Где-то на середине письма (он переписывал его в записную книжку) Левашов сказал:
— Ну, теперь мне многое стало ясным. Скажите, а фамилия Петухов вам не знакома?
— А как же! Водитель михайловского танка. Я его долго искал, но он пропал… Маленький, круглоголовый, на макушке, когда шлем снимет, — хохолок. Петушком его дразнили. Очень его Володя любил: «Пока наш Петушок за рычагами, — говорил, — нашему танку преграды нет!»
— Вы сказали — пропал. А у меня сведения, что после войны он был жив. Правда — ни адреса, ничего нет.
— Значит — жив? Вот хорошо! Вот радость. А мне сперва было повезло — узнал, откуда он призывался, а потом на все запросы — «ничего не знаем, ничего сообщить не можем…» Ведь столько миллионов воевало, столько Петуховых, Михайловых!
В голосе ветерана послышалась боль. Он махнул рукой.
Виктор Петрович извинился и начал прощаться.
— Что узнаете, напишите, — попросил Хазбулаев. — А я в Харьков сообщу: не забыт, мол, Володя, беспокоятся люди… Мне если что придет, я вам перешлю. Писать по какому адресу?
— Пишите на редакцию. Или нет: если что срочное, посылайте на Старый Бор — я ведь там до первого сентября буду. Ну, счастливо вам оставаться. Вам громадное спасибо!
Он вышел на улицу. Шел по дощатому, пружинистому тротуару, оглянулся, — на пороге дома по-прежнему стоит невысокий седой человек в наброшенном на плечи пиджаке с орденскими планками. Черные, седые волосы поднимает ветерок. Стоит и смотрит вслед ему, Виктору Петровичу.
13
— Ну что? Встретился с ветераном? — живо спросил Саша Копейкин, когда Виктор Петрович вошел в лабораторию.
— Встретился. И узнал много интересного. Дело, понимаешь, было там так…
И Виктор Петрович рассказал услышанную от Хазбулаева историю боя.
— А у тебя как дела?
— Да-а, — задумчиво протянул Саша. — А у меня так. Сначала о карабине. Посмотрели его специалисты. Австрийский, модель 1936 года… Когда Гитлер захватил Австрию, кое-какое австрийское оружие фашисты использовали в своей армии. Карабинами вооружали солдат тыловых частей, но, сам понимаешь, никаких ниточек он за собой не тянет. Зря ты его вез… А теперь про записку.
— Прочитал?
— Слушай… Записка написана карандашом, читается почти весь текст. Писал немец, почерк аховый, да еще торопился… Включи-ка настольную лампу!
Саша сдвинул на край стола книги. На освободившееся место легли: сильная лупа в черной оправе, портсигар и записка. Виктор Петрович включил лампу.
— Голову поломать, конечно, пришлось. Смотри! В первой строчке ясно видны только начальные буквы двух слов. Причем обе буквы прописные: в первом слове «I», в четвертом «W». Дальше, в первом же слове можно с трудом, но в общем уверенно прочитать «nform». Это наверняка «Information» или «Информация». Во второй и четвертой строчках читаются «bestätigt» и «Panzern» — то есть что-то вроде «подтверждать» и «танки» или «танков». Тут и тут два коротких слова в которых есть «n». Их на одной из фотографий можно прочесть, как отрицание «nicht» и «keine». Значит, в первой фразе речь идет о том, что какая-то информация не подтвердилась. Так, идем дальше. Последние слова сохранились лучше всего, это «Ich halte für notwendig» — «считаю необходимым», но фраза оборвана, это видно по движению карандаша и по отсутствию точки. Очень занятны вот эти два слова: одно начинается на «S», второе на «B», оба слова короткие. Они тебе ни о чем не говорят? Второе вообще из трех букв. «Bor».
— Бор. Старый Бор?
Саша засмеялся.
— Вот видишь, еще немного и ты сможешь сам дешифровать любые документы… Итак, что мы получили? В записке говорится о том, что какая-то информация не подтвердилась, и что танков из Старого Бора или со стороны Старого Бора нет.
