Только дома Эдди обнаружил, что за подарки оставили ему животные в корзинке велосипеда: кошачий коготь и собачий ус, воронье перо и муравьиную лапку. «Может пригодиться», — решил он и сложил все вместе с кривым ножиком в ту коробку от ботинок, где он хранил карточку Мэри.
Назавтра Мэри пришла в школу как ни в чем ни бывало, да и мисс Викс держалась так, словно Мэри никаких уроков не пропускала, — не оделяла ее милостями, какие обычно выпадают на долю учеников, вырванных из пасти смерти: не отправляла мочить тряпку или кормить рыбок. Немного погодя Мэри завела себе контактные линзы и перестала носить очки; в старших классах они с Эдди некоторое время были женихом-невестой, но даже когда начали заниматься сексом, так, как раньше, когда они были совсем детьми, ничего уже не было.
Но невзирая на все это, внешность Эдди, его явная увлеченность внутренней жизнью, которую он прятал от всех, Мэри возбуждали; она даже течь начинала так, что приходилось отпрашиваться из класса. В бойлерной стоял топчан, на который она ложилась ждать его, задрав на бедра юбку, а трусики спустив до лодыжек. Однажды Эдди спросил у нее, куда она девалась в тот летний вечер так много лет назад, а она посмотрела на него изумленно.
— Меня похитили, — сказала она. — Я думала, все знают.
Потом у Мэри завелись другие молодые люди — кое-кто даже из тех парней, кто некогда играл на улице в бейсбол с Эдди. Она заработала себе репутацию скорострелки. А потом обручилась с мужчиной гораздо старше себя, зато, как говорили, с кучей денег. Иногда Эдди видел, как она стоит у журнального стеллажа в аптечной лавке на углу, чуть покачивается на шпильках, мышино-бурые волосы обесцвечены и закручены французским пучком. Она листала журнал мод, но из-за темных очков Эдди не понимал, замечает ли и она его и просто предпочитает не обращать внимания или вообще его не видит.
После выпуска он отправился в большой город учиться живописи в Академии. Въехал в многоквартирный дом, где жил один, пока однажды у его двери не объявился большой желтый кот: обернулся всем телом вокруг его лодыжек, пока он пытался попасть ключом в замок, а когда дверь открылась, так быстро скользнул внутрь и так уютно устроился в единственном его хорошем кресле, словно всегда тут жил. Частенько Эдди разговаривал с котом о прошлом, и кот ему в ответ односложно мурлыкал; Эдди убеждал себя, что так все и должно было сложиться. Как бы ни относился он к Мэри — а он вообще-то и не понимал толком, как он к ней относился, знал только, что для него она была всем, — он списывал это на пыл юности, а она, убеждал себя Эдди, уже позади. Я думаю, к таким чувствам его подталкивали — принижай, мол, все, что было между вами с Мэри; время лечит любые раны, это же всем известно!
Но в расчет Эдди не принимал одного: хотя время и впрямь все раны лечит, оно и новые наносит, а об этом прекрасно помнил кудесник Плоть Бездуши. У него был честолюбивый замысел — вообще избавиться от времени, а по ходу пусть все на свете примет его собственные нелепые свойства. Ибо что наделяет тело отношением ко времени, как не душа — нестареющая бессмертная душа? Без души ком плоти — собственно тело — просто будет сидеть кулем, коим оно и является, неспособное ничего ни понимать, ни чувствовать.
Из Эдди получился художник-портретист необычайно даровитый: его способность запечатлевать самую суть изображаемого была до того сверхъестественной, что ему заказывали работу самые видные горожане. Он писал свеженазначенного епископа в золотой митре и с зубами что слоновая кость; рисовал худосочную жену градоначальника и ее пухлую дочку. В каждом случае он ухитрялся чуть ли не болезненно точно запечатлеть на холсте внешнее портретное сходство, однако в то же время обнажал то, что иначе осталось бы скрытым: безответную любовь епископа к собственному красивому лицу, восторг дочери от того, что мамаше за нее все время стыдно.
