Ната последние два месяца только и писала, что приедет в Сызрань и они впервые за многие годы увидятся, вволю наговорятся. Она писала, что с отцом Феогностом ей надо посоветоваться насчет своей жизни, с Колей у них неладно, да и разве могло быть по-другому, когда он, едва обвенчавшись, ее, беременную, фактически бросил. Она соломенная вдова, и ей нужен совет или даже разрешение, которое один отец Феогност и может дать. Обычно Ната звала Феогноста, как и раньше, Федей; подготовленная Колей Катя поняла, что перемена не случайна, надо быть настороже.
15 июля Катя получила очередное письмо, из него следовало, что Ната хочет приехать в Сызрань меньше чем через две недели, в конце месяца. В письме Ната впервые спрашивала их с Феогностом почтовый адрес, раньше они переписывались только через знакомых. У Феогноста в Сызрани жили две старые, еще с Нижнего, прихожанки, простые женщины, которые ничьего внимания привлечь не могли, на их имена и писала Ната. На письмо сестры Катя дипломатично ответила, что они сидят на чемоданах, со дня на день должны переехать, но куда, точно неизвестно, есть несколько вариантов, и какой лучше, они не решили, так что в их нынешнем адресе толку мало. И тут же, чтобы Ната ничего не заподозрила, приписала, что если сестра телеграммой сообщит день приезда и номер поезда, она, Катя, встретит ее на вокзале.
В тот же день она отправила открытку Коле, где было, что, во-первых, он полностью ее убедил, а во-вторых, что Ната скоро приезжает в Сызрань. Она, Катя, обещала ее встретить и очень надеется, что встретит не одна, а вместе с Колей. Еще она написала, что хочет отвезти Нату в одну из городских гостиниц и там постарается объяснить то, что ей, Кате, успел объяснить Коля. Точной даты Натиного приезда она, к сожалению, не знает, выяснит - сразу пошлет Коле телеграмму. В связи с этим ей хотя бы примерно надо знать его маршрут, в частности, где он в ближайшее время собирается останавливаться. На Катину открытку Коля ответил, что почта работает плохо, он боится опоздать и без всякой телеграммы через десять дней выезжает в Сызрань. В итоге в город он попал за три дня до Наты и поселился в дешевой и грязной гостинице, которая называлась "Ахтуба". Туда же Катя прямо с вокзала потом привезла и Нату.
На приезд Коли Катя очень ставила. Увидеть его Ната могла ожидать меньше всего, встреча с Колей должна была сбить ее, лишить уверенности. 28 июля так и получилось. Едва Ната с девочкой вышла из поезда, к ней бросилась Катя, а следом, чуть поотстав, вывихнувший ногу в поезде Коля. Фигурой Коля походил на Феогноста и близорукая Ната, естественно, обозналась, оставив корзинку, она, радостная, что-то крича, к ним побежала и только уже обнявшись с Катей, узнала мужа. К этому готова она не была. В Москве она не сомневалась в своем праве на Феогноста, в том, что как бы ни сопротивлялась Катя, его увезет, но встреча с Колей разбила ее в пух и прах.
На вокзале Катя ей сказала, что они живут в крохотной комнатушке у хозяев, которые относятся к ним с большим подозрением, и появление молодой и красивой женщины окончательно разрушит репутацию Феогноста; дальше Ната, не сопротивляясь, дала увезти себя в гостиницу. Правда, пока они ехали на извозчике в "Ахтубу", где для нее был снят номер, у Наты достало выдержки улыбаться, шутить, делать вид, что она всему поверила.
Ната знала свою силу; еще когда Феогност в первый раз всерьез заговорил о монашестве, она, которая давно колебалась, но на людях поддакивала, видела: если она не захочет, ни в какой монастырь Феогност не пойдет. Однако влечение Феогноста к церкви ее пугало, она никого ни с кем не хотела делить, а еще больше не желала упреков, что вот она, помешав, погубила ему жизнь. Ната была сильнее церкви, но понимала ее плохо и оттого соперничать с ней не хотела. Убедившись, что Феогност и вправду привязан к Богу, она легко его отпустила. Она вообще была плоть от плоти жизни, и идеи, учреждения, от жизни далекие, ее раздражали. Выйдя из детства, она сторонилась их чисто интуитивно, будто боялась заразиться. Поэтому и с Колей, едва увидев, что братья больны чем-то схожим, она рассталась без колебаний.
Бог, коммунизм, другие идеи казались Нате странным смешением детских болезней и детских же игр. Феогност и Коля заигрались и отстали; теперь, узнав из Катиных писем, что Феогност к церкви поостыл и, значит, выздоравливает, она решила, что время его забрать пришло.
В "Ахтубе" то Катя и Коля вдвоем, когда Натина дочка спала, то Коля в одиночку - девочка, ни разу в жизни его не видя, опасалась чужого, незнакомого мужчину, и стоило ему подойти, кидалась в рев, - пять дней подряд непрерывно Нату обрабатывали. Они и на минуту не оставляли ее одну. Катя боялась, что, как разыскал ее и Феогноста Коля, сумеет это сделать и Ната. Или, того проще, их почтовым адресом ее легко мог снабдить Илья. Пару раз Ната и вправду пыталась выйти, но они заперли изнутри дверь и демонстративно выкинули ключ в окно.
В начале, когда еще не было страшно, Ната что-то сказала им про игру, и они оба за ее слова ухватились, принялись убеждать, что нет, детство не кончилось, игра продолжается и им не наскучила. Да, Феогносту сейчас трудно, никто ничего скрывать от нее не собирается, но без того, что она называет игрой, ни он, Коля, ни Феогност своей жизни не мыслят. Если Ната скажет: или я, или игра, - они, конечно, выберут Нату, потому что оба с детства безнадежно в нее влюблены, они успокоят себя, что условие не настоящее, оно как бы понарошку: согласишься - у тебя и Ната и игра, а когда окажется, что пути назад нет, они ей не простят.
Повторяя это раз за разом почти без вариаций и на один голос, они выкручивали ей руки все пять сызранских дней, а на шестой, так и не дав увидеться с Феогностом, снова отвезли на вокзал и отправили обратно в Москву. В "Ахтубе" был какой-то сумасшедший дом, позже, сколько она ни пыталась те дни разделить, хоть что-нибудь восстановить, сумела вспомнить лишь три случая, когда поток прерывался. Два были связаны с Колей. Однажды он - Нате показалось, что явно согласовав с Катей, - на правах мужа вознамерился провести с ней ночь. Возможно, Колина попытка остаться с Натой наедине объяснялась ее собственным письмом, которое он получил полугодом раньше. Среди прочего Ната в нем писала: "Колюша, рыженький мой (в общем и целом), бородатый и очень любимый! Только что получила твое письмо и отвечаю по "горячим следам". Я тебя очень люблю. Прими как данность и запомни - за это не надо бороться. Но и губить тоже не надо. Разводиться с тобой я не хочу. Это тоже данность. И не потому, что ты спасаешь Россию. Конечно, если спасешь, я буду рада, но и тогда твой успех будет для меня приятным дополнением, не больше". Через страницу: "Повторяю, я очень-очень тебя люблю и страшно скучаю. Пишу, а у меня прямо ноги сводит. Я так хочу к тебе прижаться, так всего тебя хочу. Сколько мне еще ждать? Я не могу так долго".
То ее давнее письмо в нем, очевидно, засело, и он думал, что, останься они вдвоем, она о Феогносте забудет. Он часто вставлял в разговор, что вот он впервые видит вместе ее и свою дочь и что, хотя когда-то он дал обет, пока не дойдет до Владивостока, не иметь дело с женщиной, в сущности, его обет никому не нужен, и как было бы хорошо им втроем отпустить друг другу обиды и недельку здесь пожить. Но Ната отвергла его с редкой брезгливостью, и он легко подчинился, сделал вид, что пошутил. Второй раз - они уже собирались ехать на вокзал, и вдруг Коля устроил безобразную сцену, кричал, что он первый раз в жизни увидел собственную дочь и даже ни разу с ней не поиграл, "Ахтубу" он Нате не простит. Но истории с Колей были, конечно, ерундой, милыми чудачествами по сравнению с тем, что сотворила тогда тихая Катя.
Колина мировая была отвергнута на четвертые сутки вечером. Так и так к утру пятого дня стало ясно, что ни Катю, ни Колю Ната не услышит, будет сидеть в Сызрани столько, сколько понадобится. По той уверенности, с какой Ната держалась, и Коля и Катя поняли: где живет Феогност, она знает, если же Катя его перевезет, с помощью ГПУ Ната разыщет его и там.
Рассудив, что ситуация тупиковая, Катя тем же утром надолго ушла из гостиницы. Ната, хоть и была измучена четырьмя сутками непрерывного выяснения отношений, еще когда Катя надевала кофту, почему-то насторожилась и потом все время, пока ее не было, буквально не находила себе места. Возможно, дело было в том, что раньше сдуру Катя проговорилась, что и в Сызрани ее с Феогностом таскают на допросы. Конечно, не столь активно, как в Нижнем, но ходить приходится. ГПУ и сейчас не прочь Феогноста посадить, однако весь последний год они почти ни с кем не общаются, Феогност живет анахоретом, по месяцу и больше не выходит из дома, и добыть на него показания не удается.