— Но ведь они пришли?
— Не торопись. Когда записка казалась почти прочитанной, меня особенно заинтересовало вот это, начинающееся на «W» слово. Оно осталось одно. Мы применили еще один способ фотографирования, и буквы проступили. Но — увы! — оно оказалось непонятным и читалось как «Wareny». Такого слова в немецком языке нет. Можешь убедиться, перед тобой словарь на 50 тысяч слов. Нет?
— Нет, — согласился, полистав словарь, Виктор Петрович.
— Я уже хотел было сдаться, как вдруг мне пришла в голову очень простая мысль. Если немец, писавший записку, написал латинскими буквами, как выговаривал, русское наименование «Старый Бор», почему он не мог написать таким же образом и другое, чужое для него слово. Например, фамилию или имя?
— Такого имени нет.
— И фамилии тоже… А ну, давай-ка произнесем это слово несколько иначе: «Вареный». Кличка! И смотри, все в записке становится на свое место:
«Информация, полученная от Вареного, не подтверждается. Танков со стороны Старого Бора нет. Считаю необходимым…»
Виктор Петрович в волнении приподнялся со стула.
— Саша, а я знаю, почему записка такая странная! Ее написал немецкий офицер до боя. Написал потому, что танки, которых он ждал, не шли. А не шли они потому, что операция была задержана на два дня. Я говорил тебе.
— Молодец. Правда, возникает еще несколько вопросов, но и на них можно ответить. Первое: кто писал эту записку? Вряд ли строевой командир. Его дело командовать батареей. Кличку человека, который сообщил о движении танков и вообще о любых агентурных донесениях, он знать не мог. Мог знать только офицер штаба, офицер разведки. Очевидно, он там и оказался и начал уже писать своему начальству, даже хотел что-то предложить: «Считаю необходимым…»! Но ничего предложить и отправить свое донесение не успел. Показались танки. Они могли показаться внезапно, и тогда он сунул неоконченную записку в портсигар.
— Да-да! «Информация, полученная от Вареного…» Недаром в деревне до сих пор ходит слух, что танки погибли в результате предательства. Завтра же выезжаю! Снова в Староборье. Знаешь, у меня возникли подозрения… Но об этом сейчас рано. Так я бегу? Можно?
— Куда ты бежишь? Уже вечер. Пойдем ко мне. Мама будет рада.
— Нет, нет, спасибо. Еще час до закрытия кассы Аэрофлота. Я побежал.
— Ну, смотри, тебе виднее.
И они расстались.
14
Конец августа в Энске… Еще полны зелени сады, и в палисадничках около домов пышно цветут кирпично-красные, как петухи, георгины и белые лохматые, как пудели, астры, еще вовсю воркуют голуби, и беззаботно, не думая о зиме, порхают воробьи. Но уже на городском пруду начинают сбиваться в компании дикие утки, которые наконец поняли, что самое безопасное место от горожан с ружьями — это сам город, а в магазинах на улице Карла Маркса девушки-продавщицы уже убирают с витрин синие велосипедные шапочки и капустного цвета майки и выкладывают вместо них косматые коричневые шапки из прошлогоднего кролика.
Виктор Петрович не спеша прошел через маленький светлый аэровокзал, сел в автобус и через полчаса был в центре города. Он вышел на центральной площади и решил пройти до райкома комсомола пешком, чтобы, во-первых, еще раз посмотреть улицы, во-вторых, по дороге где-нибудь позавтракать и, в-третьих, на всякий случай побывать в милиции.
Улица Карла Маркса в Энске была главной, и жители по праву гордились ею. Она была не очень длинна — из конца в конец можно пройти быстрым шагом за полчаса, но зато застроена трех- и даже пятиэтажными домами. От довоенных лет сохранился в Энске только старинный Гостиный Двор. Виктор Петрович еще раз подивился: стены его были такими толстыми и сложены столь основательно (уверяют — хитрый рецепт древних каменщиков, мешавших в раствор не то мед, не то желток куриных яиц!), что не поддались эти стены ни снарядам, ни даже минам, заложенным в них при отступлении гитлеровцами…
Над Гостиным летели голуби, а из двух расположенных в нем кафе доносился такой вкусный запах жареных пирожков, что, уловив его, Виктор Петрович уже держал курс точно на них.
