Я крепко спал при дереве в окне и знал, что тень его дрожащей ветки — и есть мой сон. Поверх тебя во сне смотрели мои сомкнутые веки. Я мучился без твоего лица! В нем ни одна черта не прояснилась. Не подлежала ты обзору сна, и ты не снилась мне. Мне вот что снилось: на белом поле стояли кони. Покачиваясь, качали поле. И всё раскачивалось в природе. Качанье знают точно такое шары, привязанные к неволе, а также водоросли на свободе. Свет иссякал. Смеркались небеса. Твой облик ускользал от очевидца. Попав в силки безвыходного сна, до разрыванья сердца пела птица. Шла женщина — не ты! — примяв траву ступнями, да, но почему твоими? И так она звалась, как наяву зовут одну тебя. О, твое имя! На лестнице неведомых чужбин, чей темный свод угрюм и непробуден, непоправимо одинок я был, то близорук, то вовсе слеп и скуден. На каменном полу души моей стояла ты — безгласна, безымянна, как тень во тьме иль камень меж камней. Моя душа тебя не узнавала. 1967
БЕССОННИЦА
Было темно. Я вгляделся: лишь это и было. Зримым отсутствием неба я счел бы незримость небес, если бы в них не разверзлась белесая щель, — вялое облако втиснулось в эту ловушку. Значит, светает… Весь черный и в черном, циркач вновь покидает арену для темных кулис. Белому в белом — иные готовы подмостки. Я ощущал в себе власть приневолить твой слух внять моей речи и этим твой сон озадачить, мысль обо мне привнести в бессознанье твое, — но предварительно намеревался покинуть эти тяжелые и одноцветные стены. Так я по улицам шел, не избрав направленья, и злодеянье свое совершал добродетельный свет, не почитавший останков погубленной ночи: вот они — там или сям, где лежат, где висят — разъединенной, растерзанной плотью дракона. Лужи у ног моих были багрового цвета. Утренней сырости белые мокрые руки тёрли лицо моё, мысли стирая со лба, и пустота заменила мне бремя рассудка. Освобождённый от помыслов и ощущений, я беспрепятственно вышел из призрачных стен города, памяти и моего существа. Небо вернулось, и в небо вернулась вершина — из темноты, из отлучки. При виде меня тысячу раз облака изменились в лице. Я был им ровня и вовсе от них не отличен. Пуст и свободен, я облаком шел к облакам, нет, как они, я был движим стороннею волей: нёс мое чучело неизвестный носильщик. Я испугался бессмысленной этой ходьбы: нет ли в ней смысла ухода от бледных ночей, надобных мне для страстей, для надежд и страданий, для созерцанья луны, для терпенья и мук, свет возжигающих в тайных укрытьях души. Я обернулся на стены всего, что покинул. Там — меня не было, И в небеса посылала, в честь бесконечности, дым заводская труба. 1967
СОН
Земля мерещится иль есть. Что с ней? Она бела от снега. Где ты? Всё остальное есть. Вот ночь — для тьмы, фонарь — для света. Вот я — для твоего суда, безропотно, бесповоротно. Вот голос твой. Как он сюда явился, Боже и природа? Луна, оставшись начеку, циклопов взор втесняет в щёлку. Я в комнату ее влеку, и ты на ней покоишь щёку. 1967
«Бог памяти, Бог забыванья…»
Бог памяти, Бог забыванья! Ожог вчерашнего пыланья залечен вечностью слепою. И та, чьего лица не помню, была ль, покуда не ушла? Но всё надеется душа, зияя ящиком Пандоры[158], на повторенья и повторы. 1968
ДО РАЗЛУКИ