Кати не было до позднего вечера. Вернулась она совсем бледной и сказала, что Феогност арестован. Кто-то из их старых знакомых на него донес. У отца Феогноста нынешний арест - второй, следователь считает его закоренелым рецидивистом и уверен, что добьется расстрельного приговора.
Услышав, что сказала Катя, Ната растерялась, села на стул, который стоял рядом, и принялась громко, будто ребенок, рыдать. Они все, все трое, были этим известием ошарашены, но Катя не плакала, просто стояла бледная у окна и смотрела на улицу. А потом слезы у Наты кончились, она вдруг вскочила и бросилась к Кате, крича: а ведь это ты, ты, сука, дала на него показания. Это ты решила, пусть лучше его расстреляют, только бы мне не отдать. Катя принялась клясться, что нет, что Ната несет бред, но даже на взгляд Коли, который очень хотел ей верить, защищалась суетливо и неубедительно. Еще хуже, что скоро она решила, что на ругань надо отвечать руганью, и стала кричать Нате: так будет мучеником, святым, а то год в твоей койке побарахтается, чекистская проблядушка, и руки на себя наложит!
Новый довод лишь подтвердил Натины подозрения, и Коля понял, что сестры вот-вот друг в друга вцепятся. Надо было их как-то остановить, и тут его осенило: бросьте, крикнул он обеим, тебе здесь, Катя, делать больше нечего, ну и иди себе с Богом, дала ты на Феогноста показания или не дала, разницы уже нет, а ты, повернулся он к Нате, первым же поездом езжай в Москву, кидайся к своему Илье в ноги, вдруг он и поможет?
Его слова их угомонили, Ната сразу уверилась, что не тем, так другим способом призвана спасти Феогноста, в свою очередь и Катя тоже теперь смотрела на нее молитвенными глазами. Вообще, если вспомнить, что и он, Коля, спасая брату жизнь, собственную жену подкладывал под ненавистного любовника, сцена была, конечно, карикатурная. Все они были перед Феогностом виноваты, все считали, что его предали, раньше, как Коля и Ната, сейчас, как Катя, а тут нашлось, чем покрыть грех. Будто играющие дети, они решили начать заново.
Следующим утром Ната уехала в Москву, и если исходить из обвинения, приговор, спустя месяц вынесенный в Сызрани, оказался мягким. (Годом позже была еще одна попытка добиться для Феогноста расстрела, но и она не удалась.) Прокурор был происшедшим откровенно недоволен, и ясно, что без вмешательства Ильи здесь не обошлось. Коля через пять дней возвратился в Гутарово, где был прерван его агитпоход по России, и пошел дальше к Владивостоку. Даже Натина переписка с Катей возобновилась немного погодя.
Пока Феогност находился в местном следственном изоляторе и потом еще два месяца, когда он, получив пять лет строгого режима, дожидался этапа, Катя, если не дежурила в больнице, с утра до позднего вечера собирала передачи, стояла в бесконечных тюремных очередях, пыталась добыть деньги на хорошего, понимающего в церковных делах адвоката - он приехал из Москвы, и она перед каждым судебным заседанием часами обговаривала с ним, как лучше выстроить защиту. Однако больше она надеялась не на адвоката, ей до последнего казалось, что есть шанс, что сызранские врачи, вслед за нижегородскими, признают Феогноста невменяемым. Но с сумасшествием ничего не вышло, и она стала просить Бога, чтобы Феогност получил не тюремный срок (о расстреле она даже не желала думать), а был отправлен в инвалидный лагерь. Она бы устроилась в нем работать вольнонаемной, и он и в лагере был бы с ней рядом.
5 октября Феогноста увезли и бесконечная беготня в одночасье оборвалась. Впервые за четыре года оставшись без Феогноста, Катя вдруг поняла, что он, в сущности, был ее жизнью. Ничего своего в ней давно не осталось, все было занято им. Теперь она чувствовала, что ее будто выпотрошили, во всяком случае, именно этим словом пользовалась московская приятельница, когда рассказывала про аборт. У Кати вдруг открылся десяток самых разных болячек. При первой возможности она уволилась из больницы и чуть не до середины дня лежала в постели: болела голова, ломило спину, не было сил встать. Раньше она любила говорить, что хоть внешне и неказиста, она из тех, на ком воду возят, спасибо родителям, загнать ее трудно; как ни устала, уж, кажется, руки поднять не может - ляжет, вздремнет полчаса, и снова будто огурчик, а тут, без Феогноста, превратилась в инвалида.
Так, то неизвестно от чего лечась, то просто мучаясь, она провалялась в постели до Рождественского поста, когда в Сызрань приехала одна их знакомая по Нижнему и сказала, что у нее к Кате дело. Один крупный военный в Ленинграде, у которого только что родился ребенок, мальчик, ищет няньку. Она свояченица его жены, ее он и попросил найти женщину, которой они могли бы полностью доверять. Сложность в том, что он с женой уезжает в командировку, причем долгую, на несколько месяцев или даже на год. Туда, куда их посылают, ребенка с собой не возьмешь, и родителям нужна, в сущности, не нянька, а настоящая мать. Сама она заниматься младенцем не в состоянии, у нее тяжелый порок сердца и подобные нагрузки не выдержать.
Закончив предисловие, она принялась объяснять Кате, что давно ее знает, что Катино медицинское образование - огромный плюс, вдобавок она видела, как та ходила за отцом Феогностом, в общем, она не сомневается, что хоть целую Россию обойди, никого лучше Кати не найдешь. Выслушав ее, Катя ответила, что, кажется, она догадывается, где служит военный, и не приходит ли свояченице в голову, что для их семьи она - человек до крайности неблагонадежный - подходит мало. Когда на свет Божий выйдет, кто она, военному не поздоровится. Но женщина ее успокоила, что на сей счет уже с зятем говорила, и он сказал, что на всякий случай через день перезвонит, хотя убежден, что проблем не будет. Для нее же то, что Катя связана с Феогностом, дополнительная рекомендация. На следующий день зять и вправду подтвердил, что все в порядке, возражений ни у кого нет.
Надо сказать, что Катя раздумывала недолго. Лубянка забрала у нее Феогноста, необходима ему она будет еще нескоро, и вот та же Лубянка решила, что правильно чередовать кнут с пряником, и предлагает ей, Кате, то, о чем она давно мечтала. А может, и Феогност, увидев, как она без него мучается, послал вместо себя замену. Теперь у нее будет свой, по-настоящему свой ребенок, причем фактически с нуля. Нижегородская знакомая сказала, что мальчик родился только две недели назад и через десять дней мать уезжает. Кормилицу они нашли, финку, хорошую деревенскую бабу, матери перевязали груди прямо в роддоме, она ребенка, похоже, и двух раз не покормила, иначе нельзя было по ее легенде. Так что, если Катя согласится, в Ленинграде ребенок целиком будет на ней. Родители даже не возражают, чтобы он, когда подрастет, звал ее мамой.
Катя попросила день на размышление, хотя знала, что не откажется. Бог дал ей ровно то, о чем она Его молила, когда ждала с фронта Колю. Они договорились, что она придет на переговорный пункт в среду, в полдень, и тогда же даст ответ. Утром, встав с постели, чтобы приготовить себе чай, она спросонья даже не сразу сообразила, что у нее впервые после ареста Феогноста ничего, совсем ничего не болит. С тех пор, как подруга ей написала, что Коля и Ната поженились, прошло больше десяти лет, и вот о ней вспомнили. Она была благодарна за это и знала: что бы ни было дальше, чем бы ни занимались родители мальчика в своих долгих командировках, она их ожидания не обманет, будет для ребенка самой верной, самой преданной матерью.
В Ленинграде с военным и его женой Катя прожила пять дней, потом они уехали. Куда - она не спрашивала, но кажется, то ли в Японию, то ли в Китай, скорее, именно в Китай. Она едва успела узнать важнейшие телефоны и адреса: где находится поликлиника, когда приезжает из деревни кормилица, где получать паек, положенный военному на работе, и вообще, куда звонить в экстренных случаях и просто, чтобы им передали новости о ребенке. На сколько они едут, никто или не знал, или не имел права сказать, но тоже по отдельным репликам она поняла, что не меньше чем на год, а может быть, и на два.
За эти дни они толком и не познакомились - ни военного, ни жены не было дома до глубокой ночи, ребенок был полностью на Кате, и она с непривычки так уставала, что, когда они приходили, уже спала. Лишь утром за завтраком они и виделись, но и тут все спешили: они на работу, она к ребенку, который из-за чехарды с кормилицами - до нынешней была финка, но она чем-то им не понравилась и ровно за сутки до приезда Кати ее рассчитали - плохо спал, просыпался чуть ли не каждые полчаса и был донельзя взвинчен. Наверное, чувствовал, что мать его бросает, а без матери, когда тебе не исполнилось и месяца, никому хорошо не бывает.
Наконец пять дней кончились, хозяева, оставив ей два аккуратно отпечатанных на машинке листа телефонов и адресов с подробными пояснениями, какой и по какому поводу может понадобиться, отбыли на вокзал, и она осталась одна. Осталась настоящей матерью. Хотя ребенок по-прежнему плохо спал, хотя первое время то и дело простужался - каждый раз она буквально сходила с ума, что что-то серьезное, - Катя понимала, что счастлива. По-настоящему трудными были начальные два месяца, потом она обнаружила, что приноровилась, все умеет и знает. Ребенок тоже успокоился, отлично спит, в девять засыпает, и до шести его не слышно - так что и она высыпается - хорошо прибавляет в весе, вообще, по свидетельству врачей, развивается быстрее нормы.