Вскоре Эдди уже стала по карману собственная студия в модном городском районе. С самого начала он был баловнем общества, а с годами превратился и в предмет серьезного критического внимания. В больших галереях устраивались его персональные выставки, лучшие журналы печатали о нем статьи, выходили восторженные монографии, издали даже альбом его работ размером с журнальный столик. Некоторое время он был женат на одной своей патронессе; любовных романов на его долю тоже хватило. А однажды вечером у него раздался звонок, изменивший все.
— У меня для вас есть работа, — произнес кудесник Плоть Бездуши, изменив голос так, чтобы походил на человеческий. — Я думаю, она вас приятно удивит.
Назавтра Эдди вошел к себе в ателье и обнаружил, что без него туда как-то попала женщина; она стояла на подиуме спиной к нему — в одеянье из органди такой бледной розовости, что казалось практически белым. В поясе это облаченье перетягивал темно-розовый кушак. На голове у женщины была шляпка, а длинные розовые ленты вольно спадали с нее женщине на плечи — голые. Она была вылитой Мизинчик — девочкой с карточки Мэри, но, в отличие от настоящей Мизинчик, девочка на карточке Мэри скорей умерла бы, чем взяла в руки сигарету. Женщина глядела вбок.
— Эдди, — произнесла она, выдыхая струю дыма. — Дорогуша.
Он мимолетно уловил один глаз — серебристый, как обратная сторона зеркала, и в нем отражался свет.
Но если это Мэри, почему на нее шипит желтый кот, изогнув спину, словно карикатура кошачьего гнева? Женщина выглядела не старше, чем когда они с Эдди в последний раз виделись, хотя он, Эдди, уже лысел и без очков не мог читать газету; желтый кот же давным-давно перевалил столетний рубеж в человечьих годах. В ателье было слишком натоплено, в батареях стучалась вода, вонь скипидара и табачного дыма сбивала с ног. Был там какой-то скандал, припомнил Эдди, после которого Мэри пришлось переехать в большой город. Он смотрел, а она принялась перед ним раздеваться. Кожа у нее была того млечно-белого оттенка, что почти голубой — скорее обрат, нежели цельное молоко, — а волосы — кавардак кудряшек. Но не успела она оборотиться к нему совсем, Эдди выскочил из ателье, прихватив кота и обувную коробку.
Теперь он больше не выносил вида живой плоти. Какое-то время рисовал трупы, которыми снабжали студентов-медиков; ему сказали, что иллюстрированием учебников по анатомии можно неплохо заработать, и оказалось, что это правда. Впоследствии он предпочитал сам отыскивать себе натурщиков в городском морге, где с ним подружился городской патологоанатом — крупный мужчина с брылами, как у гончей, и длинным седым хвостом на затылке. Когда Эдди спросил у него, какая разница между покойником и трупом, он вместо ответа показал на новенького. Тела, поступавшие в морг, не всегда бывали в хорошей форме, ибо трупы — в отличие от покойников — часто становились таковыми насильственно. Но Эдди мог рисовать какие угодно. «Ты такой хороший художник, — говаривал патологоанатом, — что берет за живое», — и выл от хохота.
Наверное, неудивительно, что долго ли, коротко ли — и здесь появился кто-то знакомый. Эдди сидел в одиночестве и жевал бутерброд, на коленях раскрыт альбом для рисования: он только что начал один набросок.
— Помнишь меня? — спросил труп.
На мраморной плите лежала мисс Викс — плоская и бледная, как камбала.
— Выслушай меня, Эдвард, — произнесла она. — Ты всегда хорошо выполнял указания. До сих пор ли у тебя тот изогнутый кинжал, что я тебе дала? — И она попросила его разрезать ее на куски так же, как некогда он разделал труп зайца. Когда мисс Викс говорила, рот у нее открывался и закрывался, как отдельная живая зверушка.
— Чего это ради? — спросил Эдди, и ему подурнело от мысли, куда девалось столько времени и насколько мало ему уже осталось. — А кроме того, — сказал он, — когда я вас в последний раз послушался, что-то не припоминаю, чтобы все получилось как-то особо хорошо. — За много лет он так привык разговаривать с желтым котом, что вовсе не счел странным беседовать с трупом.