Так время пробежало черной кошкой по закоулкам. И лицо зимы с простыми и суровыми чертами размылось в стёклах. Только этот лист сковало льдом… В котором отразится во сне ли явленное или наяву — как в зеркале, чтобы шипы воспоминаний не раз отверзли нам глаза души: усталые от дней однообразья, искусственного солнца с лживым блеском, ворованного неба, даже жизни, столь не осмысленной порою до конца. Блестит сосулька, сладкий зуб зимы. И вздох трубы, и выдох человека с теплом, как в только что убитом звере, — полотнищем трепещут на ветру. И вот, как если б сотню лет спустя, когда всем-всем — от красок и до звуков — перенасыщен дух, я вновь прошу вернуть мои права на всё былое. Мне нужно их вернуть, чтоб нас с тобой, едва почуя трещину отхода, не поглотило облако забвенья своей зловеще-топкой чернотой. Дай руку мне, горячую обычно и слабую. Дай сердце мне свое, такое же горячее — и строже которого не ведал в жизни я! Покуда позволяет нам судьба, давай же не утрачивать доверья — и да прислушается к нам извечный мир, и наши головы на грудь себе положит, и будет он по-прежнему стараться хоть в чем-то измениться… но не сможет. 1969
БИЧВИНТА[159]
Эта зелень чрезмерна для яви. Это — сон, разумеется, сон о зеленом… Ветру не терпится вялую дрёму тумана вывести, выволочь, вытолкнуть из сосняка, и туман, как и подобает большому сонному животному, понуро следует за ветром, и потому — все вокруг зеленое: стена, лестница, балкон, скамья и книга — та книга, которая всю ночь впустую взывала к состраданию, желая разгласить заключенную в ней боль (словно старуха, ощутившая дыхание смерти, столь же острое и важное, как дыхание того, о, того, кто когда-то впервые говорил ей о любви, и вот теперь — к отупевшему лицу, замкнутому, как клетка, которой нечего держать взаперти, изнутри подступила страсть). Это — сон, разумеется, длинный сон… Шаги по сосновому полу ничем не вредят тишине. Воздух, вобранный птичьей гортанью, вскоре возвращается в виде зеленого свиста, то есть не слышно, а видно, как клюв исторгает зеленую трель, ибо туман забрал себе и присвоил все звуки — в обмен на право прогуливаться среди ветвей в зеленых шлепанцах… Изваянная, как жеребенок, закинув голову, нюхает воздух маленькая девочка. 1971
«Шла женщина по белому песку…»
Шла женщина по белому песку и думала: где в мире бесконечном ей дома быть, чтобы рывком беспечным одежды сбросить и предаться сну? Решила: здесь! — где тысяча мужчин пила вино среди своих владений. У женщины, желавшей сновидений, считаться с этим не было причин. Вселенная была ее уют, где ей угодно быть хозяйкой дома, где нагота блаженна и удобна: вздымает грудь, и туфельки не жмут. Однако как беспечен, как высок был подвиг той свободы одинокой: разделась и легла возле глубокой воды морской, затронувшей песок. Так и спала средь блеска и жары. Жил влажный след от моря и до камня. Мужчин неосторожные дыханья теснились, как воздушные шары. Всё, что кричит, хлопочет, говорит, затихло: в мире не осталось шума. Моряк забыл, как называлась шхуна, рыбак не помышлял о ловле рыб. Спала, щекою к вечности припав, в отваге беззащитной и несмелой, и сон ее лелеял город белый, что камбалой и камфарой пропах. Морис Поцхишвили[160]
ФЕРЗЕВЫЙ ГАМБИТ[161]
Следи хоть день-деньской за шахматной доской — всё будет пешку жаль. Что делать с бедной пешкой? Она обречена. Ее удел такой. Пора занять уста молитвой иль усмешкой. Меняет свой венец на непреклонный шлем наш доблестный король, как долг и честь велели. О, только пригубить текущий мимо шлейф — и сладко умереть во славу королевы. Устали игроки. Всё кончено. Ура! И пешка, и король летят в одну коробку. Для этого, увы, ненадобно ума, и тщетно брать туда и шапку, и корону. Претерпеваем рознь в честь славы и войны, но в крайний час — навек один другому равен. Чей неусыпный глаз глядит со стороны? И кто играет в нас, покуда мы играем? Зачем испещрена квадратами доска? Что под конец узнал солдатик деревянный? Восходит к небесам великая тоска — последний малый вздох фигурки безымянной. Иза Орджоникидзе[162]