Катя и ребенок были полностью предоставлены себе, лишь один-два раза в месяц звонил кто-нибудь с работы отца и интересовался, что и как, не надо ли чего, да иногда наезжала в Ленинград нижегородская свояченица. Но и здесь о контроле речь не шла, просто той в Нижнем делалось скучно, вдобавок она хотела показаться столичным медицинским светилам. Со стенокардией лучше у нее не становилось. Ленинградские визиты свояченицы редко длились больше недели, в Нижнем была квартира с дорогой мебелью плюс хорошая дача, и надолго оставлять свое хозяйство без присмотра она не любила.
Во дворе уже через полгода даже знавшие, кто Катя, за глаза звали ее Костиной мамой, большинство же считало, что она и есть его мать. Потом, вспоминая год, прожитый с Костиком, Катя говорила, что ни до, ни после, никогда не была так счастлива. Родители не объявлялись, правда, время от времени от них приходили письма. Конверты были российские, и только бумага резная и надушенная - выдавала, что писались они в другом мире. Затем письма кончились, но деньги на Катину сберкнижку продолжали исправно переводить, и она знала, что родители живы, где-то есть.
Два месяца из-за границы не было никаких новостей, а потом у них с Костиком начались неприятности. Сначала мелкие. Однажды, например, к ним в дом пришел человек и стал у нее допытываться, кто родители Костика, где они - ему с ними надо срочно связаться. Катя твердо ему отвечала, что ведать ничего не ведает, она и есть мать ребенка - и он, ничего не добившись, уходя, довольно злобно сказал, что им известно, что Катя много лет помогала попу и антисоветчику Феогносту, и это ей еще аукнется.
Дальше все вроде бы вошло в колею, месяц было тихо, и вдруг, на сей раз официально - повесткой - ее вызвали в Кресты. Интересовались тем же: как и по каким каналам она связывается с родителями Костика. Она отвечала, что ни по каким; раньше изредка ей от них приходили вот такие письма, и она показала, что получала, но обратного адреса на конвертах не было, и она, чтобы сообщить новости о ребенке, звонила человеку по имени Сергей Иванович, о чем перед отъездом распорядились родители. Вот его телефон. Ни Сергей Иванович, ни номер телефона интереса у следователя не вызвали, и он продолжал у нее допытываться: а еще, еще есть у нее каналы, и что она вообще собирается делать с ребенком? На что будет жить, если, например, ей перестанут переводить деньги? Катя спокойно отвечала, что родители Костика рано или поздно приедут, деньги же у нее есть, она все не проживала, на год ей с ребенком хватит с избытком. А следователь не отставал, правда, пока мягко, без крика: а что, если не приедут? Катя снова, будто последняя дурочка: как же могут не приехать, любая командировка когда-нибудь да кончается. Следователь: а если их убили? если их в живых нет? он ведь военный и работа у него опасная, вдруг он и она погибли. Катя: но ведь тогда Костик сирота и ему положена пенсия, на пенсию они и будут жить. Родители ребенка, когда уезжали, сказали, что она должна быть для Костика настоящей матерью, она им даже на кресте поклялась, что чтобы ни случилось, ребенка вырастит.
Это было началом, дальше ее стали вызывать к следователю чуть не ежедневно. И разговор постепенно менялся. Временами на нее теперь орали, крыли матом, требовали, чтобы она призналась, что за Костей ее не ухаживать наняли, а с помощью катакомбной церкви вывезти его из России.
Она уже давно понимала, что с военным и его женой что-то не так и, видя, что следователь делается все грубее, все чаще и чаще поминает сидящего в тюрьме Феогноста, что она с ним одна шайка-лейка, она написала в Нижний свояченице, чтобы та искала замену, а до тех пор сама ехала в Ленинград. Может статься, ей, Кате, придется оставить ребенка и надолго уехать. Свояченица ответила письмом, полным упреков и напоминаний, что Катя клялась всеми святыми, что ребенка не бросит. Через день Катя узнала, что впервые после отъезда хозяев ей на сберкнижку не перевели их жалования. Тут же с ближайшей почты она отбила в Нижний новую телеграмму, что если свояченица немедленно не приедет, она сдаст ребенка в детприемник.
Телеграмма сработала, и два дня спустя свояченица, разъяренная, страшная, Катя ее такой и не видела, прибыла в Ленинград. Орать она начала с порога и кричала не хуже следователя. Наверное, час, покуда она не выдохлась, объясниться с ней Катя и не пыталась, печально сидела, слушала. Когда Катя сказала, что случилось, свояченица не поняла, настолько она привыкла, что родня - люди, у которых всегда все в порядке. Наконец до нее дошло, как обстоят дела, и она заплакала. Катя хотела, чтобы она увезла мальчика в Нижний, но свояченица еще на что-то надеялась, главное же, боялась потерять ленинградскую квартиру. Перспектива расстаться с ней пугала ее до истерики. В итоге они целый месяц прожили тогда в Ленинграде втроем.
Катю, как и раньше, таскали на допросы, говорили грубо, и обвинения, что ей предъявлялись, с каждым днем звучали конкретнее. Благодаря Феогносту Катя понимала, что добром эта история кончится вряд ли - после очередного допроса ее просто поместят в одну из крестовских камер. Она давно подобного ждала, даже удивлялась, что с арестом медлят. Но, наверное, в деле были неясности, могло быть, например, что родители Костика куда-то исчезли и пока не понятно, что с ними: погибли, арестованы, но остались верны присяге - или перешли на сторону врага. Неопределенность длилась довольно долго, и до той поры чекисты выжидали, лишь страхуясь, готовили материалы.
Вопросы менялись мало. Почему все-таки родители Костика - советские люди, выбрали в качестве няньки ее, женщину, насквозь религиозную, ближайшую сотрудницу врага народа, бывшего нижегородского викария Феогноста? Знали ли они о Феогносте? Да, знали. Тогда почему? Катя: потому что она очень обязательная, надежная и чистоплотная женщина. Плюс у нее медицинское образование. Еще один плюс: она знает три иностранных языка и может Костика им обучить. Следователь: крестила ли она ребенка, а если крестила, то с санкции родителей или без нее? Она: нет. О крещении они ни разу не разговаривали и, конечно, она, хоть и верующая, без разрешения родителей никогда подобного бы делать не стала. Давала ли она родителям адреса и телефоны своих родственников, которые после революции эмигрировали за границу и по сведениям, которыми располагает следствие, сейчас проживают во Франции, Англии и Америке. Она: нет, не давала, потому что эти адреса и ей самой неизвестны. Никаких близких родственников у нее за пределами СССР нет и никогда не было. Если есть, то очень дальние, с которыми и до революции она отношений не поддерживала. Она даже не знает, где они живут.
"Ровно три месяца, до 21 ноября, когда меня арестовали, - рассказывала Катя тетке, - мы пережевывали одно и то же и оба ждали, когда ситуация определится. Раньше я начала привыкать к ежедневным походам к следователю, удивлялась, что многие дают совершенно дикие показания и на себя и на других. Умом я, конечно, понимала, что меня допрашивают - мягче не бывает, и все равно не могла представить, как это - человека ломают. И вот получилось, что меня арестовали точно в тот день, когда я, идя на очередной допрос, - квартира была меньше чем в километре от Крестов, и я ходила пешком, - окончательно уверилась, что не так страшен черт. Естественно, что к дальнейшему, - говорила Катя, - готова я оказалась мало и сейчас слабо понимаю, как выдержала два месяца непрерывных допросов, во время которых мне по три дня и больше не давали спать, допрашивали конвейером, днем и ночью. В последнюю неделю и садиться не разрешали, заставляли стоять, пока не упаду, а только упаду, били и снова заставляли встать.
Я никогда, - продолжала она, - не считала себя сильным человеком, с детства не умела терпеть физической боли: мать меня, в отличие от Наты, которая любила всякие мальчишеские занятия от рыбной ловли до катания на велосипеде и на синяки, шишки внимания не обращала, - звала недотрогой. В Крестах я только одного сначала боялась, что меня начнут бить, но это оказалось не самое страшное". Тетке Катя говорила, что, как ни странно, ее поддерживал, дал возможность все вынести ужас. Она словно была зажата между двумя ужасами. Первый - новый следователь, который вызывал у нее почти нечеловеческий страх. Он беспрерывно ее материл, бил по лицу и ногой в низ живота, вдобавок плевался, но еще больший ужас у нее вызывало то, что вот сейчас она сдастся, подпишет, что он требует, а завтра десяток ни в чем не повинных людей из-за нее пойдут в лагерь или погибнут.
Она настолько живо представляла себе, как их арестовывают, как допрашивают, потом судят и убивают, и они, сколько это длится, на каждый допрос, и на суд, и на расстрел, идут мимо нее, она все время оказывается у них на дороге, и они ничего, ничего плохого ей не говорят, ни в чем ее не винят и не упрекают, даже стараются утешить, объяснить, что и они тоже, никто бы из них подобных мучений не вынес, и они бы подписали, лишь бы прекратили бить, пытать, дали заснуть. И вообще, раз они попали в список, их бы арестовали так и так, не она, кто-нибудь другой дал бы на них показания. Они шли, один за другим, шли и ее утешали, и пока она их видела, она понимала, что нет, еще минуту и еще, а потом и час, и день она ничего не подпишет. Она говорила, что сейчас ей странно, но тогда, в тюрьме, она почти не молилась, не просила Бога, чтобы Он помог и, только уже оказавшись в лагере, стала молиться по-настоящему.