— Что ты вообще мелешь, Эдвард? — ответила мисс Викс. — Это Мэри не сложила бумагу так, как я велела, а не ты. Давай быстрей, пожалуйста! — добавила она, и на ее губах запузырилась слюна. — Чего тянешь?
В какой-то миг пошел дождь — долгие струны с неба цвета жести, и куски его отламывались и падали на крышу морга, и громоздились там, как ломти времени под напольными часами в прихожей у родителей Эдди.
У Эдди так кружилась голова, что он толком не понимал, что делает. Он вытащил нож из обувной коробки. Отрезал у мисс Викс руки и ноги, вырезал у нее кишки и уже отрезал ей голову, когда с недоеденного бутерброда донесся тоненький голосок.
— Эдди, — произнес он. — Не слушай ее. Это ловушка.
Эдди опустил голову и увидел муравья, который выбирался из двух ломтей хлеба, — того же муравьишку, которого столько лет назад спас от голода. Эдди, надо сделать вот что, велел муравей: взяться за лапку, что он ему дал тогда — помнишь? Эдди положил ее в обувную коробку. Взявшись за лапку, продолжал муравей, Эдди сам станет муравьем — таким маленьким, что никто его не заметит, не разглядит даже под лупой. И точно: едва Эдди взял лапку, как оказался на бутерброде, рядом — другой муравей, огромный, как слон, и великолепное брюшко его все блестит, как лакированная кожа.
— И что мы теперь будем делать? — спросил Эдди.
— Ждать — и смотреть — и слушать, — ответил муравей.
Когда в морг пришел патологоанатом и увидел части тела мисс Викс, разбросанные по всей плите, он не поверил своим глазам.
— Ох, Эдди, — вздохнул он. — Как же ты мог так со мной поступить?
Ясно, что без полиции не обойтись. Но никто и глазом не успел моргнуть, как Плоть Бездуши мчал к месту преступления на своем серебристо-сером автомобиле.
— Вы же здесь ничего не трогали? — сказал он патологоанатому. — Мы снимем пальчики, — добавил он, схватив рисунок Эдди, но даже не озаботившись надеть латексные перчатки. — А вы можете идти домой, — сказал он патологоанатому. Но едва тот вышел, Плоть Бездуши разорвал рисунок в клочки. — Меня им нипочем не сцапать, — сказал он. — Люди по большей части глупы и сентиментальны, а о единственном существе, которое не таково, я позаботился много лет назад. — Разумеется, мисс Викс знала, что говорит он о Мэри. О драгоценненькой Мэри, кисло подумала о ней мисс Викс.
Люди никогда не сумеют его убить, хотел сказать кудесник дальше, потому что для этого придется выследить его душу, а она спрятана где-то в черном яйце посреди поместья Пула. Черное яйцо в черном зобу в черном сердце в черной утробе. Кому-то понадобятся особые инструменты — несколько частей тела, добавил кудесник, как показалось мисс Викс — довольно издевательски. Без них им нипочем не совершить всех превращений, потребных для того, чтобы вскрыть живот кота, сожравшего пса, сожравшего ворону, и найти яйцо, из коего выпорхнет его душа, когда расколешь скорлупу.
— Трали-вали-кошки-жрали, — сказал Плоть Бездуши. — Обычные песни и пляски. Ничего подобного не произойдет.
Мисс Викс пошевелила ртом, будто хотела что-то сказать. Но ничего поначалу не вытекло, кроме журчанья воды из крана, а затем кулаки у нее сжались, и вода потекла громче, она бурлила, и ревела, и грохотала, как камни, которые несет с собой потоп.
Мне кажется, труднее возвращаться туда, где прожил все свое детство, чем из человека превращаться в муравья и обратно. Эдди то и дело поглядывал на свои человечьи руки и ноги и не понимал, куда подевались те шесть изящных отростков, которые он уже начал предпочитать своим четырем конечностям: прозрачных, как янтарь, и с нежными перышками.