«Вот слово — оскудевшее, иссякшее…»
Вот слово — оскудевшее, иссякшее… Как старый камень, о который всякое навастривал точильщик остриё, так слово притупилось от всего, на что когда-то искры расточало, покуда вовсе их не расточило. Не начинать же всё это сначала! Пора на свалку выкинуть точило. Друзья мои, вас нет на белом свете. Но есть на свете веская причина, чтобы, устав от постиженья смерти, так смерклось сердце, будто опочило. Как бедное дитя, скончалось детство, и юности нежно-зеленый холмик едва заметен, если приглядеться: никто его не помнит и не холит. Но верю я могилам жизни прежней, и то, что мне мои могилы верят, свидетельствуют в тишине апрельской кладбищенские бузина и вереск. Сраженья, спешка, зов трубы — доколе жизнь понукать иль сдерживать уздою? Дни пали, словно загнанные кони. Я больше не играю со звездою. Весна в окне — и сколько зноя, звона и букв в письме, я их не разбираю. Благодарю тебя за прелесть вздора! Я со звездою больше не играю. Моя обитель: горечь и уют. Таков декабрь, когда придет на юг и, в свой черёд, походит на альбом, в котором лик красавицы умершей являет мне и чудный тот апломб, сто лет назад сводить с ума умевший. Уж всякой всячиной воспоминаний по горло сыты души и леса. Но, медленней платановых пыланий, колышется прекрасная слеза. Пролиться ей еще не вышел срок. Одна слеза — прощает, знает, помнит. Дик свет ее, как розовый шиповник, да, как шиповник между двух дорог… Из армянской поэзии
Ованес Туманян[163]
«Бессонница моя — твои владенья…»
Бессонница моя — твои владенья, И ты — не сновиденье, но виденье, Отчетливое, зримое, как свет. Ты так прекрасна. Но тебя здесь нет. Как, поступясь отсутствием своим, Проходишь ты по комнатам пустым И близишься, открывши мне объятья, Но руку протяну — и ты обратно Уходишь в непроглядность темноты? Не приходила, но уходишь ты. Как удается смеху твоему Звучать в тобой покинутом дому? И всё лепечешь детскими губами Ту песенку, что позабыта нами, И вновь уходишь в тайну темноты. Не пела вовсе, но умолкла ты. Бессонница моя — твои владенья, И ты — не сновиденье, но виденье, Отчетливое, зримое, как свет. Ты так прекрасна. Но тебя здесь нет. 1891
«Никто в ночи не ведает — каков…»
Никто в ночи не ведает — каков Тот труд незримый, что творит природа. Но вот луга. И в темноте лугов Роса сверкает при свечах восхода. Никто не знает степени тоски, В которую вознесся ум поэта. Но вот строка. И в темноте строки Его печаль имеет зримость света. 1892
«Не проси меня петь. Я немого немей…»
Не проси меня петь. Я немого немей. Я печаль мою пением не обнаружу. Мне б достало ползвука печали моей, Чтоб вконец погубить твою бедную душу. Не по силам тебе эту муку терпеть. Пощади хоть себя! Не проси меня петь! Как я пел на горе, средь живой красоты, Что меня к своим нежным цветам допустила! Там пустыня теперь. Там убиты цветы. Ни травинки там нет. Там простерлась пустыня. На горе, опаленной дыханьем моим, Не воскреснуть цветам и растеньям иным. Разве я не надеялся, что разорю И тебе раздарю всю красу и прохладу: Золотую, во мгле разлитую зарю И весну, благосклонную к чистому саду? Но уму моему не дано превозмочь Силу пенья, в котором лишь горе и ночь. 1892
РОМАНС
Лились и означали грусть Ручьи тех глаз, тех уст напевы, Те слезы, павшие на грудь Прекрасной и печальной девы. Терпели губы тяжкий зной, Труд голоса душа творила, И, смело плача предо мной, Она со мною говорила. Мне речь ее была нова, И я был очарован ею. Ее последние слова Я повторяю как умею: «Ах, не могу я слёз не лить. Судьбы моей ничтожна малость. И лишь любовь… о, лишь… о, лишь…» И снова плакать принималась. 1892
