Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: О Фотографии - Сьюзен Сонтаг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

реальности к гламурной — это часть самой динамики фотографического предприятия, если только фото­граф не замкнулся в своей одержимости (как Льюис Кэрролл с девочками или Диана Арбус с празднующи­ми Хэллоуин).

Нищета не более сюрреальна, чем богатство, тело в грязных отрепьях не более сюрреально, чем принцес­са в бальном наряде или девственно-чистая ню. Сюр­реальна же — дистанция, проложенная и перекрытая фотографией: социальная дистанция и дистанция во времени. С точки зрения фотографа из среднего клас­са, знаменитости также занимательны, как парии. Фо­тографу необязательно смотреть иронически, умно на свой стереотипный материал. Вполне можно обойтись почтительным, благоговейным интересом, в особен­ности к самым обыкновенным объектам.

Ничто не может быть дальше от утонченности Аве-дона, чем портреты Гитты Карелл, фотографа венгер­ского происхождения, снимавшей знаменитостей муссолиниевской эпохи. Но ее портреты выглядят те­перь такими же эксцентричными, как аведоновские, и гораздо более сюрреальными, чем того же перио­да снимки Сесила Битона, работавшего под сильным влиянием сюрреализма. Помещая своих персонажей в причудливые, роскошные декорации (например, пор­трет Эдит Ситуэлл 1927 года или Кокто 1936-го), Битон превращает их в слишком однозначные, неубедитель­

ные фигуры. А невинная покорность Карелл желанию ее генералов, аристократов и актеров выглядеть ста­тичными, собранными, шикарными обнажает жест­кую, точную правду о них. Почтение фотографа сдела­ло их интересными, время — безвредными, слишком человечными.

Некоторые фотографы заявляли себя учеными, дру­гие — моралистами. Ученые составляют инвентарь мира, моралисты сосредоточены на трудных случаях. Пример фотографии как науки — работа Августа Зан-дера, начатая в 1911 году: фотографический каталог не­мецкого народа. В противоположность рисункам Геор­га Гроса, отразившего дух и разнообразие социальных типов Веймарской Германии в карикатурах, архетипи-ческие картины Зандера, как он их называл, подразуме­вают псевдонаучную нейтральность, подобную той, на какую претендовали скрыто сектантские типологиче­ские науки, расцветшие в XIX веке, — такие как френо­логия, криминология, психиатрия и евгеника. Зандер выбирал модели не столько за их типические черты, сколько из соображений (справедливых), что лицо от­крывается камере не иначе как социальная маска. Каж­дый сфотографированный индивидуум был знаком профессии, класса, занятия. Все его модели типичны, равно типичны для данной социальной реальности — их собственной.

Взгляд Зандера нельзя назвать суровым, он терпи­мый, не оценивающий. Сравните его фотографии «Циркачи» с циркачами Дианы Арбус или дамами полусвета у Лизетт Мод ел. У Зандера люди смотрят в объектив, так же как на снимках Арбус и Модел, но их взгляд не открывает внутреннего состояния. Зандер не искал секретов, он наблюдал типическое. Обще­ство не содержит тайны. Как Эдуард Майбридж рас­сеял заблуждения относительно того, что всегда было открыто глазу (как скачет лошадь, как движется чело­век), разложив движение на достаточно длинную по­следовательность моментальных снимков, так и Зан­дер стремился пролить свет на социальный порядок, атомизировав его, представив в виде множества соци­альных типов. Неудивительно, что в 1934 году, через пять лет после опубликования его книги «Лицо наше­го времени», нацисты изъяли нераспроданные экзем­пляры и уничтожили печатные формы, положив ко­нец портретированию нации. (Зандер, остававшийся в Германии при нацистах, переключился на пейзаж­ную фотографию.) Проект Зандера ликвидировали как «антиобщественный». Антиобщественной наци­сты сочли саму идею фотографии как беспристраст­ной переписи населения — ввиду ее полноты любые комментарии или даже суждения оказывались из­лишними.

В отличие от большинства фотографов-документа­листов, видевших главным своим сюжетом либо бед­

ных и прежде обойденных вниманием, либо знаме­нитостей, Зандер намеренно сделал свою социальную выборку необыкновенно широкой. Он снимает бюро­кратов и крестьян, слуг и светских дам, промышленни­ков и заводских рабочих, солдат и цыган, актеров и про­давцов. Но это разнообразие не исключает классовой снисходительности взгляда. Зандера выдает его эклек­тический стиль. Некоторые фотографии небрежны, беглы, натуралистичны; другие наивны и неуклюжи. Многие, снятые на плоском белом фоне, кажутся поме­сью хорошего полицейского со старомодным студий­ным портретом. Зандер без стеснения приспосабливал свой стиль к рангу фотографируемого. Люди умствен­ного труда и богатые чаще сняты в помещении, без бу­тафории. Они говорят сами за себя. Рабочие и люм­пены — обычно в характерной для них среде (часто на воздухе): она определяет их место, говорит за них, слов­но не предполагается, что они обладают индивидуаль­ностью, естественной у представителей среднего и высшего классов.

