Пустоту, конечно, надо было заполнить, но, наверное, иначе. Может быть, время и сгладит, но пока я плохо верю, что сумею выкарабкаться.
А родители передают тебе большой привет. Папа стал стариком. Работает очень много и очень устает. Мама тоже страшно сдала, все делает сама, по-прежнему ради нас готова на какие угодно лишения.
До свидания. Твоя Нина".
Не думаю, Аня, что в письме много преувеличений, хотя позже Нинины послания звучали и не столь безнадежно. В конце 1924 года Нате с помощью Ильи удалось добиться откомандирования Лемниковой в Москву. Она приехала в середине декабря, но жить сначала ей было негде, и она поселилась у Наты на Полянке. До марта они жили в квартире вчетвером: Ната, Нина Лемникова, Спирин и тогда еще Коля. Коля отнесся к появлению нового жильца спокойно, а Спирин, который и сам был на птичьих правах, буквально клокотал, чуть ли не ежедневно требуя от Наты, чтобы она выставила подругу.
Надо сказать, что Нина в общежитии была человеком нелегким, временами Ната сильно ею тяготилась, но о том, что Лемниковой хорошо бы указать на дверь, она и слышать не хотела. Спирин нервничал по вполне понятным причинам. Он надеялся убедить Колю, что его вот-вот должны арестовать и единственный шанс спастись бежать, бежать как можно скорее. Причем так бежать, чтобы никому и в голову не пришло, что Коля до смерти напуган и хочет одного - где-нибудь спрятаться. В итоге Коля начал всерьез готовиться к своему знаменитому пешему походу из Москвы во Владивосток.
Еще два-три года назад Коля объяснял Спирину, что вот у него есть идея пройти страну насквозь и попытаться убедить, умолить всех этих расколотых Гражданской войной, переполненных ненавистью людей простить друг друга и снова сойтись в народ. Спирин, услышав Колин план впервые, жестоко его высмеял, но с недавних пор он вдруг стал говорить, что поход - именно то, что нужно. С одной стороны, Коля исчезнет из Москвы, где за ним давно и пристально следят, а с другой, поскольку проповедовать он собирается совершенно открыто, не таясь, за ним и дальше в худшем случае будут наблюдать. Об аресте, пока он не дойдет до Владивостока и не станет ясен результат, речи быть не может. Следовательно, четыре года передышки он, Спирин, ему гарантирует. В лучшем же случае, на что, кстати, есть немалые шансы, "органы" сочтут Колину деятельность полезной, нужной новой власти.
В общем, впереди у Спирина была реальная и скорая надежда остаться вдвоем с Натой, и от Лемниковой под боком, с ее бесконечными требованиями и истериками, он спешил избавиться. К счастью, связи у Спирина были, и к маю, убедившись, что на решительный разговор с подругой Ната не способна, он пристроил Лемникову на агитпароход, собиравшийся плавать по Каме чуть не до середины осени. На пароходе ехала небольшая театральная труппа и три десятка культпросветработников, которые должны были читать для местных жителей, в основном пермяков и коми, разные лекции: в частности Нина, проучившаяся три года на высших женских курсах, подготовила несколько лекций по санитарии. Во время первого же рейса у нее начался бурный роман с неким Вадимом, читавшим доклады о международном положении, но когда они вернулись в Пермь за углем, к ним присоединилась жена Вадима Лена. Откуда-то она знала об их связи, вдобавок по распоряжению корабельного комиссара была придана Лемниковой в качестве помощника - показывать с помощью фоноскопа наглядные материалы. Из Соликамска Нина писала Нате:
"Задним числом я хорошо понимаю, что ехать дальше с ними обоими было недопустимо. Лена и я просвещаем теперь пермяков на пару. Мне это чудно'. Может быть, виновата моя излишняя задерганность или еще что-нибудь, но я бы на ее месте не согласилась сейчас работать вместе. Здесь какая-то ненормальность. А так я рада, что ничего у нас Вадимом не вышло. С моей стороны настоящего тоже, наверное, не было, просто я не могу скоро забыть. Все же грустно, что я не нахожу в себе света, который был во время первого рейса. Тогда к нам обоим у меня было что-то теплое и ясное, а теперь одно удивление. Прибавь, что я вижу, что вела себя смешно. Зря, однако, я во всяких мучениях стараюсь видеть красоту. Я начинаю любить эти мучения за красоту, любить свои фантазии и, витая в облаках, не могу с ними расстаться. Получается глупость. Крепко тебя целую и давно жду твоего письма. Нина".
Спустя неделю она послала в Москву письмо, где было: "Во всем есть хорошая сторона. Во-первых, это мне еще один урок жизни; я сразу постарела лет на десять, однако взамен целая куча новых фантазий, снов, сказок, уж не знаю, как лучше выразиться. Я сейчас о Вадиме даже не думаю, но за то, что было, ему благодарна. Он излечил меня от Иркутска. Во мне такая масса доброго, красивого, нежного, ах, если бы я умела писать! Носятся кусочки ритмов и рифм, какие-то образы, какие-то обрывки мелодий, полный хаос, я прямо не могу их в себе удержать. Хочется петь песню, какую поют кочевники, бесконечную, словно путь по степи. Хочется раствориться в ней, уйти далеко-далеко, совсем одной, и петь у костра или на берегу реки. День за днем идти и идти, ловя как знакомую речь каждый шорох, понимая, будто надпись, и звериный след, и обломанную ветку. Там я бы нашла свою песню, а спела бы ее - нашла и покой. Впрочем, покоя я не хочу, но и надрыва не хочу тоже.
Ну, хватит. Крепко тебя целую, твоя взбалмошная Нина Лемникова.
P.S. У меня большая неприятность. Из Иркутска написали, что здоровье мамы сильно ухудшилось, у нее грудная жаба, надо лежать в постели, а она прыгает. Что делать, не знаю. Я сейчас иду, будто по канату, того и гляди, соскочу куда-нибудь. Однако пока держусь, держусь".
Оттуда же, Анечка, с камского парохода, от Лемниковой в Москву в июле пришло еще одно письмо.
"Ната, дорогая! Я месяц назад написала огромное письмо, не понимаю, дошло ли оно: ответа, во всяком случае, не получила. В нем было о нашем корабельном комиссаре Павле. Вкратце повторюсь, мне необходим твой совет. Вскоре после того, как мы расстались с Вадимом, Павел предложил мне выйти за него замуж и ехать на два года на Камчатку. Тогда я отказалась, потом засомневалась и постепенно решила, что поеду. В пропавшем письме я рассказывала о своих колебаниях. Теперь же я твердо хочу ехать. Именно с ним, с Павлом, хочу. Правда, недостатков в Павле куча, но они искупаются очень редкими и чудесными чертами. Словом, я беру его, какой он есть. Я хочу с ним вместе идти по моей чудной тропиночке - он спутник хороший, мы откроем новые страны, которых никто не видел. Мы рука об руку пойдем вперед и выше, заберемся туда, куда в одиночку не дойти. Словом, и в жизни, и в работе мы дополним и поддержим друг друга. Да что умствовать?! Нам будет хорошо, будет солнце, свежий ветер, будет все что хотите прекрасного, нежного, яркого, сумасшедшего. Это мое, наше право, и я его завоюю!
Только мамочка... Как же мне быть? Раньше я бы отказалась легко, а теперь не могу. Я себя ругала, срамила самыми жалкими именами, ведь я по-прежнему или даже еще больше ее люблю, и вдруг Павел перевесил... Я в полном рассудке, ни чуточки не теряла голову, я ему сказала, что зависит от мамы, а сама - хочу ехать. Будто сумасшедшая, хочу. Когда я думаю о Камчатке, кругом все цветное, танцует, а оглянешься - тяжелый серый туман и наш пароход гудит, чтобы с кем-нибудь не столкнуться.
Если бы не два года... Как же быть? Могу ли я ехать? Почему-то мне кажется, что все будет хорошо. Там есть постоянная телеграфная связь. А два года, в конце концов, не такой уж длинный срок.
Ната, дорогая, конечно, если маме будет очень тяжело, я останусь. Только она не скажет. Пожалуйста, поговори с ней, позондируй, посмотри, кто из нас должен уступить. Я гадкая эгоистка, но отказаться силы воли нет: эта поездка сейчас для меня - все.
И пожалуйста, какой бы ни был результат, сообщи телеграммой: адрес Пермь, Главпочтамт, до востребования, Лемниковой. Твоя Нина".
Но камчатская командировка сорвалась. Почти полгода, пока решалось дело, Нина с Павлом прожили в пермской гостинице, а потом все растеряв: и работу, и мужа, и ребенка (на пятом месяце, у нее был выкидыш), она вернулась в Москву. На этом фоне было лишь одно светлое пятно. Спирину тогда же удалось выхлопотать для нее в Москве комнату. Незадолго до развода с Павлом Лемникова писала Нате: "Родная моя Натуша, знаю, что будешь ругать, но что же делать?