Свернув по запаху в первое кафе, он купил четыре, завернутых в белую, пропитанную маслом бумагу. Съел не спеша, облизал пальцы, купил стакан ряженки, и на этом завтрак его был закончен. В Старый Бор он хотел добраться пораньше — и потому быстро пошел к выходу. Но тут он увидел человека, которого так неловко толкнул тогда, в первый раз, когда бежал через улицу. Да, да, это был тот самый человек с круглым, нечистым лицом, в желтом вельветовом пиджаке и с тем же самым коричневым чемоданом. «Странно, — подумал Виктор Петрович, — отчего бы человеку все время ходить по улицам с чемоданом? Что за дела?»
Размышляя так, он вышел из кафе, и тут его глаза встретились с глазами владельца вельветового пиджака. Подумав: «Ну что это я, право, сразу подозреваю человека, о котором ничего не знаю», Виктор Петрович улыбнулся, но на рябого улыбка его произвела совершенно неожиданное действие. Он подмигнул Виктору Петровичу, шагнул к нему и, взяв за рукав, резко потянул за собой.
Не успел Виктор Петрович опомниться, как оба они очутились в полутемном углу, образуемом колоннами Гостиного Двора. Мгновение — и рябой раскрыл чемодан. В его руке была роскошная коричневая шкурка. Еще мгновение — и шкурка эта мягко, тепло и любовно легла в руку Виктора Петровича.
— Берешь? — спросил рябой. — Жене воротник — первый класс. Десять красненьких…
Только тут Виктор Петрович понял, что ничего особенного не произошло и что рябой просто-напросто спекулянт, торгующий шкурками.
— Пошел ты… — сказал Виктор Петрович, сделал резкое движение рукой (в другой у него был портфель), и великолепная шкурка упала на землю.
Неизвестно, что еще сказал бы возмущенный Виктор Петрович, но в этот момент чей-то голос вежливо, не допуская возражений, произнес:
— А ну, пройдемте, граждане!
И чья-то рука твердо взяла Виктора Петровича за локоть…
Сильные, тренированные руки, взявшие за локти не только Виктора Петровича, но и рябого гражданина с коричневым чемоданом, были руками лейтенанта милиции Петра Сережкина. Уже второй день он приглядывался к рябому, следил за его действиями, но Виктор Петрович был первым человеком, в чьи руки наконец-то перешла заветная шкурка. Таким образом рябой был взят с поличным и в присутствии свидетеля, а может быть, даже сообщника.
— Поднимите шкурку, — сурово сказал лейтенант Виктору Петровичу, и теперь тот зашагал слева от лейтенанта, неся в руке золотистый мех. Справа, спотыкаясь о чемодан, тащился рябой.
Жители Энска, которые всегда уважали закон и его представителей, глядели им вслед, укоризненно качали головами, а один старичок даже проводил Виктора Петровича словами:
— Ишь, шнитцель, достукался!
Так неожиданно очутился Виктор Петрович в милиции, куда и сам стремился.
— Сопротивления не оказывали? — спросил лейтенанта суровый капитан, когда Сережкин захлопнул за собой дверь и поставил перед барьером двух задержанных.
— Нет! — ответил тот. — Не было. Взял с поличным, этого со шкуркой, этого с чемоданом.
Виктор Петрович, положив, наконец, шкурку на барьер, смог наконец раскрыть рот.
— Товарищи, — сказал он, — это смешное недоразумение.
— Конечно, конечно, — ответил капитан. — Сейчас разберемся.
Он еще раз посмотрел на рябого.
— А! — сказал он. — Старый знакомый! Я же тебя предупреждал, Карабанов, займись честным трудом. А ты не внял…
«Карабанов» — подумал Виктор Петрович, — и тут Карабанов?»