Даже удивительно, рассказывала Катя тетке, как не то что редко, а неравномерно, что ли, я обращалась к Господу. В детстве и в юности была очень набожной, куда набожнее, чем сестра и родители, которые ходили в церковь лишь по праздникам. И потом, до того когда стала жить вместе с Феогностом, молилась каждый день, а прежде, в студенческие годы, ходила в церковь за все время раз пять-шесть, и не хотелось, и не вспоминала. В общем, было не надо. И при Феогносте Кате казалось, ей молиться не обязательно, Феогност достаточно молится за них обоих. В Нижнем и в Сызрани она ходила в храм больше когда он ушел с кафедры, и она увидела, что с юродством у него ничего не получается; она вновь, причем по-детски истово, стала молиться, просить Деву Марию и Святых угодников, чтобы они ему помогли. Убеждала их, что Феогносту необходимо помочь, что он искренне хочет лучше служить Богу, иначе бы не ушел с епископии. Феогност в то время, если речь заходила о церкви, отзывался о ней до крайности отрицательно, она же, наоборот, лишь выдавалась свободная минутка - бежала в соседней храм и там, будто ребенок, все просила, упрашивала Деву Марию, все уговаривала ее. А живя с Костиком и здесь, в тюрьме, она снова хотя на ночь и молилась, но без души, наскоро.
В тюрьме, рассказывала Катя, у нее было ощущение, что она и люди, на которых от нее требовали показаний, образовали нечто вроде братства и теперь друг за дружку держатся, друг другу помогают, и она безумно боялась оказаться среди них самой слабой, сдаться первой и погубить остальных. Многих она давно и хорошо знала, в основном через Феогноста, некоторых знала лишь по фамилии, о прочих и вовсе слышала первый раз в жизни, но что затевается, из этого набора понять было нетрудно. Родители Костика - разведчики, очевидно, перебежали на "ту" сторону, и Лубянка решила отыграться новым большим процессом. Главными обвиняемыми на нем должны были быть известные деятели церкви и старые профессора - богословы, философы, с церковью связанные. Они или прикрывали шпионскую деятельность, или собирали информацию, а передавали ее агентам священники во время исповеди. Дело должно было быть очень и очень крупным, может быть, вообще стать прологом к запрету православной церкви в России.
И вот в день, когда Катя поняла, что сил у нее больше не осталось и сегодня она подпишет что от нее требуют, вдруг все кончилось. Как только ее привели на допрос, следователь сразу, ни о чем не спрашивая, подсунул ей для подписи другой протокол, в котором ничьей фамилии, кроме ее, не было. В новой бумаге значилось лишь, что она, Катерина Колпина, самостоятельно, ни с кем не сговариваясь, обязалась перед А.И. Казминым и Е.М. Казминой, узнав, что они собираются перейти на сторону врагов советской власти, через советско-финскую границу переправить их сына на Запад. Дабы она не сомневалась, что дальше упрямиться глупо и Катины показания никому, включая родителей Костика, повредить не могут, следователь показал ей французскую газету "Монд" от 15 февраля 32-го года, где говорилось, что резидент советской разведки во французском Индокитае Казмин с женой, тоже разведчицей, выдав всю советскую агентурную сеть, вчера попросили во Франции политическое убежище.
Это был такой дар, что Катя, прежде чем поверила своим глазам, ликуя, несколько раз перечитала протокол и лишь затем расписалась. Что она подписывает собственный смертный приговор, ей и в голову не пришло. В камере она, конечно, поняла, что получит "вышку", но огорчилась мало, на себе она давно поставила крест, боялась одного - потянуть за собой других. Теперь она была по-сумасшедшему рада.
А дальше Особое Совещание за измену Родине в форме пособничества шпионажу дало ей всего восемь лет, и она вернулась в камеру Крестов, правда, в новую, и стала ждать этапа. Это тоже было неслыханное везение, второе подряд, но полоса его и не думала кончаться. В камере на третий день после приговора Катя при побудке обнаружила, что у нее отнялись ноги, три недели она провалялась в тюремной больнице, а потом, когда немного пришла в себя, снова начала ходить, была актирована и, вместо Колымы, отправлена в инвалидный лагерь Кострищево на Алтай.
Больницей в Кострищево заведовал бывший прихожанин и старый знакомый Феогноста Борис Семенович Огнев. Он окончательно поставил ее на ноги, а позже сумел пристроить к конторе стирать белье для начальника лагеря и опера. Оба жили с семьями в километре от зоны, в поселке вольнонаемных, и Катя ходила к ним не только за бельем, но и прибраться, так что вдобавок ее через месяц расконвоировали.
После тюрьмы и следствия Кострищево было настоящим раем, и скоро она почувствовала, что приходит в себя. Катя говорила тетке, что жизнь в лагере была спокойной; на ее старательность, аккуратность не жаловались, и на доставшееся Кате место никто не посягал. Она стирала на речке белье, гладила его, убиралась в доме, и ничего не мешало ей думать о тех людях, о которых она хотела, например, о Костике и Феогносте, вспоминать их и о них молиться.
Кстати, иногда по церковным каналам до нее доходили отрывочные сведения о Феогносте. Сначала он был в лагере под Семипалатинском (она тогда еще жила в Ленинграде), и там ему пришлось очень худо. В первый же день блатные его избили, отняли одежду, но на этом беды не кончились. В декабре, голодный, почти раздетый, Феогност отказался идти на работу и один, а затем второй раз попал в карцер. Третьего срока в карцере он бы не выдержал, к счастью, с немалым трудом, через гулаговского медицинского начальника его удалось перевести в томскую тюремную психиатрическую больницу. В Томске, особенно если равнять с лагерем, ему было неплохо. Если на воле он мучился, страдал, что вот, прошел день, а он для Христа ничего не сделал, то в тюрьме, даже без юродства, все было близко к правильному. Здесь он принимал мучения во имя Христа, и, значит, своими слабыми силами, как мог, ему служил. В Томске он много работал, писал, и Катя, прожив с ним бок о бок столько лет, даже на расстоянии, даже его не видя, чувствовала, что сейчас ему лучше, чем было в последние месяцы перед арестом. И она была за него рада, и когда молилась, не забывала поблагодарить Господа и за то, что Феогност жив, и за то, что ему вышло облегчение.
Еще больше она волновалась за Костика. Но и тут вроде бы было неплохо. Квартиру пока, к счастью, не конфисковали, и свояченица, переселившись в Ленинград, честно ухаживала за ребенком. Кате она регулярно писала длинные, подробные письма. Имея возможность выходить за пределы лагеря, Катя быстро сошлась с одной очень хорошей женщиной, вдовой умершего несколько лет назад местного священника, и свояченица писала на ее имя. И Катя тоже чуть не каждый день писала в Ленинград. Она знала, как Костик ест и как спит, какими болезнями болеет, иногда у нее было ощущение, что он настолько близко, что она протянет руку и до него дотронется.
Так продолжалось почти полтора года, а дальше свояченица, сначала робко, а потом все с большим напором стала жаловаться на здоровье, на то, что с Костиком ей тяжело. Сколько сил он от нее требует, а у нее их мало и с каждым днем меньше и меньше.
Долго Катя думала, что она просто устала ходить за чужим ребенком и хочет эту ношу со своих плеч сбросить. Чего-то подобного она ждала давно, однако не особенно опасалась, знала, что свояченица - человек нерешительный: стоит надавить, она, пусть и без охоты, тянуть лямку будет. Но месяцем позже свояченица написала про врачей, которые говорят, что, по-видимому, ей опять придется лечь в больницу, и Катя вдруг поняла, что дело плохо. Несколько лет назад у свояченицы вырезали рак груди, казалось, операция прошла хорошо, во всяком случае, врачи тогда сказали, что она здорова, опухоль удалена и больше опасности нет. И вот теперь, судя по всему, рецидив.
Скоро свояченицу и вправду положили в хирургию, Кате уже оттуда она написала, что с Костиком пока будет жить его старая кормилица, но уговорить ее удалось лишь на три недели. Катя понимала, что даже если операция пройдет успешно, свояченица раньше чем через два месяца не оправится. Не зная, что делать, она лихорадочно стала писать разным людям, которые были связаны с церковью, умоляя помочь, хотя бы на время взять к себе мальчика, но тут же от свояченицы пришло новое радостное письмо, что и вторая операция прошла успешно, для нее совсем легко, причем она чувствует себя настолько хорошо, что ее сразу выписали. Это был конец: так быстро прийти в себя она никак не могла, значит, ее разрезали и, увидев, что опухоль неоперабельна, просто зашили и отпустили домой.