Не верю в предопределение, но одной случайностью то, что произошло, объяснить трудно. Хотя не все ли равно, каким способом отняты у человека и силы и воля к жизни? Ведь подумай, за один месяц я потеряла ребенка и надвигается новое - прошла трещина у нас с Павлом. Правда, я сама часто не понимаю - люблю ли я его по-настоящему, бывает и скучно, и тяжело с ним, но сразу потерять и ребенка, и мужа - когда я так боюсь одиночества, когда так хочется ласки, тепла, и не только в дружбе, но и в своей норке.
Прибавь постоянный страх за мамочку, страх, что она заметит, что я балансирую на краю чего-то страшного и непоправимого. Конечно, решать мне самой, но скажи, когда Павел был в Москве, как он тебе показался? Глупый вопрос, но ведь, в сущности, на разрыв-то иду я. Предложение в Средней Азии даже лучше камчатского, будь я на месте Павла, ни за что бы не отказалась. Я же ехать туда решительно не хочу, и причина не только в жаре. Жара - внешнее, да и живут же в Бухаре люди. Дело в моей проклятой интуиции, которая по неуловимым признакам, я их даже не назову, угадывает неладное и редко ошибается. Я из-за самозащиты первая ощетинилась, предложила разойтись и прочее, а он сидит словно в воду опущенный и вместо обычных протестов говорит, что подумает. Знаю, отправься я сейчас в Москву на месяц - все наладится. Он без меня тут же дичает. Но зачем, стоит ли игра свеч? Странно, он груб, некультурен, примитивен, но есть в нем и мягкость, и чуткость, и глубина, словом, много хорошего, и при всем иногда совершенно недопустимом моем отношении к нему я чувствую, что к нему привязана, что расстаться мне будет невыносимо тяжело, - а веду к разрыву. Но мама, кажется, считает, что у нас ничего особенного. Может, и правда? Сама я не понимаю, не могу понять, не могу разобраться. Не получается ни читать, ни думать, только переживаю, что было раньше, да мутно, без радости воображаю будущее. Я похожа на солдата, вернувшегося с войны: внутренне опустошена и знаю о жизни слишком много плохого, чтобы ждать откровения. В общем, мне страшно. Впереди беспросветно, компас потерян и дороги не видно.
Где, где же свет, где выход? И есть ли он для меня или я уже за бортом?
P.S. Писала и лгала себе, тебе; ни во что я не верю, ни на что не надеюсь, для меня все кончено, и вопрос - как лучше уйти... Но мама - что будет с ней? Притворяться сил больше нет.
Ради Бога, помоги. Посоветуй... Твоя Нина".
Через две недели после истеричного пермского письма Нина снова появилась на Полянке, но на сей раз Спирин возмущаться не стал, он уже знал, что избавиться от Лемниковой можно - надо откупиться. Слава Богу, возможности у него были. В итоге, как я говорил выше, спустя неполный месяц Лемникова по ордеру ОГПУ вселилась в комнату совсем от них близко, так захотели и она и Ната - в Спасоналивковском переулке. Нашлась для Лемниковой и работа. Конечно, Спирин легко мог взять Нину в свое ведомство, но подобная перспектива ему мало улыбалась, и он пристроил Лемникову в комиссариат железных дорог, где тоже был очень хороший паек, правда, как и в Иркутске, надо было день и ночь стучать на машинке. К удивлению Наты, Лемникова согласилась не кочевряжась, и лишь позже стало ясно, почему. В комиссариате у нее скоро появились видные покровители, которые, кроме всяческих послаблений и льгот, обеспечивали и ордера на хорошую мануфактуру. Спустя два месяца Лемникова с полным основанием звала себя настоящей столичной штучкой.
Со студенческих времен она была страстная театралка, и Ната все чаще слышала, что Лемникову в мехах, чуть ли не в драгоценностях видели и на одной премьере, и на другой. В общем, жизнь наладилась, хотя, может быть, и не походила на ту, о какой они в юности обе мечтали. Сама Лемникова не раз говорила, что обязана подруге по гроб жизни.
Ты, Анечка, дальше увидишь, долг этот был отдан быстро. Пока же дела шли хорошо, даже с запасом, и Лемникова начала строить планы переезда родителей в Москву, в Сибири они почти непрерывно болели.
Между тем Коля шаг за шагом дозревал до своего похода во Владивосток, и наконец 7 февраля 1927 года Спирин и Ната спустились вниз к подъезду, чтобы напоследок его обнять и попрощаться. Все обстояло именно так, а венчание, множество друзей и церковная паперть, к сожалению, - красивая сказка.
Но не спеши, Анечка, разочаровываться, возможности у тебя еще будут. Пока же скажу, что насчет того, во что, отправляясь во Владивосток, Коля был одет, имелись ли у него швейцарские горные ботинки, кавалерийские галифе и красноармейская шинель, мне узнать неоткуда, может, и были. Подруге Ната лишь написала, что они втроем обнялись, расцеловались, и Коля ушел, за Спириным почти сразу пришла машина, он уехал, а она долго, муж давно скрылся за особняком, что на углу Полянки, стояла и смотрела ему вслед. Плакать она не плакала, но на душе было очень тоскливо. Перед тобой, Анечка, цитата, из нее видно, что пусть они прощались и не столь торжественно, как с церковью и венчаньем, но тоже трогательно.
В квартире, где Лемникова получила комнату, телефона не было, и они с Натой по-прежнему писали друг другу письма. А теперь, Анечка, остановись и вдумайся в то, что я сейчас скажу. Вся переписка Наты с Колей, и та часть, что я тебе уже переслал, и те письма, которые разберу и пошлю позже, сначала и до конца, с первой буквы до последней - полнейшая туфта, липа. Липа - названия городов и деревень, из которых Коля слал Нате письма, и перегоны между ними, которые он проходил, валясь с ног от усталости, голодный и промерзший. Туфта его выступления и долгие, заполночь, беседы с хозяевами, которых, как и других своих слушателей, он уговаривал забыть обиды, кровь, снова сойтись в один народ. Все полнейшее, абсолютнейшее вранье, потому что ничего, ни самих выступлений, ни слушателей, просто никогда не было. А не было их по вполне уважительной причине. Ни одну из перечисленных им деревень Коля не посещал и посетить не мог, потому что за полтора десятка лет своих странствий ни разу не покидал Москвы. Только однажды съездил в Сызрань, чтобы вместе с Катей остановить Нату, но и туда он отправился из Москвы, а не из Моршанска. И Ната, что любопытно, все прекрасно знала. Каждый раз, когда она писала Коле то якобы в Коломну, то в Рязань, или далеко-далеко, на Урал, в Касли, она хорошо понимала, что Коли ни в одном из названных мест не было и не будет, но в письме, словно так и надо, писала Касли, а на конверте - Москва, Главпочтамт, до востребования, Николаю Кульбарсову. Иначе шиш бы он их получил. И он шел отнюдь не во Владивосток, а на Главпочтамт, брал ее письма и на многих, многих страницах, с кучей подробностей и путевых зарисовок - фантазия у него, конечно, была дай Бог - писал Нате свои. А она обижалась, обвиняла Колю, что он использует ее вместо почтового ящика, все, что есть в его письмах, предназначено не ей, Нате, а Феогносту, ее в них лишь обращение: "Дорогая Ната" или "Ната, любимая". И вообще, он бросил ее, беременную, без денег, без продуктов - какой-то бред...
Ладно, Аня, слушай дальше. Что произошло с Колей 7 февраля, когда он ушел из дома, я могу лишь предполагать. Наверное, уже вечером, когда стало холодно и он окончательно продрог, Коля повернул назад, но не исключаю, что первую ночь своей дороги он провел в какой-нибудь канаве, а обратно пошел следующим утром. Во всяком случае, пришел он не домой, а к Лемниковой, голодный, до костей промерзший и, главное, больной - потом, много лет спустя, врачи говорили, что тогда он на ногах перенес тяжелое воспаление легких и испортил сердце. Почему к Лемниковой, а не домой? Думаю, что домой Коля идти боялся не из-за Натиных насмешек, Спирин с осени чуть не каждый день пугал его арестом, и Коля понимал, что на Полянку ему возвращаться нельзя. Оставалась Лемникова, единственный человек, которого в Москве он близко знал, и которая, что он тоже знал, относится к нему хорошо.
Возможно, он тогда думал, что день-два отлежится, придет в себя и снова уйдет, Нату же и ГПУ ставить об этом в известность не обязательно. Проведают значит, проведают, особой вины он здесь за собой не видел. К Нине на Спасоналивковский он приплелся, кажется, все же ночью, перебудил полквартиры, но был принят, напоен, накормлен и, самое важное, уложен в постель. Лемникова на ту ночь (цитата из ее письма к Нате) перебралась на оттоманку, а Коля спустя несколько дней, едва сбив температуру, ушел, но снова добрался лишь до Калужской заставы, а когда стемнело, повернул назад. В дверь к Лемниковой он опять позвонил в середине ночи, с тех пор и повелось: утром, на рассвете, он, никого не будя, уходил, а ночью возвращался.
Впервые просматривая переписку Наты с Лемниковой, я, конечно, обратил внимание на некоего Колю, судьба которого обеих занимала до крайности, но тогда мне и в голову не пришло, что речь шла о Николае Кульбарсове. Теперь, внимательно перечитывая их письма, я заметил, что Коля в ней появляется отнюдь не сразу, как он ушел из дома и стал ночевать у Лемниковой, а только через два с половиной месяца, причем первая о Коле пишет Ната.