Улочка, на которой он раньше играл в бейсбол, по обеим сторонам была запружена припаркованными машинами, отчего играть во что-либо на ней — даже если бы он смог — стало решительно невозможно, а платаны, разросшиеся до того, что в их кронах пришлось рубить огромные дыры для телефонных и электрических проводов, в конечном итоге спилили совсем. Дом родителей Мэри и те, что его окружали, превратили в кондоминиумы — теперь уже и не понять, где заканчивался один и начинался другой. А дом Эдди выглядел примерно как и раньше — вот только покатый газон перед ним, над которым всегда так прилежно трудился папа, весь зарос, трава на нем вся пожухла или жухла, ее задавило одуванчиками; а вместо пышного плюща в горшке, который мама держала в эркере, стоял отвратительный позолоченный торшер в форме голой женщины.
Эдди состарился. Те волосы, что еще оставались у него на голове, побелели, зубы стали вставными, а дерзанья юности почти забылись: все портреты, что он так давно писал, с немалым трудом можно было отыскать лишь в частных коллекциях, но считались они стилистически вычурными. Большой желтый кот умер, а также — патологоанатом: прах кота хранился в пластиковом пакете у Эдди в обувной коробке, а патологоанатома — на кладбище, куда Эдди иногда захаживал, пока не уехал из большого города. Поместье Пула продали застройщику, и тот возвел на нем курорт для пенсионеров — «Деревню Пула»: в ней размещался и дом престарелых, в котором последние годы своей жизни обитал папа Эдди. Но и он уже теперь умер.
Идя по аккуратным кирпичным дорожкам «Деревни Пула», Эдди почти и не мог припомнить, зачем именно он сюда вернулся. День стоял мягкий, воздух был сладок, но уже попахивал осенью, горелой листвой, а в синем небе Эдди заметил крохотную колеблющуюся букву «V» — то гуси клином летели на юг — и расслышал их далекий жалобный гогот. Мэри вечно смеялась над ним: в конце лета ему всегда бывало грустно, — и глаза ее потешались над ним, хоть и с любовью. Он вспомнил, как, бывало, она сидела на крыльце с другой девчонкой — они увлеченно торговались за какую-нибудь карточку: с собачкой или лошадкой, или с тем, что они называли «сценой», — картиной художника-романтика, на которой изображался мир, где некогда существовали такие красивые места, как поместье Пула. Мэри склонялась над сигарной коробкой, сутулилась, но Эдди понимал, что при этом ее больше интересует он сам, а не что-либо иное. Никто и ничто другое в его жизни не дарило ему столько своего внимания.
Вот по дорожке к нему приблизилась молодая санитарка — она толкала перед собой старуху в инвалидной коляске. Девушка немного напоминала ему учительницу, которая у них была в младших классах, — мисс Викс: такие же красные губы и ногти, так же по-птичьи склоняла набок голову, когда разговаривала, да и звали ее, что поразительно, Вики. А старуха была просто старухой: в темных очках с боковыми щитками, такие носят после удаления катаракты, и с серебряными волосами, закрученными в узел на затылке.
— Вы на обед идете? — спросила у Эдди старуха. — Сегодня пятница, — добавила она, хлопая ладонями с распухшими суставами. — Рыба-меч!
Эдди собирался было ответить, что никуда он не идет, ибо хоть в «Деревне Пула», конечно, и мило, он тут пока что не местный. Но в тот же миг его наполнило ощущение, что он забыл нечто важное — что-то он должен был свершить, специально сюда приехав. Ему казалось — он помнит что-то про некоего кудесника, но тот был явно из сказки, которую Эдди слышал в детстве. Что-то про кого-то в диадеме из звезд-липучек… какая-то девочка, и она приклеила эти звезды на лоб.
Втроем — Эдди, Вики и старуха — они медленно двигались по аллее, обсаженной тенистыми деревьями, и листва шевелила тени у них на лицах. Эдди вдруг продрог: ему внезапно вспомнилось, что означали эти звезды-липучки — гораздо важнее того факта, что одна девчонка чем-то отличалась от других. Что-то с нею произошло — что-то нехорошее.