Получилось, что свояченице осталось жить считанные месяцы. Дальше у Костика один путь - детский дом, ей же, Кате, сидеть в лагере еще больше шести лет и помочь ему нечем. Правда, она продолжала надеяться. Они с Феогностом знали многих, и теперь, разослав письма по адресам, которые помнила, обратившись к каждому и каждого прося, моля взять мальчика, Катя ждала ответов и верила, что хоть кто-нибудь во имя Христа согласится. Но, очевидно, круг близких им людей сильно поредел, большинство, включая и ее сестру Нату, не ответили, те же, кто отозвался, написали, что сами отчаянно бедствуют, если бы это был ее ребенок или ребенок отца Феогноста, может, они и исхитрились бы, а раз он чужой, вдобавок сын настоящего шпиона, помочь они не в состоянии, пускай она их извинит.
Между тем свояченица опять начала жаловаться, что чувствует себя плохо, в груди и не только, возобновились боли, ей колют сильные лекарства, но помогают они ненадолго. Потом она замолчала, не ответила на три Катиных письма кряду, а после четвертого написала то, чего Катя больше всего боялась, - врачи дали понять, что жить ей осталось максимум полгода. Еще в письме было, что никого себе на смену найти у нее не получается - пыталась уже не раз. Может быть, что-то есть у Кати. Катя тогда написала по второму кругу, везде, где был малейший шанс, но снова никто не согласился. Чуть не у каждого близкие или были расстреляны, или сидели по лагерям, многие поголадывали, в подобных условиях просить взять к себе лишний рот, наверное, было неправильно. Катя же все никак не хотела смириться и писала, писала людям, которые когда-то сами предлагали ей с Феогностом поддержку, деньги, свой дом, а сейчас, когда ей действительно понадобилась помощь, ушли в кусты.
Она беспрестанно пыталась что-нибудь придумать, найти выход, а времени оставалось меньше и меньше, время теперь уходило очень быстро, и она уже начала ждать телеграммы из Ленинграда, что свояченицы на свете больше нет вчера, второго, третьего дня она скончалась. Но Катя торопила события, свояченица, слава Богу, пока была жива. По внешности Катя не изменилась, она так же аккуратно, что и прежде, обстирывала лагерное начальство и убиралась в их домах, по-прежнему была со всеми приветлива, но внутри нее беспрерывно работал метроном, день за днем отсчитывая, сколько осталось Костику до полного сиротства и детского дома.
От этого бесконечного тиканья она буквально сходила с ума и, чтобы хоть немного отвлечься, начинала представлять себе, как в последний момент что-то Костика спасает. Например, происходит чудо, метастазы у свояченицы рассасываются и она выздоравливает, или объявляют амнистию по случаю годовщины революции, и ее, Катю, когда свояченица уже при смерти, отпускают. На скором поезде она едет в Ленинград и успевает не только достойно похоронить, но даже с ней попрощаться. А то сам Костик, будто настоящий разведчик, спрятавшись в поезде под лавкой, за чемоданами, добирается до Хельсинки, или он же ночью лесом переходит границу около Куоккалы - там однажды все четверо, Коля, Федя, Ната и она, в 1912 году провели на даче целый месяц. В конце же концов, Костик попадает в Париж, к родителям.
Но, видно, фантазии помогали мало, забывалась она ненадолго, затем снова принимался тикать метроном, и снова она знала, что время идет и идет, а она для Костика, сыночка своего единственного, ничего не сделала. По-видимому, это напряжение она однажды не выдержала и впала в какое-то странное состояние, похожее на полузабытье. Наша с тобой тетка, Аня, говорила мне, что по тому, как Катя рассказывала, что было с ней тогда в лагере, она понимала, что многое она помнит и сама, но ей настолько удивительно, что она так могла себя вести, так говорить, что, рассказывая, она предпочитает ссылаться на других, передавать в их версии. Действительно, истории необычны, хотя Катю в них узнаешь. Перед нами Катя, в которой перебродило то, что она слышала от Феогноста, читала в Колиных письмах, и, конечно, все то, что ее сводило тогда с ума.
Незадолго до описываемых событий в лагерной больнице сменился врач, нового звали Марк Соломонович Фейгин. Фейгин был добрый, порядочный человек, и Катя, как и с его предшественником, с ним быстро сдружилась. Последний факт важен, потому что Катя еще с тех пор, когда работала в больнице санитаркой, здесь же и ночевала. В палате для выздоравливающих у нее была своя койка. И вот однажды во время обхода Фейгин видит, что с Катей плохо. Лежа на кровати, она буквально корчится от боли. Он подходит, садится рядом на табурет, кладет на ее живот руку. Живот острый, и колики настолько сильные, что Катя то делается совсем белой, то, наоборот, покрывается испариной. Ощущение, что еще чуть-чуть - и она отдаст Богу душу. Постепенно ее немного отпускает. Прощупывание живота Фейгин пока не закончил, но склоняется к тому, что ничего страшного нет, и говорит: "Что с вами, тетя Катя, уж не грибками ли объелись?". Тяжело вздыхая, Катя отвечает: "Это, Марк Соломоныч, не грибки, беременная я". Фейгин удивляется: "Как же вы, тетя Катя, беременная, когда давеча говорили мне, что девушка, что Христова невеста. Хоть и не в монастыре жили, чистая в гроб ляжете". - "То вчера было, Марк Соломоныч, - отвечает Катя, - а сегодня, поди, я уже на сносях, вот-вот рожу. Вишь, как они во мне дерутся, так и норовят друг дружку прикончить, все равно, будто Каин с Авелем". - "Кто ж там дерется", - спрашивает Фейгин. "А то не знаешь, кто: христиане да евреи твои. Не поделили, кто Богу милее, чью жертву Он принял, а чью нет, - отвечает Катя и задумчиво добавляет, - и зачем мне все это?"
У той же истории был другой вариант. На вопрос Фейгина, чего не поделили в ее утробе евреи и христиане, Катя отвечает: "Да были у Господа евреи, а Ему что-то мало показалось, вот Он из камней других Себе сынов Авраамовых и наделал. Но прежние новых не признали, говорят: и не евреи они вовсе. Теперь дерутся, а мне мука".
Следующая история. Фейгина зовут в палату, по которой из угла в угол во весь дух, будто хлыстовка, бегает Катя, и унять ее никак не получается. Фейгин громко спрашивает: "Что здесь происходит?" - и Катя, все так же на бегу, охотно ему объясняет: "Да это не я, это брат мой, Феогност, в юродивые побежал". - "Почему?" - удивляется Фейгин. "Да как же, - отвечает, вконец запыхавшаяся Катя, - чекистов попужался и побежал, а до него брат его Коля тоже чекистов попужался и во Владивосток побежал". Подобных рассказов насчитывалось десятка полтора, и они были приступом, подготовкой к главному.
В километре от лагеря протекала чистая горная речушка, называвшаяся Симонов ручей, в ней с мостков Катя и стирала белье. Там же, на берегу была очень красивая березовая роща, а рядом молоденький ельничек, в августе, после дождя, если успеть сюда первым, за полчаса можно было набрать пару корзинок отличных боровиков. В наследство от матери Кате достались три старые, чуть ли не византийского письма иконы: Девы Марии, Ильи Пророка и Николая Угодника. Катя очень ими дорожила, везде возила с собой и, если получалось, каждый вечер перед ними молилась. После ее ареста в Ленинградской квартире, где она жила вместе с Костиком, был обыск и образа пропали.
Об этой потере Катя долго сокрушалась, и уже здесь, на Алтае, ее приятельница, жена священника, подарила ей три других образка, тоже Девы Марии, Ильи Пророка, и Николая Угодника, правда, совсем простеньких, бумажных. И вот прежде чем идти относить чистое белье, Катя на одну из елочек, словно украшая ее к Рождеству, вешала свои иконки, и, встав на колени, начинала молиться. Очевидно, по примеру Феогноста, Катя с тех пор, как узнала, что свояченица смертельно больна и жить ей осталось месяцы, снова, как и в Ленинграде, молилась вслух, но отдавала ли она себе в этом отчет - неизвестно. К святым покровителям она обращалась довольно громко, и скоро и в деревне, и в поселке вольнонаемных, и даже в лагере о ее молитвах сделалось хорошо известно. На зоне о них немало судачили.
У Кати давно было ощущение, что просить Бога больше ни о чем не надо, Он обо всем знает, если же не помогает ни ей, ни другим, значит, на то есть причина. Обращаться надо не к Нему и не о том. Так что Богу Катя молилась редко. Она говорила Деве Марии: "Матерь Божья, у меня приговор восемь лет лагерей, а в Ленинграде ребеночек, Костик, разве он без меня столько выживет? Восемь лет - это чересчур много, я не согласна. Матерь Божья, Дева Мария, миленькая, сколько я тебя целовала, сколько акафистов прочла и свечек поставила: что тебе стоит, возьми себе два года, и мне меньше будет". То же самое она день за днем говорила святому Угодничку Божьему Николаю и Пророку Илье.
И вот, незадолго перед тем, как со дня Катиного ареста должно было минуть два года, утром к ней в палату вбегает женщина, крича: "Катя, Катя, иди скорее в контору, тебя освобождают!". Катя ничего не понимает, потому что не подавала заявлений ни о пересмотре дела, ни о досрочном освобождении, ни о помиловании. Но в конторе оказывается, что все точно, срок ее вправду сокращен до двух лет. Причем Кате выдают настоящий паспорт даже без минуса, и она прямо сейчас может свободно вернуться к Костику в Ленинград. Через день она уезжает и, как и мечтала, успевает застать свояченицу живой.