24 апреля она отправляет подруге чрезвычайно резкое письмо, где фактически обвиняет Лемникову, что та в ответ на все, что Ната для нее сделала, увела у нее мужа. Письмо переполнено обидой и сарказмом. Так-то Нина, которая каждому встречному и поперечному объясняла, что по гроб жизни Нате обязана, с ней расплатилась! В письме Ната обвиняет Лемникову в подлости, предательстве, черной неблагодарности, а кончает тем, что на небе есть Бог и на чужих несчастьях свое счастье не построишь.
О подоплеке Натиного письма я, Аня, могу лишь догадываться. Подозреваю, что она следующая. Москва - город не слишком большой, и Колю, хоть он и уходил на рассвете, а возвращался ночью, время от времени наверняка встречали знакомые. В общем, рано или поздно до Наты должно было дойти, что ее мужа, о походе которого во Владивосток наслышаны были многие, видели в городе. Или его самого, или человека, как две капли воды на него похожего. В любом случае, дело здесь явно нечисто. Не исключаю, что сначала Ната от подобных разговоров отмахивалась, ведь ей тогда уже приходили от Коли письма из Вереи, Боровска... Но и Спирин от своих топтунов и сексотов получил донесение, что Коля Москвы вправду не покидал, он по-прежнему в городе и сейчас скрывается у Лемниковой.
Спирин новостью был буквально разъярен, что я вычитал в Натином письме, кричал, что его и Нату провели, будто малых детей, и он это так не оставит. Не хочет Коля по доброй воле идти во Владивосток, пойдет этапом на Воркуту. Впрочем, его угрозы стоили немного. Спирин знал, что арестовать Колю Ната ему никогда не даст. Кричал же он, отчаянно боясь, что однажды Коля пойдет не к Лемниковой, а вернется обратно на Полянку и их с Натой жизнь, которая лишь начала налаживаться, рухнет.
Надо отдать Нине должное: на Натино письмо она ответила без обычной взвинченности, спокойно и разумно. Подробно рассказала, когда и каким Коля у нее появился, написала, что и сейчас он каждое утро уходит из дома в этот свой поход, и она совершенно не знает, вернется ли он или на сей раз все в порядке и он, как и задумал, уже идет по Калужскому шоссе сначала на юг, а потом к Владивостоку. Она соглашалась, что, возможно, поступила неправильно, сразу не написав или не позвонив Нате с работы, но оправдывается тем, что Коля заставил ее поклясться, что она никому ничего не скажет, во-первых, потому, что он панически боялся, что "органы" его арестуют, а во-вторых, утром он собирался уйти.
Дальше Нина переходит к Натиным обвинениям в неблагодарности. Тон здесь не такой извинительный, но держится она вежливо. Пишет, что мужа никогда у подруги не уводила и, соответственно, на чужих бедах собственного счастья не строит. Неправда и то, что она не отдает долги. Наоборот, замечает Нина, ей казалось, что в платежах она весьма исправна. Не надо делать из нее дурочку: она немало прожила на Полянке и прекрасно видела, что Спирин и Ната только и ждут, дни считают, когда Коля отправится в свой Владивосток и они смогут остаться вдвоем. Она, Нина, им тоже мешала, почему Спирин и выбил ей комнату в Спасоналивковском. Но неважно, почему она получила жилье, за комнату Нате и Спирину она и сегодня готова ноги целовать. Однако почему Ната не помнит, что Коля ей и ее сожителю оставил, фактически подарил трехкомнатную квартиру на Полянке, а сам перебрался в задрипанную коммуналку? Получается, что обмен для них вышел не худший.
И дальше: "Ты забываешь, в каком виде Коля ко мне пришел, забываешь, что я уже три месяца хожу за ним, как за малым дитем, что я целиком и полностью его содержу и хорошо знаю, что содержать буду всегда. Думаю, на сей счет и ты не заблуждаешься. Последнее: ты пишешь мне так, будто хочешь одного - чтобы завтра Коля со своей Калужской заставы пришел не ко мне, а на Полянку. Извини, но я не верю".
По-видимому, Нинино письмо возымело действие, и следующие Натины послания спокойнее. Конечно, прежняя их переписка была другая, обе стали куда холоднее, а главное, аккуратнее, "уколы" встречаются, но от них легко откреститься. Ясно, что и Нина, и Ната боятся дать повод для разрыва. Темы не изменились: спектакли, общие друзья, но это антураж, обеих интересует один Коля, любые связанные с ним мелочи. Здесь равенство. Судя по тому, как отвечает Нина, я бы сказал, что обе они признают друг за другом право и говорить о Коле, и все о нем знать. Коля становится основой их отношений, кстати, весьма стабильных. Почти без изменений переписка продлится больше четверти века, вплоть до смерти Наты в пятьдесят третьем году.
Время от времени, конечно, случались периоды, которые им обеим давались очень тяжело. Например, спустя пять лет после начала Колиного похода Нина написала, что, похоже, она от Коли беременна. Письмо с бездной страха: сделав множество абортов, Нина не сомневалась, что забеременеть не может, теперь же она, с юности мечтавшая о выводке детей, панически боялась, что и этого одного не сумеет выносить. И все же она ликовала. По почерку видно, что, когда она писала, у нее дрожала рука, видно, что она понимает, что Нате о своей беременности надо писать спокойно и безразлично, словно они обсуждают обычную бытовую ерунду, но получается у нее плохо. Пару раз ей явно не удается скрыть восторг, и сразу она напарывается на ответ. Ната пишет ей: а уверена ли Нина при той бурной жизни, которую она ведет, что ребенок именно Колин? Нина знает, что вина ее, и не столько отвечает, сколько оправдывается. Объясняет Нате, что почти три недели не выходила из дома, болела гриппом, а дальше не удерживается, добавляет, что как Ната могла подумать, что она где-то нагуляла брюхо, а валит на Колю?
С Натой Нина не сумеет себя сдержать еще один раз. Примерно через год, уже родив здоровую красивую девочку, она с дачи - в деревне на берегу Учи они сняли пол деревенского дома - напишет письмо, словно в девичестве, бесконечно радостное, восторженное. На трех страницах расскажет Нате, как у самой воды на одеяле в траве она тетешкается с ребенком. Это письмо, зная вечные Нинины мечты о ребенке, Ната ей простит и ответит мягко.
Но вернемся назад. То Натино письмо вообще трудно назвать честным. Да, у Нины по-прежнему есть связи на стороне, и что Коли с раннего утра до ночи нет дома, ее очень устраивает. Однако Ната знает, что иначе она бы не смогла содержать их обоих, знает, что после того, как Коля поселился в Спасоналивковском, у Нины было несколько привлекательных предложений от людей равно и интересных и хорошо поставленных, тем не менее она всякий раз отвечала отказом. Так что Коле она предана целиком и полностью. На Нинино письмо Ната отвечать не стала, и, по-моему, Анечка, причина простая: отвечать, в сущности, было нечего. Дальнейшая переписка двух бывших подруг - занятный источник. Конечно, Ната продолжает ревновать Колю, по-своему продолжает его любить, но вернуть уже не пытается, довольствуется письмами Нины.
По-другому, узнав, где обитает Коля, повел себя Спирин. Спирин был влюблен в Нату давно, давно мечтал, что когда-нибудь у них будет нормальный брак, нормальная семья. После того, как Ната, благополучно разрешившись от бремени, родила девочку, Колину дочку - ее нарекли Ксенией, - он ребенком очень гордится, много им занимается, сам купает, сам сажает на горшок. И потом, когда Ксюша подрастет, часами будет играть с ней, читать на ночь сказки. Он во всех отношениях считал ребенка своим и хотел, чтобы Коля дал ему возможность Ксюшу удочерить. Спирин не питал иллюзий, знал, что раньше связывало Нату и с Феогностом, и с Колей, но ему казалось, что Ната должна понять: то время кончилось и пора ставить точку.
Натина переписка с Колей, его обращения "Натюша, дорогая, любимая, как мне без тебя плохо", слова Коли, что сначала ему надо было уехать во Владивосток и уже оттуда идти в Москву, тогда он каждый день, пусть на чуть-чуть, но был бы к Нате, любимой, ближе и идти ему было бы куда легче, - после перлюстрации клались на его рабочий стол, и Спирин их читал. Читал не для того, чтобы ссориться, выяснять с Натой отношения, а надеясь, ища свидетельства, что переписка или вот-вот заглохнет, или хотя бы станет спокойнее. Ему казалось, что время идет, скоро Коля и Ната начнут друг друга забывать, и все остынет. Но ничего не менялось, и он очень страдал. Потом совершенно неожиданно Ната отправилась в Сызрань к Феогносту, уехала, даже не оставив ему записки, не попрощавшись. Пускай через несколько дней она вернулась и жизнь пошла вроде бы по-старому, - ее отъезд Спирина подкосил.