На снимках Зандера каждый на месте, никто не те­ряется, не затерт, не отодвинут в сторону. Кретин сфо­тографирован так же бесстрастно, как каменщик, без­ногий ветеран Первой мировой войны — как здоровый молодой солдат в мундире, сердитые студенты-ком­мунисты — как улыбающиеся нацисты, крупный про­мышленник — как оперная певица. «В мои намере­ния не входит ни критиковать, ни описывать этих

людей», — сказал Зандер. Можно было ожидать, что, фотографируя людей, он не ставил себе целью крити­ку, но интересно, что, по его мнению, он их и не опи­сывал. Его соглашение с моделями не наивно (как у Карелл), а нигилистично. Несмотря на социальный ре­ализм, собрание его работ — одно из самых абстракт­ных в истории фотографии.

Трудно представить себе, чтобы такой детальный систематизацией занялся американец. Большие фо­тографические портреты Америки — как «Американ­ские фотографии» Уокера Эванса или «Американцы» Роберта Франка — намеренно произвольны, при том что отражают традиционный интерес документали­стов к бедным и обездоленным, к забытым гражданам Америки. И самый масштабный фотографический проект в истории страны — проект Администрации по защите фермерских хозяйств (1935), возглавляв­шийся Роем Эмерсоном Страйкером, — касался ис­ключительно «групп с низкими доходами»*. Проект

* Впрочем, это изменилось. Во время Второй мировой войны, когда требовалось поднять боевой дух народа, бедные стали слишком пес­симистическим сюжетом. В 1942 году Страйкер в памятной записке сотрудникам указывал: «Нам немедленно нужны фотографии мужчин, женщин и детей, выглядящих так, что они действительно верят в США. Ищите людей, бодрых духом. В нашем архиве слишком много такого, что рисует США домом престарелых, где чуть ли не все так стары, что не могут работать, и настолько плохо питаются, что им нет дела до происходящего… Нам особенно нужны молодые мужчины и женщины, работающие на заводе… Домашние хозяйки у себя в кухне или на дворе собирающие цветы. Больше довольных жизнью пожилых семейных пар…» (С.С.)

АЗФХ, задуманный как «иллюстрированная докумен­тация о наших сельских районах и сельских пробле­мах» (слова Страйкера), был откровенно пропаган­дистским, и Страйкер учил своих фотографов, как им относиться к собственным объектам. Задачей проек­та было продемонстрировать ценность фотографиру­емых. То есть подразумевалась точка зрения: средний класс надо убедить, что бедные действительно бедны и что у бедных есть достоинство. Поучительно срав­нить фотографии АЗФХ с фотографиями Зандера. У Зандера бедные не лишены достоинства, но не пото­му, что он им сочувствует. Достоинство их — из сопо­ставления: на них смотрят так же бесстрастно, как на всех остальных.

Американская фотография редко бывала такой от­страненной. Позицию, подобную зандеровской, мож­но видеть у людей, которые запечатлели умирающую или вытесняемую часть Америки, — например, у Ада­ма Кларка Вромана, снимавшего индейцев Аризо­ны и Нью-Мексико в 1895-1904 годах. Красивые фо­тографии Вромана лишены экспрессии, в них нет ни снисходительности, ни сентиментальности. Настро­ение — прямо противоположное тому, что у фотогра­фий АЗФХ, — они не трогают, не вызывают сочувствия, у них нет индивидуального стиля. Это не пропаганда в пользу индейцев. Зандер не знал, что фотографирует исчезающий мир. Вроман знал. И знал, что мир, кото­рый он снимает, — не спасти.

Фотография в Европе руководствовалась в большой степени представлениями о живописном (то есть бед­ном, чужеродном, траченном временем), о важном (то есть богатстве и знаменитости) и о красивом. Фото­графии тяготели к восхвалению или же к нейтрально­сти. Американцы, не столь убежденные в постоянстве основных общественных механизмов, специалисты по «реальности», неизбежности перемен, чаще вноси­ли пристрастность в свои фотографии. Снимки дела­лись не только для того, чтобы познакомить с чем-то, достойным восхищения, но и для того, чтобы показать, чему надо противостоять, о чем сожалеть — и что надо исправить. Американская фотография подразумевает более упрощенную и менее прочную связь с историей, и отношение к географической и социальной реаль­ности одновременно более оптимистическое и более хищническое.