Когда наша тетка, Аня, рассказывала мне про Катин лагерь, я ее спросил: история, конечно, во всех смыслах замечательная, но разве она имеет отношение к Феогносту? Чудо-то совершено ради Кати и Костика. А тетка ответила: "Я Кате задала тот же вопрос, и она мне сказала вот что: "И я так думала, что ради меня и Костика. Но ведь Костика я не уберегла. Эвакуироваться из Ленинграда мы не успели, и в 1942 году, в декабре, я его схоронила. А в 1946-м поехала в Семипалатинск, Феогност там отбывал ссылку, и первое, что он мне сказал, когда мы с вокзала пришли домой: спасибо, что ничего не расплескала, в целости довезла. Я сначала не поняла, о чем он, потому что, что со мной было в лагере, ни ему, вообще никому не писала. Он, очевидно, заметил, что я смутилась, и пояснил: я об Алтае". Скоро у него, говорила Катя тетке, и вправду все наладилось - что он просил, Бог ему дал.
Аня, милая моя девочка, я тебе не писал почти месяц, был болен, температурил и из своей сторожки не выходил. Почти не был и на могиле отца. Сейчас я уже здоров, только ослаб, хожу, а ноги заплетаются. Но это не беда, на свежем воздухе приду в себя быстро. Вдобавок не за горами весна, будет на чем погреться. За месяц, что сидел дома, я прилично продвинулся. Очень удобно, когда материалы под рукой и не надо высунув язык бегать за ними по городу. У меня немало новостей, касающихся и Кати, и Наты, и Феогноста с Колей, да и не только их - увидишь сама. В письме, что я послал прямо перед болезнью, было, что Феогност не без помощи Кати стал наконец тем юродивым, каким застал его и я. Не знаю, устроило ли изложение событий мою дочь, я старался, но не забывай: три четверти - не из первых рук, а пересказ Кати тетке, тетки - мне, а мною уже тебе. Каждый, конечно, привнес свое, подгонял к картинке, которая казалась ему правильной. Все мы и всегда пристрастны, что с нас возьмешь?
Для меня Катина история была неожиданной. Я раньше, еще со времен встречи с Колей, не сомневался, что линия раздела прошла между ним и Феогностом, противостояние его и брата - ключ, универсальная отмычка. Они слишком по-разному смотрели на то, что надо делать, чтобы спасти страну, воскресить Лазаря. Коля долго надеялся, что их с Феогностом усилия удастся совместить и согласовать. Год за годом он писал свои письма, хотя Феогност отнюдь его не поощрял. Но Коля продолжал верить, и прошло много лет и много событий, прежде чем он отступил. Теперь же постепенно я начинаю насчет Коли и Феогноста думать по-другому. В частности, благодаря твоему последнему письму. Еще раз хочу сказать: ты у меня большая умница и видишь то, что совсем не на поверхности. Может быть, ты права и насчет Наты с Катей. Дальше подброшу тебе аргументов. Но по порядку.
Повторяю, в твоей версии явно что-то есть. Ната, манящая влюбленных в нее Колю, Феогноста и чекиста (что они при первой возможности готовы перегрызть друг другу горло, ты ведь не споришь), а ей противостоит кроткая Катя, к которой, чтобы уравнять шансы, пришли на помощь Дева Мария, Илья Пророк и Николай Угодник. Похоже, что так и было. Кстати, судя по его письмам, Коле очень рано, а откуда - непонятно, удалось узнать, что Дева Мария и ее спутники - на земле, но его знание всегда на шаг, на два от них отставало, и догнать их он не мог. Факт решающий.
Ровно через два месяца после освобождения Кати он написал Феогносту в томскую тюремную больницу восторженное письмо, где говорил, что скоро, очень скоро на землю явится Христос и спасет человеческий род. Предтечи Его уже на земле. Вообще век человеческих мучений кончается, чаша испита до дна. Ничего больше в первом письме не было, кроме разве что бездны хвастовства, что он, Коля, человек нецерковный и от Бога далекий, посвящен, а Феогност, представитель Господа на земле, - нет. В этом Коля видел свидетельство собственной правоты, правоты пути, который он выбрал. Дальше был полугодовой перерыв, он и раньше, с самого дня, когда Феогност был арестован, ему не писал, теперь снова замолчал, а потом вдруг письма в Томск пошли косяком. За два года больше сотни истеричных посланий, ни на одно из которых Феогност не посчитал нужным ответить. Хотя десятка три и сохранил. Связку Колиных писем я частью прочитал, но в основном, конечно, просмотрел, уж больно сумбурными и маловменяемыми они мне показались. Однако в связи с твоей версией я к Колиным письмам вернулся по второму кругу, причем на сей раз читал внимательно, о чем не жалею.
Что же у меня получилось? Первое, заметь, Анечка, для себя, что Колина мысль сильно скачет, и по отдельности любое письмо кажется написанным или в бреду, или сумасшедшим, только если, словно при мультипликации, свести их вместе, понятна суть. Исходное положение: Коля знает про Деву Марию, Николая Угодника и Илью Пророка, знает, что они на земле, но отнюдь не про лагерь, в котором они отбывают срок (это очень важно), и не сомневается, что в самое ближайшее время следом за ними придет Спаситель. А если так, значит, все, что было в последние семнадцать лет: и революция, и Гражданская война, коллективизация, голод в Поволжье и на Украине, сотни тысяч расстрелянных и вдесятеро больше сидящих по тюрьмам и лагерям, перечислять можно бесконечно, правильно, необходимо, иначе мы бы ждали Христа еще тысячи и тысячи лет.
Здесь Господь смотрится не слишком хорошо, получается, что Ему нужны страдания человека, Он как бы заказчик, и Коля в свой час не забудет выставить Ему счет, но сегодня он пишет о другом, пишет, что несчастных, занятых бесконечным самоистреблением людей во что бы то ни стало надо было вновь начать собирать в народ, а то к кому бы пришел Христос? Следовательно, он, Коля, прав, Господь одобрил его путь, принял его жертву, потому что она и в самом деле - телец без изъяна. Феогност отвернулся от собственного народа, счел, что он обезумел, Коля же любил и сострадал народу, какой он есть, и Господь его поддержал. В награду ему и дано теперь знать о Деве Марии, хвастается он Феогносту.
Одно Колю немного смущает, где Матерь Божья, ему неизвестно, но это так, маленькое облачко, вообще же день совсем ясный, - он тут же заверяет Феогноста, что у нас от "органов" не может спрятаться никто и нигде. Надо будет - найдут. В доказательство Коля подробно рассказывает о красном подпольщике из коммунальной квартиры, об учете и контроле, который он наладил. Позже, Анечка, я к подпольщику еще вернусь.
О том, где и как искать Деву Марию, конечно, не вся сотня писем, данная тема станет центральной лишь в конце, когда Коля заподозрит, что что-то не вытанцовывается. Пока же он спокоен, считает, что Дева Мария, Илья Пророк и Николай Угодник, сойдя с неба в Россию и увидев, что здесь творится, без колебаний скажут Христу, что медлить, откладывать Свое второе пришествие больше нельзя. В их словах Коля не сомневается и объясняет, растолковывает Феогносту, что же сейчас в России происходит. Многое из того, что Коля слал в Томск, взято из его же собственных писем Нате, но если Нате он писал подробно, обстоятельно, не забывая ни о логике, ни о доказательствах, то в письмах Феогносту - сплошная свистопляска. Впрочем, с помощью писем к Нате разобраться можно.
Итак, почему он, Коля, оказался прав перед Богом, а Феогност нет? Во-первых, Коля вслед за Федоровым утверждает, что наше время - то, о котором Христос говорил, что вы будете делать, что Я, и еще больше Меня будете делать. Правда, в отличие от Федорова, воскрешение Коля в виду не имеет, иначе зачем вообще тогда Христос. Он пишет, что революция и Гражданская война - настоящий потоп, но Бог тут ни при чем, в жажде очиститься его наслал на себя сам избранный народ Божий. Почему наслал? По двум причинам: во-первых, пережил страшный нравственный скачок, понял, что вся его прошлая жизнь замешана на зле и лжи. Зло в каждой ее поре, и исправить ничего невозможно, надо ломать до основания, само основание тоже ломать, чтобы от прежнего и следов не осталось.
Повторяя кусок письма к Нате, он объясняет Феогносту значение арамейского слова "потоп": в Бытии, пишет он, недаром сказано, что Господь наслал на землю потоп вод, потому что собственно потоп - нечто вроде селя. Гигантская масса грязи, камней, воды, сойдя с гор, проносится по долине, уничтожая все, что встречает на пути. Погибли люди, разрушены селения и дороги, будто ножом срезаны поля, а деревья с корнем вырваны из земли и переломаны в мелкие щепки. Те обломки, что остались, никак друг с другом не связаны, в них нет ни смысла, ни памяти, вообще ничего нет. Когда через десятилетия в долине снова кто-то начнет селиться, пасти свой скот, строить дома и мосты, разбивать сады, это будет другой народ и другая жизнь, ничем с прежней не связанная. Большевики поют: "Мы наш, мы новый мир построим", - подобное возможно, лишь когда от прошлого ничего не осталось, когда оно не мешает.