Вслед за Вики и старухой он вошел в здание.
— Что хотите со мной делайте, — рассмеявшись, сказала старуха Вики, — только вон туда меня не толкайте. — Она показывала в синий коридор, уводивший к богадельне третьего уровня; вернуться из этого коридора можно было лишь покойником.
В конце концов, они добрались до столовой. В ней было полно стариков — по четверо или по шестеро они сидели за столами, накрытыми белыми скатертями. Приятная столовая — почти как ресторан, композиции из искусственных цветов, официантки в фартучках… только все они умели делать искусственное дыхание. Эдди поставил свою обувную коробку на стол. Перед ним была тарелка с куском рыбы, кучкой гороха и горкой риса, но есть ему не хотелось.
— Что у вас там? — спросил симпатичный молодой человек, подошедший их обслужить.
— Говорите громче, — сказала Вики. — Иначе он вас не услышит.
Старуха дотянулась через весь стол и накрыла руку Эдди своею, а тот ощутил, как по всему его телу пробежала дрожь — его собственная или передалась от нее, сказать он не смог бы.
А также он не смог определить, где он, — но считал, что видит небо, как серый ватин, а сразу под ним кружат черные крапинки — то птицы деловито ищут, из чего бы им выстроить себе гнезда. Пахло гусиной травой — немного похоже на кошачью мочу, — ну и вот, конечно, сам его желтый кот, большой и лоснящийся, каким был раньше, когда Эдди его впервые повстречал, скребется в пыли. Руки Эдди тряслись так, что не удавалось открыть обувную коробку.
— Поглядим, выйдет ли у него, — сказал симпатичный молодой человек Вики и поставил на стол супницу с бульоном.
— Давайте я помогу, — предложила та, поддерживая Эдди, который так сполз на своем стуле, что почти не доставал до стола. — Я разобью туда яйцо, чтоб еда была поплотней, — объяснила она. Сунула руку в обувную коробку, взяла из нее кривой ножик и треснула им по яйцу — скорлупа распалась на две половинки, а белок с желтком плюхнулись Эдди в бульон.
В столовой стало очень тихо. По стенам топотали тени, омывали Эдди, как дождь.
Старуха подалась к нему.
— Ой, — сказала она. — Похоже, он обмочился.
И сняла очки, чтобы присмотреться получше.
На ней было длинное одеянье из тяжелой и переливчатой ткани, вроде атласа, который давно уже не делают, и оно оттеняло кожу — в свою диету она включала ровно столько животного жира, чтобы кожа оставалась прочной и сливочной, увлажнялась только так, чтобы не тускнела.
— Должна вам кое-что сказать, мистер, — обратилась она к Эдди, глядя на него сквозь вилку, — глаза ее вовсе не были мутными или тусклыми, но живыми и темными, их зажигал огонь ее духа, и на него, как на солнце, невозможно было смотреть прямо, но следовало цедить его сквозь стекловидный гумор ее материального тела. Эдди вспомнил, как эти глаза наблюдали за ним, — и при этом уловил стрекот сверчков, а его он не слышал уже очень долго, и с ним — голос мамы, которая звала его домой, и папу, который насвистывал, регулируя поливалку, и увидел ленивую дугу воды над свежепостриженным газоном, и перед ним стояла Мэри — в клетчатых шортах и белой футболке, на одной ноге, как цапля.
— Да вы как призрака увидали, — произнес симпатичный молодой человек. И больше ничего Эдди не услышал — душа его отлетела от его плоти.