С оптимистической стороны — хорошо известно, сколько сделала фотография в Америке для того, чтобы пробудить общественное сознание. В начале XX века Льюис Хайн стал штатным фотографом Националь­ного комитета по детскому труду, и его фотографии малолетних ткачей, уборщиков свеклы и шахтеров подвигли законодателей на то, чтобы запретить экс­плуатацию детей. Во время Нового курса проект Адми­нистрации по защите фермерских хозяйств (Страйкер был учеником Хайна) поставлял в Вашингтон инфор­

мацию об издольщиках и о рабочих-мигрантах, дабы чиновники лучше поняли, как им помочь. Но даже в са­мом моралистическом своем варианте документаль­ная фотография обладает властью еще и другого рода. И за безучастными сообщениями путешественника Томсона, и за страстными свидетельствами разгре-бателей грязи Рииса и Хайна стоит стремление при­своить чужую реальность. От присвоения не защище­на никакая реальность — ни возмутительная (которую нужно исправить), ни прекрасная (или изображенная таковой при помощи камеры). В идеале фотограф был способен эти две реальности обручить, о чем говорит хотя бы заголовок интервью Хайна в 1920 году: «Пока­зать труд художественно».

Хищническая сторона фотографии — в основе со­юза между фотографией и туризмом, сложившегося в США раньше, чем где бы то ни было. После того как в 1869 году была достроена трансконтинентальная же­лезная дорога и стал для всех доступен Запад, началась колонизация через фотографию. Самым жестоким об­разом это затронуло индейцев. Серьезные, тактичные любители подвизались там с окончания гражданской войны. Они были авангардом нашествия туристов, хлынувших на эти территории под конец века в погоне за «хорошим снимком» из индейской жизни. Туристы вторглись в самобытный мир индейцев, они фотогра­фировали их священные объекты, религиозные танцы

и святые места — если было надо, платили индейцам, чтобы те позировали и видоизменяли свои обряды для большей фотогеничности.

Как изменялись обряды коренных американцев под натиском туристских орд, так менялась порой и жизнь старых городских районов под влиянием фотогра­фии. Если разгребатели грязи добивались результата, они улучшали условия жизни. Больше того, фотогра­фирование стало стандартной частью процесса со­циальных изменений. Опасность заключалась в сим­волических изменениях — в узкой интерпретации сфотографированного сюжета. Одна нью-йоркская трущоба Малберри-Бенд, которую фотографировал Риис, была ликвидирована по приказу Теодора Руз­вельта, в ту пору губернатора штата — между тем дру­гие, не менее ужасные, остались нетронутыми.

Фотография и мародерствует, и сохраняет, разобла­чает и освящает. Фотография отражает недовольство американцев реальностью, их любовь к деятельности, связанной с машинами. «Скорость — в основании все­го, — писал Харт Крейн о Стиглице в 1923 году, — сотая доля секунды поймана так точно, что движение про­должается из картинки без конца: момент стал веч­ным». Перед чудовищным простором и чуждостью об­живаемого континента люди орудовали камерой как инструментом для овладения местами, где они по­бывали. Перед въездами во многие города «Кодак»

помещала вывески с перечислением того, что надо сфотографировать. Вывесками отмечались места в на­циональных парках, где следует встать посетителю со своим фотоаппаратом.

Зандер в своей стране — у себя дома. Американские фотографы — часто в дороге, во власти непочтительно­го удивления перед тем, какие сюрреальные сюрпри­зы страна готова им преподнести. Моралисты и бес­совестные обиралы, дети и чужеземцы в своей стране, они успевают схватить исчезающее — и часто ускоря­ют его исчезновение своей фотографией. Снимать, как Зандер, экземпляр за экземпляром в стремлении соста­вить идеально полный каталог — для этого надо пред­ставлять себе общество как постижимое целое. Евро­пейские фотографы полагали, что общество обладает устойчивостью сродни природной. В Америке приро­да всегда была под подозрением, в позиции обороня­ющейся, пожираемой прогрессом. В Америке каждый экземпляр становится реликтом.

Американский ландшафт всегда казался неохват­ным, слишком разнообразным, таинственным, усколь­зающим — не подающимся систематизации. «Он не знает, он не может сказать, перед лицом фактов», — пи­сал Генри Джеймс в «Сценах американской жизни» (1907).

«…И он даже не хочет знать и говорить, факты сами маячат, не требуя понимания, огромной массой, такой,

что не выговорить,точно слогов слишком много, чтобы сложиться во внятное слово. И «^внятное слово, вели­кий непостижимый ответ на вопросы висит в необъят­ном американском небе, перед его воображением, как что-то фантастическое, как абракадабра, не принадле­жащая ни к одному языку, и под этим удобным знаком он путешествует, и обдумывает, и созерцает, и, сколько может, радуется».