ИЗГНАННИК Я, СЕСТРИЦА
Изгнанник я, сестрица, — с детских дней, Влекомый нетерпеньем и незнаньем, Бреду в страну неведомых теней, — Один, изгнанник. Былые дни и нынешние дни Мучительно влеку я за собою. Утомлены ходьбой мои ступни И сердце — болью. Я направляюсь в сторону беды, Чтобы очнуться, с горьким изумленьем, — Вдали родной земли, родной воды, — Больным оленем. Ты говоришь, что счастлив я вполне, Но не умею этого заметить, Что мне пора забыть о той стране И бег замедлить. Дитя мое! Тому свидетель Бог: Не так я подл, чтоб средь рабов растленных Вполне счастливым пребывать я мог В тюремных стенах. Утешиться меж прочими людьми — Я не имел ни помысла, ни средства. Свободное от веры и любви, Пустует сердце. Так, раненый беглец, бегу в туман, В грядущее, в угрюмую пустыню. Я все покинул здесь. Неужто там Тебя покину? 1902
«Сестра моя, иди своей дорогой…»
Сестра моя, иди своей дорогой, И пусть она окажется светла. Не улыбайся! Рук моих не трогай! Нет, я не друг тебе, моя сестра. Отвергнув путь, спокон веков известный, Тоской неодолимою дыша, Взмывая в небо, опускаясь в бездны — Скитается, безумствуя, душа. Нет рук таких и нет таких объятий, Чтоб удержать ее, остановив — Она не примет кроткой благодати, Умчась туда, куда влечет порыв. Быть может, в мире нет ее безвинней, Но сколько душ она сведет на нет, Пред тем, как в темной и глухой пустыне Она погасит свой опасный свет… Покуда не померкли и прекрасны Черты твои, покуда грусть остра, — О том, чтоб разминулись мы в пространстве, Молись, сестра! Молись, моя сестра! 1902
НАШ ОБЕТ
Мы дали обет, и верны мы обету, Нас тьма окружает и беды нас бьют, Но дорог нам свет, и пробьемся мы к свету, Пусть душные тучи дышать не дают! Огнем и мечом и потоками крови Судьба нас пугала, глядела черно, — Ни славы у нас, ни покоя, ни кровли, Но, чистое, светится наше чело. Изодрано в клочья священное знамя, Родная страна, как чужая страна, Сурово глядит, как идем мы, не зная, Какая нам завтра беда суждена. Пусть рок не допустит увидеть победу И в сумраке грозном ни проблеска нет — Мы дали обет, и верны мы обету, Взыскуя лишь света и веруя в свет. 1903
ЭКСПРОМТ
Святые отцы мои и господа! Я с Музой расстался — совсем, навсегда. Неужто и впрямь сочетал я легко Два слова, когда их друг к другу влекло? Вы думали прежде, что Муза и я — Две грани в любви одного острия? Но нет! Между нами зияет вражда, Святые отцы мои и господа. В разгуле политики и темноты Стою — с непреклонным лицом тамады. Но — Боже! — во мгле моего кутежа Вдруг память восходит, остра и свежа, И горестно я озираю края, Где странствует Муза и мука моя. В армянских горах, где чисты родники, Она углубила их плачем тоски, И в кровопролитье опасного дня Нельзя ей забыть иль увидеть меня. Но, если, отринув обман и дурман, Очнутся свободные души армян, И там, где бесчинствует мертвенный чад Воспрянет снегов и цветов аромат, И добрые люди, собравшись толпой, Воскликнут: «Безумец! Не медли и пой!» — Воскреснет мой голос и нежен, и скор, И сладок губам будет этот экспромт. 1915
«Явился из снегов, издалека…»
В. Я. Брюсову[164]
Явился из снегов, издалека, Призвал к величью духа и любви, И стала так чиста и глубока Надежда, овладевшая людьми. Средь скорби, увлажняющей глаза, Да будут наши помыслы чисты И страны согласуют голоса Под общим небосводом доброты. Пусть крепнут в сердце милость и добро. Совпав в пространстве и пропав вдали, Пусть люди помнят, что лишь им дано Явить собою нравственность земли. Уж если нам соперничать в борьбе, То лишь в одной: кто более других Выгадывает выгоду себе, Безмерно полюбив и одарив. И прав поэт, что предсказал нам бег Времён — в пресветлый и желанный век, Где человека любит человек, Где с человеком счастлив человек. 1916