— Да не моя это шкурка, ничего я не знаю. За что взяли? Что на ней написано, что она моя? — начал рябой.
Между тем Сережкин ловко открыл коричневый чемодан и начал вынимать оттуда одну шкурку за другой. Всего извлек он их восемь штук…
— И чемодан не мой, — уже неуверенно продолжал рябой. — Знакомый один попросил: свези, говорит, — ты в город едешь, — чемоданчик. Пожалел я его — инвалида.
— По какому адресу надо было свезти? — не давая рябому опомниться, быстро спросил капитан. — Не знаешь? И шкурки не твои? И прошлый раз одна шкурка не твоя была? Пиши, Сережкин, протокол: восемь ондатровых шкурок…
— Девять, — сказал Виктор Петрович, — вот девятая.
— Она, — согласился рябой.
Между тем капитан проницательным взглядом осмотрел Виктора Петровича с головы до ног.
— Сообщник?
— Клиент, — подсказал рябой.
— Я не сообщник и не клиент, — у Виктора Петровича даже порозовело лицо, — я корреспондент из Ленинграда. Вот мои документы… — И он щелкнул замочком портфеля.
— А что у вас там? — поинтересовался капитан, дотрагиваясь указательным пальцем до портфельной ручки.
— Пожалуйста! — с готовностью откликнулся Виктор Петрович. — Бритвенный прибор, — он перебирал содержимое, — книга, в самолете читал, чистые носки, немецкий портсигар, в нем записочка с шифром… С шифром, — совсем растерянно повторил он, понимая, что сказал глупость, что запутался и что теперь придется все долго объяснять.
Наступила тишина. Капитан, лейтенант и даже рябой так стали смотреть, а рябой еще и от страха почему-то застучал зубами, что Виктор Петрович и вовсе покраснел.
— Знать я его не знаю, товарищ капитан! — сказал рябой. — Вижу в первый раз. И шкурку он у меня силой хотел взять. Вот кого надо ловить-то, вот кого задерживать надо!
— Не в первый, а во второй раз видите, — зло поправил его Виктор Петрович. — Разрешите, я вам все объясню.
— Та-ак, — сказал капитан, — как я понимаю, тут надо во всем внимательно разобраться. Сережкин, займись протоколом. А вы, товарищ корреспондент, пройдемте со мной в другую комнату, побеседуем.
Но когда они, выйдя за дверь, остались одни, капитан неожиданно сказал:
— А ведь я вас знаю, товарищ Левашов. Мне неделю назад про вас одна девушка рассказывала. А ну-ка изложите всю эту историю со шкурками еще раз, как вы ее понимаете.
Окончив рассказ, Виктор Петрович спросил:
— Ну, хорошо, браконьерами вы, очевидно, займетесь. А мне с ребятами надо опять идти к танку, в то же болото. Как вы думаете, это теперь не опасно?
Капитан задумался.
— Полагаю, что нет, — наконец сказал он. — Как правило, браконьер трус. На человека он поднимет оружие только если его припрут к стенке. Но, безусловно, будьте осторожны, к землянке не приближайтесь. Пускай в деревне все знают, что вас интересует танк и только танк. За этими братьями мы давно наблюдаем. Впрочем, это вас не должно интересовать. Идемте, я вас выведу другим ходом.
15
Старый Бор встретил его уборочной суетой: по деревенской улице, пыля, то и дело проносилась «Нива», в которой объезжал поля и фермы председатель колхоза, сорванным натруженным голосом с утра пел за околицей трактор, проплывала между изб к силосной яме огромная зеленая копна, такая большая, что из-за нее не было даже видно ни на чем везут ее, ни что ее тянет. Ребята и Нина в школе почти не бывали — все в поле, дорога каждая пара рук.
Случилась чепуха — Виктор Петрович подвернул в первый же день после приезда ногу и теперь то лежал в директорском кабинете, то ковылял по комнате, доставая записи — все, что набросал здесь во время первого приезда и в городе, после встреч с Сашей Копейкиным.