Келли Уэллз
ДЕВИЦА, ВОЛК, КАРГА
Италия. «История бабушки»
Не однажды на свете жила-была пока-еще-не-старуха, у которой имелся каравай хлеба, и все время она его держала в руках, а это неудобно — чтоб каравай в руках все время, подметать же нужно, шить, чихать там, — поэтому она говорит дочке — той, у кого щеки отвратительного цвета свежепущенной юшки:
— С такой-то рожей ты все равно ни к чему больше не годна, так хоть хлеб у меня возьми, все не мне держать! — И еще сказала эта вскорости-уже-совсем-старуха, мол, знает одного недужного волка, которому только подавай черствую корку от таких вот девиц: — Да только берегись, — наставляла далее девицу мамаша, — ибо в лесах полно первобытных баб с рожами, что как дно речное, и они-то как раз ждут не дождутся, только б тягость каравая у себя в руках-крюках еще разок почуять. — И только она каравай девице передала, лицо у нее тут же враз потемнело, и она рявкнула: — А ну пшла!
Девица стремглав помчалась прочь с караваем подмышкой и на распутье, где все выбирают не ту дорогу, увидела стремную старуху с рожей, как невзошедший пирог, и та девице взвыла:
— Не туда прешь, голубушка!
— Но я ж еще не выбрала пути! — рекла в ответ девица с возмутительными щеками.
— Да не все ль едино, — бормотнула старуха, и рожа ее на миг стала похожа на потрепанную карту, что все равно ни к чему хорошему не ведет.
Девица осмотрела внимательно рога распутья и распознала: в одну сторону дорога ведет, усыпанная ложками, а в другую — устланная кровяной колбасой. Девица наша всю жизнь предпочитала ложки колбасе и потому уверенно зашагала туда. Свет, что иголками юлил сквозь кроны лесной чащобы, бил в опрокинутые брюшки ложек, щепился во все стороны и покалывал на ходу кожу девице. Она было попробовала от света отмахнуться — тот слишком уж назойливо лазал ей по рукам и вверх по шее липкими жучиными лапками. Хотя свет, прозорливый и в душе трусоватый, и близко не подходил к этим ее щекам, красным, что твои карбункулы.
Карга же, зная, чего от нее ожидают, закаркала. Быстренько скользнула и заковыляла по колбасе, кляня себя за то, что забыла прихватить кувшин пива. Да и плевать, совсем скоро она будет у домика недужного волка, а там уж, будьте покойны, живот себе набьет.
Придя к домику, хитроумная перечница проникла внутрь и покачала головой при виде обитателя: он уже полумертвый там лежал, шкуры, молью поеденной, что у дикаря-модника, даже на боа не хватит. Выплюнула она недоеденный ком колбасы к изножью его кровати. Волк при этом харчке лишь слабо дрыгнулся.
— Ну, выбора у меня, видать, нету — только взять тебя и сожрать, — сказала старуха.
— Видимо, нету, — согласился волк, которому шестое чувство подсказывало: панацея в виде хлеба вовремя к нему доехать не успеет. Ничто волка не спасет — ни на этом свете, ни каком другом. Расстегнул он молнию на шкуре своей и повлекся исправно старухе в пасть, а та, сочтя его несколько с душком, лишь кости на кровать сплюнула.
Из брюха старухиного глухой волчий голос донесся:
«Приимите, ядите, — рек он, — сие есть тело мое, за вас ломимое».[3]
«Сколько драмы, бейцы небесные», — подумала старуха, двинула себя кулаком в пузо и рыгнула. Как поешь до заката, так вечно еда по тебе же и рикошетит.
Принялась
У очага там лежал палевый котик — он развернулся, сел и сказал:
— Бабулины загогулины ого-го, чики-пыки! — и свистнул, как моряк, только сошедший на берег.
Зрелой пожилой даме, чья сестра имела слабость к приблудным тварям любой породы, поперек горла уже стояли такие наглые подколки, и она пнула котейку через всю комнату. После чего влезла в волчью шкуру — чуть больше, чем чуть-чуть в обтяг, — и скользнула в постель. А там приняла изнуренную позу и вызвала у себя на физии уместную бледность, что объявляла бы граду и миру о том, что владелица ее уж на грани небытия, а посему долженствует подвергать ее бесперебойному притоку жалости, хлеба и нежности чад невинных; ну и едва она обустроилась, в двери постучалась Малютка Краснощечка.