МОЯ ПЕСНЯ
Сокрыт в душе бесценный клад Любви моей — он щедр и светел. Эй, джан[165], безмерно я богат. Как совладать с богатством этим! О дарованье, ты — не дар, Что выгадаешь и зароешь. Ты — разоренье, ты — угар, Ты — расточение сокровищ. Что делать? Мне неведом страх Пред вором, злом и крайним крахом. Но мысль — утратить дар утрат — Меня терзает темным страхом. Я так рожден! Я так богат! Я всё дарю! Я всем прощаю! И всё же — людям и богам Лишь их подарок возвращаю. 1918
ПРОЩАЛЬНЫЙ ВЗГЛЯД СИРИУСА[166]
Что, Сириус, в пути от мглы до мглы В уме ты держишь? Для чего минуешь Окружности вселенной и углы? — Так спрашивают бедные умы Земных существ. Зачем ты их волнуешь? Что, Сириус, ужель тебе легко Могущество всевечного движенья? И не чрезмерно ль то, что велико? Твоим лучам я отдаю лицо, И мой зрачок испытывает жженье. Ты умеряешь свой безмерный свет, Не потому ли происходит это, Что в небо смотрит каждый человек И столько зрений, обращенных вверх, Всё ж расхищают изобилье света? А сколько глаз ты знаешь! Сколько раз Тебе внимали пристальные очи! Но взор одних — уже давно угас, Другим — смотреть еще не пробил час: Их взор еще во тьме нездешней ночи. Кто первым увидал твой свет живой? Кем ты с земли впервые был замечен? Кто — с запрокинутою головой — Возьмет себе последний пламень твой, И — всё уже, и — любоваться нечем?.. Так в добрый путь, пресветлый чародей! Но, приближаясь к средоточью смерти, Поведай ей вопрос тоски моей: Как много взоров и судеб людей В твоем одном, в твоем прощальном свете? 1922
ПАРВАНА
Баллада1 Высок Джавах[167], но выше, чем Джавах, Две царственных горы — Абул и Мтин, Сокрывшие в снегах и облаках Нездешний мир, что ведом только им. Я говорю, как говорили встарь: Лазурь небес была светлым-светла И в белом замке жил парванский царь — Орлу подобный, но добрей орла. Глуп тот охотник, что затеет спор: Когда взойдет или зайдет заря, Прекрасны лани этих гордых гор, Но всё ж не так, как дочь того царя. Известно мне, что ни в одном саду Садовник так не пестует цветок, Как, добрую благословив судьбу, Парванский царь свое дитя берёг. Он счастлив был, но счастье — впереди. Гонцы разносят весть во все края: — Счастливец! О, приди и победи! Горяч твой конь! Тверда рука твоя! — Где, — молвит царь, — в какой земле, в каком Дому иль замке сыщешь удальца, Достойного красою и умом Пресветлого царевнина лица? 2 Блеск доспехов! Звон подков! Все вы здесь, но сколько вас — Безрассудных храбрецов, Потрясающих оружьем, В ком явил и обнаружил Всю красу свою Кавказ! То ль война, то ли игра Возле царского крыльца! Но когда придет пора Состязанию? И кто же, Кто возьмет себе — о, Боже! — Свет царевнина лица? Труба запела. Чередой Ступают важно царедворцы, И, обмерев, взирают горцы, Как с нежной девой царь седой Выходит — мрачный и могучий. Смотрите! Рядом с темной тучей Сияет месяц молодой. Царевна, светел лик твой лунный! Мечтам предался воин юный, Склонив колена пред тобой. — Взгляни, моя дочь, как сильны и стройны Достойные княжичи этой страны! Яви твою волю и милость твою — Позволь состязаться им в честном бою. Вели им тебе и народу открыть Сокрытую в сердце отвагу и прыть. Увидишь на склоне блаженного дня, Кому покоряется гордость коня — Не так, как другим, и живей, чем к другим, Льнет солнце к доспехам его дорогим. Когда состязанью наступит конец, Скажи храбрецу: «Ты — храбрейший храбрец. Вот яблоко, и означает оно, Что ты — повелитель мой. Так суждено. Завидует мир торжеству моему, Но слава прекрасному миру сему!» Царь