Все же, Анечка, мне кажется, что постепенно он бы смирился, принял Нату такой, какой она была, если бы Коля и вправду с каждым днем уходил дальше и дальше от Москвы. Но он жил рядом, на соседней улице, и однажды, идя обратно от вечной Калужской заставы, мог завернуть не в Спасоналивковский, а пройти лишних сто метров до Полянки. Его соседство Спирина буквально убивало, тем более что трижды, возвращаясь с Лубянки поздней ночью, он видел медленно бредущего домой Колю и всякий раз спрашивал себя, а что если, пусть и не нарочно, он перепутает улицы. В конце концов, на Полянке Коля прожил два десятка лет, и ноги сами могут его сюда привести, так что' будет, если он вдруг позвонит в дверь их старой квартиры, - примет его Ната или нет? Бывали дни, когда он думал об этом, перебирал варианты почти непрерывно и, в общем, приходил к выводу, что да, примет, более того, примет как своего законного мужа, как отца своего ребенка, а ему, Спирину, укажет на дверь.
У Спирина были, конечно, возможности получить любую квартиру в любом доме, кроме разве что Кремля. И он знал, что здесь, на Полянке, он был и останется чужаком. Тут даже стены готовы были свидетельствовать, что он хитростью выжил хозяина и завладел его имуществом, женой, ребенком. Спирин не раз предлагал Нате переехать, но она никогда не соглашалась. Для Спирина ее отказы были лишним доказательством, что она продолжает ждать ушедшего в бесконечный поход Колю, ждать в его собственной квартире, куда он рано или поздно должен вернуться.
Когда Спирину стало известно, что Коля поселился у Лемниковой и, по-видимому, каждую ночь будет проводить в Спасоналивковском, он, сколь ни было ему тяжело, еще пару лет выжидал и лишь потом начал действовать. Но и тогда вел дело медленно и аккуратно, чтобы не вызвать у Наты подозрений. Если сказать по правде, Анечка, у меня нет надежных данных, что события, начавшиеся летом 1929 года, срежиссированы Спириным, просто с трудом верится в цепь случайностей. Интуиция подсказывает, что пусть Спирин действовал без обычного размаха, да и цель была жалкой - вынудить Колю убраться куда-нибудь подальше, - это он. Если Ната ни в какую переезжать не соглашалась, надо было заставить уехать Колю.
Задача несложная, соответствующим был и спиринский план. Одну из комнат в коммунальной квартире, где была прописана Лемникова, занимала очень милая учительница музыки, жившая вместе со слабенькой рахитичной дочкой от роду лет пяти. Кстати, Лемникова была с учительницей дружна. Чтобы иметь возможность снять дачу и вывезти ребенка на свежий воздух - врачи требовали дачу единогласно, - та на лето сдала комнату семейной паре неких Козленковых, приехавших, кажется, с юга.
Кроме одиннадцати комнат, в квартире был вдобавок чулан, площадью метров шесть, не больше, с маленьким квадратным окошком под самым потолком, сюда испокон века сваливали ненужный хлам. Это, Анечка, весьма существенная деталь. Так вот, Козленковы тихо-мирно прожили в комнате учительницы до конца августа, а за день до ее возвращения в Москву неожиданно предъявили выписанный домкомом на этот чулан ордер и велели всем в двадцать четыре часа забрать свои вещи и очистить помещение - их собственное выражение. Ордер есть ордер, люди в квартире были послушные, спорить никто не стал, чертыхнулись и пошли забирать. Козленковы же сделались законными жильцами квартиры, что, надо сказать, ни тогда, ни потом радости никому не доставило.
Прежде квартира была как квартира, не то чтобы жили будто одна семья, однако и дикости, вроде плевков в чужой суп, здесь не знали. Но появились Козленковы, осмотрелись, глядь, все словно из-под земли поперло. Так пошло в рост, что остальные прямо в ужас пришли.
Еще летом, когда Козленковы ходили на цыпочках и каждому улыбались, жену Козленкова, Анастасию Витальевну, часто ловили подслушивающей у чужих дверей. Для маскировки в руках у нее обычно были веник и совок, и она делала вид, что заметает мусор. Но излишнее любопытство ей легко спускали, во-первых, потому что Козленковых считали людьми пришлыми и временными, сегодня есть, а завтра и след простыл, во-вторых, секретов особых тоже ни у кого не было. Больше других возмущались дети - чтобы отучить Козленкову подслушивать, они тихонько подкрадывались к двери и резко ее распахивали, бедная Анастасия Витальевна со страху вскрикивала, но пугалась она ненадолго. И все же летом Козленковы были трусливы, робки, и всерьез их никто не принимал, однако заняв чулан, они изменились в мгновение ока.
Началось с того, что они каждый день, в том числе и по воскресеньям, в шесть часов утра будили полквартиры - тех, чьи комнаты были от них недалеко хором, во весь голос распевая революционные песни. Пели они их на свой лад, особо любимые места повторяя по десять-пятнадцать раз, как "Господи помилуй" или "Аллилуйя". Например: "Пролетарии всех стран соединяйтесь, наша сила, наше воля, наша власть", - вот эти слова "наша власть" они могли скандировать до бесконечности; или в Интернационале: "Чтоб свергнуть гнет рукой умелой, отвоевать свое добро - свое добро, свое добро", - выкрикивали они и выкрикивали. Козленковы явно шли на скандал, но квартира была запуганная; конечно, им делали замечания, пытались объяснить, что очень устают на работе и один-единственный день в неделю хотят выспаться, что у тех-то и тех больные дети и их тоже не надо будить, в ответ Козленковы заявляли, что они не поют, а молятся - это их коммунистическая молитва, и кому она не нравится, тот враг народа. Виновато ваше буржуазное нутро, говорили они соседям, оно, именно оно не принимает революционных молитв. Что возразить - не находился никто. Впрочем, скоро желающих предъявлять Козленковым претензии в квартире уже не было.
Буквально за несколько месяцев Козленковы ухитрились перессорить и стравить между собой большинство жильцов. Одну из комнат в квартире занимала бывшая фрейлина императорского двора - дочь, тоже, естественно, бывшего владельца всего особняка - тихая, кроткая, наполовину выжившая из ума старушка лет восьмидесяти. Она то ли не знала, то ли умудрилась забыть, что на дворе почти двенадцать лет советская власть, и по утрам плакала, не понимая, почему прислуга не подает ей в постель горячий какао с круассанами и сыром бри. Жила она с дочерью, нищей пятидесятилетней вдовой, зарабатывающей на жизнь переписыванием нот для оркестрантов из консерватории. Обе были несчастны и безобидны, раньше никому и в голову не приходило их трогать, наоборот, вдове многие сочувствовали. А тут Козленковы в считанные дни сумели объяснить двум жившим в квартире ткачихам - они были родом из деревни, - что это именно фрейлина угнетала их и эксплуатировала, что это она, когда их родители были крепостными, торговала ими, все равно будто скотиной. И вот ткачихи, стоило им теперь столкнуться с фрейлиной в коридоре, обзывали ее грязными словами, а то и пихали в грудь.
В другой комнате жил чертежник, запойный пьяница, но человек робкий, вдобавок больной туберкулезом, предмет общей жалости. И вдруг Козленковы заявляют, что видели, как он, оставшись один в кухне, плевал своей туберкулезной слюной в чью-то кастрюлю, и люди поверили. Хотя керосинки и примусы нещадно коптили, чадили, дошло до того, что жильцы разобрали их по комнатам и стали готовить там.
Фрейлина и чертежник были началом. Дальше все, что Анастасия Витальевна наподслушивала за лето, Козленковы, расцветив подробностями, от которых и впрямь делалось страшно, принялись персонально разносить по соседям. Каждому свое, кто и какие гадости о нем говорил. Система работала исправно, люди даже благодарили, что им наконец раскрыли глаза. Если Анастасия Витальевна в коридоре или на кухне еще находила соседей, мирно между собой беседующих, она тут же принималась истошно вопить: "Ага, заговор! знаем мы вас, удар в спину готовите!" - и жильцы трусливо ретировались по комнатам. В итоге меньше чем за год Козленковы установили над квартирой полный контроль, на чем первый подготовительный этап операции закончился. Настало время ее главной части.
В Москве была тогда кампания по усилению бдительности. Газеты наперебой сообщали, что из Англии в город заброшена группа вредителей и диверсантов, задача которой, устраивая взрывы на транспорте, дестабилизирвовать положение в стране. Вылавливая вражеских агентов, по Москве куда чаще обычного ходили милиционеры вместе с двумя-тремя дружинниками и проверяли документы. По-видимому, целью кампании было выселить из Москвы так называемый деклассированный элемент. За последний год раскулаченные крестьяне сотнями тысяч устремились в большие города, где было легче найти работу. И вот теперь их вылавливали и отправляли обратно или в лагеря. Бдительность требовалась не только от милиционеров, помочь выследить диверсантов и обезвредить призывались рядовые граждане, и когда однажды за это взялись Козленковы, в квартире никто не удивился, наоборот, приняли за должное.
