рискованных, не там и не так расставленных, неправильно длящихся паузах? Если б я знал его секрет, я бы, скорей всего, сам был трубачом, а еще лучше — пианистом. А его вокал, особенно в благороднейшем и бесподобном дуэте с чувихой, пардон, с мамой Эллой? Оба и по отдельности хороши, но вместе — это уже нечто.

Шип-патерир-дьюба, шип-патерир-дьюба, добарэй, добарэй, дую-дую-дую…

Татьяна Кайсарова

«Ах, осень, осень — закрома полны…»

Ах, осень, осень — закрома полны. Шуршит листва разменною монетой. И лишь в озёрах, полных звёздной тьмы, Плывет луна тугим осколком света. Она плывет и всё на свете слышит, Как плачет ангел и как скрипнет ель… Не потому ли лунный свет нам ближе, Чем этой странной жизни канитель?

Андрей Саломатов

Парамониана

Избранные рассказцы

Рассказец № 6

Перед отъездом с дачи Парамонов случайно уснул у телевизора и проснулся после полуночи. Пришлось возвращаться в Москву последней электричкой. В плохо освещенном вагоне, а возможно, и во всем поезде, кроме него никого не было. По окнам хлестал осенний дождь. На улице было так темно, что казалось, будто с обратной стороны окна закрасили черной краской. Но Парамонов знал, что по обе стороны дороги тянется густой хвойный лес. Тем не менее, ехать в пустом вагоне было неуютно и как-то тревожно. А тут еще откуда-то потянуло сыростью и тленом. Затем у Парамонова заложило уши. Он вдруг заметил, что едет в абсолютной тишине. Не было слышно ни стука колес, ни гудения ветра в вентиляции.

Сердце у Парамонова заныло от нехорошего предчувствия. Он стал беспокойно озираться, тут двери вагона медленно раздвинулись, и вошел пассажир. Лицо его было неестественно бледным и страшно изуродовано. Из открытых ран на лбу, щеке и шее сочилась густая темная кровь. Одежда бедняги была такой грязной, словно его протащили волоком по всему составу. Но самыми страшными казались глаза — они были мертвыми.

Парамонов застыл от ужаса. Он уже готов был ко всему, но пассажир, не глядя на него, медленно проследовал по проходу и скрылся за противоположными дверьми. Не успел Парамонов перевести дух, как в вагон вошел еще один странный пассажир. Как и первый, он был чудовищно изувечен. У него было перерезано горло, выбит глаз, а лицо представляло сплошной кровоподтек. Парамонов почувствовал, как от страха к горлу подкатывает тошнота. Он весь покрылся липким потом. Боясь даже моргнуть, Парамонов смотрел на обезображенное лицо и не понимал, что происходит.

Вслед за вторым появился третий пассажир, затем четвертый, пятый. А дальше они потянулись сплошным потоком. Вздувшиеся и посиневшие, с размозженными головами и переломанными шеями, кровоточащими ранами и вывернутыми конечностями. В полнейшей тишине они шли друг за другом и исчезали за дверью. И тут Парамонов вспомнил слова билетерши, которые посчитал глупой шуткой. Отсчитывая ему сдачу, она сказала, что каждое последнее воскресенье октября в последней электричке появляются все те, кого зарезали или забили в ночных поездах. Они молча проходят по вагонам в надежде отыскать своих обидчиков, и не дай бог кому-то из шпаны появиться у них на пути.


Рисунок Алексея Евтушенко

Минут через пятнадцать поток мертвецов стал иссякать, а затем и вовсе сошел на нет. За окном появились огни, и Парамонов вдруг осознал, что снова слышит стук колес.

В Москве Парамонов перекрестился, выскочил из вагона и побежал к вокзалу. В два часа ночи он был совершенно безлюдным. Шаги Парамонова гулко отдавались во всех уголках здания, и проскочив турникет, он поспешил на улицу. Там он добежал до остановки такси, сел в первую попавшуюся машину и только после этого с облегчением вздохнул. «Куда?» — не оборачиваясь, мрачно спросил водитель. «Домой», — как-то даже весело ответил Парамонов. «Домой, так домой», — проговорил водитель. Машина рванулась с места и водитель тихо добавил: «Лично я уже дома». Парамонов хотел было назвать улицу, на которой жил, но глянул в зеркало заднего вида и осекся. Он увидел, что у водителя начисто отсутствует добрая половина лица. «Останови», — сиплым голосом едва выговорил Парамонов, но водитель лишь сильнее надавил на газ.

Рассказец № 11

Парамонов любил это время года. Конец октября в сухую погоду навевал на него несколько печальные, но приятные мысли о том, что только здесь, в средней полосе, можно по-настоящему оценить и насладиться картинами засыпания и пробуждения природы, тогда как на вечно зеленом юге, где лето никогда не кончается, жизнь протекает более монотонно, в одних и тех же декорациях.

Парамонов медленно шел по узкой дорожке парка Сокольники и любовался остатками порыжевшей листвы берез и дубов. Неожиданно из-за деревьев вышел человек. Он был высоким, под два метра, в больших темных очках и со спортивной сумкой через плечо. Незнакомец вежливо поприветствовал Парамонова и сказал:

— Да, в это время года здесь очень красиво. Я тоже часто гуляю в парке. Особенно люблю октябрь и начало мая.



Поделиться книгой:

На главную
Назад