говорил. Толпа невдалеке Томилась жаждой боевого гнева. Но вышла дева с яблоком в руке, И, с яблоком в руке, сказала дева: — И злой силач коня пускает вскачь И побеждает с грубостью постыдной. Что из того? Он — только злой силач, Душе моей не милый и постылый. — Так говорила, яблоко держа. Недоуменье воины терпели: — К чему твоя склоняется душа, О, Парваны прелестнейшая пери[168]? Всяк вопрошал: — Чего же хочешь ты? В какой звезде небес твоя услада? В каменьях непомерной красоты? Иль в тяжких звёздах серебра и злата? — Что серебро, что злато для меня? Все звёзды гаснут! Всё — тщета, всё — бренно. Хочу неугасимого огня! — Таинственно ответила царевна. Только сказала — один за другим Ринулись храбрые юноши в путь, Вдаль, за священным огнём дорогим, Что не затмить, не забыть, не задуть. Пыль, что взвилась под копытом коня, В прах обратилась. И годы прошли. Где ж смельчаки, что искали огня? Их не видать ни вблизи, ни вдали. 3 — Отец, отец, скажи мне, почему Те юноши, томимые любовью, С огнём, оберегаемым ладонью, Не возвратились к дому моему? Ужель забыли и умчались прочь? Где ныне их судьба в седле качает? — И горестно отец ей отвечает, И горестно ему внимает дочь: — Путь храбрецов лежит сквозь кровь и тьму. Дракон их настигает семиглавый. И все-таки, овеянные славой, Они вернутся к дому твоему. — Проходит год, и спрашивает дочь: — Отец, отец, где мой летящий всадник, Что в сновиденьях, медленных и сладких, Летит ко мне, когда настанет ночь? — И говорит отец: — Дитя, дитя! Легко ль добыть огонь неугасимый? Кто знает? Вдруг его добытчик сильный В огне сгорает, до огня дойдя? — Вновь год прошел. На замок пала тень. Томится дева в горе и тревоге. Ни на горе, ни на пустой дороге Нет всадника. Так угасает день. — Отец, отец, на свете нет огня! Ни искорки! Нисколечко! Нимало! И сердце мое скорбное увяло! Весь белый свет — лишь темнота одна! — Тяжки царю дочерние слова. Седым-седой, поверженный и старый, Что может он? К его груди усталой Усталая клонится голова. 4 Всё это было так давно, Но и тогда летели годы. Царевна видела в окно Пустые небеса и горы. Что было светом — мрак унёс. Навзрыд заплакала царевна. Всё минуло. Но бедных слёз Простая влага уцелела И стала озером. Оно Всех приняло в свои глубины. Ушли на сказочное дно Минувших дней живые были. Поныне в озере видны Сады и замок под водою. Во славу прежней Парваны Оно зовется Парваною… Вы видели, как бодрствует в ночи Рой мотыльков, печальных и отважных. Во имя тайн, неведомых, но важных, Их привлекает слабый свет свечи. Что им за польза в гибельном огне? Неужто этой ночью заповедной Полётом их продолжен подвиг бедный Тех юношей, что жили в Парване? Те, храбрые, седлавшие коней, Блиставшие своей одеждой бранной, — Лишь мотыльки, что ищут казни странной И как о благе думают о ней. Так и горят все те, кто был людьми, Пока их ждет прекрасная царевна, Не ведая: смертельно иль целебно Опасное свечение любви. 1902
Стихи детям
ЛИСА
В один прекрасный день лиса сошла с горы И говорит: — Я жду, несите мне дары! Мне надобен петух. Один петух пока! Ах, дерзкая лиса с хвостом пышней цветка! А бабушка моя, спасая свой насест, Кричит: — Держись, петух! Лиса тебя не съест! Ужо моя клюка помнёт твои бока, Постылая лиса с хвостом пышней цветка! Но бабушке лиса пролаяла в ответ: — Без толку не кричи — даю тебе совет, Слаба твоя рука и палка коротка!.. Бесстрашная лиса с хвостом пышней цветка! Лиса в курятник шасть и, не боясь греха, Взялась хвалить красу и удаль петуха: — Мне даже мысль о нём приятна и сладка!.. Лукавая лиса с хвостом пышней цветка! Вдруг бабушка моя воскликнула: — Беда! Исчез мой петушок! Пропал невесть куда! На горе мне сюда пришла издалека Бесстыжая лиса с хвостом пышней цветка! Ой, милый мой петух! Оранжевый петух! Как пел ты поутру! Как радовал мой слух! Погиб, красавец мой! Печаль моя горька… Жестокая лиса с хвостом пышней цветка! Ах, маленький зверёк, удаленький зверёк, И след простыл твоих быстробегучих ног! Худы твои дела, да слава велика, Премудрая лиса с хвостом пышней цветка! 1906