Американцы чувствуют, что реальность их стра­ны неохватна и переменчива и было бы крайне рути­нерской самонадеянностью подходить к ней с класси-фикаторской, научной позиции. Подобраться к ней можно окольным путем, исподволь — раздробив на странные фрагменты, которые каким-то образом, как в синекдохе, сойдут за целое.

Американские фотографы (как и американские пи­сатели) постулируют нечто невыразимое в националь­ной реальности — возможно, никогда прежде не видан­ное. Джек Керуак начинает свое предисловие к книге Роберта Франка «Американцы» такими словами: «Су­масшедшее чувство в Америке, когда солнце печет на улицах и слышится музыка из музыкального автома­та или с похорон неподалеку, — вот что запечатлел на этих изумительных фотографиях Роберт Франк, объе­хав практически все 48 штатов в старом автомобиле (на стипендию Гуггенхайма) и с проворством, таинствен­ностью, талантом, грустью и странной неуловимостью

тени снимая сцены, никогда прежде не попадавшие на пленку… Насмотревшись этих картинок, ты в кон­це концов перестаешь понимать, что печальнее — му­зыкальный автомат или гроб».

Любой каталог Америки неизбежно будет антина­учным, бредовой «абракадаброй», мешаниной объек­тов, где музыкальные автоматы напоминают гробы. Джеймс хотя бы иронически заметил, что «именно этот эффект масштаба — единственный эффект в стра­не, не прямо враждебный радости». Для Керуака, в главной традиции американской фотографии преоб­ладающее настроение — грусть. За ритуальными ут­верждениями американских фотографов, что они просто оглядываются кругом, наудачу, без заранее со­ставленного мнения, флегматично фиксируя то, на чем остановился взгляд, — за этим прячется скорбное созерцание утрат.

Эта констатация утрат будет впечатляющей по­стольку, поскольку фотография постоянно отыски­вает все больше знакомых образов таинственного, смертного, преходящего. Более привычных призраков вызывали фотографы старшего поколения, такие как Кларенс Джон Лофлин, объявивший себя представи­телем «крайнего романтизма». В середине 1930-х го­дов он начал снимать ветшающие плантаторские дома на юге Миссисипи, памятники на болотистых кладби­щах Луизианы, викторианские интерьеры в Милуоки

и Чикаго. Но этот метод пригоден и для объектов, не так пропахших прошлым, — взять хотя бы фотогра­фию Лофлина «Призрак кока-колы» (1932). Вдобавок к романтизации прошлого («крайней» или нет) фо­тография способна спешно романтизировать насто­ящее. В Америке фотограф не только запечатлевает прошлое, но еще изобретает его. Как писала Беренис Эббот, «фотограф — существо современное по преи­муществу; в его глазах сегодня становится прошлым».

В1929 году после нескольких лет ученичества у Ман Рея, открыв для себя работы малоизвестного тогда Эжена Атже (и многие сохранив для публики), Эббот вернулась из Парижа в Нью-Йорк и начала фотогра­фировать город. В предисловии к своей книге фото­графий «Меняющийся Нью-Йорк» (1939) она объяс­няет: «Если бы я не уезжала из Америки, то никогда не захотела бы снимать Нью-Йорк. Но, увидев его све­жим глазом, я поняла: это моя страна, и я должна ее фотографировать». Задача у Эббот («Я хотела запе­чатлеть его, пока он не изменился полностью») бы­ла такая же, как у Атже, который с 1898 года до своей смерти в 1927-м терпеливо,украдкой фотографировал непарадный, траченный временем, уходящий Париж. Но Эббот пытается уловить нечто еще более фанта­стическое: беспрерывное вытеснение старого новым. Нью-Йорк 1930-х годов очень отличался от Парижа: «Не столько красота и традиция, сколько националь­

ная фантазия, рожденная нарастающей алчностью». Название у книги Эббот точное: она не столько запе­чатлевает прошлое, сколько регистрирует на протя­жении ю лет саморазрушительную тенденцию аме­риканской жизни, когда даже недавнее прошлое расходуется, выметается, сносится, выбрасывается, обменивается. Все меньше и меньше американцев владеют вещами, покрытыми патиной времени: ста­рой мебелью, бабушкиными кастрюлями и сковород­ками — послужившими вещами, которые хранят теп­ло прикосновений. О важности их в человеческом ландшафте писал Рильке в «Дуинских элегиях». У нас же вместо этого — бумажные фантомы, транзистор­ные пейзажи. Портативный, невесомый музей.