Как-то ранним утром те, кто встали первые, обнаружили, что Козленков с женой, в укороченном варианте пропев в шесть часов утра революционные молитвы, вынес из чулана маленький детский столик, стул и теперь сидит там, где раздваивается квартирный коридор. Если идти прямо, попадешь на кухню, свернув же налево, упрешься в ванную и уборную. Куда бы тебе ни было нужно, Козленкова не миновать. Кстати, детский столик был Козленкову совершенно под стать - он тоже был маленький, толстенький и смотрелся за ним будто гномик. И вот каждого, кто вышел из своей комнаты и по естественной надобности направился в уборную, стоило ему поравняться со столиком, Козленков вежливо останавливал и, объяснив, что во время Гражданской войны он был красным подпольщиком, а сейчас является в квартире единственным членом партии, то есть несет за все персональную ответственность, просил предъявить документы. Кстати, он наверняка врал, но потребовать документы у самого Козленкова никому и в голову не приходило.
Прежде чем пропустить их туда, куда они направляются, продолжал объяснять Козленков опешившим жильцам, он обязан узнать, кто они такие, в частности, прописаны ли они в данной квартире, имеют ли законное право вообще находиться в Москве. Он требовал все документы, какие у них были: и удостоверение личности, и военные билеты, и профсоюзные книжки - внимательно, облизывая губы, сверял печати и подписи, иногда даже рассматривал их через увеличительное стекло. Если записи оказывались нечеткими или затертыми на сгибах, он ругался, делал пометки в своей толстой амбарной книге, словом, был бдителен, придирчив, но в конце концов обычно пропускал, и ты, чуть ли не полчаса сжимавший ноги, проскальзывал в вожделенную уборную. Многие из-за его проверок опаздывали на работу, за что в те годы по головке не гладили.
Коля и тогда и позже не раз, причем, очень одобрительно, писал Нате о Козленкове. Первое письмо, напрямую связанное с началом проверок, по-моему, тем же числом и датируется. Не вдаваясь в подробности, Коля замечает, что именно подобный человек сейчас нужен России. Необходимо невзирая на лица тщательно и придирчиво проверить каждого, действительно ли он - законная часть избранного народа. Страна, пишет Коля, не может обойтись без такого, как он его называет, "народного кадровика", который единственный способен дать точный ответ, кто здесь свой, а кто чужой, пришлый. Выявить тех, кто затесался в народ, воспользовавшись смутой и неразберихой, или еще хуже, - заброшен врагами, чтобы разрушить нашу монолитность. Если он, Коля, идет по стране и своими проповедями понуждает людей снова сойтись в народ, то следом за ним Козленков получившееся удостоверяет. Прошедший его проверку точно знает, что да, он часть избранного народа. Он избран навечно, со всеми связанными с этим правами и преимуществами. Без Козленкова, заключает Коля, народ заново не соберешь.
Между тем городская кампания по усилению бдительности месяца через два сошла на нет, в квартире же Лемниковой Козленков по-прежнему проверял у жильцов документы, и они если и роптали, то тихо. Столик он теперь выносил в коридор один-два раза в месяц, естественно, никогда и никого не предупреждая. Любил приговаривать, что любая проверка должна быть неожиданна, как снег на голову, только тогда в ней есть толк. Когда кто-то из спешащих на службу начинал говорить ему: Геннадий Феоктистович, миленький, вы же меня хорошо знаете, и пытался пройти без очереди, он ярился просто необыкновенно, кричал, что его пытаются подкупить, что поблажек, блата он не допустит, и проверял документы вдвое дольше, причем отнюдь не у одного провинившегося. Как раз те из жильцов, кто по утрам вставал в самый притык, первыми научились обходить козленковские проверки. Предполагаю, что они снова вернулись к ночным горшкам, а кипяток для чая брали из термосов, во всяком случае, из своих комнат они устремлялись прямо к входной двери, и Козленков поделать тут ничего не мог. Он, конечно, видел и понимал, что дыру во что бы то ни стало надо заткнуть, но ему очень не хотелось перебираться на новое место. Там были постоянные сквозняки, а Козленкова мучил радикулит. Лишь когда лазейкой начали пользоваться чуть не две трети квартиры и его проверки свелись к просмотру школьных дневников, он сменил дислокацию, но сделался еще более угрюм и суров.
Чего они, Аня, так Козленкова боялись - непонятно: все работали, все были в квартире прописаны, в общем, за исключением одного Коли Кульбарсова, были перед законом чисты, Коле же несколько первых проверок удалось счастливо избежать. Он обычно уходил, лишь начинало светать, и когда Козленков выносил свой столик, дома его давно не было. Однако в октябре день стал короче и Коля дважды подряд попался. Никаких документов у него, естественно, не было, и он, ожидая очереди к Козленкову, дрожал, будто осиновый лист. Но оба раза отделался на удивление легко. Козленков внимательнейшим образом прочел листовку от спортобщества, которую Коля ему предъявил, причем особо понравившиеся места вслух зачитал очереди. Так соседи Лемниковой узнали, что Колин поход Москва - Владивосток организован Московским городским добровольным спортивным обществом конькобежцев и велоциклистов в ознаменование десятилетней годовщины Великой Октябрьской социалистической революции. Что цель похода дальнейшее укрепление единства советских людей и весь маршрут конькобежец Николай Кульбарсов собирается пройти пешком менее чем за четыре года. Что в каждом населенном пункте, где он остановится для выступления и отдыха, представителем местного органа власти будет ставиться печать и подпись, это удостоверяющая. Текст листовки, от Октябрьской революции до печати и подписи, произвел на Козленкова самое благоприятное впечатление, и он остальным жильцам даже поставил Колю в пример. Кстати, письмо Нате о самозванчестве и о том, что один лишь Хлестаков может спасти, помочь России, Коля написал именно после первых козленковских проверок.
Успокоилась и запаниковавшая было Лемникова. Однако радовались они рано. Предъявив Козленкову в третий раз ту же листовку, Коля услышал, что это не документ, а филькина грамота, подобную бумажку может себе напечатать любой, если же написанное в листовке правда, то непонятно, почему Кульбарсов вот уже три года, день за днем, ночует в московской квартире, а не идет себе, как должен, где-нибудь по Якутии. Что ответить, Коля не нашелся, но Козленков его тогда отпустил, хотя было ясно, что поблажка последняя: он просто еще не решил, что ему с Колей делать.
Дальше три недели Коля уходил затемно, но все знали, что он, не будучи здесь прописан, по-прежнему ночует у Лемниковой. Это был непорядок, и Козленков, чтобы его поймать, однажды устроил проверку посреди ночи. Дождался, когда Коля позвонит в дверь, а Лемникова пойдет ему открывать, и со своим столиком прямо у дверей лемниковской комнаты поймал их обоих. Коля по привычке вынул листовку, но Козленков и смотреть ее не стал, схватил его за руку и, крича, что он поймал шпиона и диверсанта, милиция! помогите! - перебудил квартиру. К тому времени серьезные неприятности начались и у Лемниковой. Двумя неделями раньше, проверяя у нее документы, Козленков вдруг сообщил очереди, что к Лемниковой почти ежедневно ходят посторонние мужчины и у него, Козленкова, нет сомнений, что она ведет антиобщественный образ жизни, нарушает советскую мораль и нравственность. Он уже говорил о ней в домкоме, и там согласились, что давно пора устроить товарищеский суд и решить вопрос о выселении Лемниковой из квартиры и вообще из Москвы.
Едва Лемникова поняла, что Козленков нацелился на их с Колей комнату и пойдет на все, чтобы ее отсюда выгнать, она бросилась к своим покровителям из комиссариата путей сообщения, которые, напомню тебе, Аня, были людьми весьма и весьма высокопоставленными. Они Нину сразу успокоили, сказали, чтобы не нервничала и не переживала попусту - ее Козленкова они как-нибудь приструнят. Но и после их вмешательства он не унялся, более того, уже была назначена дата товарищеского суда. Или дело здесь было отнюдь не в одной комнате, или у Козленкова был не меньший покровитель. Оправдываясь, лемниковские друзья говорили, что пока с ней живет Кульбарсов, помочь они не могут, и допытывались, кто он ей, на черта Нине нужен такой никчемный, пустой человек.
В ту ночь Коле в конце концов удалось вырваться из рук вопящего Козленкова и убежать. Лемникова же утром пошла прямо к Нате. Больше, кроме нее и Спирина, надеяться ей было не на кого. Нату она разбудила, но встречена была приветливо, та напоила подругу кофием, а главное, обещала вмешаться, и у Лемниковой снова затеплилась надежда.
Следующей ночью впервые она Колю в Спасоналивковский не пустила, перехватила еще у подъезда и сказала, что сегодня ему придется переночевать на вокзале, домой идти нельзя, там Козленков. Коля пошел на ближайший, Павелецкий, и оттуда, что видно по штемпелю, написал Нате одно из своих самых безнадежных писем. В письме указан, конечно, другой адрес, кажется, Башкирский городок Елезин, но я тебе, Аня, уже говорил, когда имеешь дело с Колей, доверять можно лишь почтовому штемпелю, если, конечно, сохранился конверт. Тут он сохранился. Кроме обычных признаний в любви, Коля на этот раз написал Нате, что больше он без нее не может, сил идти дальше нет, он безмерно устал, выдохся и, наверное, завтра повернет обратно.