ЖАВОРОНКИ
На гумне — и смех и труд. Жаворонки — тут как тут. Клювиками — тук-тук-тук. Улетают из-под рук. Незаметно, воровски Выбирают зёрнышки, И над током впереклик Слышится: килтык, килтык. 1907
ВОРОБЬИ
Полторы кадушки проса у меня — чтобы посеять, Чтобы всходы появились, чтобы холить и лелеять Эти всходы молодые и водою поливать. Воробьи же прилетели, чтобы проса поклевать. Чтоб моих отборных зерен воробьи не растащили, Поднял я тяжелый камень, чтобы камнем их подбить. Мясники ножи точили, чтоб совсем их погубить. Девушки, оставив игры, рукава одежд нарядных Засучили, чтобы птицу ощипать и опалить. Все старухи суетились, чтоб для яств невероятных Под котлом огонь затеять и в котел воды налить. Все соседи собирались, чтобы есть и чтобы пить, Шли попы со всей округи, чтобы пир благословить. Сазы [169]взяв, брели ашуги[170], чтобы пир наш воспевать… Ой, воробушки мои, Ваши крылышки малы, Брюшки белы, Спинки рябы, Пили, ели, Были рады, Что попили и поели, Ой, вспорхнули-улетели, Чтоб на воле вековать, чтобы зернышки клевать! 1908
ЗЕЛЕНЫЙ БРАТЕЦ
— Э-э-эй, зеленый братец, Э-э-эй, веселый братец, Ты сказал нам: «Улыбайтесь, Забывайте о зиме! Пусть цветы в садах белеют, Пусть ягнята нежно блеют, Пусть скворцы птенцов лелеют, Распевают на заре!» — Э-э-эй, зеленый братец, Э-э-эй, веселый братец, Что за игры, что за радость На ликующей земле! 1908
Аветик Исаакян[171]
«Я уподобил сердце небу…»
Я уподобил сердце небу, И для любого существа В нём есть счастливая звезда, Есть высочайший трон. Я уподобил сердце небу, Чтоб длился аромат цветка, Чтоб девушке была сладка Любовь, и плыли облака, Спасительные для пустыни Души, что ограждала века. Я уподобил сердце небу… 4 февраля 1893 Тифлис
«Вздыхают ветер и волна…»
Вздыхают ветер и волна, Пространство осени безбрежно. Земля, вода, звезда, луна — Всё так светло и безмятежно. Ах, сердце слабое, за что Тебя казнит ее немилость? Лишь солнце глаз ее взошло — Я полюбил. А солнце — скрылось. Сгорели звёзды. Ночь темна. Завяли лилии и розы. Разбилась сладость бытия На горе, жалобы и слезы. Уходят волны и ладьи. От боли я изнемогаю, Но лишь из боли и любви Я песни грустные слагаю. 12 сентября 1893 Хазарапат
«Луна сияет безмятежно…»
Луна сияет безмятежно. С чем профиль облака так схож? Молчит болото. Нежно-нежно Тростник охватывает дрожь. Печальный одинокий аист Раздумывает о своем, И, превзойти луну стараясь, Блистает тусклый водоём. Один на берегу угрюмом, Смотрю на воды и леса, Предавшись сладко-грустным думам, И сон ложится на глаза… 29 июня 1895 Ани
«Пыльцою лилии-луны…»
Пыльцою лилии-луны Осыпаны поля и речка. На ниве — вздохи тишины. Покойно сердце и безгрешно. Сырые ветви нежных ив С водою спутаны и льются, И птицы, веки притворив, Мечтаньям ярким предаются. Прилежно трудится сверчок. Звук тайной песни реет возле Мысль важная, невесть о чём, Развеялась. Сияют звёзды. Луна прошла. Ночная темь Над речкой моросит и вьется. Вот ивы плач прошелестел… И сердце грустно, грустно бьется… 14 сентября 1895 Ормос-Ани
«Я утром видел голубя…»
Я утром видел голубя В решетчатом окне, В темницу солнце глянуло, Печалясь обо мне. Ах, я тоскую, мучаюсь, Кляну мою тюрьму. Мою голубку, солнышко, Когда я обниму?