— Позвольте мне, — произнес охромевший кошак, коему не терпелось уже слинять туда, где не водятся раздражительные старые кошелки, печально известные сборщицы ему подобных, и выскользнул за дверь, пронырливый, что масло на сковородке.
И вот девица наша стоит, отягощенная ложками, что собрала по дороге, и караваем, что крошится по краям и ждет не дождется, когда же окажется в лапах у старозалежной ведьмы, уткнется ей подмышку.
— Здравствуй, нездоровый волчок, — сказала наш маковый цветик и сложила хлеб и ложки на пол.
«Душа моя скорбит смертельно»,[5] — жалостливо взвыл волк в старухе, и та хрипло кашлянула и хлопнула себя по грудине, а девица спросила:
— Что это было? — и старуха ей ответила:
— У меня от простуды все рыло забилось, — и снова закашлялась.
— А у меня хлеб есть, — сказала девица, нахально заалев, аки разверстая рана, — тот хлеб, что никогда прежде не покидал рук моей матушки до сего часа, и этот хлеб может вас спасти.
«Поражу пастыря, и рассеются овцы»,[6] — произнес волк, и старуха со всего маху ткнула себя кулаком в чрево, и желудок ее испустил немощный ропот.
Наша редисочка знала, волк и овцы на ножах, но отары на много миль окрест днем с огнем не сыскать, а потому с жалостью улыбнулась волку и подумала, что некоторые бессчастные твари самим инстинктом своим обречены, они просто беспомощны, и достижимые цели являются лишь в галлюцинациях им, рабам своих несбыточных диет. Она подобрала с пола две ложки и принялась выстукивать ими у себя на коленке песенку, отчего ноги ее сами собой пустились в пляс.
Старуха откинула покрывало и в более полной мере предъявила волчий свой прикид.
— Ну и сиськи у тебя, однако! — воскликнула девица со щеками, пламеневшими, что расплавленные уголья. Ложки она выронила, и те, лязгнув литаврами, приземлились на всю кучу.
«Какая жалость, когда девица вся в румянец идет», — подумала старуха и умом прицокнула.
Она поправила на себе вымя, кое, будучи взращено в глуши, где не ведомо цивилизующее воздействие бюстгальтеров, уже несколько страдало от клаустрофобии, а потому стремилось вырваться из удушливой хватки волчьей шкуры. Старуха загнала дойки в стойло, и они заржали.
— Это чтоб качественней вскормить тебя, голубушка! — ответила она и подумала при этом:
«Жалкая ты клубничина, кою я некогда могла бы спасти, если б мамаша твоя, гр-р-р, не выхватила каравай из моих усохших перстов». Всегда полезно иметь в виду, что за разбазаривание плодородия неизменно взимается базарная мзда.
— Ой, волчок, какие у тебя синие волосы! — сказала девица. Старуха лишь накануне побывала в салоне красоты, где предпочла ополаскиватель цвета ирисов. Сквозь волчьи уши выбились клочья ее прически, и старуха попробовала заправить их обратно под шкуру.
«Вот, приблизился предающий меня»,[7] — провякал старухин живот. Ей с некоторым трудом удавалось справляться с неукротимой анатомией, и она возложила одну длань на свою сложную промежность, а другую — на отороченный мехом бюст, и хорошенько все встряхнула и одновременно подбросила. «Гафф», — отозвался желудок.
— А какие у тебя противопоставленные большие пальцы, волчок! — проблеяла девица, уже начавшая опасаться, что это синее и сисястое существо — вовсе не то, чем хочет казаться, женственный такой волк, неясно пахнет чем-то медицинским и распространяет вокруг себя аромат витаминов, крови и прелых роз. И больших пальцев — от него так и смердело большими пальцами!
— Ой, волк! — вскричала девица. — Косточки, твои косточки! — Она показала на кучу. — Как же тебе удается перетаскивать тело свое с гор в долы без них? Как ты можешь должным образом наводить ужас на тварей лесных, коли у тебя лишь драная шкура да пудинг из мяса? Неужто они тебя и такого боятся? — Кости — непременный ингредиент как телодвижения, так и бандитства, девица это отлично знала.