Колино будущее и впрямь гляделось безрадостно. Было ясно, что лемниковская квартира закрыта для него не только сегодня, а, похоже, навсегда.
Вокзальное письмо, как и остальные, было перехвачено и немедленно доставлено Спирину. Раньше он, ознакомившись с тем, что писал Кульбарсов, и не найдя ничего для себя опасного, передавал их по назначению - Нате, но данное письмо до нее тогда не дошло. Последующие события поддаются разным трактовкам. Начну с лобовой. Спирин понял, что, пытаясь загнать Колю куда-нибудь подальше от Полянки и от Москвы, он лишь вынуждает его вернуться назад к Нате, что в спиринские планы вряд ли входило. Плюс, поговорив с Лемниковой, его помощи стала просить и Ната. Одно с другим неплохо согласуется, и, по-моему, этих соображений достаточно, чтобы объяснить крутой вираж, вскоре сделанный Спириным. И все же мне, Анечка, кажется, что дело было сложнее. Думаю, что именно тогда у Спирина возник замысел чрезвычайно занятной комбинации, ниже я к ней вернусь, удайся она, он бы одним ударом решил многие проблемы, но для нового плана Кульбарсов был ему нужен здесь, под рукой.
Ту ночь Коля провел на Павелецком вокзале, следующей же опять пошел в Спасоналивковский. Возможно, просто хотел забрать вещи и идти куда глаза глядят. Если хватит смелости, то прямо к Нате, на Полянку. Лемникова, что Коля вернется, очевидно, предвидела и караулила его у подъезда. Поймав его, она добрый час пыталась Коле втолковать, что сейчас идти к ней нельзя, нельзя даже на полчаса, даже за вещами, потому что Козленков дежурит у двери и, стоит им войти, немедленно вызовет милицию. Но Коля ее не слушал, милиции он больше не боялся. Пока Лемникова уговаривала его уйти, на улице сделалось совсем холодно, пошел снег, они зашли в подъезд, где, несмотря на выбитые стекла, было чуть теплее, или им так казалось. Лемникова еще надеялась, что Коля ее послушается, и снова стала рассказывать про бдительного Козленкова, когда к дому на большом черном "паккарде" в сопровождении "эмки" с четырьмя охранниками подъехал Спирин. Город был совершенно пуст, на только что выпавшем снегу - ни одного человеческого следа, машины тоже подкатили бесшумно, и оттого все выглядело особенно внушительно.
Двое суток люди Спирина неотлучно следили за Колей и теперь, получив донесения, что он возвращается в Спасоналивковский, Спирин решил, что ему пришло время вмешаться. На четвертый этаж они поднялись всемером: впереди Коля, Лемникова и Спирин, за ними, поотстав на лестничный пролет, спиринская охрана. Нина своим ключом открыла дверь и отошла в сторону, чтобы пропустить остальных. В прихожей они натолкнулись на сидящего за столиком Козленкова; похоже, раньше, дожидаясь Колю, он задремал, но тут встрепенулся. Впрочем, увидев Спирина в шинели с нашивками комиссара госбезопасности первого ранга, еще людей в кожанках и при оружии, он сразу ретировался. Не знаю, что Козленков подумал, наверное, что Коля и Лемникова арестованы по важному делу и чекисты приехали для обыска. Он ждал, что и его позовут понятым, но было тихо, и Козленков понял, что самому лучше не высовываться.
Дальше между Колей и Спириным начался долгий разговор, вместе с ними в комнате присутствовала и Лемникова, лишь иногда она уходила на кухню, чтобы заварить мужчинам чай и сделать бутерброды. Именно по следам беседы со Спириным Коля написал Нате три восторженных письма из Канска, где рассказал о встрече с Костюченко и о собственных планах переустройства всей работы "органов", которые тому изложил. В канских письмах был и черный "паккард", и машина с охраной, бесшумно катящаяся по пустому заснеженному городу. Было и местное начальство - по-видимому, Козленков, - приведенное визитерами из Москвы в полнейшее смятение. Письма, Анечка, я тебе уже посылал. Лемникова тоже написала Нате подробный отчет о спиринском посещении, всячески ее благодарила за скорое и удачное вмешательство, правда, о Колиных проектах в нем нет ни слова. Впрочем, разночтения могут объясняться не Колиным воображением, не исключаю, что свои идеи он развивал перед Спириным, когда Лемникова была на кухне или, по просьбе Спирина, поила чаем охрану, устроившуюся вокруг козленковского столика.
Итак, Колину версию ты знаешь, поэтому изложу лишь письмо Лемниковой. Той ночью Спирин предъявил Коле ряд требований, которые звучали как ультиматум. Первое: покинуть Москву одному или вместе с Лемниковой. Коля мог выбрать любой город, от Ленинграда до Ялты, причем он, Спирин, со своей стороны гарантировал, что у них с первого дня там будет нормальное жилье и хорошо оплачиваемая работа. На данное предложение Коля ответил отказом, и здесь был Лемниковой поддержан. Она категорически не хотела уезжать из Москвы. Два других спиринских требования Лемникова считала справедливыми, и когда Коля не согласился и на них, очень удивилась. О чем написала Нате. Спирин настаивал, чтобы Коля немедленно с Натой развелся, все равно ведь он ее фактически бросил, оставил одну, беременную и без капли денег. С тех пор три года Спирин с Натой живут как муж и жена. Он о Нате и заботится и содержит ее, в общем, делает то, что должен был бы делать Коля, пришла пора их отношения узаконить.
Но Коля разводиться отказался, а когда Спирин стал допытываться, почему, может, он надеется к Нате вернуться, ничего не пожелал объяснять. Так же он повел себя, и когда Спирин сказал, что хочет удочерить Ксюшу, Натину дочку. Своим отцом она считает его, Спирина, а не Колю, который, обитая, между прочим, на соседней улице, ни разу в жизни даже не пожелал на нее взглянуть. Последнее требование казалось Лемниковой честным с любой стороны, но и тут Коля согласия не дал. Однако, заключает Лемникова, хотя Спирин от Коли ничего не добился, обескураженным он не выглядел. Просто был удивлен. Думаю, Анечка, что причина спиринской снисходительности в следующем: во время тогдашнего разговора его планы насчет Коли резко изменились и больше Колина капитуляция нужна ему не была. Даже наоборот.
От Лемниковой Спирин уехал ранним утром, когда многие в квартире уже не спали. Не спал, естественно, и Козленков, всю ночь ждавший, что будет дальше арестуют Колю или нет; Лемникова и Коля вышли проводить Спирина в коридор, прощались они вполне дружески, по-приятельски перебрасывались шуточками, смеялись. Сцена произвела на Козленкова сильное впечатление. Комментарии не требовались, и так было ясно, что документы он может проверять у кого угодно, только не у Коли.
Ночь, когда приезжал Спирин, - безусловно, рубеж. И дело не в том, что после нее жизнь Коли и Лемниковой на долгие годы успокаивается, в частности, через пару лет Лемникова забеременеет и спустя положенные девять месяцев родит девочку, Настеньку, вторую Колину дочку, и с тех пор до самой смерти будет считать, что у нее нормальная семья и жаловаться ей не на что.
Лемникова меня волнует не слишком сильно, куда интереснее Колины настроения. Еще в первых походных письмах Нате Коля жаловался, что вот, он собирается с запада на восток пересечь всю страну и где он будет идти, где будет видеть, что она взрезана и вспорота, видеть ее гноящиеся с Гражданской войны раны, он, сколько у него достанет сил, будет очищать их, накладывать швы, в общем, лечить, врачевать, но как же мало, как ничтожно мало он может ведь страна иссечена вся, иссечена вдоль и поперек. Швов, чтобы она сумела подняться, надо наложить тысячи и тысячи, а много ли сделает один человек? Было бы хорошо, писал он Нате, если бы и другие люди, желающие своей стране добра, пошли от его дороги направо, налево, то есть на север и юг, чтобы и они утешали встреченных ими добрым словом, лаской заживляли их раны. Два года он сетовал, что вокруг, увы, никого нет и это его собственная вина. Его вина, что подобных людей он не умеет к себе привлечь, и вдруг через месяц после той ночи он написал Нате, что нужные ему люди, вроде бы, стали появляться и, если он не обманется, что случалось не раз, благодаря единомышленникам его работа пойдет несравненно быстрее. Кто же они и откуда взялись?
Первое, Аня, что непременно надо отметить, без содействия Спирина Коле никогда никого собрать бы не удалось. И Спирин помогал ему сознательно, явно считая, что его и Колины интересы здесь сходятся. Не Спирин находил для Коли людей, зачем приписывать ему лишнее, но он с помощью ресурсов ГПУ обеспечил обменный фонд из пяти комнат, без которого Колины планы остались бы прекраснодушными мечтами. Людей же искал Козленков, в самом деле ставший ближайшим Колиным сподвижником и настоящим народным кадровиком.