Коля не раз пишет Феогносту и об Аврааме. Опять цитаты из писем жене. При сотворении мира Господь заповедал всему живому приносить семя по роду его, а когда заповедь была нарушена и ангелы стали входить к дочерям человеческим, увидев, сколь они прекрасны, наслал на землю потоп вод. Дальше, убедившись, что человека, какой он есть, исправить нельзя, Господь решает создать избранный народ и Свою же заповедь если и не нарушает, то обходит. Много раз Он обещает Аврааму сына от Сарры, но дает его тогда, когда обыкновенное женское у нее прекратилось и по природным законам зачать она уже не может. В одежде путника приходит Он к Аврааму и снова говорит, что жена его Сарра скоро родит сына, Сарра в ответ смеется, и это первый и последний случай в человеческой истории, когда неверие Богу есть благо. Неверие Сарры означает, что сын, которого она родит, не будет продолжением ее и Авраама предков, тех предков, которые испокон века молились чужим богам о благополучии своего рода, о плодовитости жен, стад, полей, а будет сыном чуда Господня.
То же и у большевиков, пишет Коля: дети врагов народа, дети предателей, изменников, заклятых ненавистников советской власти после ареста родителей попадают в детдома и интернаты и там вырастают настоящими советскими патриотами, готовыми к беспощадной борьбе со всеми, кто встает на пути у новой жизни. Из их воспитанников, например из тех, кто учится в знаменитой школе Макаренко, выходят преданнейшие защитники партии - чекисты и красные комиссары.
Похожие мысли разбросаны по десяткам Колиных писем, и, повторяю, Анечка, если бы прежде многое я не читал в посланиях к Нате, я бы не разобрался. Посему не ручаюсь, что и Феогност Колю хорошо понимал. Впрочем, среди его хаотичных взвинченных посланий встречаются исключения. В частности, в одном из писем Коля, имея в виду вышесказанное, пишет, что по еврейской традиции Господь год потопа никогда не включал в общий счет лет от сотворения мира, наверное, потому, что то был год смерти, год перерыва в естественном ходе жизни, как он был установлен в первые семь дней творения. Дальше он пишет, что таким же перерывом была и революция.
Между тем время идет, срок, который Матерь Божья досиживает в лагере вместо Кати, подходит к концу, а Христа нет и нет, и Коля начинает нервничать. Его последние письма к Феогносту полны истерики. 23 апреля 1935 года он снова вспоминает о неведомом "красном" подпольщике и пишет, что подобный учет и контроль ГПУ наладило везде, от Ленинграда до Владивостока, от Норильска до Кушки, и продолжает: все схвачено, все "под колпаком", полстраны стукачи, каждый телефонный разговор прослушивается, каждое письмо перлюстрируется, в любом доме, в любом подъезде и квартире у "органов" есть свой человек. Стоит появиться кому-то чужому, чекисты сразу о нем узнают, мышь не прошмыгнет, не то что трое взрослых людей, - заключает он, имея в виду Деву Марию и ее спутников.
Но Христа по-прежнему нет, и Коле в голову приходит страшная мысль, что, может быть, Его и вообще не будет. Те трое, которым молилась Катя, вернувшись назад, на небо, скажут, что род людской для спасения не готов, еще не готов отстать от зла. Сама возможность такого исхода повергает его в ужас. В послании к Феогносту он теперь совсем уж взвинченно принимается обсуждать, что именно мы, весь народ, должны сделать, чтобы Дева Мария сказала Христу, что ждать нельзя. Недавно он не сомневался, что необходимое сделано, здесь же, чтобы избавиться от новых сомнений, Коля по второму кругу начинает разбирать и анализировать нашу жизнь. Только куда тщательнее. Постепенно, описывая саморезню избранного народа - Гражданскую войну, людоедство во время голода в Поволжье, изобретение последних лет - процессы, где обвиняемые, как один, каются, оговаривая себя и близких, отказы детей от арестованных родителей, он опять со старым восторгом приходит к выводу, что это как раз то, что нужно, чтобы Господь пришел на землю и спас Свой народ. Казни священников и разрушение церквей кажутся ему достойным завершением картины. Все перечисленное, пишет он Феогносту, и по отдельности и вместе, явно свидетельствует, что человеческий род, и в первую очередь русский народ, ждать уже не может. Чаша переполнилась, и он готов на любую провокацию, только бы заставить Господа скорее прийти на землю. Дальше Коля подводит итог. Он прежний. Коля пишет: тактика, в которой в 1918 году я и сам не был уверен, боялся, что в результате Господь лишь вернее от своего народа отвернется, сработала. Большевики оказались правы, то, что они делали, необходимо. Иначе Господу было не объяснить, что Его второе пришествие больше нельзя откладывать ни на минуту, надо идти и спасать.
В нескольких письмах подряд Коля снова восторгается большевиками, их смелостью, их решительностью и расчетом. Ведь на все, пишет он, надо было не побояться пойти, и должно было хватить куража, чтобы не остановиться на полдороги. И вот он это Феогносту объясняет и тут же упрекает: потому что Бог - его, Феогноста, Бог, и в Нем, а не в ком другом, оказалось так мало жалости, так мало сострадания к людям, что понадобилась революция. У Коли совершенно определенно выходит, что именно Бог вынудил и вынуждает большевиков творить зло. Иначе убедить Его ни в чем не получается.
Такова вторая Колина попытка обвинить Бога, но и она - подступ к главной, о которой речь впереди. Пока же Коля дает понять Феогносту, что в том зле, которое совершено на земле за последние полтора десятка лет, есть вина Христа, причем вина серьезная. С Его всезнанием и всеведением давно можно было понять, куда идет и как далеко зайдет дело. Тем более что новая власть не просто пришла пограбить, а мечтала о торжестве духа над плотью, значит, была христианству родственной. Может, и неправильно понятому, но она оттуда, из того же корня росла.
Несмотря на все нервы, Коля продолжает верить, что конец будет благополучным. Он думает, что Дева Мария колеблется, не может ни на что решиться, и Коля считает это недоразумением. Достаточно, писал он Феогносту, честно показать нашу жизнь ей и ее спутникам, и сомнений не останется. Но чтобы ее показать, и Деву Марию, и Илью Пророка, и Николая Угодника раньше надо найти, а где троица святых, Коля по-прежнему не знает и теперь начинает намекать Феогносту, что если он как непосредственный представитель Христа на земле в силах помочь, подсказать самому Коле или "органам" (кому конкретно не важно), где Матерь Божья, медлить ему не стоит. Власть подобную услугу оценит. Не то чтобы в ней была нужда, тут же дает он задний ход, горячку никто не порет, ясно, что страданий, мук, бед вполне достаточно, чтобы Христос пришел, но Ему нужно время. Дева Мария ходит по земле со своими спутниками, смотрит и, что видит, докладывает наверх, Богу, как чекисты - Сталину, Христос же не спешит принимать решения: прежде он должен точно знать все и про всех. Христос, конечно, прав, писал Коля Феогносту, вербуя его в союзники, но муки-то длятся, длятся, и народ жалко.
Однако Феогност не отзывался, история стала попахивать обыкновенным саботажем, как раз таким, каким занимались недавно разоблаченные старые спецы на шахтах Донбасса, и тогда Коля решает пугнуть Феогноста посильнее. Кто знает, вдруг польза будет. Коля пишет ему, что с новой властью подобные финты не проходят. У буржуазных спецов не прошли, тем более у Матери Божьей не пройдут. Их всех троих, в каком бы скиту они ни хоронились - почему-то Коля придумал, что они укрываются у старообрядцев, - быстро, очень быстро разыщут. Очевидно, свою наводку он дал и чекистам, но она оказалась ложной - десятки скитов были разорены, сотни староверов арестованы, однако найти никого не удалось. Кстати, во время староверческих арестов к Коле попал один занятный монах-старообрядец, о котором, Анечка, позже я тебе напишу.
После неудачи со старовером "органы" взялись за "дело Девы Марии" - его кодовое название - вплотную, и по приказу сожителя Наты Спирина в стране начался общий шмон. Коля же совсем распсиховался. Затяжка его буквально бесила. Он не понимал ее причины. То ему казалось, что ленятся и халтурят "органы", то поражала безмерная холодность, безразличие Господа к человеческим страданиям.
Лагерный срок у Девы Марии и ее спутников убывал, словно в песочных часах, сидеть им оставалось меньше двух месяцев, когда Коля начал писать Феогносту, что лишь только их троих поймают, у чекистов будут разные способы убедить Господа поспешить, если Он еще ничего не понял. Ему, Феогносту, может быть, пока везло, и он не знает всего, что умеют "органы", так Коля хочет его заверить - они многое умеют. Они из любого выбьют что им надо, тем более из женщины. Римляне по сравнению с ними дети. Если бы тогда на месте римлян были чекисты, Христос вряд ли бы воскрес. В общем, для самой же Матери Божьей будет лучше, если она сразу сделает чего от нее ждут и перестанет тянуть резину. Крови и без нее чересчур много, лишняя никому не нужна.
Но угрозы ничего не дали, и в голове у Коли, который к тому времени, по-моему, мало что соображал от ужаса, что революция окажется напрасной, снова что-то повернулось. Хотя Спирин не раз его заверял, что церковь "под колпаком" и там о скором приходе Христа никто не слышал, он ручается на тысячу процентов, Коля больше не сомневался, что то, что они ищут, Феогносту известно. Теперь он и не думает ему угрожать, наоборот, униженно просит, молит, убеждает, что для всех живущих и живших, от первого до последнего, жизнь на земле - мучение, и люди ждут одного, об одном мечтают, чтобы пытка наконец кончилась и каждому было воздано по его грехам.