Фотографии, превращающие прошлое в предмет по­требления, — монтажный кадр. Любая коллекция фо­тоснимков — продукт сюрреалистического монтажа, сюрреалистическая аббревиатура истории. Подобно тому, как Курт Швиттерс, а позже Брюс Коннер и Эд Кинхольц складывали великолепные объекты, карти­ны, обстановку из мусора, мы теперь составляем нашу историю из обломков. И в этой практике видится до­стоинство гражданского характера, присущего демо­кратическому обществу. Подлинный модернизм — не аскетизм, а изобилие, забросанное мусором, — наме­

ренная пародия на уитменовскую благородную мечту. Под влиянием фотографов и художников поп-арта ар­хитекторы типа Роберта Вентури учатся у Лас-Вегаса, а Рейнер Бенэм восхваляет «архитектуру и городской ландшафт “быстрого приготовления”» за свободу и ус­ловия для хорошей жизни, невозможной среди красот и запущенности европейского города — превознося свободу, даруемую обществом, чье самосознание вы­страивается ad boc из обрывков и хлама. Америка, эта сюрреальная страна, полна objects trouvis“. Наш хлам сделался искусством. Наш хлам сделался историей.

Фотографии — конечно, артефакты. Но привлека­тельность их в том еще, что в мире, замусоренном фо­тореликтами, они как бы имеют статус «найденных объектов», непредумышленных срезков мира. Таким образом, они одновременно пользуются престижем искусства и облекаются магией реальности. Они — об­лака фантазии и гранулы информации. Фотография стала искусством, характерным для зажиточных, рас­точительных, беспокойных обществ, — незаменимым инструментом новой массовой культуры, которая сло­жилась у нас после гражданской войны, а Европу завое­вала только после Второй мировой, хотя обосновалась среди обеспеченной публики еще в 1850-х годах, ког­да, по желчному выражению Бодлера, «скопище мерз­* Для данного случая {лат.). ** Найденных объектов {фр.).

ких обывателей» пришло в нарциссистический экстаз от дагерровского дешевого метода кощунствовать над историей.

В сюрреалистической опоре на историю поми­мо наружной ненасытности и бесцеремонности есть подводное течение меланхолии. На заре фотогра­фии, в конце 1830-х, Уильям Фокс Талбот отметил осо­бую способность камеры регистрировать «раны вре­мени». Фокс Талбот говорил о том, что происходит со зданиями и памятниками. Для нас интереснее износ не камня, а плоти. С помощью фотографии мы про­слеживаем самым основательным — и огорчитель­ным — образом, как люди стареют. При взгляде на ста­рую фотографию, свою или кого-то знакомого либо известного человека, которого часто снимали, раньше всего возникает чувство: насколько моложе я (он, она) тогда был. Фотография — реестр смертности. Доста­точно движения пальца, чтобы вложить в момент по­смертную иронию. Фотографии показывают человека неопровержимо там и в определенном возрасте, сое­диняют людей и вещи в группы, которые через мгно­вение распались, изменились, двинулись дальше раз­ными дорогами своей судьбы. Глядя на фотографии повседневной жизни польских гетто, сделанные Ро­маном Вишняком в 1938 году, невозможно избавить­ся от гнетущей мысли, что очень скоро все эти люди погибнут. На кладбищах в латинских странах фото­

графии лиц под стеклом, прикрепленные к памятни­кам, будто таят в себе предвестие смерти. Фотографии говорят о невинности, непрочности жизней, движу­щихся к небытию, и эта связь между фотографией и смертью отягощает все фотографии людей. В филь­ме Роберта Сиодмака «Menschen am Sonntag»* лю­дей фотографируют под конец их воскресной вылаз­ки на природу. Один за другим они становятся перед черным ящиком бродячего фотографа — улыбают­ся, выглядят встревоженными, паясничают, смотрят. Кинокамера держит их крупным планом, чтобы мы насладились подвижностью каждого лица; потом у нас на глазах лицо застывает с последним выражени­ем — забальзамированное стоп-кадром. Фотография, прервавшая течение фильма, ошеломляет — вмиг пре­образуя настоящее в прошлое, жизнь в смерть. Трудно назвать фильм, который так же лишал бы душевного равновесия, как «La Jetee»” Криса Маркера. Это исто­рия человека, предвидящего собственную смерть, и рассказана она исключительно через неподвижные фотографии.

Фотографии не только завораживают напоминани­ем о смерти, они еще настраивают на сентименталь­ный лад. Фото превращает прошлое в объект нежного внимания, спутывая моральные оценки, смягчая исто­* «Воскресные люди» {нем.).