На Козленкове дальше было завязано чуть ли не все, и так продолжалось до конца 1938 года, когда он скоропостижно скончался. Козленков взял на себя крайне трудоемкую, неблагодарную работу по выживанию из квартиры лемниковских соседей, без этого нечего было и думать собрать для Коли людей, которые пойдут спасать народ. Давил он на них, как и раньше, бесконечными проверками документов, и первыми, кто не выдержал, выехал, были та учительница музыки с дочкой, что четыре года назад сдала ему на лето комнату, и фрейлина императорского двора. Причем, Анечка, надо честно сказать, в действиях Козленкова и под лупой не найдешь меркантильных соображений. Без чьей-либо помощи освободив пять отличных комнат, он до дня своей смерти по-прежнему жил с Анастасией Витальевной в крохотном чуланчике.
Колиных соседей выселяли не на улицу, они получали комнаты из спиринского обменного фонда. Полного списка сподвижников Коли у меня, Анечка, нет и идей, как и где их можно разыскать, тоже нет, но о тех, кого Козленков счел правильным поселить с ним под одной крышей, мне известно немало. Подозреваю, что именно они, и не только в смысле географическом, были Коле особенно близки. Народ в квартире подобрался разный, но ведь и на ковчег Господь велел взять всякой твари по паре, спасти всех. Сказать, что я могу толково объяснить, почему Коля позвал того человека или иного, мне трудно. Вернее, почему он их взял, я каждый раз знаю, но не знаю, почему не взял сотни и сотни других, у которых, на мой вкус, данных, чтобы врачевать народ, было не меньше. Однако в конце концов отбор был его делом. Правда, первая Колина помощница Ефросиния Кузовлева (она поселилась в комнате, где прежде жила учительница) сомнений у меня никогда не вызывала.
Это была дряхлая сгорбленная старушка, 1845 года рождения, и, значит, ко времени описываемых событий ей было уже восемьдесят пять лет, она была совсем немощна, даже с постели вставала редко. Тем не менее Коля ценил Кузовлеву до чрезвычайности. Ее, кстати, Козленков подобрал на вокзале. В одном доме она много лет прослужила нянькой, но и там из-за слабого здоровья нашла место лишь потому, что ей ничего не надо было платить. Хватало немного еды и крова. Когда она окончательно сдала, ее выгнали, тут и случился Козленков. Вот история Кузовлевой.
В Воронежской губернии жил богатейший помещик Уколов, владелец больше чем семи тысяч десятин прекрасного чернозема и господского дома, выстроенного им в виде средневекового замка - с крепостной стеной, башнями и рвом, правда, по обстоятельствам местности, обычно сухим. Замок он начал возводить в 1835 году, когда после неудавшейся женитьбы в чине гвардейского полковника вышел в отставку и уехал из Петербурга. Прежде Уколов получил множество наград за польскую кампанию 1830 года и был известен как любимый флигель-адъютант императора, богат, в общем, во всех смыслах баловень судьбы. Женился он по любви, но жена через месяц после свадьбы бежала с его ближайшим приятелем, и он сломался. Сначала пил, а потом, оборвав все связи, уехал к себе в деревню. Прежде больше недели он там никогда не жил.
Бурное строительство, которое Уколов затеял в своем поместье, одним замком не исчерпывалось. Убежденный франкофил, он полностью перепланировал огромный, разбитый его дедом парк, спускавшийся от старого барского дома прямо к реке, превратив его в подобие Версаля. В центре теперь бил фонтан, от него в разные стороны веером расходились посыпанные мелким речным песком дорожки, вдоль которых стояли копии греческих и римских статуй. Деревья подстригались в виде тех или иных аллегорических фигур, повсюду виднелись цветники и клумбы. К сожалению, строительство утешило его мало, и он, еще не докончив замка, завел в поместье немыслимый разврат, что-то в духе маркиза де Сада. Кузовлева рассказывала, что он портил всех местных девок, то есть надо полагать, у себя в имении обладал правом первой ночи. Попользовавшись несколько дней, большинство их он затем или возвращал родителям, или выдавал замуж, самых же красивых оставлял, это называлось "для удовольствия", и творил с ними, по свидетельству той же Кузовлевой, черт-те что.
В общем, в замке был настоящий вертеп. В губернии Уколов быстро сделался популярен - гостеприимный, хлебосольный, с отличной охотой. Раз в два-три месяца он устраивал для окрестных помещиков гвардейские мальчишники - сначала прогулка по парку, где по такому случаю на постаменты вместо статуй ставили его одалисок, причем так ловко, что и с пяти метров невозможно было поверить, что Афродита или там Венера не мраморная, дальше роскошный пир, после которого каждый из гостей в сопровождении наложницы отправлялся в спальню. Быть приглашенным на уколовские празднества почиталось за большую честь.
Тогда же, пока его еще принимали, он любил ездить по соседям в легком возке, куда цугом запрягал шестерых голых девок, сам же, сидя на облучке, ими и правил. Но идиллия продолжалась недолго. Две могущественные силы, объединившись, скоро сумели подвергнуть Уколова полному остракизму. Первая и, конечно, главная, - помещичьи жены, до крайности обеспокоенные нравственностью собственных мужей. Дело и в мальчишниках, и в том, что среди окрестных дворян у Уколова быстро появились последователи, правда, масштабом поменьше. Другая сила - либералы, хором кричавшие, что Уколов подрывает естественное уважение, которым помещики издревле пользовались у своих крестьян. Помещик для крестьянина, говорили они, все равно что отец, бунты же и восстания происходят как раз из-за уколовых. Не было бы их, не было бы и разговоров об отмене крепостного права.
На Уколова было много жалоб и губернатору, и в Петербург, но в столице, зная его прежнюю дружбу с императором, их не раздумывая клали под сукно. Приехавший же, чтобы на месте разобраться, что здесь происходит, вице-губернатор был избит уколовской дворней и с трудом унес ноги. Позже от него откупились многотысячными взятками, но больше желающих вникать в доносы, косяком идущие на местного де Сада, в Воронеже не находилось.
Уколовские крестьяне барина люто ненавидели. Было больше десятка попыток с ним расправиться, но каждый раз Уколову благодаря личной охране из шести аварцев, вывезенных им в последнюю кавказскую войну из горного аула, удавалось спастись. Естественно, что с бунтовщиками он расправлялся очень жестоко. Недругам Уколов мстил быстро и, я бы сказал, Анечка, изящно. Впрочем, не всем - вопли либералов он не замечал, зато дворянским женам досталось по высшему разряду.
Подвергнутый бойкоту, Уколов поначалу крепко затосковал, но потом нашел себе развлечение. Своих наложниц он решил превратить в первых дам губернии. Конечно, не по фактическому положению, а, так сказать, по справедливости. Были наняты шестеро учителей, французы и немцы, которые занялись обучением его девок манерам, языкам, умению музицировать и вести светскую беседу, в общем, всяким женским премудростям, причем делалось это не менее тщательно, чем в Петербурге в пансионе для благородных девиц. То же и с остальным. Наряды уколовским пассиям шили из шелка, парчи и бархата, шили лучшие столичные портные, некоторым же в награду за академические успехи Уколов даже выписывал бальные платья прямо из Парижа.
Во время парадных обедов за стулом каждой из наложниц стояло по лакею, а кушанья подавались только на серебре и хорошем фарфоре. На балах в замке играл оркестр из музыкантов, которые раньше с успехом гастролировали в Москве. Они же в собственном уколовском театре сопровождали новейшие французские водевили, ставившиеся без перевода. Язык все знали отлично. Добавь, Анечка, красоту, которой его девки были одарены от природы: немудрено, что Уколов утверждал, что и на празднестве в Зимнем дворце не то что на балу в Воронеже, его воспитанницы не затеряются. Что он прав и удар попал в цель, доказывает ненависть к Уколову губернских дам, бывшая, по словам Кузовлевой, просто маниакальной. Кстати, пройдя подобную выучку, уколовские наложницы ничего не боялись больше, чем за провинность быть изгнанными из гарема и выданными замуж. И дело не в том, что в деревне все считали их потаскухами, куда хуже, что руками, которые привыкли к притираниям и благовониям, крестьянской работой заниматься было невозможно.
Таково введение. Теперь сама тема. Ефросиния Кузовлева, или просто Фрося, попала в уколовский гарем 13-летней в 1859 году и была, наверное, его последней любовью. Статная, с атласной кожей и большими черными глазами, она на крестьянских детей походила мало. Кто-то ей даже говорил, будто она дочь заезжего офицера, соблазнившего девицу из мещан. Когда она родилась, мать, дабы скрыть грех, подкинула младенца на ступеньки воронежского храма Всех Святых, где его подобрала пара бездетных уколовских крестьян. Правда это или легенда - не знаю.
Вне всяких сомнений, Фрося любила своего барина, позже ей не раз пришлось за это платить. Прожила она с ним недолго, чуть больше двух лет. В 1861 году, ровно за месяц до указа, отменяющего на территории Российской империи крепостное право, Уколов собрался умирать. Из Воронежа он пригласил нового губернатора, тот в молодости был его хорошим приятелем по конногвардейскому полку и отказывать не стал, хотя его и пытались отговорить. Когда губернатор приехал, Уколову еще хватило сил встретить его как полагается, они посидели за столом, выпили, вспомнили полк, вспомнили Польшу, где вместе воевали, и тут Уколов ему объявил, что через два дня он отдаст Богу душу и хочет, чтобы боевой товарищ лично его похоронил. Причем похоронил следующим образом: во дворе замка лежит колода от трехсотлетнего дуба, ее надо распилить вдоль, выдолбить внутри нишу, ровно, чтобы он, Уколов, в ней поместился, а потом подогнать и скрепить обе половины так плотно, чтобы в стык и лезвие бритвы нельзя было вставить. После же отпевания зарыть колоду метров на пять или глубже.