Какие бы разные цели ни преследовали Феогност, сам Коля и чекисты, здесь их интересы сходятся. Христа страстно ждут все. День ото дня Колины письма делались более и более жалкими, однако Феогност по-прежнему не отвечал. А потом переписка разом оборвалась.
Не знаю, Анечка, может, и случайно, но последнее письмо ушло точно в день, когда у Девы Марии кончился срок и она вышла на свободу. Вряд ли все же это простое совпадение. Скорее, Коле опять откуда-то стало известно, что Матери Божьей на земле нет и писать Феогносту больше не о чем. Правда, тремя месяцами позднее Феогност получил от Коли еще одно письмо, но оно другого рода. Ниже, Анечка, я тебе его подробно изложу, однако прежде необходима вставка.
Тебе известно, что Коля Кульбарсов особой симпатии никогда у меня не вызывал, однако то, что ты сейчас услышишь, меня поставило в тупик. Я даже не понимаю, как к этому относиться. Но начну по порядку. При разборке архива, который после Коли остался в Москве, а потом попал сюда, в Рузу, я однажды наткнулся на письмо Ольги Сергеевны Вздоховой, адресованное Нине Петровне Лемниковой; ни о той, ни о другой я раньше ничего не слышал. Две страницы в нем были посвящены Коле и Нате, непосредственно их венчанию в церкви Воскресения Христова в Кадашах и началу Колиного похода из Москвы во Владивосток. Все было описано очень красиво и романтично. Сначала само венчание, во время которого невеста была одета в общем и целом как полагается, естественно, с поправкой на тогдашнюю нищету, тем не менее была и фата, и белое платье, белые же "лодочки" и перчатки по локоть. Даже, несмотря на то, что венчались они в первых числах февраля и везде еще лежал снег, свежие цветы.
Другое дело - жених. Коля, отвечая священнику, что готов взять рабу Божью Наталью в жены, всегда любить ее, заботиться о ней и ее защищать, имел на ногах швейцарские горные ботинки, выше - казацкие кавалерийские галифе и ватник, а поверх него красноармейскую шинель нового образца. Однако, писала Ольга, ссылаясь на очевидцев, несмотря на такой шутовской костюм у жениха, венчание прошло торжественно, и друзей, пришедших их поздравить прямо в церковь, по нынешним временам тоже оказалось немало, десятка полтора, если не больше. Когда церемония окончилась, молодые вышли из храма, и здесь началось самое интересное: Коля и Ната прямо на паперти стали прощаться. Они обнялись, поцеловались и дальше оба перед надвратной иконой поклялись хранить себя в чистоте и воздержании четыре года, пока Коля, спасая Россию, не дойдет до Владивостока и не вернется обратно.
После этого, как и принято провожая в долгую дорогу, Ната трижды перекрестила мужа, Коля закинул за спину небольшой солдатский мешок, и вот, когда он уже сошел с паперти, прибежал незнакомый человек, оказавшийся Колиным тренером по конькобежному спорту и давним другом. Он опоздал на бракосочетание, потому что готовил для Коли свадебный подарок, а именно: толстую пачку только что отпечатанных в две краски листовок, где говорилось, что Колин пеший поход от Москвы до Владивостока организуется Объединенным московским союзом конькобежцев и велоциклистов-любителей в ознаменование грядущего десятилетия Октябрьской революции. Поход имеет огромное агитационно-пропагандистское значение, в связи с чем Союз обращается ко всем местным органам власти с просьбой оказывать члену Союза и призеру многих соревнований Николаю Кульбарсову возможное содействие, в частности предоставлять ему кров и пищу.
Коля поначалу брать пачку не хотел, но тренер убедил его, что листовки необходимы. Они - мандат, без которого он дальше Малоярославца никогда не доберется, и Коля, устав спорить, засунул их в вещмешок. Ната больше не таясь плакала, они с Колей отошли в сторону, она опять его трижды перекрестила, и Коля зашагал по Малой Полянке к Калужской и дальше, в сторону Заставы.
Согласись, Аня, история звучит и красиво и достоверно, попробуй выдумать столько деталей, в общем, я никогда бы не усомнился в ее подлинности, если бы из собственных писем Коли не знал, что после венчания он в их квартире на Полянке прожил с Натой почти год. Оттуда, а отнюдь не с церковной паперти Коля и ушел во Владивосток, оставив жену на четвертом месяце беременности. А спустя еще шесть месяцев Ната благополучно разрешилась здоровой, хорошей девочкой, законной Колиной дочкой, которая при крещении была наречена Ксенией. Естественно, что Коля к письму Вздоховой отношения не имеет, в вину ему я ничего не ставлю, лишь удивляюсь, как легко рождаются легенды.
Однако цитировал я Вздохову не случайно - здесь впервые возникает Нина Лемникова, которая скоро нам очень понадобится. В Колином архиве сохранилось несколько десятков писем Наты к Нине Лемниковой и наоборот. Все они по-женски обстоятельны, и я, полгода назад выборочно их просмотрев, решил, что они не для первой очереди, но и тут ошибся. По прочтении переписки Нины и Наты напрашиваются два вывода: первый - нельзя читать письма главных действующих лиц и не знать о них ничего или почти ничего, кроме того, что они сами о себе пишут. Жизнь человека - единственный по-настоящему честный комментарий к его письмам, без него мало что понятно. И другой камень в свой собственный огород: письма надо читать подряд и по возможности обращая внимание на даты, адреса словом, не пролистывать, а стараться разобраться, и что хотят сказать, и о ком, и для чего. Я же ключ к переписке Наты с Ниной Лемниковой пропустил и не сразу понял, какой сюрприз они мне приготовили.
Первое письмо Нины Лемниковой дошло до Наты 20 августа 1922 года, и отправлено оно было, судя по штемпелю, из Иркутска. В Гражданскую войну родители Нины были, по-видимому, связаны с Колчаком и, когда Иркутск вновь заняли красные, ее семейству пришлось несладко. Иркутские письма чрезвычайно тяжелые - ниже одно из них я приведу, - там много намеков на то, что ей пришлось пережить, и настоящая мольба помочь из Сибири выбраться. Последнее связано с тем, что раньше на высших женских курсах Ната и Нина были ближайшими подругами, но главное, Ната не скрывала от Лемниковой, что в Москве у нее теперь есть очень влиятельный покровитель - ясно, что она говорила о Спирине.
Лемникова пишет: "Милая, дорогая моя, два дня назад мне сказали, что ты жива, никуда не уехала, дали твой адрес, и теперь я могу тебе написать. Помнишь, Ната, как в Тамбове мы с тобой прощались у калитки, думали, что всего на две недели, дальше - Москва и наши курсы, а прошло между тем больше четырех лет. Избалованная, я узнала нужду, голод, узнала рабскую зависимость, власть сильных, злых, бесконечно гадких и ничтожных людей. Именно у них, падая от голода, я пошла просить кусок хлеба. Это не фраза и не фантазия прежней мечтательницы Нины, вечно делающей из мухи слона. Это, Ната, жизнь, это самая настоящая правда. Прошлую зиму я прожила в сторожке у железнодорожного переезда, после только что перенесенного сыпняка питалась пустым чаем да куском хлеба. Чтобы и оттуда, в стужу, не быть выгнанной на улицу, чтобы не отняли и хлеба, который я зарабатывала почти пятнадцатичасовым ежедневным трудом, я должна была сносить гнусные предложения. Немудрено, что я сломалась, что во мне все умерло, атрофировалось, и лишь в подсознании теплилась мысль, что на свете есть человек, который меня любит, с которым мы вместе столько мечтали о душевной близости, о детях, о совместной работе.
Я не знала, где он. Почти год мы не виделись, но потом встретились, причем случайно, на улице, и я поняла, что он такой же, как другие. Он сказал мне, что наши отношения в прошлом, и я ушла. Это была последняя капля. Больше, Ната, сил у меня нет, и я не хочу жить. Когда Алеша меня оставил, я не умерла лишь потому, что есть мама и ей я не в силах причинить горе.
Пойми, мысли о смерти - не малодушие. Ведь мы добиваем безнадежно раненую собаку, считаем это актом милосердия. Вот и я такая же безнадежно раненая. Нельзя жить, Ната, не веря. А я за эти годы не видела правды. Нельзя человеку быть одному. Нельзя никого не любить, а у меня и любовь оказалась ложью. Я мечтала иметь ребенка, была уверена, что в этом и смысл, и радость жизни, а теперь никого не хочу.
Ты, может быть, скажешь, что идет строительство нового мира, я не должна отчаиваться, будет у меня и любовь, и дети, и интересная, нужная людям работа. Работа у меня имеется и сейчас: как проклятая, днем и ночью перепечатываю протоколы допросов и приговоры. И я никуда не могу уйти, во-первых, потому что надо же что-нибудь есть, а здесь сравнительно хороший паек, а во-вторых, я "идеальная машинистка" и меня не отпустят.
Ты, Ната, однажды сказала, что я ищу общества, шума, рассеянной жизни, оттого что у меня внутри громадная душевная пустота, такая, добавила ты, от которой люди стреляются. От подобного я бы и ныне не отказалась, но уже по другой причине, раз на раз не приходится, теперь душа у меня полна до краев. Я чересчур хорошо знаю и жизнь, и людей, и себя.