** На русский обычно переводится как «Терминал» или «Взлетная полоса»

рические суждения, принуждая смотреть на минувшее суммарно, растроганным взглядом. В одной недавней книге представлены в алфавитном порядке фотогра­фии самых разных знаменитостей в младенческом и детском возрасте. С соседних страниц на нас смотрят Сталин и Гертруда Стайн, серьезненькие — так и хо­чется их приласкать. Элвис Пресли и Пруст — еще од­на юная пара соседей — слегка похожи друг на друга. У Хьюберта Хамфри (трехлетнего) и Олдоса Хаксли (восьми лет) уже заметен сильный характер, которым они отличались во взрослом возрасте. Все до одной фо­тографии в книге интересны и занимательны — учи­тывая то, что мы знаем (в том числе из фотографий, кстати) о славных персонажах, которые получились из этих детей. Для этого и подобныхупражнений в сюрре-алистской иронии любительские снимки и заурядные студийные портреты подходят лучше всего: они выгля­дят особенно странными, трогательными, вещими.

Реабилитация старых фотографий путем отыскания для них новых контекстов стала важной отраслью кни­гоиздательства. Фотография — всего лишь фрагмент, и со временем ее связи с целым рвутся. Она плавает в мягком абстрактном былом и открыта для любого тол­кования (или совмещения с другими фотографиями). Фотографию можно также уподобить цитате, тогда книга фотографий будет чем-то вроде сборника цитат. И теперь все чаще в таких книгах фотографии сами со­провождаются цитатами.

Один пример: «Дома» (1972) Боба Эйделмана — пор­трет сельского округа в Алабаме, одного из беднейших в стране, составлявшийся пять лет в 1960-х. Он типичен для документальной фотографии с ее интересом к лю­дям, обойденным жизнью, и наследует книге «Давайте воздадим хвалу знаменитым людям». Но фотографии Уокера Эванса сопровождала выразительная (места­ми пышная) проза Джеймса Эйджи, дабы зритель мог лучше войти в положение издольщиков. Говорить же за персонажей Эйделмана никто не берется. (Для по­зиции либерального сочувствия, которым проникнута его книга, как раз и характерно то, что подразумевает­ся отсутствие какой-бы то ни было идейной направ­ленности — то есть это беспристрастный, отрешенный взгляд на персонажей.) «Дома» можно рассматривать как уменьшенную, районную версию зандеровской полной и объективной фотопереписи населения. Но персонажи Эйделмана разговаривают, и это прида­ет фотографиям вес, которого они иначе не имели бы. Вкупе со словами фотографии характеризуют граждан округа Уилкокс как людей, обязанных защищать или представлять свою территорию, показывают, что эти жизни — в буквальном смысле серия позиций или поз.

Другой пример: книга «Смертельная поездка по Ви­сконсину» Майкла Леси. Это тоже портрет сельско­хозяйственного округа с использованием фотогра­фий, только время — прошлое, 1890-1910 годы, период

гоо

жестокой рецессии и экономических тягот, а округ Джексон реконструирован при помощи найденных объектов, относящихся к этим десятилетиям. Среди них фотографии Чарльза Ван Шайка, главного ком­мерческого фотографа в окружном центре, — око­ло трех тысяч его пластинок с негативами хранятся в Историческом обществе штата Висконсин, — а также цитаты из периодики, главным образом из местных га­зет, из документов психиатрической больницы округа и беллетристики о Среднем Западе. Цитаты не имеют прямого отношения к фотографиям, но сопоставлены с ними случайным, интуитивным образом наподобие того, как слова и звуки Джона Кейджа сопровождаются во время представления танцами, поставленными хо­реографом Мерсом Каннингемом.

Люди на фотографиях в книге «Дома» являются ав­торами высказываний, которые мы читаем на соседних страницах. Белые и черные, бедные и обеспеченные разговаривают, выражают противоположные убеж­дения (в особенности классовые и расовые). Но если у Эйделмана их высказывания противоречат друг другу, тексты, собранные Майклом Леси, все говорят одно и то же: что поразительное число американцев на грани века склонны повеситься в сарае, бросить своих детей в колодцы, перерезать горло супругам, раздеться до­гола на Главной улице, сжечь урожай у соседа и совер­шить разные другие дела, за которые сажают в тюрьму

или в сумасшедший дом. Если кто думал, что Вьетнам и все домашние гадости и хандра того десятилетия сделали Америку страной гаснущих надежд, то Леси утверждает, что американская мечта развеялась еще в конце XIX века — и не в бесчеловечных городах, а в сельских сообществах, что вся страна была сумасшед­шей, и уже давно. Конечно, «Смертельная поездка по Висконсину» ничего не доказывает. Убедительность ее исторической аргументации — это убедительность коллажа. Огорчительные, красиво изъеденные вре­менем фотографии Ван Шейка Леси мог сопроводить другими текстами того периода — любовными пись­мами, дневниками — и создать другое, может быть, не такое мрачное впечатление. Его книга — дерзкая по­лемика, модно пессимистическая и, как история, — чистый каприз.