Еще доставал он записную книжку и перечитывал письмо Михайловой Хазбулаеву, он помнил его — два листка из школьной тетради, исписанные тонким летящим женским почерком.
«Дорогой Фильдрус Ахлямович!
Пишет Вам снова жена Михайлова В. К. Надежда Павловна. Пишу после звонка военного комиссара, который сказал, что ничего нового о муже сказать не может. Много лет прошло с того дня, когда мы с Володей простились у ворот танкового училища, откуда он должен был уезжать сперва на Урал за техникой, а потом на фронт, и немногим меньше со дня, когда я получила от него последнее письмо. Я не рассказывала Вам еще о нем. В нем он писал, что прибыл в часть, что техника (так он называл свой танк) отличная и что уже побывал в первом бою, о подробностях которого не было ни слова. Письмо написано в декабре 1942 года, зимой, в самые сильные снега, и я, как жена командира, хорошо представила тогда себе, как это трудно и ужасно вести бой в мороз и пургу. Из отдельных фраз можно было понять, что место, где стоят они, лесистое. Отсюда я сделала вывод, что это где-то в центре России, в середине фронта, который охватил огненным полукругом в ту зиму нашу страну. Оттого, слушая по радио сводки Советского Информбюро, я всегда с волнением запоминала все, что говорилось о боях там. Увы, письмо оказалось единственным, второго не пришло, а спустя несколько месяцев, как Вы знаете, поступило черное извещение, что мой муж пропал без вести. Но и на этом мои терзания и терзания нашей дочери не окончились (повторю, что за три месяца до призыва Володи в армию у нас родилась дочь Ксения). Решусь написать о том, что раньше не рассказывала. Спустя месяц или около того, я была призвана в одно учреждение, где меня спрашивали о судьбе мужа: не знаю ли я что-нибудь о нем, не давал ли он о себе знать уже после того, как я получила извещение. Подозрения и тревогу, которые возникают после таких вопросов, можно понять, они нестерпимо стыдны. Так отнеслись к ним и многие знакомые и соседи, которым я совершенно напрасно рассказала об этой беседе. Многие отшатнулись от меня. Перемену в отношении ко мне я заметила и дома, и на работе, но все равно, я говорила тогда и продолжаю утверждать — никто так хорошо не знает Владимира, как я, — я совершенно уверена, что он не мог запятнать честь советского офицера, не мог причинить мне и нашей крошечной дочери хоть какой-нибудь вред. Мне крайне тяжело вновь ворошить эти воспоминания… Боюсь, что и это мое письмо ничего не добавит к тому, что уже знаете Вы. Но если оно хоть чуть-чуть поможет Вам снова оживить в памяти лицо человека, который мог быть сейчас Вашим другом, я буду рада и этому. С волнением жду от Вас известий. Радостными они уже быть не могут — столько лет прошло — но может быть, хоть какое-нибудь утешение мне и Ксюше (она уже взрослая женщина, замужем и сама имеет дочь-школьницу) они принесут. Заранее благодарна Вам,
Михайлова».
Прочитав это грустное письмо, Виктор Петрович каждый раз сидел глубоко задумавшись. Он представлял себе, как год за годом женщина ждет вести, которая воскресила бы в ней надежду вновь увидеть мужа, как затем она начинает стареть и все равно ждет, потому что эта надежда сменяется другой, пускай такой скромной, но тоже необходимой, — надеждой узнать правду.
Когда вечером забежала Нина и спросила: как нога, не нужно ли привезти из Энска врача? — он сказал:
— Надо идти к танку. Надо обязательно проникнуть внутрь, мы должны быть спокойны, что сделали все, что могли.
Нина заулыбалась:
— Рветесь в лес? Значит, нога поправилась. Но у меня уборка. И я не могу срывать с нее ребят. Потерпите еще два дня. Сегодня понедельник? Вот в четверг и пойдем. Мы освободимся, ваша нога окрепнет. А как вы попадете в танк?