Губернатор подобной просьбой был явно смущен, принялся уверять Уколова, что он выглядит молодцом, переживет и его самого, а главное, завтра днем неотложные дела требуют его присутствия в Воронеже. Задерживаться он больше не может. Добавил приятель, и что в колодах хоронят разве что у староверов.
Но Уколов был к возражениям готов. Он ответил, что то, что не проживет трех дней, ему известно наверняка, во всяком случае, оставаться в имении дольше приятелю незачем, что касается похорон, это не просто услуга старого однополчанина: ему приготовлен прощальный подарок, в стойле стоит чистокровный английский жеребец первоклассных кровей. Губернатор был страстный лошадник, и Уколов понимал, чем его взять. О колоде же сказал, что своих мерзавцев хорошо знает и не сомневается, что и в ограде церкви они его могилу сделают отхожим местом. А он, Уколов, не хочет плавать в их вонючем дерме.
Жеребец перевесил дело, и губернатор, уверяя Уколова, что ни один русский православный человек на подобное кощунство не способен, остался. А дальше, говорила Фрося, было точно как предсказывал Уколов. Скончался он на третий день, ночью, уже под утро, был похоронен в своей выдолбленной дубовой колоде; могилу вырыли глубокую, Уколов лег даже глубже, чем фундамент их большого деревенского храма. Закопали его прямо у стены.
Но и храм не помог. Каждый из местных, кто проходил поблизости, считал долгом зайти в ограду и там, на уколовской могиле, нагадить. Кузовлева, когда он умер, вернулась назад к родителям, но счастья ей это не принесло. Отец с матерью рады Фросе не были, и скоро, чтобы сбыть с рук лишний рот, вознамерились выдать ее замуж, благо она была на редкость хороша и претендентов хватало. Некоторые женихи, да еще для крестьянской дочери с ее биографией, были очень недурны. Например, чиновник из Павловска, маленького городка в трех верстах от их деревни. Но Фрося всем отказывала, если же родители настаивали, говорила, что скорее утопится, и мать видела, что она вправду наложит на себя руки. Постепенно женихам надоело, и они отступились.
В деревне после смерти Уколова она прожила год, позже, чтобы не быть родителям в тягость, переехала в вышеупомянутый Павловск, где устроилась шить к местной модистке. Своего барина она забыть не могла; храм и деревенское кладбище были недалеко, едва у нее выдавался свободный день, Фрося шла на его могилу. Не спеша прибиралась, сажала цветы, обычно его любимые настурции, в общем, приводила место, где он лежал, в божеский вид. Но ее усилий хватало ненадолго, скоро приходили деревенские и, все сломав, вытоптав, снова гадили. И так раз за разом. Первое время над Фросей просто смеялись или, застав около храма, со свистом и улюлюканьем прогоняли. Но постепенно ее упорство всех достало, тогда, чтобы отбить охоту ходить к этому выродку, Фросю начали поколачивать. Правда, несильно, лишь для острастки. Кончилась же история плохо: однажды трое крестьян, заловив Фросю у уколовской могилы, спьяну забили ее чуть не до полусмерти. Отец Фроси, к тому времени скопивший небольшой капитал на торговле скобяным товаром, смог отвезти дочь в Москву. И здешние врачи через несколько месяцев поставили ее на ноги, но в Павловск она уже не вернулась. Устроилась нянькой сначала в один дом, потом в другой.
Понимал ее мало кто. Мать, например, - они еще жили вместе - как-то кричала ей: "Что ты позоришься, ходишь, украшаешь его могилу, будто он праведник". А потом плакала, спрашивала: "Много он тебе хорошего сделал? Ведь он забрал, надругался над тобой, когда ты совсем дитем была". И Ната в одном из писем, уязвленная бесконечными Колиными восторгами по поводу Фроси, наверное, ее ревнуя, раз написала, что, может быть, Фросе нравилось, когда над ней издеваются, то есть, проще говоря, сладко ей с этим Уколовым было, а для женщины нет ничего важнее. После Натиного письма и Коля засомневался, стал расспрашивать Фросю, чего ради она, все простив своему барину, ходила к нему и ходила. Ведь, кроме прочего, в завещании Уколов ее и не упомянул, ни гроша ей не оставил и перед смертью ничего не подарил. Фрося ответила, что не знает, сама себе удивлялась. Иногда ей казалось, что надо, надо и все, чтобы она, сажала цветы, прибиралась там. Но Коля продолжал допытываться: он же зверь был, законченный негодяй, скольким людям он жизнь испоганил, Фрося же и рассказывала, что тех крестьян, которые с ним пытались посчитаться, он запарывал до смерти. И Фрося согласилась, что он был зверем, но сказала, что раньше Уколова, которого жена бросила сразу после свадьбы, убежала с его лучшим другом, жалела, хотя сейчас понимает, как мало это его оправдывает. И добавила, что в Евангелии прочитала, что человек не должен отвечать злом на зло, не должен мстить никому, тем более мертвому. Наоборот, люди обязаны друг друга прощать, иначе будет только хуже. Чтобы судить человека, есть Господь.
Коля говорил о Фросе с придыханием, называл ее апостолом прощения, видел в ней едва ли не последнюю надежду, что Россия, расколотая, сама себя ненавидящая, способна к примирению. Кстати, Фрося говорила Коле, что когда-то еще один человек очень интересовался ее отношениями с Уколовым. В 1919 году Фрося единственный раз ездила в Павловск, куда незадолго до японской войны переселились ее родители. Отец давно умер, мать, которой было под сто лет, тяжело болела, и она поехала за ней ухаживать. Застала ее совсем плохой, через месяц та у Фроси на руках скончалась. Похоронили ее в их деревне, на новом кладбище. Не потому, что мать не хотела лежать рядом с Уколовым, просто старого кладбища и церкви уже не было. Церковь разрушили комсомольцы, сначала думали превратить ее в Дом культуры, сбросили вниз крест и колокола, выломали и сожгли иконостас, и так им понравилось, как он горит, что они сожгли и саму церковь. Во время погрома кладбище было завалено битым кирпичом, кресты, ограды, все повалено, восстанавливать его не стали. Холмики кое-где, конечно, виднелись, но уколовскую могилу, хоть он и лежал рядом со стеной, Фрося сразу найти не сумела, а больше и не пыталась.
В их сельском совете тогда председательствовал сын бывшей уколовской наложницы, некий Михаил Строев, он же преподавал обществоведение в местной школе. До революции он, окончив несколько классов семинарии, работал учителем в церковно-приходской школе, но в Гражданскую войну пятидесяти восьми лет от роду пошел на фронт воевать за красных. Сражался геройски и вернулся с именным оружием. В деревне Строев был единственным коммунистом.
О Фросе до ее приезда в деревне думали, что после избиения она не выжила, умерла в Москве в больнице, и многие, как теперь и Коля, считали святой. Судьба ее, по-видимому, очень Строева волновала, да и Фросин культ однозначно был вреден, и он, уча детей, часто к нему возвращался. Уколова он ненавидел и, ссылаясь на мать, объяснял ученикам, почему Фрося, когда барин умер, так себя повела. Говорил, что она с детства дичилась других детей, любила одна сидеть на берегу реки, любила цветы, любила слушать пение птиц, и это лишнее свидетельство, что она вправду была прижита вне брака от заезжего гусарского офицера. То есть она не из крестьян, хоть и подкидыш, она дочь их классового врага, соответственно, жалеть Фросю нечего. Тем более восторгаться ее подвигом. Фросина преданность Строева коробила, здесь же концы с концами легко сводились. Основывался Строев в первую очередь на классовом чутье, но в школе на уроках Фросину историю излагал как подтвержденный факт, и ученики ему верили. Уж больно хорошо все это ложилось. В стаде больше не было паршивой овцы, а была овца чужая, приблудная, что ее убили - правильно.
Незадолго перед Мировой войной Строев собрался уйти в монастырь, но немец, а потом революция резко изменили его взгляды на жизнь и планы. Семинарская закваска, однако, в нем чувствовалась. Ученикам он рассказывал, что когда была изнасилована дочь Иакова Дина, двенадцать ее братьев сказали царю Сихема Еммору, отцу насильника, что, если он и весь их город обрежется, примет веру в единого Бога, то есть они сделаются евреями, род Иакова готов простить обиду. Царь и остальные согласились, но когда на третий день после обрезания от потери крови они обессилели, братья Дины, обнажив мечи, вошли в город и перебили всех от мала до велика. Перебили, говорил Строев, братьев по вере, убили их, как Каин Авеля. Причем воспользовались тем, что жители Сихема, ослабев от Завета, заключенного с Богом, даже не могли сопротивляться. И это неслыханное предательство Господь, хоть и ужаснулся содеянному, сыновьям Иакова простил. Во всяком случае, Завет с ними разорван не был.