Многие американские авторы, и в первую очередь Шервуд Андерсон, писали так же полемически об убо­гой жизни маленького города приблизительно в то же время, что и у Леси в книге. Но хотя фотобеллетристи­ка, подобная «Смертельной поездке по Висконсину», объясняет меньше, чем многие рассказы и романы, действует она сейчас сильнее, поскольку обладает ав­торитетностью документа. Фотографии — и цитаты — воспринимаются как частицы реальности и потому кажутся более достоверными, чем растянутые литера­турные повествования. У все большего числа читате-

Ю2

лей доверие вызывает не отличная проза таких авто­ров, как Эйджи, а сырой документ — отмонтированная или неотмонтированная магнитофонная запись, раз­ного рода сублитература (судебные протоколы, письма, дневники, психиатрические истории болезни), само-разоблачительно неряшливые, зачастую параноидные репортажи от первого лица. В Америке распространена неприязненная подозрительность ко всему, что отдает литературой, не говоря уже о растущем нежелании мо­лодежи читать что бы то ни было, даже субтитры ино­странных фильмов и тексты на конвертах грампласти­нок. Этим отчасти объясняется обострившаяся тяга к книгам, где мало слов и много фотографий. (Разумеет­ся, и в самой фотографии растет престиж сырья, всего непродуманного, небрежного, самоуничижительно­го — «антифотографии».)

«Все мужчины и женщины, которых писатель знал, становились гротесками», — говорит Андерсон в про­логе к «Уайнсбургу, Огайо» (1919); первоначально это произведение он собирался назвать «Книгой о гротеск­ных людях». Он продолжает: «Эти гротескные люди не все были уродами. Были забавные, были почти пре­красные…» Сюрреализм — это искусство распростра­нения гротеска на всё, а затем обнаружения нюансов (и прелести) в получившемся. Для сюрреалистическо­го способа смотреть на мир нет лучшего инструмен­та, чем фотография, и в конце концов мы на фотогра­

фию начинаем смотреть сюрреалистически. Люди роются на своих чердаках, в городских архивах, в исто­рических обществах штатов, отыскивая старые фото­графии; заново открывается все больше неизвестных и забытых снимков. Растут штабеля книг с фотография­ми, оценивая утраченное прошлое (отсюда — поддерж­ка любительской фотографии), измеряя температуру настоящего. Фотография предоставляет полуфабри­кат истории, полуфабрикат социологии, возможность полуфабрикатного участия. Но есть что-то анальге-тическое в этих новых формах упаковки реальности. Сюрреалистический метод, обещавший новую стиму­лирующую точку зрения для радикальной критики со­временной культуры, выродился в незатруднительную иронию, которая демократизирует все свидетельства, приравнивает их россыпь к истории. Сюрреализм мо­жет родить только реакционное суждение, может из­влечь из истории только собрание аномалий, анекдот, макабрическую поездку.

Склонность к цитатам (и сопоставлению несовме­стимых цитат) характерна для сюрреалистов. Так, Вальтер Беньямин — человек, пропитавшийся духом сюрреализма глубже, чем кто-либо из нам извест­ных, — был страстным собирателем цитат. В своей ав­торитетной статье о Беньямине Ханна Арендт расска­

зывает, что «в 1930-е годы его вечными спутницами были черные записные книжечки, куда он без устали вносил в виде цитат то, что в жизни или в прочитан­ном подвернулось ему как “жемчужина” или “коралл”. Случалось, он зачитывал из них вслух, показывал их людям как экземпляры из драгоценной коллекции». Хотя коллекционирование цитат можно рассматри­вать как всего лишь ироническую мимикрию — так сказать, умственный гербарий, — это не значит, что Беньямин не одобрял или чурался реального. Наобо­рот, по его убеждению, реальность сама приветствует и оправдывает изначально неосторожную и неизбеж­но разрушительную деятельность собирателя. В ми­ре, который на глазах превращается в один большой карьер, собиратель оказывается человеком, занятым благочестивой работой спасения. Ход современной истории подорвал традиции, раздробил цельные ор­ганизмы, где ценные объекты прежде были на своих местах, и теперь коллекционер может с чистой сове­стью откапывать самые отборные, символически зна­чимые фрагменты.

Исторические перемены все ускоряются, и прошлое сделалось самой сюрреальной темой, что позволяет, по словам Беньямина, находить новую красоту в исче­зающем. Фотографы с самого начала не только приня­лись регистрировать исчезающий мир, но и бывали ис­пользованы теми, кто его исчезновение ускорял. (Еще

в 1842 году неутомимый обновитель французских ар­хитектурных сокровищ Виолле-ле-Дюк заказал дагер­ротипы собора Парижской Богоматери перед тем, как приступить к его реставрации.) «Глубочайшее жела­ние коллекционера, жадно приобретающего новые ве­щи, — обновить старый мир», — писал Беньямин. Но старый мир нельзя обновить — и уж подавно цитатами. В этом и заключается грустная, донкихотская сторона фотографического предприятия.

Идеи Беньямина заслуживают внимания, потому что он был самым оригинальным и важным крити­ком фотографии — вопреки (и благодаря) внутреннему противоречию в его оценке фотографии, проистекав­шему из столкновения между его сюрреалистическим восприятием и марксистскими или брехтовскими принципами. И потому еще, что собственный его иде­альный проект выглядит как возвышенный вариант фотографической деятельности. Проектом этим бы­ла литературная критика, которая должна была состо­ять полностью из цитат и потому исключала бы все, в чем можно усмотреть эмпатию. Отказ от эмпатии, презрение к торговле идеями, претензия на собствен­ную невидимость — это принципы, одобряемые боль­шинством профессиональных фотографов. В исто­рии фотографии прослеживается долгая традиция двойственного отношения к ее способности быть при­страстной: считается, что, встав на чью-то сторону,

ты отказываешься от основополагающего постула­та, согласно которому все предметы правомочны и интересны. Но если у Беньямина мучительная идея разборчивости, направленной на то, чтобы немое про­шлое со всеми его неразрешимыми сложностями мог­ло заговорить собственным голосом, то фотография с ее широким захватом ведет к растворению прошлого (в самом акте его сохранения), к фабрикации новой, параллельной реальности, которая делает прошлое воспринимаемым непосредственно, подчеркивая в то же время его комическое или трагическое бесплодие, неограниченно нагружает на конкретность прошло­го иронию и превращает настоящее в прошлое, а про­шлое в архаику.

Подобно коллекционеру, фотограф движим стра­стью как будто бы к настоящему, однако связанной с ощущением прошлого. Но если традиционные искус­ства с их историческим сознанием стремятся привести прошлое в порядок, проводя различие между новатор­ским и ретроградным, центральным и маргинальным, насущным и несущественным или просто интерес­ным, подход фотографа — как и коллекционера — бес­системен, даже антисистематичен. Страсть фотографа к предмету существенно не зависит от его содержания и ценности — от того, что делает его классифицируе­мым. Она связана прежде всего с утверждением нали­чия предмета, с его правильностью (правильного выра­

жения лица, правильного расположения объектов в группе), что эквивалентно коллекционерскому кри­терию подлинности, с особенностью объекта — каче­ствами, которые делают его уникальным. Взгляд про­фессионального фотографа, алчный и своевольный, не только сопротивляется традиционной классифи­кации и оценке предметов, но и намеренно их игнори­рует и разрушает. По этой причине в подходе фотогра­фа к материалу случайность играет гораздо меньшую роль, чем утверждают обычно.

В принципе фотография подчиняется сюрреали­стическому императиву бескомпромиссного уравни­вания в правах всех предметов. («Реально» все.) Наде­ле же, как и сам сюрреализм в его основном варианте, она выказывает укоренившуюся склонность к мусору, уродству, отбросам, облупленным поверхностям, хла­му, китчу. Так, Атже специализировался на маргиналь­ных красотах хлипких колесных экипажей, безвкусных и фантастических витрин, вульгарной живописи вы­весок и каруселей, вычурных портиков, причудливых дверных молотков, лепнины на фасадах запущенных домов. Фотограф — и потребитель фотографии — идет по стопам старьевщика, которому Бодлер уподоблял современного поэта: «Все, что огромный город выбро­сил, все, что он потерял, все, что он презрел, все, что рас­топтал, — все это он замечает и собирает… Он сортиру­ет вещи и разумно выбирает; он ведет себя, как скупец,

охраняющий свои сокровища, и дорожит мусором, ко­торый примет форму полезных и приятных вещей, пе­ремоловшись в челюстях богини Индустрии».

Унылые фабричные здания и улочки, завешен­ные афишами, в глазу камеры выглядят так же краси­во, как церкви и пасторальные пейзажи. На современ­ный вкус — красивее. Вспомним, что именно Бретон и другие сюрреалисты провозгласили лавку подержан­ных вещей храмом авангардистского вкуса, а походы на блошиный рынок возвели в ранг эстетического палом­ничества.

У сюрреалистов их острое зрение старьевщиков бы­ло нацелено на то, чтобы отыскать красоту в вещах, ко­торые другим людям кажутся уродливыми или не­интересными и несущественными, — в безделушках, примитивных или мещанских предметах, в городском утиле.



Поделиться книгой:

На главную
Назад